Феодору, лишенную услад материнства, так же как и Андрея, и еще более, сжигала жажда власти. Она ревниво переносила на Дмитрия свои неудачи и зависть к его невидной, как серая утица, княгине, которая, однако, рожала и рожала: вот уже второй сын растет, и, говорят, боек, здоров, смышлен. Все это как-то окончательно отодвигало братьев друг от друга…
   Что ж! Митрополит стар, и уже пришел в движение Новгород, и готова Орда… И все же тут, во Владимире, остановясь на княжом подворье, близ митрополичьих палат, Андрей снова заколебался. С детства, с молоком матери всосанное почтение к духовному владыке страны властно заговорило в нем. Андрей, решив пересилить себя, постарался встретиться с митрополитом Кириллом раньше, чем с братом. Злая мысль зрела в нем, что так же, как четверть века назад, Кирилл благословил отца после Неврюевой рати и разоренья земли, так же должен будет благословить и его, когда он вступит победителем, под звон колоколов, в стольный Владимир. И прочесть это во взоре митрополита, прочесть самому согласие духовной силы с грубою силой власти хотелось ему сейчас прежде всего. Он ожидал, что Кирилл постарел, но той перемене, которая произошла в облике митрополита за эти шесть лет, поразился. Андрей был потрясен, как необычайно утончился Кирилл, как-то поголубел даже, и, вместе, в облике его ощутимо проглядывал какой-то уже нездешний свет. Казалось, сияние исходит от бескровной головы архипастыря. Или это солнце, непрошено протянувшееся в узкие окна митрополичьих покоев? Он представил, что уже двинуты рати и татарская конница потекла по дорогам Руси, и понял, что пока перед ним этот почти бесплотный старец, он ничего не двинет, не сможет переступить. И ежели бы Кирилл сейчас, ничего не вымолвив, пождал еще или вдруг сказал бы: «Сыне мой! Иди с миром и не греши больше!» — Андрей повалился бы в ноги с рыданием, и признался во всем, и ото всего отказался…
   Но митрополит начал говорить, и наваждение рассеялось. Кирилл не был в ударе, рек долго и витиевато, с подходами и украсами. Недавняя беседа с Игнатием утомила его больше, чем он сам мог предположить, и сейчас он чувствовал с горем, что для состязания с сыном Александра у него недостает сил. И так, вместо духовной располагающей беседы, вместо исповеди и покаяния, когда доброта просыпается и перевешивает зло, начался торг.
   И только когда измученный увертливыми недомолвками митрополит откинулся в изнеможении на спинку кресла и сказал, взглянув вдруг прямо в душу Андрею полными муки глазами: «Господи! Разве мала вам земля?! Сыне мой, не дай ми благословити котору братню!» — в душе Андрея что-то перевернулось и подумалось вдруг, что власть — не только похоть и желание, но есть и долг, и бремя власти, и что воля может сказаться не только в праве на власть, но и в отречении от нее…
   С этою чуждой, мешавшей ему, как заноза, мыслью, готовился Андрей к встрече с братом.
   Отречение! Но ради кого? — вопрошал он, подогревая себя вновь и вновь. Однако, не лукавя, не мог сказать, что Дмитрий менее достоин стола великокняжеского. За ним, Андреем, стояло одно — Орда. Однако… Не хочет ли Менгу-Тимур просто ослабить их, чтобы вернее держать в подчинении? Война на юге велась вяло. Иранские Хулагиды все крепче привязывали к себе Кавказ и области, что были за хребтом: Армению, Имеретию, Карталинию, Грузию… На западе, в степи, Ногай забирает все большую власть… Не оказалось бы, что ордынская колесница, к которой привязал его Семен, увязнет где-то в Черных песках и утянет его за собою! Быть может, тогда Дмитрий и прав? С другой стороны, сарский владыка уже трижды ходил в Царьград, к Палеологу, послом Менгу-Тимура, на советах ордынских также русский епископ судит вместе с ханом Менгу-Тимуром… Нет, Семен прав: православие победит в Орде! И Дмитрий, цепляющийся за заграничную торговлю, за Новгород, смешон. Ему (ему, а не мне!), как дяде Андрею, бежать за море, в Свейскую землю. И тогда он, Андрей, примет и простит Дмитрия, и власть будет у него в руках, и завет митрополита — не пролить братней крови — исполнится… И все-таки не получалось. Какие-то концы не сходились с концами. Ветхий митрополит на паутинной ниточке своей жизни держал готовящийся рухнуть мир.
   …Дмитрий первый шагнул и раскрыл объятия. Они холодно поцеловались.
   — Андрей… (хотел сказать как в прошлом: Андрейка — язык не повернулся).
   — Будешь попрекать?
   — Попрекать следовало бы не тебя, а Семена, у коего ты в руках. Что там, в Орде?
   — Великий князь владимирский должен был бы знать это лучше меня!
   — Менгу-Тимур еще не думает принимать христианскую веру? — бледно усмехнулся брат. (Дмитрий знал много больше, видимо, чем предполагал Андрей.) — Впрочем, что думал Менгу-Тимур, теперь уже безразлично! — продолжал он с расстановкою.
   Андрей тревожно вскинул глаза, не понимая.
   — Менгу-Тимур умер в конце июля от нарыва в горле, — сказал Дмитрий и, перемолчав, добавил: — Неужели тебе Семен и этого не доложил?!
   У Андрея шумело в голове. Он старался унять биение сердца и сообразить — что же теперь? На миг остро вспыхнуло подозрение об измене Семена. Но он тут же отогнал нелепую мысль. Видимо, уезжая из Городца, он попросту разминулся с гонцом… В голосе Дмитрия, впрочем, не слышалось торжества, как успел заметить, опоминаясь, Андрей.
   — Кто теперь? — хрипло спросил Андрей, пряча глаза.
   — Кто теперь? — повторил Дмитрий. — Туданменгу. Дервиш. Защитник бесерменской веры. И он не допустит крещения Орды. А делами правит сейчас его мать, Джиджекхатунь со своим эмиром, Байтаром. Вот так-то, Андрей! Оба мы проиграли с тобою, и лучше уж нам не ворошить взаимных обид, а попытаться жить в мире.
   Он еще перемолчал. Спросил:
   — А как Феодора? Дома?
   — Оставь! Ты знаешь не хуже меня! — почти выкрикнул Андрей. Он все еще не мог охватить и обмыслить вести о смерти хана. Джиджекхатунь была, кажется, на их стороне, по словам Семена… Может быть, еще ничего и не потеряно? Может быть, смерть Менгу-Тимура даже и развяжет им руки?! Но бесерменская вера… Но митрополит Кирилл…
   Ясно было одно: сейчас, до новых известий из Орды, приходилось ждать. И ждать, быть может, долго. Он украдкой, остывая, оглядел старшего брата.
   Дмитрий (в нем сейчас, как в зеркале, Андрей видел себя) внешне почти не постарел. Но что-то новое, требовательно-тревожное и порою усталое то и дело проглядывало в нем. Андрей подумал вдруг, что брату несладок Новгород, хотел задать вопрос, заколебался. И, будто поняв неспрошенное, Дмитрий начал рассказывать сам.
   — Требуют передать в руки веча печати князей на грамотах. Суд — только наместнику с посадником вкупе. А паче того, воротить им все земли, которые получил отец. Ежели уступить, мы потеряем Новгород.
   Андрей поразился этому «мы». Он пытливо поглядел на брата. После всего, что он сделал, подкапываясь под власть Дмитрия, ему дико было подумать и поверить, что брат заботится не об одном себе, а о них обоих вместе, как о семье. Вспомнилось, как недавно (и как давно!) покойная мать все хлопотала о них о всех. Каким ветром раскидывало их семью? Почему, оброшенный всеми, погиб Василий, так и не получив удела? Давно стала чужой сестра Евдокия… Почему они сейчас сидят и не верят один другому?! Однако в чем-то Дмитрий, видимо, прав. Андрей впервые подумал о Новгороде с тревогою. Как-то и здесь Дмитрий оказывался дальновиднее. У новгородских бояр есть еще и свои думы, и какие-то замыслы, при коих ни он, ни Дмитрий, возможно, им и не нужны. И тут — ослабить друг друга? Но тогда их спасение
   — единство! Но почему Дмитрий, а не он? Мысль, обежав по кругу, воротилась туда же, откуда и началась.
   Все-таки в этот раз снова пересилил старший. Андрей обещал Дмитрию помочь на Новгород. Как и следовало ждать, новгородцы, узнав о переговорах братьев Александровичей, порешили уладить дело миром и послали архиепископа Климента, который прибыл во Владимир уже перед самою осеннею распутой, когда кончали убирать огороды. Митрополит Кирилл был посредником в переговорах Климента с Дмитрием. И непрочный мир, готовый распасться каждое мгновение, установился вновь.


ГЛАВА 49


   Федор воротился в Переяславль к осенней страде. Дома мать с надрывом кричала на Проську:
   — И што ты така поперечная! Мать тебе слово, а ты десять! Помолчи, помолчи, говорю! Всеми ангелами, помолчи!
   Федор постоял за порогом, усмехнулся. Отвык от материна крика. Толкнул дверь:
   — Здравствуй, хозяева!
   Мать заплакала. Федор расцеловался с Проськой, слегка торнул ее по затылку. Взрослая уже, и за нос не потянешь теперь!
   Собрали паужин. Мать, радостная, но все еще дуясь, вытащила мозговую кость, бросила перед ним на стол:
   — Погрызи, зубы те молодые!
   — Грикша дома ли? — спросил Федор.
   — Где дома! Оба в нетях! И рожь не убрана…
   — Ладно, мать, — остановил он ее, — я то здесь, уберем!
   Назавтра, не отгуляв, не перевидав родных, он влег в работу. Скоро приехал и брат, вдвоем дело пошло резвее. Оба ворчали на следы весенних огрехов, — пахали и сеяли опять чужие люди, — но, в общем, хлеб родился добрый. Работали дотемна, уставали дочерна, кони ходили, запаленно поводя боками. Пока убирали и обмолачивали рожь, Федор все откладывал тяжелый разговор с братом об отцовой броне. Кольчатая бронь стоила дороже всего их хозяйства и по праву полагалась старшему сыну. Однако Грикше, пошедшему по монастырскому делу, бронь была без надобности, а Федору с броней открывался прямой путь в княжескую дружину. Федор наконец улучил время для разговора, но брат только покряхтел, отводя глаза.
   — Тебе ить не нынче она нужна? Подумал бы лучше, как сестру приданым наделить. Остареет в девках, нам с тобою сором на весь белый свет!
   Федор после того оглядел внимательнее сестру, понял, что Грикша прав, Просинью надо было выдавать замуж. (Но не продавать же бронь!) У него было серебро, у Грикши, кажется, тоже. Они уселись вечером вчетвером. Мать как-то с робостью поглядывала на сыновей: уже взрослые мужики! Просинья сидела надувшись, не глядя ни на кого.
   Федору бы сразу подумать о сестре, но он все эти дни был малость не в себе. Прежняя любовь опять захватила все его помыслы. Они не могли, конечно, не встретиться. Хоть Федор уже знал, что у нее муж, ребенок. Тут столкнулись на полевой дорожке, заговорили. Она похвастала малышом. Федору вдруг кровь ударила в голову, схватил за плечи…
   — Пусти!
   Она сильно ударила Федора по лицу. Отирая кровь из подбитого носа, он стоял и смотрел ей вслед, и все было опять как и прежде…
   Сухая колкая солома. Снопы, снопы, снопы. Пыль. Молотьба. Возы с хлебом, кули с зерном. Пока погода, пока можно молотить без овина, пока, за работой, можно забыть, забыть…
   Вечер. Они идут рядом. Поля, кусты, и никого нет, можно не бояться чужих глаз. Она жевала колосок. Он молчал.
   — Ты прости, Федя. Осерчала я тогда.
   — Ничё!
   Свернули, сели под скирдой. Она постелила платок. Привлек к себе. Плакала, целовал мокрое от слез лицо и чуял, как у обоих начинает кружиться голова.
   — Как теперя мужу в глаза погляжу?! Федя мой! Что ж не жанился, мне, кабыть, легче было бы! Все скачешь, поди уж всюду побывал…
   Она гладила и ворошила его волосы, наматывая на пальцы, а он… Он старался ни о чем не думать, так было легче.
   — Знал кого окроме меня?
   Федор кивнул молча.
   — Что ж…
   — Лучше тебя все одно нет!
   — А не взял. Молила тогда.
   — Мать не велела.
   — Ты мне не баял того…
   — Чаял, уговорю.
   — Что ж, плоха ей показалась?
   — Не… (чтобы выгородить мать, соврал). Старшего женить сперва похотела, да так и…
   — Ладно уж! И я, вишь, не стала ждать. Да и батюшка неволил: слава идет, а жених добрый.
   — А какой…
   — Не прошай! Вишь, здеся сижу.
   Они расстались, не дав обещания встретиться вновь. Слишком горько да и трудно: где в деревне убережешься от любопытных глаз? Федор понимал, что мужик убьет ее, ежели только о чем прослышит.
   И все это ворошилось в нем, не давая думать ни о чем больше. Пока сидели вчетвером, он снова вспомнил о ней и, когда Грикша начал прямой разговор, даже вздрогнул, не сразу опомнясь.
   Сестра, густо заалев лицом, вышла из-за стола и из избы, хлопнув дверью.
   — А есь ли кто на примете? — спросил Федор, окончательно очнувшись.
   — То-то и горе, что есь! Купчик, с Углича… Ему в придано серебро нать! Вот, а ты говоришь, бронь…
   — Бронь жалко! — ответил Федор.
   — И с чего ты взял, что тебя возьмут? Князь еще во Владимире!
   — А мне обещал Терентий Мишинич.
   — В дружину хочешь?
   — От своей доли откажусь в земле, серебро отдам все, что скопил! — глухо отозвался Федор. — Только бронь нужна.
   — Я-то думал бронь продать, — возразил Грикша, — либо вообще оставить Просинье.
   — Кто таков жених? — снова спросил Федор.
   — Баял уже, купчик. Дело у его торговое, серебро нать.
   — Две гривны сейчас дам. Гривну еще достану. Неуж не соберем?
   — Ладно, — уступил Грикша. — Обмозгуем ужо. Митрополит по зиме будет в Переяславли, може, что и мне тогда перепадет… Слыхал, что он ростовского епископа Игнатия отлучал?
   — Простил?
   — Князь умолил. В Ростове князья всё волости поделить не могут!
   — А кто может… (мы с тобой отцову бронь не поделим!) — А вслух: — Мне в Юрьеве старец один сказывал о Святославе, мол, оттого уступил стол Невскому, что не похотел резни на Руси…
   — Не потому, а потому, что усидеть не смог… Да, да! — разгорячился Грикша. — Они добрые, хорошие, как и ростовские князи, а — не живут! Не держатся за жизнь, так-то вот!
   Федор еще через неделю попытался подобраться к брату через мать:
   — Мама, уломай ты Грикшу, пусть отдаст мне бронь!
   — Не смею, он теперь старшой, — отмолвила она.
   Они вернулись к этому разговору спустя время, уже перед самыми заморозками. Поехали в челноке на рыбалку. Ночи уже были темные, глаз выколи. Пристав к берегу, развели костер и, лежа в шатре, прислушиваясь к шорохам ночного леса и плеску рыбы, вполголоса завели спор о возможности чего-то добиться в жизни. Грикша доказывал, что все предназначено Богом, и доброе, и худое. Еще заранее, до того, как человек родится. И даже еще раньше, с той поры, как был сотворен мир. Федор горячился:
   — Неуж я не могу сам сделать ничего! Да в кажном дели усилишься — и сделаешь, а не усилишься — и ничо не выйдет! Я могу так, могу и эдак. Могу сиднем просидеть, все буду ждать, что от Бога мне в рот манны небесной накладут! А захочу — заставлю себя, вот, усилием, разумом своим, и сделаю что ни то, и от меня жизнь хоть маленько, да сдвинется!
   — Что ты сделаешь, Федор, то так и предназначено тебе. Ты шевелись, делай, старайся! Так тебе и нужно! А другой не будет, не сумеет, оно и уравняется.
   — И татары, скажешь, предназначены были?
   — И татары. Заслужили мы татар. Не они, дак другие были бы все равно.
   — Тебя послушать — ложись и умирай.
   — И умрешь в свой час. Все помрем.
   — Бог дал зачем-то нам свободну волю!
   — Нет у нас никакой свободной воли. Все предназначено, все. «Ни единый волос не упадет с головы без воли Его!» Это что значит?
   — Но зачем же тогда всё? И мы, и вот!
   Он мотнул головой в сторону костра и леса, где что-то гулко ухнуло и прокатилось, замирая в тишине, и снова стал слышен только тихий треск костра, шорох воды да редкие всплески рыбы.
   — Видишь, Федор, ето не просто объяснить. Человек, ну словом, как мир. И в нем все то же, что в большом мире. А порядок мира — согласие. Словно в пении церковном. Голоса разны, а поют согласно. И коли на струнах играет игрец какой — струны разны, и звуки не в одно. И кабы все звуки одинаки были, не стало бы и музыки. А музыка — ето согласие. Так и в мире все и разно, а согласно одно с другим. Ты вот мятешься, бабы тебе там нужны, иное что, а ты возвысься умом и тогда поймешь гармонию мира. Надо все забыть и отбросить. И тогда услышишь, как небеса поют о славе Бога. Из разного слагается одно, единое, сущее. Ты баешь, хочешь досягнуть чего, а иной будет сидеть, и ему то предназначено, а тебе — твое. Покой и движение разны, а в природе смешаны, и не может быть покоя без движения и движения без покоя. Вот звезды: вечно движутся, а с мест не сойдут! Взгляни! И у людей, у зверей, у травы, у всего свой срок и предел. И всё вместе! Все связано, и все предназначено от начала начал. Так вот мудрецы глаголют!
   Грикша одолевал его в споре, но Федор все одно не мог принять братниных слов.
   — Ну все равно! Скажем, мироздание, это… И звезды, и травы… Но человек! Вот если бы я не отвез князю грамоты…
   — Другого пошлют! Тут-то ты вообще никто!
   — Ну пусть. Пусть я еще никто. Но вот митрополит Кирилл. Он может приказать даже князьям, отлучить кого от церкви. Вон владыку ростовского Игнатия чуть сана не лишил! От его воли много зависит!
   — И ему тоже от Бога дан предел… Молод ты еще, Федор!
   В лесу снова ухнуло.
   — Филин, должно! — сказал Федор, подымаясь. — Пойти мережи поглядеть.
   Возвращаясь, он все думал над словами брата. И все-таки в голове не умещалось. Вот небо, звезды, и все божьи ангелы там, все нерушимо, все стройно… И зачем же тогда мы? И рождены, и брошены в мир?
   — А вот когда поймешь, — отозвался брат, — станешь спокойнее. Научишься все принимать, как есть.
   Они вдвоем нанизали рыбу на кукан и вновь улеглись. Свод небес медленно поворачивался. Звезды передвинулись. Крупная звезда вдруг сорвалась и упала, прочертив мгновенный голубой след. Федор не поспел задумать желание. Пора было возвращаться. Они загасили остатки костра, собрали мережи и рыбу. Вода у бортов глухо булькала.
   — А в Новгороде на таких челнах и не выходят! — сказал Федор. — Перевернет!
   Когда они, привязав лодку, уже подымались от причалов в гору, Грикша вымолвил:
   — Ладно, ежели точно примут тебя в дружину, бронь возьмешь. Но чтобы никуда боле не девать! В нашей семье чтоб!
   Просиньин купчик скоро появился сам. О приданом уже урядили без Федора. И Федор просто посидел с будущим свояком за корчагою пива. Поговорили о конях, о том, о сем. Чужой был мужик. За что-то любит сестра? Или просто кто-то нужен? Договорились ждать Святок. Федор как чувствовал, что на свадьбе сестры ему не гулять.


ГЛАВА 50


   Митрополит Кирилл прибыл в Переяславль вместе с великим князем Дмитрием, ростовским епископом Игнатием, владимирским епископом Феодором и новгородским архиепископом Климентом. Здесь, в Переяславле, митрополит киевский и всея Руси начал изнемогать. Он устал, устал не столько плотью, сколько духом. Едучи из Киева в Суздальскую Русь, думал отдохнуть, вкусить плоды посеянного и застал землю в борении и скорбях. Продлится ли жизнь духа здесь, на этой тверди? Не потухнет ли слабый огонек веры под бурями зла и жестокости, что облегли владимирские грады и души людей, сущих окрест?
   В конце концов он свершил все, что мог и что было предназначено ему свершить свыше. Укрепил значение церкви здесь и в Орде, перед ханом. Защитил ее от гибели в самые мрачные годы безвременья и утвердил ясные правила на грядущие времена. Смирял князей, миловал, побеждал низкие страсти корысти и себялюбия, учил и наставлял, не уставая. Его трудами спасено то, что, как далекий огонь в ночи, указует путь заблудшему путнику. И он наконец изнемог.
   Серо-лиловое небо порошило снегом. Теперь ему до боли хотелось еще раз увидать голубые небеса и серебряную россыпь снегов далекой волынской родины, мягкие увалы Карпат, расписные платки и розовые лица тамошних селянок. Он велел увезти тело свое в Киев и похоронить там. Распорядился добром, сделал последние внушения епископам и причту. Приходя в сознание, вновь призывал к себе князя Дмитрия, наказывал ему: «Ты глава!» Но долго говорить уже не мог. Он даже не был сильно болен, видимо, простыл, а главное — устал. Уже не мог объяснить вразумительно последних своих заветов архиепископу Клименту и князю Дмитрию, которых вызвал к себе перед смертью, и долго молча глядел на них, переводя взгляд с одного на другого. Смежил глаза. Услышал осторожный шепот:
   — Нет, еще дышит!
   Приоткрыл глаза, веки уже плохо слушались, открывались с трудом, сделал отпускающий знак…
   Прошло еще несколько часов. У постели Кирилла бодрствовал его духовник. Внизу ждали, не расходясь, все три епископа: Игнатий и Федор с Климентом, готовились отпевать. Служка появлялся время от времени на верху лестницы, молча отрицательно крутил головой, скрывался. Но вот, появившись в очередной раз, молча остановился и медленно осенил себя крестным знамением. Произнес, уже не сдерживая голоса:
   — Упокоился!
   По собравшимся внизу прошло движение.
   Так умер митрополит киевский и всея Руси Кирилл.
   С ним умерла эпоха, перевернулась страница времени, сломались скрижали, писанные нечеловеческою рукой.
   Снег падал все гуще и гуще, неслышно возникая из серо-лиловой облачной пелены, и пушистою невесомою ризой укрывал холодную осиротелую землю.


ГЛАВА 51


   Над западной стороной неба поднялось огненное облако. Из него на землю лились холодные искры — безмолвный огненный дождь. И от безмолвия летящих огней было еще страшнее. «К мору, к войне ли! — говорили, покачивая головами, старики. — Уж к худу, к хорошему такого не быват!»
   …Она и Федор стояли, тесно прижавшись друг к другу, за стволами дерев и смотрели на горний пожар. Облако, багровое, громоздилось, пухло, крутилось, выбрасывая изнутри снопы холодного небесного огня. Алые и зеленые волны прокатывались по черному небу. Выше, выше, вот они стали меркнуть, тускнеть; облако редело, распадалось на отдельные столбы света, от него откатывались вертящиеся разноцветные колеса, вот оно стало тонко-прозрачным и погибло. И тьма сомкнулась разом, глухая, непроглядная. Только уж спустя минуты начали просвечивать в ослепленных глазах холодные капли звезд.
   Промороженный воздух обжигал нос и щеки. Потрескивали стволы.
   — Не могу я без тебя! — вымолвил он с безнадежным отчаянием.
   — И я, Федюша. Я все тебе простила. Бог с тобой! И мужу я нарушила. Ты жанись, Федюша! Мне сердцу спокойнее будет.
   — Брат с матерью и то нудят женитьце, — нехотя признался Федор.
   Недавно он встретил ее мужика. Тот зло поглядел на Федора. Бьет, не бьет? И бьет, так она не скажет!
   — Ну, прощай, Федюша! И не полюбились с тобой напоследях-то…
   Она огладила его по лицу, запоминая, туже замотала плат и побежала по скрипучему снегу в темноту. А он еще долго стоял, глядя ей вслед, и не чуял холода, забиравшегося за воротник.

 
   Переяславские дружины уходили в поход на Новгород. Скрипели по снегу полозья саней, розвальни одни за другими, скатываясь с горы, вытягивались по дороге на Купань и дальше по Нерли к Волге, прямым путем через Тверь и Торжок. Федора взяли в дружину, но сейчас он снова был послан гонцом в Москву торопить Данилу Лексаныча. Он скакал день и ночь, меняя коней. В Москве свидеться с Данилой (чего он втайне хотел) не удалось. Данила с дружиной уже ушел к Дмитрову. Федора встретил давешний боярин, Протасий-Веньямин:
   — Скажи великому князю, что выступаем! Не умедлим ужо.
   Тут все было в шевелении. Сотни саней грудились в крепости и у стен. Гомон гомонился. На разъезженном, рыжем от конской мочи снегу хлюпали копыта, проносились легкие боярские рысаки и тяжело скакали рабочие упряжные кони. Грузили и увязывали припас — москвичи собирались домовито. Пока Федор путался по Москве, на его глазах две рати с обозами ушли по Волоколамской дороге, на Ржеву и Серегерский путь, а третий обоз — по Дмитровской, вдогон князю.
   — Ты тоже скачи через Дмитров, догонишь князя Митрия дорогой! — посоветовал боярин, и Федор, убедясь, что московская рать уже выступила, поскакал.
   Его бродячая верхоконная служба порядком надоела ему. Минуло то время, когда Федор с жадным любопытством подъезжал к незнакомому городу, теперь все казалось уже одинаково, и, прикидывая, что Митрий Саныч с ратью уже подходит к Твери и там, в Твери, ему и нужно ловить свой полк, Федор беспокоился лишь об одном: не отобрал бы кто из бояр дорогую отцову бронь, что была оставлена им в обозе.
   Он не успел, как чаял, в один день доскакать до Дмитрова, задерживали идущие той же дорогою московские ратные обозы, и когда прибыл в Дмитров, Данила Лексаныч с дружиною уже ушел оттуда, и Федор, мало передохнув и покормив коня, поскакал дальше, в сугон за князем, к Твери, хотя ясно было, что торопить Данилу уже теперь незачем, поскольку Дмитрий встретит брата прежде, чем его догонит грамота, которую везет Федор.
   Была смутная надежда поговорить с Данилой Лексанычем о войне и «обо всем об этом» — и, разумеется, смешная. Он только мельком видел Данилу, закованного в броню, под шубой и в шлеме с низко надвинутым налобником. Князь проверял строй дружины, и все были тоже в бронях. «Учит!» — понял Федор, потому что никаких новгородцев под Тверью быть не могло. К Даниле, конечно, оказалось не подступиться.