Страница:
он и не подозревал о ней, даже когда столкнулся с патрулем, что искал его
живым или мертвым. Он пересекал молчание своего исчезновения - безграничное,
неизмеримое молчание, следовавшее за ним по пятам... А что, если бы солдаты,
горевшие желанием пропустить стаканчик агуардьенте, не поспорили бы в дверях
таверны, а их начальник - падкий на выпивку не меньше, чем на нашивки, - не
залез бы с головой в кувшин с пивом? Обратили бы они тогда внимание на
Мондрагона?.. Заметили бы, как он прошел совсем рядом?.. Хотя, впрочем, к
чему им было тратить время на какого-то прохожего в штатском, да и руки были
заняты - каждый спешил захватить побольше стопок с желанным напитком. А
кроме всего прочего, ведь их послали за каким-то дорожником, офицером
дорожной службы, а тот носит белую форму...
При виде их Мондрагону тоже захотелось пропустить глоточек. Он подумал,
не разбудить ли падре Сантоса и не попросить ли у него рюмочку. "Постучу-ка
я в окошко его спальни, - сказал он себе, направляясь к Голгофе. - Падре,
конечно, откроет, предположив, что его зовут на исповедь или что учителю
Гирнальде взбрело в голову поболтать..."
С тех пор как Хуан Пабло встретил в этом селении Малену, он старался не
думать о том единственном, что могло разлучить их навсегда, - о провале.
Правда, он встретил ее тогда, когда уже не имел права отказаться от своего
опасного дела, - и, стараясь отогнать мрачные мысли, он отдавался этой
новой, увлекшей его страсти, забываясь и забывая, что каждый час приближает
его к решающей минуте.
Мондрагон прибавил шагу, приближаясь к Голгофе; ему и в голову не
приходило, что заговор уже раскрыт и что в этот самый момент - по этим самым
улицам - рыщет патруль, с которым он только что встретился, и разыскивает
его, живого или мертвого. Ему уже предъявлено обвинение: это он передал
взрывчатку для изготовления бомб, это он должен был вести грузовик, чтобы
преградить путь автомобилю президента в момент покушения.
Наконец он подошел к Голгофе. Деревья, у которых ветвей было больше,
чем листьев, образовали над площадкой перед церковной папертью навес. Сбоку,
в глубине, высился дом священника. Мондрагон прибавил шагу и совсем было
решился постучать в окно падре Сантоса и попросить глоточек вина, но в
последнюю минуту передумал и стал бродить взад и вперед, будто влюбленный,
под окнами священника, то поднимая руку к стеклу, то опуская ее. В конце
концов он сел на длинную каменную скамью перед церковью, в тени ивы. Эта
ива, выросшая на кладбище среди мертвых, перебрасывала через ограду пенную
бахрому своих ветвей - для живых. Вначале он сел на край скамьи, ночной
холод заставил его подвинуться, не вставая с отполированного богомольцами
сиденья, ближе к дереву - искать приют под его кровом. Он засунул руки в
карманы и вытянул ноги. Настроение было неважное. Он совершенно не
представлял себе, что предпринять после всего происшедшего между ним и
Маленой. Да и как понять все это? Высвободившись из его объятий и
отстранившись от его поцелуев, от его сердечного тепла, она ушла в
библиотеку, сняла с полки какие-то книги в цветных переплетах, потом
поставила их на прежнее место и принесла какую-то тетрадь, которую дала ему
прочесть. Пока не взял тетрадь в руки, он и не предполагал, что это ее
дневник. Он начал читать. Вдруг Малена потребовала, чтобы он ушел. Залилась
слезами, стала тяжело вздыхать, будто внезапно раскаялась, что раскрыла
перед ним свою душу. Он берет шляпу и выходит, не осмелившись что-либо
сказать...
Что же произошло?.. Почему она дала ему прочесть свой дневник?.. В знак
доверия?.. Тогда ему в знак ответного доверия не следовало читать тетрадь,
не надо было раскрывать ее. Но она сама раскрыла... Что ж, как только он
убедился, что речь идет об ее интимной жизни, нужно было закрыть тетрадь и
по-джентльменски вернуть ей... Вернуть нераскрытую тетрадь, нежно-нежно
поцеловать ее волосы и сказать: "Мои губы на ночи твоих волос запечатывают
твое прошлое, которого я не хочу знать..."
Бедняжка так огорчилась... И она была права! Ответить недоверием на ее
откровения... Она стояла, как обвиняемая, не двигаясь с места, а он
подвергал ее пытке - перелистывал страницы дневника. Он испугался - подумал:
Малена прибегла к этому хитрому маневру, чтобы дать ему понять, что она
обручена и не может ответить взаимностью или что она связана какой-то
клятвой, что между ними непреодолимой преградой лег какой-то данный ею
обет...
Во всяком случае, надо было что-то сказать, объяснить ей, а не уходить
так, чуть ли не спасаясь бегством, на ходу повторяя ее последние прощальные
слова: "А сейчас я хочу, чтобы ты ушел... на будущей неделе я приеду к тебе
в лагерь, и мы поговорим... мне надо остаться одной..."
Он закурил сигарету, и вместе с дымом постепенно стал таять образ
Малены - высокой и несокрушимой, подобной изваянию на ростре древнего
корабля; и перед ним возникло бледное лицо учительницы с пристальным,
проницательным взглядом, с полными губами, застывшими в грустной улыбке.
Он пересчитал оставшиеся сигареты, посмотрел на часы. Если хочешь
курить на рассвете, нужно строго придерживаться определенной нормы. Первый
грузовик в лагерь пойдет не раньше половины пятого.
С последней затяжкой он поджал под себя затекшие ноги, поднял воротник
пиджака и съежился, пытаясь согреться собственным дыханием. Сверху его
прикрывала листва ивы - зеленый москитник, сквозь который можно было видеть
мириады золотых москитов, рассыпавшихся по небу. Было так тихо, что в
безмолвии ночи слышался далекий беспрерывный звон мерцающих звезд.
Он вспоминал жесты Малены, ее слова, пусть даже самые незначительные, -
только ради удовольствия восстановить в памяти ее движения, звук ее голоса,
такого ласкового, когда она предложила прийти к нему в палатку; ее,
возлюбленную, он представлял обнаженной в своих объятиях, в минуты, когда не
существует слов, когда слова заменяют поцелуи. Его разжигала ее детская
неловкость, краска застенчивости на ее щеках...
Он закрывал глаза и тут же открывал их - боялся, что рассеется этот
мираж, исчезнет волшебство ночи, пробуждающегося неба и спящей Малены,
которая сейчас была так близка, можно даже потрогать ее темные волосы и
словно светящееся тело, теплое и воздушное. Он закрывал и открывал глаза,
чтобы представить себя вместе с Маленой в бесконечном хороводе звезд, в
небесной гармонии. Он открывал и закрывал глаза - и сквозь смеженные
ресницы, увлажненные подступившими слезами, - как через окропленные ночной
росой ветви ивы, - уголек сигареты расплывался, двоился, множился,
точь-в-точь светлячки в листве. Почему-то вдруг ему вспомнилось это
таинственное "и", оборвавшее последнюю фразу в дневнике Малены... но не
оборвавшее ее интрижки с офицериком, с которым она познакомилась на балу в
военном казино?.. Зрачки его замерли меж неподвижных век, как будто внезапно
откристаллизовался поток жизни, перестал дуть ветер на крылья ветряков глаз.
Слово за словом он восстанавливал в памяти последнюю фразу: "Все закончилось
тем, что он оказался моложе меня, и..."
И, и, и... Что может значить это загадочное, многозначительное "и", эта
недомолвка, это многоточие?... Быть может, между ними произошло то, что она
не осмелилась доверить бумаге?.. А может, между ними еще существуют какие-то
отношения, теплится любовь?..
И, и, и... Что же это было такое, о чем она не решилась написать? Может
быть, у нее не хватило мужества оборвать прежние отношения и вот как
протяжный отзвук мощного аккорда в ее дневнике осталось многоточие...
И, и, и...
Он бился, как рыба на крючке, пытаясь освободиться от этого "и",
застрявшего в горле и тащившего его, вытаскивавшего из состояния сонливости
и скованности, вызванного, видимо, тем, что давно не менял он позы. Не мог
он избавиться от этого навязчивого "и", в его мозгу непрестанно звучало
"и-и-и..." - назойливо зудело... и что бы он ни делал: сжимал кулаки в
карманах, встряхивал головой, сбрасывая с себя капли ночного тумана и
дремоту, - непрестанно звучало, назойливо зудело "и-и-и...". Не мог он
избавиться от обуревавших его сомнений, как от какой-то надоедливой
мысленной икоты... "и" и многоточие, которое засасывало его, точно зыбучие
пески... и-и-и... Перед ним снова простерлась пустыня, снова начиналось
одиночество... и-и-и... тенями исчезли его мечты о счастье, а воспаленное
воображение рисовало сцены банального флирта юного офицерика и сельской
учительницы, которая не захотела понапрасну терять время в столице и, желая
соблазнить тщеславного молокососа, любителя легких побед, разыгрывала роль
кокетки и недотроги, успешно соперничая с молодыми девушками. В мыслях он
воссоздавал все то, что она из-за стыда, ради приличия или из благоразумия -
неизвестно почему - не осмелилась запечатлеть в своем дневнике, все, что
скрывалось за одной только буквой - основой всего, поскольку эта буква
означает узы, союз, связь, единение. Нет, оставлять этого нельзя. Быть
может, следует вернуться и потребовать, чтобы она все ему объяснила - что
это такое, что кроется под этой буквой "и" и следующим за ней повисшим в
воздухе многоточием... И... и... и... икота сомнения изводила его... и...
и... издергала его.., и... и... слышалось ему как пение цикады, тысяч цикад,
миллионов цикад... криии... и... и... криииии... и...
Он рванулся, будто от удара бича. От икоты до икоты - это и... и...
и... измучило, разрывало душу, клочок за клочком, в тело словно впивались,
глубоко рассекая кожу, тончайшие хлыстики сухого треска цикад... криии...
и... и... криии... и... и... и...
Что же делать?.. Тяжело дыша, он быстро обвел взглядом вокруг себя,
ищущим взглядом. Что он только не передумал, но так и не мог найти ответ на
вопрос, что же заставило Малену внезапно подняться, пройти в библиотеку и
принести ему свой дневник. Он пристально всмотрелся в темноту и вдруг понял,
как бы увидел разгадку всего этого - предельно ясно. Объяснение, конечно,
надо искать в этом "и"... Она дала ему прочесть свой дневник, чтобы он узнал
о ее романе с этим офицериком и... и... (ох, эта икота, икота сомнения,
подхваченная эхом цикад!) чтобы он, Хуан Пабло, оставил ее в покое либо
воспользовался ее уступчивостью...
На губах мелькнула горькая усмешка. Нет, нет, это невозможно!.. В
карманах брюк горячие руки сжались в кулаки. Да, да, чтобы он ее оставил в
покое или воспользовался ею после того молокососа и... после - кто знает...
- скольких еще! Именно этим, конечно, объяснялась ее тоска - тоска
отдающейся женщины, ее едва сдерживаемые рыдания, ее слезы и склонившееся к
нему тело. А он, дурак, романтик, не понял всего этого, не подошел к ней, не
взял ее на руки, не овладел ею. А может быть, еще не поздно? Может быть,
вернуться? Нет, женская страсть длится не дольше, чем вспышка молнии!.. Надо
набраться терпения и подождать ее приезда в лагерь. Теперь, зная, что
означает это "и", он наверстает упущенное... Ведь убедившись в том, что он
не сообразил, зачем ему был вручен дневник, она сама неожиданно предложила
приехать в лагерь, прийти в его палатку.
Он вглядывался в темно-синюю ночь - упругую, теплую, - которая так
походила на обнаженную женщину и сверкала россыпью драгоценных камней, -
таинственная, непостижимая, недосягаемая, хотя и доступная взору.
Потом, после посещения Маленой лагеря, все изменится. Но как дождаться
этого блаженного часа?.. Он готов был сорваться со своего каменного ложа,
бежать к школе, стучать в двери и окна, пока не проснется Малена, не выйдет
и не скажет, было ли это "и-и-и" лишь гудением колоколов, которые звучали во
сне, приманивая ветер к колокольням церквей... и-и-и... манннннят... иии...
маннннннят... манят к себе ночь, звездную россыпь и тела влюбленных...
иии... манннят... иии... маннят... Да, да, надо бежать, скорей бежать,
бежать к школе и узнать у Малены, не приманивала ли она, не манила ли, не
манниит... иии... манниит... и... манниит... как гудение ветра в колоколах,
как звук поцелуя железа с притянувшим его магнитом, что манит... и...
манннит... иии... маннит...
Но он не мог сдвинуться с места, не мог подняться, его будто связали,
опутали тяжелыми взмахами крыльев летучие мыши, что кружили вокруг;
казалось, ему не разорвать невидимых уз, которые вгрызлись в кожу навеки,
как татуировка, и теперь не вырваться от этих слепых рукокрылых, из этой
сети дьявольских крыльев, из пут, похожих на татуировку...
Он напрягся, пытаясь высвободиться из незримой смирительной рубахи.
Надо бежать, спешить к Малене, услышать из ее уст слова о манящем колоколе,
о спящем металле, который изогнулся подковой для усиления магнетизма. Так
хотелось остаться с ней вдвоем в сверкающей бриллиантами ночи.
В туманной дымке - пока летучие мыши продолжали плести свои невидимые
путы, легкие, как дуновение, и прочные, как татуировочный узор, - всплывают
в памяти беседы и споры с клиентами в парикмахерской, давно, в юности -
ножницы звякают в такт словам, у ножниц ведь тоже есть своя мелодия, -
вспоминаются бесконечные дискуссии о любви и земном магнетизме, об идеальных
линиях и осях любовной индукции...
Гудение сонных колоколов внезапно сменилось свистом падающего града, и
молчание ночи рассыпалось осколками. Ливень глаз - затуманенных роговиц и
прозрачных зрачков - окатил его. Снова и снова налетает шквал - над соседним
кладбищем сыплются мириады замерзших слезинок. Голые, водянистые,
оледеневшие глаза. Наконец он с трудом сбросил оцепенение. Удалось вырвать
руки из пут, избавиться от власти летучих мышей, околдовавших его. Он встал,
даже сделал несколько шагов, защищая лицо от ливня человеческих глаз, глаз
без век, без ресниц, вне орбит, вырванных из снов и видений... (Кто идет?..
Я!.. Эхо подхватило стон, доносившийся из могил... "Я!.. Я!.. Я!.." Я от
всех мертвых?.. И отзвук: "Всех мертвых!.." Снова он спросил... и снова эхо
повторило: "...Всех мертвых... всех погребенных!..") Град усиливался, град
человеческих глаз, невидящих зрачков, падавших в пространство. Он обливался
ледяным потом, его обволакивали крылья холода, крылья сна. Отовсюду плыли
глаза женщин и мужчин, стариков, молодых, детей, идиотов, святых и ученых -
они сталкивались и, не ударяясь, отлетали друг от друга, проносились над ним
и рядом с ним, плыли под ногами... Всюду глаза - парами, глаза...
зеленоватые... карие... голубые... ясные... множество бессонных, вечно
бодрствующих глаз... Глаза погребенных...
В полном замешательстве он поднял голову... А гудение ветра в
колоколах? А полет летучих мышей?..
Ему удалось поймать один глаз. Он прижал его ко лбу, да так крепко, что
расплющил... и содрогнулся. Под пальцами оказался не глаз человеческий, а
листик ивы...
Он сидел все на том же месте. А кто же вставал, кто кричал у ворот
кладбища?
Он ощупал себя, ощупал каменную скамью - куда девались эти глаза, что
случилось с ковром градин-глаз, покрывшим было землю?
Все потухло; глаза снова стали листками ивы, прикидывавшимися сотнями,
тысячами человеческих глаз, свисавших с плачущих ветвей. Ива росла на
кладбище, и корни ее проникли в высохшие черепа погребенных, в пустые
глазницы костлявых лиц, ведь это были уже не глаза, а листья...
В небе засияла утренняя звезда, она была знамением вечности мира в час,
когда ночь уже кончилась, но день еще не наступил, час неуловимой вечности.
Ему представилось, что Малена здесь, рядом, что и она тоже смотрит на
этот далекий огонек, горящий в прозрачном воздухе, на бархатном куполе неба,
и его охватила такая нежность к женщине, рожденной его мечтой, что он
поднялся, - погасла и ревность, и сомнения, - и стало удивительно ясно, что
любовь превыше всего, что нет места иным чувствам там, где уста тянутся к
устам, взгляд устремляется ко взгляду, слова летят к словам...
Он отогнал от себя воспоминания и в тени ивы слился с темнотой...
Патруль, встреченный Мондрагоном около таверны, когда он возвращался от
Малены, снова появился на улице. Пока начальник разжигал самокрутку, солдаты
остановились возле церковной паперти. Мондрагон увидел, как офицер, борясь с
ветром, зажег спичку, но ветер ее погасил. Опять чиркнула спичка. На этот
раз трепещущий огонек был заключен в темницу ладоней, и казалось, что
начальник пьет огонь.
И вот тут-то сидевший под ивой услышал, что патрулю приказано разыскать
некоего Мондрагона - живым или мертвым. Улизнул этот Мондрагон буквально
между пальцев - они рассчитывали взять его в палатке, а он, оказывается,
успел сбежать. Они обыскали весь лагерь, а теперь прочесывают селение -
вдруг да удастся его перехватить!.. Ночь была темная, но "она ему все равно
не _помогеть_, - заметил, дымя самокруткой, начальник патруля, - этот
Мондрагон одет в белую форму дорожника... Как где увидите белую форму - это,
стало быть, он, сразу цельтесь в него, точно в мишень, ежели, конечно, он
сам не сдастся живым, потому как приказано взять его живым и выжать из него
имена заговорщиков...".
Солдаты в легких куртках - чамаррах, шлепая грубыми сандалиями - каите,
прошли мимо церкви; нескончаемой показалась эта процессия тому, кто укрылся
под ветвями ивы; он уже едва стоял на ногах, вот-вот закружится голова,
подогнутся колени, - и он упадет. Его внезапно охватил страх - от
неожиданности, когда он услышал, что его разыскивают - живого или мертвого -
поскольку он, по словам начальника патруля, "подкинул" взрывчатку для
террористического акта и "вызвался сам" вести грузовик, когда преступники
собирались "прикончить" господина президента.
Остановившись перед домом священника, солдаты толковали о том, как
"прочесать" кладбище, но начальник вдруг велел идти дальше. Когда они
наконец ушли, Хуан Пабло решил бежать через кладбище, хотя этот путь был
нелегким: можно сорваться со скал, выдававшихся как гигантские голые черепа,
- зато это был более короткий путь к мастерской Пополуки, где, конечно, он
найдет убежище.
К старику он добрался, когда ранняя заря уже мазнула лазурью по небу.
- Все это - хоть и кажется, что уже давно было, - случилось во вторник,
- проговорил Пополука, - в прошлый вторник, пять дней назад... - Он теребил
бороду толстыми пальцами, похожими на языки ягнят, теснящихся возле пустого
вымени.
Он замолчал, размышляя, продолжать ли ему свой рассказ. Затем снова
заговорил:
- Трудно сказать, где он сейчас... Поверьте, если что-нибудь узнаю,
сейчас же приду к вам. А теперь, если позволите, хочу дать вам совет, хотя
не мне давать советы вашей милости: никому не говорите об этом и никуда не
ходите...
Малена вышла от Пополуки разбитая и одинокая - корабль, застигнутый
бурей.
Спускалась ночь. Где-то вверху загорались огни Серропома. Где-то там -
ученицы, учительница Кантала. Сухо, как пересыпающиеся песчинки, скрипят
цикады. Кажется, все здесь замерло, остановилось. И только она движется.
Только она...
Учитель Гирнальда отнюдь не был масоном; он просто слыл либералом, из
тех, кто, преспокойненько получая от государства жалованье, временами любил
пофрондерствовать: "Попа, дурака и дрозда по закону убить не беда". Однако
Танкредо, пономарь церкви Голгофы, видел в нем антихриста. Поэтому, заметив,
что учитель поднимается на паперть и собирается войти в храм,
церковнослужитель несколько раз осенил себя крестным знамением. Переступив
порог, проникнув в святая святых, учитель стал допытываться, чем занят падре
Сантос. Все еще кривляется перед алтарем?
- Так верую в нашего бога-отца, что меня даже зовут Танн-н-кредо {От
слов: tan - таков (исп.), credo - символ веры (лат.).}, но вот чтобы дьявол
забрался в церковь, доселе не видывал, и повезло же мне столкнуться с ним! -
вместо ответа забормотал под нос пономарь и, лавируя меж скамей, исчез в
ризнице.
Он предпочел там дожидаться падре, который заканчивал мессу, чтобы
предупредить его словами древней испанской поговорки: "Будьте начеку, мавры
на берегу!" Не теряя времени, Танкредо запирал стенные шкафы, шкафчики и
комоды и торопливо приговаривал: "Святый боже! Святый крепкий! Святый
бессмертный! Избавь нас, господи, от этого либерала!" Если бы знать, как это
говорится по-латыни. Падре вот знает, и не только латынь знает. В последней
молитве, заключающей мессу, призывая архангела Михаила оградить от лукавого,
что блуждает по земле, священник заменил лукавого на "лукавых либералов",
потому что дух, сколь злонамеренным он бы ни был, все же оставался духом, а
эти либералы - живые люди, из крови и плоти, они живут среди нас и
богохульствуют...
И вдруг произошло что-то непонятное. Вместо директора мужской школы
учителя Константине Пьедрафьеля в ризнице появились какие-то солдаты,
казавшиеся лилипутами рядом со своими громадными карабинами, которые они
держали дулами вниз, как на похоронах. Услышав звон оружия, падре Сантос
поспешил закончить мессу и, войдя в ризницу, увидел, что над Танкредо,
прижатым к стене, нависла смертельная опасность: он наотрез отказался отдать
ключи, которые висели у него на поясе.
- Отдай им, Танкредо... - лаконично распорядился священник, положив в
стенной шкаф серебряную чашу. Затем он снял с себя облачение и, оставшись в
сутане, сдернул с крюка черную четырехугольную шапочку.
- Я к вашим услугам, - обратился он к офицеру, командовавшему
солдатами, и тот прогнусавил:
- Обыск...
- У вас, конечно, есть приказ... письменный... - осмелился спросить
священник.
- Устный... - прогнусавил тот; нос у него был будто источен каким-то
червем.
- Кредо, отдай им ключи и проводи господ.
- Незачем, - опять прогнусавил начальник, - незачем нас провожать,
пусть сам отопрет двери, на которые мы укажем, вот и все.
- Иди, сын мой... - сказал священник. Танкредо, всхлипывая, успел
шепнуть падре:
- Известите людей... ударьте в колокола!
Но священник сложил руки и ответил словами Христа:
- Regnum meum non est de hoc mundo... {Царствие мое не от мира сего...
(лат.)} Не правда ли, учитель? - краешком глаза он заметил Пьедрафьеля,
заглянувшего в ризницу.
- Падре!.. Падре!.. - прервал его учитель. - Мне очень нужно с вами
поговорить... Где бы?.. По очень срочному и деликатному делу...
- Исповедальня - место достойное... - проронил священник сквозь зубы и
пошел вперед, сопровождаемый Пьедрафьелем, который от страха даже встал на
цыпочки.
- Скорее преклоните колени... - предупредил падре, но Пьедрафьель еще
колебался. - Они идут!..
Услышав, что солдаты приближаются, Пьедрафьель так поспешно упал на
колени, что, потеряв равновесие, ошалело ввалился в исповедальню - силы его
совсем оставили - и прижался к священнику, опасаясь, что кто-нибудь его
узнает. Он все-таки директор мужской школы, и если откроется, что он пришел
на исповедь, то лекарство может оказаться опаснее самой болезни.
Однако солдаты, их начальник и пономарь свернули к винтовой лестнице,
ведущей на колокольню, и начали цепочкой подниматься по ступенькам.
Пьедрафьель с облегчением вздохнул. У него еще есть время, чтобы рассказать
падре всю историю с алыми камелиями.
- С какими алыми камелиями? - переспросил его заинтригованный
священник.
- А в газете. Не читали?
- Нет, не читал...
- По поручению одного непременного партнера в нашей компании, - вы
понимаете меня?.. - священник утвердительно кивнул, - я передал учительнице
Табай букет алых камелий, присланных на мое имя из столицы, а сегодня утром
я узнал из сообщений в газете, что пароль бунтовщиков: "алые камелии"...
Падре, вы должны помочь мне, вы должны сейчас же пойти в женскую школу и
забрать букет, который эта глупышка, должно быть, хранит как зеницу ока!
- А где газета?
- У меня в кармане...
- Оставьте ее мне. Если я поспею вовремя, то букет этих цветов,
название которых я даже не решаюсь произнести вслух, исчезнет.
- Да благословит вас господь! - воскликнул Пьедрафьель.
- Значит, мы поменялись ролями... - иронически заметил падре Сантос,
поднимаясь и отряхивая полы сутаны, как он делал всякий раз после исповеди -
ему казалось, что таким образом очищается от поведанных ему грехов, которые
им воспринимались, как блохи и вши, переползающие на него, впрочем, порой
это так и было.
- Говорят, будут обыскивать все селение, дом за домом... - твердил
Пьедрафьель, следуя за священником, направлявшимся к своему дому.
- Вы сами убедились в этом, учитель; они начали с божьего дома - какое
святотатство! - и, несомненно, придут ко мне, в дом служителя церкви...
- И в школу! - оборвал его Пьедрафьель. - И в женскую школу! Опасаюсь,
падре, что если вы не пойдете тотчас же, то можете опоздать... Из-за этих
проклятых цветов они смогут нащупать нить, и нас заподозрят...
- Вы всуе употребляете словечко, кое непристойно произносить.
- А газета?.. Вы идете без газеты...
Захватите с собой, она вчерашняя, - и из кармана Гирнальды в сутану
священника перекочевал бумажный ком, донельзя смятый и замусоленный. -
Покажите ее учительнице Табай, и пусть она уничтожит цветы, пока не
нагрянули солдаты.
- Ну, этим пока некогда, - заметил падре Сантос, - они, должно быть,
еще обозревают с колокольни селение.
- Что вы! По поселку рыщет целый батальон, караулы здесь, караулы
там... Сегодня утром на рынке не было мяса! Даже на суп нечего было купить.
Они на рассвете нагрянули к младшему Рольдану, который только что зарезал
быка, и потребовали у него контрибуцию; несчастному пришлось отдать мясо. И
хлеба сегодня тоже не было; в обеих пекарнях мало выпекли. Ни хлеба, ни мяса
- не представляю, чем будет питаться бедный люд...
- Портулак...
- Нет его здесь, на голых скалах. А еще не разрешили пройти на рынок
живым или мертвым. Он пересекал молчание своего исчезновения - безграничное,
неизмеримое молчание, следовавшее за ним по пятам... А что, если бы солдаты,
горевшие желанием пропустить стаканчик агуардьенте, не поспорили бы в дверях
таверны, а их начальник - падкий на выпивку не меньше, чем на нашивки, - не
залез бы с головой в кувшин с пивом? Обратили бы они тогда внимание на
Мондрагона?.. Заметили бы, как он прошел совсем рядом?.. Хотя, впрочем, к
чему им было тратить время на какого-то прохожего в штатском, да и руки были
заняты - каждый спешил захватить побольше стопок с желанным напитком. А
кроме всего прочего, ведь их послали за каким-то дорожником, офицером
дорожной службы, а тот носит белую форму...
При виде их Мондрагону тоже захотелось пропустить глоточек. Он подумал,
не разбудить ли падре Сантоса и не попросить ли у него рюмочку. "Постучу-ка
я в окошко его спальни, - сказал он себе, направляясь к Голгофе. - Падре,
конечно, откроет, предположив, что его зовут на исповедь или что учителю
Гирнальде взбрело в голову поболтать..."
С тех пор как Хуан Пабло встретил в этом селении Малену, он старался не
думать о том единственном, что могло разлучить их навсегда, - о провале.
Правда, он встретил ее тогда, когда уже не имел права отказаться от своего
опасного дела, - и, стараясь отогнать мрачные мысли, он отдавался этой
новой, увлекшей его страсти, забываясь и забывая, что каждый час приближает
его к решающей минуте.
Мондрагон прибавил шагу, приближаясь к Голгофе; ему и в голову не
приходило, что заговор уже раскрыт и что в этот самый момент - по этим самым
улицам - рыщет патруль, с которым он только что встретился, и разыскивает
его, живого или мертвого. Ему уже предъявлено обвинение: это он передал
взрывчатку для изготовления бомб, это он должен был вести грузовик, чтобы
преградить путь автомобилю президента в момент покушения.
Наконец он подошел к Голгофе. Деревья, у которых ветвей было больше,
чем листьев, образовали над площадкой перед церковной папертью навес. Сбоку,
в глубине, высился дом священника. Мондрагон прибавил шагу и совсем было
решился постучать в окно падре Сантоса и попросить глоточек вина, но в
последнюю минуту передумал и стал бродить взад и вперед, будто влюбленный,
под окнами священника, то поднимая руку к стеклу, то опуская ее. В конце
концов он сел на длинную каменную скамью перед церковью, в тени ивы. Эта
ива, выросшая на кладбище среди мертвых, перебрасывала через ограду пенную
бахрому своих ветвей - для живых. Вначале он сел на край скамьи, ночной
холод заставил его подвинуться, не вставая с отполированного богомольцами
сиденья, ближе к дереву - искать приют под его кровом. Он засунул руки в
карманы и вытянул ноги. Настроение было неважное. Он совершенно не
представлял себе, что предпринять после всего происшедшего между ним и
Маленой. Да и как понять все это? Высвободившись из его объятий и
отстранившись от его поцелуев, от его сердечного тепла, она ушла в
библиотеку, сняла с полки какие-то книги в цветных переплетах, потом
поставила их на прежнее место и принесла какую-то тетрадь, которую дала ему
прочесть. Пока не взял тетрадь в руки, он и не предполагал, что это ее
дневник. Он начал читать. Вдруг Малена потребовала, чтобы он ушел. Залилась
слезами, стала тяжело вздыхать, будто внезапно раскаялась, что раскрыла
перед ним свою душу. Он берет шляпу и выходит, не осмелившись что-либо
сказать...
Что же произошло?.. Почему она дала ему прочесть свой дневник?.. В знак
доверия?.. Тогда ему в знак ответного доверия не следовало читать тетрадь,
не надо было раскрывать ее. Но она сама раскрыла... Что ж, как только он
убедился, что речь идет об ее интимной жизни, нужно было закрыть тетрадь и
по-джентльменски вернуть ей... Вернуть нераскрытую тетрадь, нежно-нежно
поцеловать ее волосы и сказать: "Мои губы на ночи твоих волос запечатывают
твое прошлое, которого я не хочу знать..."
Бедняжка так огорчилась... И она была права! Ответить недоверием на ее
откровения... Она стояла, как обвиняемая, не двигаясь с места, а он
подвергал ее пытке - перелистывал страницы дневника. Он испугался - подумал:
Малена прибегла к этому хитрому маневру, чтобы дать ему понять, что она
обручена и не может ответить взаимностью или что она связана какой-то
клятвой, что между ними непреодолимой преградой лег какой-то данный ею
обет...
Во всяком случае, надо было что-то сказать, объяснить ей, а не уходить
так, чуть ли не спасаясь бегством, на ходу повторяя ее последние прощальные
слова: "А сейчас я хочу, чтобы ты ушел... на будущей неделе я приеду к тебе
в лагерь, и мы поговорим... мне надо остаться одной..."
Он закурил сигарету, и вместе с дымом постепенно стал таять образ
Малены - высокой и несокрушимой, подобной изваянию на ростре древнего
корабля; и перед ним возникло бледное лицо учительницы с пристальным,
проницательным взглядом, с полными губами, застывшими в грустной улыбке.
Он пересчитал оставшиеся сигареты, посмотрел на часы. Если хочешь
курить на рассвете, нужно строго придерживаться определенной нормы. Первый
грузовик в лагерь пойдет не раньше половины пятого.
С последней затяжкой он поджал под себя затекшие ноги, поднял воротник
пиджака и съежился, пытаясь согреться собственным дыханием. Сверху его
прикрывала листва ивы - зеленый москитник, сквозь который можно было видеть
мириады золотых москитов, рассыпавшихся по небу. Было так тихо, что в
безмолвии ночи слышался далекий беспрерывный звон мерцающих звезд.
Он вспоминал жесты Малены, ее слова, пусть даже самые незначительные, -
только ради удовольствия восстановить в памяти ее движения, звук ее голоса,
такого ласкового, когда она предложила прийти к нему в палатку; ее,
возлюбленную, он представлял обнаженной в своих объятиях, в минуты, когда не
существует слов, когда слова заменяют поцелуи. Его разжигала ее детская
неловкость, краска застенчивости на ее щеках...
Он закрывал глаза и тут же открывал их - боялся, что рассеется этот
мираж, исчезнет волшебство ночи, пробуждающегося неба и спящей Малены,
которая сейчас была так близка, можно даже потрогать ее темные волосы и
словно светящееся тело, теплое и воздушное. Он закрывал и открывал глаза,
чтобы представить себя вместе с Маленой в бесконечном хороводе звезд, в
небесной гармонии. Он открывал и закрывал глаза - и сквозь смеженные
ресницы, увлажненные подступившими слезами, - как через окропленные ночной
росой ветви ивы, - уголек сигареты расплывался, двоился, множился,
точь-в-точь светлячки в листве. Почему-то вдруг ему вспомнилось это
таинственное "и", оборвавшее последнюю фразу в дневнике Малены... но не
оборвавшее ее интрижки с офицериком, с которым она познакомилась на балу в
военном казино?.. Зрачки его замерли меж неподвижных век, как будто внезапно
откристаллизовался поток жизни, перестал дуть ветер на крылья ветряков глаз.
Слово за словом он восстанавливал в памяти последнюю фразу: "Все закончилось
тем, что он оказался моложе меня, и..."
И, и, и... Что может значить это загадочное, многозначительное "и", эта
недомолвка, это многоточие?... Быть может, между ними произошло то, что она
не осмелилась доверить бумаге?.. А может, между ними еще существуют какие-то
отношения, теплится любовь?..
И, и, и... Что же это было такое, о чем она не решилась написать? Может
быть, у нее не хватило мужества оборвать прежние отношения и вот как
протяжный отзвук мощного аккорда в ее дневнике осталось многоточие...
И, и, и...
Он бился, как рыба на крючке, пытаясь освободиться от этого "и",
застрявшего в горле и тащившего его, вытаскивавшего из состояния сонливости
и скованности, вызванного, видимо, тем, что давно не менял он позы. Не мог
он избавиться от этого навязчивого "и", в его мозгу непрестанно звучало
"и-и-и..." - назойливо зудело... и что бы он ни делал: сжимал кулаки в
карманах, встряхивал головой, сбрасывая с себя капли ночного тумана и
дремоту, - непрестанно звучало, назойливо зудело "и-и-и...". Не мог он
избавиться от обуревавших его сомнений, как от какой-то надоедливой
мысленной икоты... "и" и многоточие, которое засасывало его, точно зыбучие
пески... и-и-и... Перед ним снова простерлась пустыня, снова начиналось
одиночество... и-и-и... тенями исчезли его мечты о счастье, а воспаленное
воображение рисовало сцены банального флирта юного офицерика и сельской
учительницы, которая не захотела понапрасну терять время в столице и, желая
соблазнить тщеславного молокососа, любителя легких побед, разыгрывала роль
кокетки и недотроги, успешно соперничая с молодыми девушками. В мыслях он
воссоздавал все то, что она из-за стыда, ради приличия или из благоразумия -
неизвестно почему - не осмелилась запечатлеть в своем дневнике, все, что
скрывалось за одной только буквой - основой всего, поскольку эта буква
означает узы, союз, связь, единение. Нет, оставлять этого нельзя. Быть
может, следует вернуться и потребовать, чтобы она все ему объяснила - что
это такое, что кроется под этой буквой "и" и следующим за ней повисшим в
воздухе многоточием... И... и... и... икота сомнения изводила его... и...
и... издергала его.., и... и... слышалось ему как пение цикады, тысяч цикад,
миллионов цикад... криии... и... и... криииии... и...
Он рванулся, будто от удара бича. От икоты до икоты - это и... и...
и... измучило, разрывало душу, клочок за клочком, в тело словно впивались,
глубоко рассекая кожу, тончайшие хлыстики сухого треска цикад... криии...
и... и... криии... и... и... и...
Что же делать?.. Тяжело дыша, он быстро обвел взглядом вокруг себя,
ищущим взглядом. Что он только не передумал, но так и не мог найти ответ на
вопрос, что же заставило Малену внезапно подняться, пройти в библиотеку и
принести ему свой дневник. Он пристально всмотрелся в темноту и вдруг понял,
как бы увидел разгадку всего этого - предельно ясно. Объяснение, конечно,
надо искать в этом "и"... Она дала ему прочесть свой дневник, чтобы он узнал
о ее романе с этим офицериком и... и... (ох, эта икота, икота сомнения,
подхваченная эхом цикад!) чтобы он, Хуан Пабло, оставил ее в покое либо
воспользовался ее уступчивостью...
На губах мелькнула горькая усмешка. Нет, нет, это невозможно!.. В
карманах брюк горячие руки сжались в кулаки. Да, да, чтобы он ее оставил в
покое или воспользовался ею после того молокососа и... после - кто знает...
- скольких еще! Именно этим, конечно, объяснялась ее тоска - тоска
отдающейся женщины, ее едва сдерживаемые рыдания, ее слезы и склонившееся к
нему тело. А он, дурак, романтик, не понял всего этого, не подошел к ней, не
взял ее на руки, не овладел ею. А может быть, еще не поздно? Может быть,
вернуться? Нет, женская страсть длится не дольше, чем вспышка молнии!.. Надо
набраться терпения и подождать ее приезда в лагерь. Теперь, зная, что
означает это "и", он наверстает упущенное... Ведь убедившись в том, что он
не сообразил, зачем ему был вручен дневник, она сама неожиданно предложила
приехать в лагерь, прийти в его палатку.
Он вглядывался в темно-синюю ночь - упругую, теплую, - которая так
походила на обнаженную женщину и сверкала россыпью драгоценных камней, -
таинственная, непостижимая, недосягаемая, хотя и доступная взору.
Потом, после посещения Маленой лагеря, все изменится. Но как дождаться
этого блаженного часа?.. Он готов был сорваться со своего каменного ложа,
бежать к школе, стучать в двери и окна, пока не проснется Малена, не выйдет
и не скажет, было ли это "и-и-и" лишь гудением колоколов, которые звучали во
сне, приманивая ветер к колокольням церквей... и-и-и... манннннят... иии...
маннннннят... манят к себе ночь, звездную россыпь и тела влюбленных...
иии... манннят... иии... маннят... Да, да, надо бежать, скорей бежать,
бежать к школе и узнать у Малены, не приманивала ли она, не манила ли, не
манниит... иии... манниит... и... манниит... как гудение ветра в колоколах,
как звук поцелуя железа с притянувшим его магнитом, что манит... и...
манннит... иии... маннит...
Но он не мог сдвинуться с места, не мог подняться, его будто связали,
опутали тяжелыми взмахами крыльев летучие мыши, что кружили вокруг;
казалось, ему не разорвать невидимых уз, которые вгрызлись в кожу навеки,
как татуировка, и теперь не вырваться от этих слепых рукокрылых, из этой
сети дьявольских крыльев, из пут, похожих на татуировку...
Он напрягся, пытаясь высвободиться из незримой смирительной рубахи.
Надо бежать, спешить к Малене, услышать из ее уст слова о манящем колоколе,
о спящем металле, который изогнулся подковой для усиления магнетизма. Так
хотелось остаться с ней вдвоем в сверкающей бриллиантами ночи.
В туманной дымке - пока летучие мыши продолжали плести свои невидимые
путы, легкие, как дуновение, и прочные, как татуировочный узор, - всплывают
в памяти беседы и споры с клиентами в парикмахерской, давно, в юности -
ножницы звякают в такт словам, у ножниц ведь тоже есть своя мелодия, -
вспоминаются бесконечные дискуссии о любви и земном магнетизме, об идеальных
линиях и осях любовной индукции...
Гудение сонных колоколов внезапно сменилось свистом падающего града, и
молчание ночи рассыпалось осколками. Ливень глаз - затуманенных роговиц и
прозрачных зрачков - окатил его. Снова и снова налетает шквал - над соседним
кладбищем сыплются мириады замерзших слезинок. Голые, водянистые,
оледеневшие глаза. Наконец он с трудом сбросил оцепенение. Удалось вырвать
руки из пут, избавиться от власти летучих мышей, околдовавших его. Он встал,
даже сделал несколько шагов, защищая лицо от ливня человеческих глаз, глаз
без век, без ресниц, вне орбит, вырванных из снов и видений... (Кто идет?..
Я!.. Эхо подхватило стон, доносившийся из могил... "Я!.. Я!.. Я!.." Я от
всех мертвых?.. И отзвук: "Всех мертвых!.." Снова он спросил... и снова эхо
повторило: "...Всех мертвых... всех погребенных!..") Град усиливался, град
человеческих глаз, невидящих зрачков, падавших в пространство. Он обливался
ледяным потом, его обволакивали крылья холода, крылья сна. Отовсюду плыли
глаза женщин и мужчин, стариков, молодых, детей, идиотов, святых и ученых -
они сталкивались и, не ударяясь, отлетали друг от друга, проносились над ним
и рядом с ним, плыли под ногами... Всюду глаза - парами, глаза...
зеленоватые... карие... голубые... ясные... множество бессонных, вечно
бодрствующих глаз... Глаза погребенных...
В полном замешательстве он поднял голову... А гудение ветра в
колоколах? А полет летучих мышей?..
Ему удалось поймать один глаз. Он прижал его ко лбу, да так крепко, что
расплющил... и содрогнулся. Под пальцами оказался не глаз человеческий, а
листик ивы...
Он сидел все на том же месте. А кто же вставал, кто кричал у ворот
кладбища?
Он ощупал себя, ощупал каменную скамью - куда девались эти глаза, что
случилось с ковром градин-глаз, покрывшим было землю?
Все потухло; глаза снова стали листками ивы, прикидывавшимися сотнями,
тысячами человеческих глаз, свисавших с плачущих ветвей. Ива росла на
кладбище, и корни ее проникли в высохшие черепа погребенных, в пустые
глазницы костлявых лиц, ведь это были уже не глаза, а листья...
В небе засияла утренняя звезда, она была знамением вечности мира в час,
когда ночь уже кончилась, но день еще не наступил, час неуловимой вечности.
Ему представилось, что Малена здесь, рядом, что и она тоже смотрит на
этот далекий огонек, горящий в прозрачном воздухе, на бархатном куполе неба,
и его охватила такая нежность к женщине, рожденной его мечтой, что он
поднялся, - погасла и ревность, и сомнения, - и стало удивительно ясно, что
любовь превыше всего, что нет места иным чувствам там, где уста тянутся к
устам, взгляд устремляется ко взгляду, слова летят к словам...
Он отогнал от себя воспоминания и в тени ивы слился с темнотой...
Патруль, встреченный Мондрагоном около таверны, когда он возвращался от
Малены, снова появился на улице. Пока начальник разжигал самокрутку, солдаты
остановились возле церковной паперти. Мондрагон увидел, как офицер, борясь с
ветром, зажег спичку, но ветер ее погасил. Опять чиркнула спичка. На этот
раз трепещущий огонек был заключен в темницу ладоней, и казалось, что
начальник пьет огонь.
И вот тут-то сидевший под ивой услышал, что патрулю приказано разыскать
некоего Мондрагона - живым или мертвым. Улизнул этот Мондрагон буквально
между пальцев - они рассчитывали взять его в палатке, а он, оказывается,
успел сбежать. Они обыскали весь лагерь, а теперь прочесывают селение -
вдруг да удастся его перехватить!.. Ночь была темная, но "она ему все равно
не _помогеть_, - заметил, дымя самокруткой, начальник патруля, - этот
Мондрагон одет в белую форму дорожника... Как где увидите белую форму - это,
стало быть, он, сразу цельтесь в него, точно в мишень, ежели, конечно, он
сам не сдастся живым, потому как приказано взять его живым и выжать из него
имена заговорщиков...".
Солдаты в легких куртках - чамаррах, шлепая грубыми сандалиями - каите,
прошли мимо церкви; нескончаемой показалась эта процессия тому, кто укрылся
под ветвями ивы; он уже едва стоял на ногах, вот-вот закружится голова,
подогнутся колени, - и он упадет. Его внезапно охватил страх - от
неожиданности, когда он услышал, что его разыскивают - живого или мертвого -
поскольку он, по словам начальника патруля, "подкинул" взрывчатку для
террористического акта и "вызвался сам" вести грузовик, когда преступники
собирались "прикончить" господина президента.
Остановившись перед домом священника, солдаты толковали о том, как
"прочесать" кладбище, но начальник вдруг велел идти дальше. Когда они
наконец ушли, Хуан Пабло решил бежать через кладбище, хотя этот путь был
нелегким: можно сорваться со скал, выдававшихся как гигантские голые черепа,
- зато это был более короткий путь к мастерской Пополуки, где, конечно, он
найдет убежище.
К старику он добрался, когда ранняя заря уже мазнула лазурью по небу.
- Все это - хоть и кажется, что уже давно было, - случилось во вторник,
- проговорил Пополука, - в прошлый вторник, пять дней назад... - Он теребил
бороду толстыми пальцами, похожими на языки ягнят, теснящихся возле пустого
вымени.
Он замолчал, размышляя, продолжать ли ему свой рассказ. Затем снова
заговорил:
- Трудно сказать, где он сейчас... Поверьте, если что-нибудь узнаю,
сейчас же приду к вам. А теперь, если позволите, хочу дать вам совет, хотя
не мне давать советы вашей милости: никому не говорите об этом и никуда не
ходите...
Малена вышла от Пополуки разбитая и одинокая - корабль, застигнутый
бурей.
Спускалась ночь. Где-то вверху загорались огни Серропома. Где-то там -
ученицы, учительница Кантала. Сухо, как пересыпающиеся песчинки, скрипят
цикады. Кажется, все здесь замерло, остановилось. И только она движется.
Только она...
Учитель Гирнальда отнюдь не был масоном; он просто слыл либералом, из
тех, кто, преспокойненько получая от государства жалованье, временами любил
пофрондерствовать: "Попа, дурака и дрозда по закону убить не беда". Однако
Танкредо, пономарь церкви Голгофы, видел в нем антихриста. Поэтому, заметив,
что учитель поднимается на паперть и собирается войти в храм,
церковнослужитель несколько раз осенил себя крестным знамением. Переступив
порог, проникнув в святая святых, учитель стал допытываться, чем занят падре
Сантос. Все еще кривляется перед алтарем?
- Так верую в нашего бога-отца, что меня даже зовут Танн-н-кредо {От
слов: tan - таков (исп.), credo - символ веры (лат.).}, но вот чтобы дьявол
забрался в церковь, доселе не видывал, и повезло же мне столкнуться с ним! -
вместо ответа забормотал под нос пономарь и, лавируя меж скамей, исчез в
ризнице.
Он предпочел там дожидаться падре, который заканчивал мессу, чтобы
предупредить его словами древней испанской поговорки: "Будьте начеку, мавры
на берегу!" Не теряя времени, Танкредо запирал стенные шкафы, шкафчики и
комоды и торопливо приговаривал: "Святый боже! Святый крепкий! Святый
бессмертный! Избавь нас, господи, от этого либерала!" Если бы знать, как это
говорится по-латыни. Падре вот знает, и не только латынь знает. В последней
молитве, заключающей мессу, призывая архангела Михаила оградить от лукавого,
что блуждает по земле, священник заменил лукавого на "лукавых либералов",
потому что дух, сколь злонамеренным он бы ни был, все же оставался духом, а
эти либералы - живые люди, из крови и плоти, они живут среди нас и
богохульствуют...
И вдруг произошло что-то непонятное. Вместо директора мужской школы
учителя Константине Пьедрафьеля в ризнице появились какие-то солдаты,
казавшиеся лилипутами рядом со своими громадными карабинами, которые они
держали дулами вниз, как на похоронах. Услышав звон оружия, падре Сантос
поспешил закончить мессу и, войдя в ризницу, увидел, что над Танкредо,
прижатым к стене, нависла смертельная опасность: он наотрез отказался отдать
ключи, которые висели у него на поясе.
- Отдай им, Танкредо... - лаконично распорядился священник, положив в
стенной шкаф серебряную чашу. Затем он снял с себя облачение и, оставшись в
сутане, сдернул с крюка черную четырехугольную шапочку.
- Я к вашим услугам, - обратился он к офицеру, командовавшему
солдатами, и тот прогнусавил:
- Обыск...
- У вас, конечно, есть приказ... письменный... - осмелился спросить
священник.
- Устный... - прогнусавил тот; нос у него был будто источен каким-то
червем.
- Кредо, отдай им ключи и проводи господ.
- Незачем, - опять прогнусавил начальник, - незачем нас провожать,
пусть сам отопрет двери, на которые мы укажем, вот и все.
- Иди, сын мой... - сказал священник. Танкредо, всхлипывая, успел
шепнуть падре:
- Известите людей... ударьте в колокола!
Но священник сложил руки и ответил словами Христа:
- Regnum meum non est de hoc mundo... {Царствие мое не от мира сего...
(лат.)} Не правда ли, учитель? - краешком глаза он заметил Пьедрафьеля,
заглянувшего в ризницу.
- Падре!.. Падре!.. - прервал его учитель. - Мне очень нужно с вами
поговорить... Где бы?.. По очень срочному и деликатному делу...
- Исповедальня - место достойное... - проронил священник сквозь зубы и
пошел вперед, сопровождаемый Пьедрафьелем, который от страха даже встал на
цыпочки.
- Скорее преклоните колени... - предупредил падре, но Пьедрафьель еще
колебался. - Они идут!..
Услышав, что солдаты приближаются, Пьедрафьель так поспешно упал на
колени, что, потеряв равновесие, ошалело ввалился в исповедальню - силы его
совсем оставили - и прижался к священнику, опасаясь, что кто-нибудь его
узнает. Он все-таки директор мужской школы, и если откроется, что он пришел
на исповедь, то лекарство может оказаться опаснее самой болезни.
Однако солдаты, их начальник и пономарь свернули к винтовой лестнице,
ведущей на колокольню, и начали цепочкой подниматься по ступенькам.
Пьедрафьель с облегчением вздохнул. У него еще есть время, чтобы рассказать
падре всю историю с алыми камелиями.
- С какими алыми камелиями? - переспросил его заинтригованный
священник.
- А в газете. Не читали?
- Нет, не читал...
- По поручению одного непременного партнера в нашей компании, - вы
понимаете меня?.. - священник утвердительно кивнул, - я передал учительнице
Табай букет алых камелий, присланных на мое имя из столицы, а сегодня утром
я узнал из сообщений в газете, что пароль бунтовщиков: "алые камелии"...
Падре, вы должны помочь мне, вы должны сейчас же пойти в женскую школу и
забрать букет, который эта глупышка, должно быть, хранит как зеницу ока!
- А где газета?
- У меня в кармане...
- Оставьте ее мне. Если я поспею вовремя, то букет этих цветов,
название которых я даже не решаюсь произнести вслух, исчезнет.
- Да благословит вас господь! - воскликнул Пьедрафьель.
- Значит, мы поменялись ролями... - иронически заметил падре Сантос,
поднимаясь и отряхивая полы сутаны, как он делал всякий раз после исповеди -
ему казалось, что таким образом очищается от поведанных ему грехов, которые
им воспринимались, как блохи и вши, переползающие на него, впрочем, порой
это так и было.
- Говорят, будут обыскивать все селение, дом за домом... - твердил
Пьедрафьель, следуя за священником, направлявшимся к своему дому.
- Вы сами убедились в этом, учитель; они начали с божьего дома - какое
святотатство! - и, несомненно, придут ко мне, в дом служителя церкви...
- И в школу! - оборвал его Пьедрафьель. - И в женскую школу! Опасаюсь,
падре, что если вы не пойдете тотчас же, то можете опоздать... Из-за этих
проклятых цветов они смогут нащупать нить, и нас заподозрят...
- Вы всуе употребляете словечко, кое непристойно произносить.
- А газета?.. Вы идете без газеты...
Захватите с собой, она вчерашняя, - и из кармана Гирнальды в сутану
священника перекочевал бумажный ком, донельзя смятый и замусоленный. -
Покажите ее учительнице Табай, и пусть она уничтожит цветы, пока не
нагрянули солдаты.
- Ну, этим пока некогда, - заметил падре Сантос, - они, должно быть,
еще обозревают с колокольни селение.
- Что вы! По поселку рыщет целый батальон, караулы здесь, караулы
там... Сегодня утром на рынке не было мяса! Даже на суп нечего было купить.
Они на рассвете нагрянули к младшему Рольдану, который только что зарезал
быка, и потребовали у него контрибуцию; несчастному пришлось отдать мясо. И
хлеба сегодня тоже не было; в обеих пекарнях мало выпекли. Ни хлеба, ни мяса
- не представляю, чем будет питаться бедный люд...
- Портулак...
- Нет его здесь, на голых скалах. А еще не разрешили пройти на рынок