Данил Лексаныч не был в Ростове и приехал только уже во Владимир, к венчанию. Он дружески улыбнулся Ивану, поздравил и хвалил невесту от души. Иван нашел, что в дяде прибавилось дородства, щеки слегка набрякли и большой нос стал как-то рыхлее и мясистее. Он был еще крепок, но уже не молод, мальчишечье, то, давнее, отошло. Хозяйственные и деловые заботы, чуял Иван, не отпускали его ни на миг. Данил тоже поднес подарки, и тоже драгоценности и рухлядь. Но среди прочих даров поднес и небольшую ветхую книжицу в темном переплете. Иван принял ее смущенно-радостно. Книга была обернута в шелк.
   — Тебе вот! — сказал Данил и улыбнулся по-старому, по-детски. — Не знаю уж, а молвят: редкая. Из Чернигова привезена!
   Иван открыл: это был изборник, с толкованиями на Дамаскина, четвертой беседою Иоанна Златоуста на первое послание коринфянам, сокращенным «Словом святого Григорья о том, как, поганы суще, языци кланялися идолам и требы им клали», — где после еллинских богов поминались и русские языческие: Род и Велес, Мокошь и Хорс с Перуном. Кончался изборник выдержками из Фотия и сочинением Василия Кесарийского «О том, како молодым людям извлечь пользу из языческих книг». Рукопись, и впрямь, была редкая. У Ивана потеплело на душе. Как дядя, не бывши знатоком книжным, раздобыл такое сокровище? Но Данила пояснил тут же простодушно:
   — Ко мне боярин прибежал из Чернигова, из великих бояр, Федор Бяконт прозванием, с женой, с Машей. Осели у меня, на Москве. Дак сколь книг навезли! Полдня из саней доставали. Тяжелые книги! Я и попросил для тебя, объяснил, что ты книжник. Федор Бяконт, значит, сам уже и подобрал…
   — Принимаешь новоселов?
   — Принимаю. Бегут! Нынче вот уже и великих бояр почал принимать. Бяконт, тот умный. Москву ему поручу. А то все по ратному делу, а у суда, у мыта и нет никого. Протасий, тот с полками больше! А этому и добро постеречи, и гостей, и послов принять, все может. И мастеры, каменосечцы черниговски, приехали с им. Теперь церкву каменну буду класть у себя, в Кремнике. По нраву ли книга?
   Иван, зарозовев от смущения, раскрыл подарок и прочитал вслух: «Радовахуся я, видя, как одни изощряли свой ум наукою чисел, как другие исследовали истину с помочью филозофии… Учение не пропадает бесследно, знания слагаются в убеждения, в юных умах зарождаются идеалы жизни, в молодых сердцах зажигаются искры возвышенных стремлений, и на поприще истории являются великие нравственные силы».
   Данил усмехнулся, покачал головой.
   — Да! Без грамотных людей никакого большого дела своротить не мочно! Я уж и то при Данилове монастыре училище открыл, пущай учатся!
   И за брак похвалил его Данила:
   — Всё мужичье дак! А тут княгинюшка в доме. Ряд наведет. И дети, без их нехорошо. А так: растут, пострелята! Глядишь, и жисть с ними идет, не прерывается… Я Юрия в Новгород услал, учить. Уже третий год. Ничего, добре учат!
   Из Владимира ехали длинной разукрашенной процессией. Жених, отец, тысяцкие, бояра, дружки… Князья верхами, княгини и молодая — в возках. Мужики выходили к дороге, подносили хлеб-соль, поминки. Молодая ростовчанка, алея лицом, принимала дары.
   Хлеба наливались и кланялись проезжающим всадникам. В небе звенели жаворонки. Лето пышно отцветало, и первое осеннее золото уже проглядывало в густой тяжелой зелени дремлющих в горячем воздухе дерев.
   Иван ехал рядом с Данилой, и тот рассказывал про свое хозяйство, про новые села, про то, как правит суд на Москве, и какие смешные бывают жалобы, особенно ежели судится родня. Он рассказал несколько таких дел, и Иван невольно тоже рассмеялся. Данил усиленно звал в Москву погостить вместе с молодой женой.
   — Не хотел я жениться! — вдруг признался Иван.
   Данил вздохнул, поглядел скоса на племянника, подумал:
   — Отцу-то, конечно, нать. А и тебе… — Он помолчал. — Пусть уж будет и у тебя, как у всех людей!
   Иван покраснел, опустил голову. Дядя и тут его понял. По-своему, а понял, и просто так решил. «Ну что ж! — подумал Иван. — Да не минет и меня чаша сия, пусть будет, как у всех людей!»
   Дядя Данил ехал, задирая бороду. Оглядывал поля.
   — Хлеба нынче хороши! — хозяйственно заметил он. — Добрый будет хлеб! Анбары надо перекрыть наново! — И на недоуменный взгляд Ивана пояснил: — Много хлеба — стало, зараз не продашь. Нать его сохранить, не попортить. Дождь чтоб не замочил и мышь не поела. Я уж и то житницы на столбах с подрубом ставлю, от мыши так способнее. А то — зерно хоть в глиняных корчагах храни!


ГЛАВА 84


   Князь Андрей Александрович после смотрин хотел задержаться в Ярославле у Федора Черного. На свадьбу племянника в в Переяславль ехать ему совсем не хотелось, хоть он и знал, что обидит этим Дмитрия. Но меж ними было уже столько обид, что одной больше, одной меньше — не значило ничего. С Федором Ростиславичем надлежало обсудить дела ордынские которые складывались, кажется, не в пользу Дмитрия. Тохта, утесняемый Ногаем, по-видимому, что-то начал замышлять. Передавали о семейных неурядицах; о злобе хатуней; о том, что сыновья Ногая, Джека и Тека, стали ненавистны большинству ордынских вельмож; что убийство эмиров Телебуги, на котором настоял Ногай, возмутило многих в Орде… Стареющий всесильный темник, которого на Руси и в Византии называли царем, начинал терять свое безусловное влияние в Сарае. Сверх того, Орда нынче зорко следила за русскими делами и, как кажется, не собиралась позволять слишком усиливаться великокняжеской власти, чья бы она ни была. Андрей не думал при этом, что стоит ему взобраться наверх, подозрительность Орды тотчас оборотится против него самого. В злобе на брата он дальше свержения Дмитрия уже ничего не видел и ничего не загадывал.
   В Ярославле его и застали гонцы из дому, что напрасно промчались до Ростова, разминувшись с князем всего в нескольких часах. Гонцы были от Феодоры, что давно уже не вставала с постели и звала теперь мужа «на последний погляд».
   Дворский передавал Андрею, что княгиня совсем плоха и чтобы князь торопился. Андрей по лицам холопов понял, что дело плохо. Ему вдруг стало страшно. Гнев, быстрый, беспричинный, как всегда, и тут оборотился против Дмитрия, словно нарочно затеявшего свадьбу сына при смерти Феодоры. Он тотчас, оставя дела, устремился домой.

 
   В городецком тереме стояла тишина. Ходили на цыпочках. Она ощущала эту немую тишину всей кожей. Феодора трудно закашлялась. На платке, который она отняла от губ, была кровь. «Грудная болесть у меня! Ничо не помогает, ни травы, ни наговоры»… Замученными, горячечно-прекрасными глазами она глядела в стену. Слезы душили ее. Жалко было себя, так жалко! Чуждым взором она обвела ненужную ей роскошь покоя: ордынскую и персидскую посуду, шелка и бархаты. Остановилась на укладке, долго смотрела. Приказала:
   — Зеркало подай!
   В блестящий полированный круг глянуло истончившееся, желтоватое лицо. И снова стало жаль себя, своих рожденных и умерших детей. На миг уколола острая зависть к сестре Олимпиаде. «Где Андрей?» — спросила она себя. (В горле заклокотала мокрота.) Откашлявшись, справилась, возвысив голос:
   — Где князь?
   — Посылано. В который раз, — отозвалась сенная боярыня. Феодора зло, молча, заплакала. Слезы катились по щекам на подушку.
   Андрей приехал к вечеру третьего дня. Соступив с лодьи, сразу повел по лицам:
   — Жива?
   — Жива, — ответили. — Торопись, князь!
   От пристани прискакал к терему. Потемневший лицом, взбежал по ступеням. Феодора лежала, берегла силы. Кровь горлом шла и шла. Знахари и армянский лекарь отступились, не могли ничего сделать. Княгиня таяла как свеча. Андрей, вступив в покой, шатнулся, увидя бескровное, прозрачное лицо-маску и огромные, жгучие, молящие глаза жены.
   — Не пугайся, князь мой! — сказала, справившись, с жалкой и гордой улыбкой Феодора. — Избавлю тебя скоро. (Знала, что вновь к Андрею водили веселых женок, — простить не могла. Дождался бы ее смерти хоть!) Он пал на колени перед ложем. Феодора хотела заговорить. Закашлялась. Влажные бессильные пальцы ее ласкали разметанные по постели тронутые сединой локоны Андрея. «Милый! Злой! Родной! Зачем же, зачем же ты меня бросаешь! Зачем не спасешь! Ты ведь сильный, ты все можешь! Али надоскучила тебе? Али не люба стала? Унеси меня, на руках унеси, не хочу умирать!» А сама плакала, сцепив зубы, рот кривился от задавленных слов отчаянной просьбы. Андрей поднял голову. Она удивленно глядела и стала изгибаться в руках. Девка вбежала, захлопотали. С ужасом он смотрел в таз, где было полно крови. Феодора, откашлявшись, лежала, едва дыша. Подозвала его глазами. Девки опять отступили неслышно.
   — Семена выдал… — прошептала умирающая. — И меня тоже. Почто деток нет у нас! Не любишь, не любил…
   Андрей бешено затряс головой, скрипнул зубами от бессилия. А Феодора смотрела теперь как-то просветленно, и показалось даже, как когда-то давно, девушкой, тем же лукавым, мимо скользящим взглядом длинных глаз под высокими писаными дугами бровей. «Не забудь…» — точно сказала, и губы приоткрылись, и к лицу прихлынул нежный румянец. Андрей смотрел потрясенно и не чуял, не почуял, что она перестает дышать. И только по холоду, вдруг одевшему дорогое лицо, понял, что уже не дышит. Он отошел, трясясь, плечи свело судорогой. Он дрожал и молча дергался, не разжимая губ. Такого одиночества Андрей не почувствовал даже тогда, при смерти Семена. Постепенно дрожь умерялась. Он распрямился. Косо поглядев на ложе, поднял непослушную руку и ударил в било. Вбежали сенные боярышни. Загомонили. Раздался высокий женский крик. Князь круто поворотился и вышел из покоя.

 
   После поминок, отпустив дружину, Андрей остался с избранными боярами. Молодой Иван Жеребец — Андрей, вперяясь, искал в нем черты отца, старого Олфера («И Олфера я выдал!» — подумал Андрей, глядя в преданные, какие-то всегда яростные, чуть сумасшедшие глаза младшего Жеребца). Поседевший и сгорбившийся, совсем не царственный, с потерянным лицом, тесть, Давыд Явидович…
   — Что скажешь, Давыд, про дела ордынские? — Скрепясь, старый советник Андрея поднял голову. — Половину Нижнего забрал у меня Дмитрий! А вы? Что вы?! Что ты, Давыд? Что молчишь?! А ты, Иван? Есть ли у нас дружины? Князь ли я еще? Или все отшатнулись от меня?
   И Иван поднялся:
   — Приказывай, князь. Дружина ждет!
   — И прикажу! — с угрозой произнес Андрей. — Прикажу, — повторил он тише, — после… Ты, Давыд, сам поедешь в Орду.

 
   «Осени тоя (тысяча двести девяносто второго года), как сообщает летописец, бысть знамение страшно на небеси, стояше бо на воздусе, яко полк воинский, на полуденье, тако же и на полунощье, тем же подобием».


ГЛАВА 85


   Злые вести на этот раз пришли из Орды. Хан Тохта восстал против власти Ногая, и, говорят, одолевал.
   Споры начались сперва о вере. Тохта не любил бесермен и позволил шурину удалить жену, принявшую «веру арабов». Ногай захотел вмешаться, Тохта не позволил, защитив шурина. Затем последовали споры о власти. Ордынские эмиры начали перебегать от одного к другому, как во время войны. Хан и темник требовали выдачи беглецов, и оба не уступали друг другу. Тохта, по-видимому, решил прежде всего лишить Ногая опоры на Руси, а это значило, что он обратится против великого князя Дмитрия. К Ногаю на переговоры уехал Михаил Тверской, поручив свой город матери и боярам. Андрей с Федором Черным и все ростовские князья с новым епископом Тарасием отправились к Тохте. Надвигалась зима, и наиболее дальновидные, ради всякого ратного случая, потихоньку зарывали в землю добро и хлеб.
   Дмитрий, оставя княгиню у постели невестки, начал рассылать гонцов и собирать полки. Невестка, ростовская княжна, все не могла разродиться. Иван ходил потерянный, не думая ни об отцовых делах, ни о надвигающейся войне. С ужасом глядел в искаженное болью лицо девочки-жены. Его прогоняли от постели, где суетились женщины. Ребенок, моленный, жданный и отцом и дедом, перестал шевелиться. В страшных мучениях молодая княгиня родила мертвого. Повитухи объясняли, что сын задохнулся еще в материнском чреве. Иван винил во всем себя.
   Великий князь, пересаживаясь с коня на конь, верхом прискакал из Владимира, где он укреплял город. Он уже вызнал, что князья в Орду пошли по совету Андрея с Федором Черным жаловаться на него, Дмитрия. Полки собирались плохо. Дмитрий, оснеженный, с мокрыми от настывшего в пути льда усами и бородой, прошел прямо к сыну. Иван сидел с мертвым лицом. Поднял глаза:
   — Я говорил, батюшка: судьбы не переспорить.
   Дмитрий прихмурился:
   — Как жена?
   — Матушка с ней, — ответил Иван. — Я не могу.
   Они молчали, и Иван, томясь, видел, что отец уже взял себя в руки, что он и нынче будет резаться за власть, и мучался, что должен помочь, поддержать его, и не мог: не было ни сил, ни воли.
   — Я пройду к ней, — сказал, решившись, Дмитрий. Он вышел, шатнувшись в дверях. Иван подумал вдруг, что весь путь от Владимира до Переяславля отец, верно, проделал, не останавливаясь, и его обожгло: там город, рати, опять на Русь надвигается Орда, а он тут, со своею отдельною горестью… Иван встал. Тотчас закружилась голова, но он справился с собой.
   Дмитрий, возвращаясь от невестки, столкнулся в дверях с сыном. (Та лежала, глядя огромными, беспомощно-укоризненными глазами, и Дмитрий ушел, не в силах перенесть этого взгляда, в котором было одно только жалобное: за что? — Нет, не мог он ни утешить ее, ни рассердиться за предательство отца, ростовского князя, который, ни во что поставивши родственную связь, всего год назад отпраздновав свадьбу своей дочери с его сыном, сейчас в Орде выпрашивает рать на свата. У него дорогою, пока гнал коня, где-то в душе шевельнулась даже жестокая мысль: не отослать ли теперь невестку к отцу.) Они вышли.
   — Прости меня, батюшка!
   Дмитрий угрюмо отмахнулся:
   — Ничего! Где Окинф?
   — Гаврило Олексич, говорят, очень плох, — поехал к отцу.
   — Пошлешь за ним. Не вовремя Олексич умирать надумал! — Дмитрий умолк. Задумался. Приказал: — Пускай Окинф собирает окольную рать. Городовую соберешь сам. Терентий тебе поможет. Я укреплю город — ворочусь. Понимаешь, уже никому не верю… Люди бегут, страшатся татар.
   — Прошлую резню запомнили!
   — Нынче будет хуже, — отозвался Дмитрий. — Ежели только Ногай не одолеет опять! Не знаю, Иван! Не знаю уже ничего. В Новгород послано, суздальский князь упрежден: ему из-за Нижнего с Андреем не сговорить. Быть может, меня самого еще позовут в Орду!
   — Поедешь?
   — Не решил.
   — Удавят тебя в Орде!
   — И это возможно. Все нынче стало возможно, сын!
   Тяжелые, с набрякшими венами руки Дмитрия бессильно лежали на столе. Огромные руки. Иван, глядя на них, вспоминал, как отец ловко подбрасывал его, маленького, этими руками и, представя их бессильно уложенными в гробу, замотал головой:
   — Нет, нельзя тебе ехать, батюшка! Убьют!
   — Да навряд и созовут, — отмолвил отец. — Дак пошли за Окинфом. Терентию с Феофаном сам накажу. Что еще содеется в Орде!


ГЛАВА 86


   Старый боярин князя Дмитрия, Гаврило Олексич, на этот раз захворал не на шутку. Был в беспамятстве, а когда пришел в себя, понял, что все — умирает. Он созвал сыновей, Окинфа Великого и Ивана Морхиню, ближних слуг, дворского. На восьмом десятке лет и умереть было вроде пора. Прочли грамоту, боярин причастился, соборовался. Слуги, иные, плакали неложно. Холопам, что заслужили, Гаврило давал вольную, наделял добром. Отдохнув, попросил оставить его наедине с Окинфом. Прочие, теснясь, вышли из покоя. Гаврило оглядывал ражего, седеющего сына, что уже и сам имел сыновей, справных молодцов.
   — Напиться подай!
   Пил медленно, маленькими глотками.
   — Болит, тятинька? — спросил Окинф.
   — А ничо не болит. Вот руки не здынуть! Похоронишь… Пожди! Похоронишь когда, тотчас езжай к Андрею… Меня он не простит, за Олфера, а тебя примет. Ты ему надобен. Семью бери сразу. Митрий князь в гневе страшен…
   Он помолчал, справился с дыханием, искоса глянул на сына.
   — Помнишь, как еще по торгу ездили? Крестик ты тогды куплял. Жив тот крестик у тебя?
   — Жив, тятинька! — ответил, улыбнувшись, Окинф.
   — Вот… — Гаврило прикрыл глаза. — Что молвят? Татары где?.. Ты торопись… Татары близко… Нет, не выстоит!
   — Кто, тятинька? — спросил, наклонясь, Окинф.
   — Митрий, баю, не выстоит нынче, дак без опасу… Князь Андрей все воротит, и земли, и добро… Иначе погубит тебя Жеребец… За отца. Отца его я… На духу того не сказал… Олфера я убил! Душно… Пить подай!
   — Умер он, сам умер, тятинька… — бормотал Окинф, поднося ко рту умирающего чарку с кислым квасом. — Ты того… батюшка…
   — Нет! — Гаврило поклацал зубами о край чарки, отвалился. Помедлил: — Нет! — Ясно поглядел на сына строгими глазами: — Отравил я его. В шатре. Ивану Жеребцу не скажи…
   Он снова заметался, вдруг начал вытягиваться, пальцы беспокойно заползали по одеялу.
   «Обирает себя! — понял Окинф и тревожно оглянулся на дверь: — Не услышал бы кто?» Он низко склонился над отцом, придерживая его за голову, чтоб не метался. Тот вдруг захрипел, заоскаливался, выкрикнул:
   — Олфер!
   — Ну что ты, что, тятя, тятя! — звал Окинф. Старик успокоился, поймав руку сына, вдруг крепко сжал ее, аж до боли. Дрожь прошла последний раз по телу, глаза приоткрылись и начали быстро тускнеть. Окинф отер холодный пот со лба, дрогнувшей рукой закрыл глаза родителю и начал бормотать молитву. Дверь скрипнула. Иван Морхиня просунул в щель костистую долонь и большелобое, с рачьими глазами лицо:
   — От князя срочный гонец!
   — Скажи там, — не вдруг отозвался Окинф, — батюшка скончался!


ГЛАВА 87


   Беда многоглавым Змеем Горынычем повисла над страной. Снег в этом году выпал рано, и сразу приморозило. Мертвые леса стояли темной игольчатой стеной вокруг белых озер — заметенных снегом пашен. Робко курились соломенные крыши укрытых снегом деревень. Редко заржет конь, проскрипят полозья. Мужик, озираясь, проедет, долго тревожно вглядываясь во встречного, и, узнавши, что свой, прокричит:
   — Ково знатья? Татар не слыхать ле?
   — Бают, у Володимера! — прокричит в ответ. И мужик, подумав, покрутя головой, решительно заворачивает коня к дому: бежать, так загодя, татары придут, поздно станет!
   В михалкинском дому споры, ругань. Феня воет, прижимая маленького ко груди:
   — Куды я с дитем!
   Старший цепляется за материн подол, тоже ревет. Мать, поджимая губы, свое бормочет:
   — Умру здесь! Набегаласи, когды молода была!
   Федор сидит мрачный. Ойнас жмется у порога. Федору скоро в дело — объявлен сбор окольной рати, — а Грикши как на грех нет. Прислал весточку, зовет семью туда, в Москву, отсидеться. Хлеб и добро уже зарыты. Дядя Прохор с сыном давеча зашли. Прохор сильно сдал, прибавил морщин. Посидел, усмехнулся бледно:
   — Я, как заслышу, что под Юрьевом, ждать не буду, за озеро — и в лес! На Горелом займище отсижусь.
   — Вот и я с Прохором! — говорит мать. — А Феню отсылай, в лесе чадо поморозит.
   — В дорогах боле тово! Москва не ближний свет! К батюшке уж лучше уеду!
   — Татары придут, дак Берендеева николи не минуют! Лучше уж у московского князя отсидеться. Грикша при монастыре, дак и голоду не увидишь!
   Феня опять начинает выть, но теперь уже с тоскливой, безнадежностью, и Федор, поняв, что женка уступила, мысленно крестится.
   — Только счас собирайсь, не стряпая! С обозом монастырским успеть чтоб. Я до Гориц провожу! — как можно строже говорит Федор.
   Ойнасу (ему везти Феню и детей до Москвы) на дворе:
   — Вот, Яша. Сбережешь, по гроб жизни тебе…
   — Не боись, хозяин. Мой сбережет! — отвечает Ойнас.
   — Мамо, может, и ты?
   — Не проси. Дом не оставлю. Может, и минет беда, а без глаза тут соседи и те покорыстуютце…
   Там и тут скрипят осторожные возы. Потихоньку, подготовив шалаш в лесу, отгоняют скот, подале от ратных завидущих глаз. Впрочем, уезжает совсем — мало кто. На одних санях, с одной лошадью, да коли восемь ртов, куды кинешься?!
   Деревни ждут, запорошенные снегом, курясь белыми дымками черных печей. Многоглавым Змеем Горынычем повисла над страною беда.

 
   Князь Дмитрий прискакал в Переяславль уряжать рати. Уже известно стало, что хан Тохта послал на Русь своего брата Дюденя note 4 в силе тяжце.
   Филипповским постом татары, которых вели Андрей с Федором Черным, подошли к Владимиру. Город открыл ворота Андрею Городецкому без боя. Владимирские бояре переметнулись к Андрею, как только узнали, что Тохта пожаловал ему, в обход старшего брата, ярлык на великое княжение. Андрей хотел вести татар дальше, но те потребовали платы вперед. Казна была пуста. Меж тем ордынцы пришли на Русь за зипунами и не признавали никаких уговоров. Многие даже и не знали, какой русский князь, куда и зачем их ведет. Дома остались стужа, падающие от бескормицы стада, голодные жены и дети. Разряженные монгольские нойоны уже не могли, да и не хотели, сдерживать своих людей, оборванных, злых, раздраженных близкой добычей, уже разоривших по дороге сюда древний многострадальный Муром. Ордынский выход, что платили русские князья, оседал в руках хана и его приближенных, не доходя до рядовых ордынцев, вчерашних кипчаков и булгар, сорванных со своих мест и перемешанных властной мунгальской волей. Войско жило грабежом, и от грабежа к грабежу. Войску была нужна добыча, а какой урусутский хан сядет потом на престол — не все ли равно! Да и сам царевич Дюдень не желал терпеть отсрочек:
   — Русский князь хочет стола — русский князь заплатит! — говорил он, посмеиваясь.
   На четвертый день стоявшие под городом татары ворвались во Владимир. Андрей едва успел увести из города свою рать и убраться сам. Дмитрий Борисович с Константином в панике ускакали в Ростов — отсиживаться. Татары, как прожорливые муравьи, растекались по Владимиру. Не щадили никого, грабили горожан и бояр, обдирали церкви и монастыри. Во Владимирском соборе расхитили утварь и ризы, одрали оклады с икон, выдрали даже и чудное медяное дно (плиты пола) в соборе.
   Из Владимира татарская рать покатилась, пустоша все вокруг, дальше, саранчой растекаясь по Ополью. Перед ней все бежало. Был взят и разграблен оставленный жителями Суздаль. Суздальский князь с дружиной, не оказав сопротивления, укрылся в лесах. Волна татарской конницы, зверея от грабежей, докатилась до союзного Углича и, невзирая на то, что Константин Борисович был вкупе с Андреем, разорила город вконец, уведя огромный полон и взяв откуп со всех, кто остался.
   Волна войны катилась через Юрьев, оставленный без боя и тоже дочиста разграбленный, к Переяславлю. Ордынцы рвали добычу из рук друг друга, не щадя ни старых, ни малых. Андрей пытался что-то сделать, как-то направить татарский поток, но уже ничего не мог. Он послал на Переяславль Федора Черного, и тот шел с полками позади татар, нигде не встречая противника. Отдельные боярские дружины, завидя своих, русичей, выходили из лесу, сдавались Федору, абы сохранить жизнь, или переходили на сторону победителей.
   Там и тут горели деревни, или подожженные татарами, или загоравшиеся сами от брошенного без призора огня сбежавшими в леса жителями. Встречу Федору Черному попадались ополонившиеся татары, гнавшие перед собой русский полон: мужиков, скот, баб с ребятишками… Полоняники с жалкой надеждой глядели на проходившую мимо них ярославскую рать, и ярославцы зло сплевывали, отворачивали лица, ярили коней.
   Федор Черный ехал впереди полков, жадный, злой и счастливый. Всю жизнь он лез, лез и лез, яростно обдирая ногти, подличал, изменял, льстил, всю жизнь он ненавидел: братьев, что выгнали его из Смоленска; прежних ростовских князей, Бориса с Глебом, облагодетельствовавших его и после не пускавших на семейные торжества; властную пратещу, Марину Ольговну, пустившую про него обидную кличку «принятой»; ненавистную тещу Ксению, что чуть не выжила его из Ярославля; дурочку-жену с ее безответной постылой влюбленностью; не любил и дочерей ее, не считал их даже своими и облегченно вздохнул, выдав замуж; ненавидел сына, которым пытались его заменить теща с боярами и которого он успел уморить прежде, чем князь Дмитрий собрался увезти мальчишку из Ярославля. Сына Федор ненавидел так, что даже теперь еще испытывал злое торжество от того, что успел-таки, что посланцы великого князя остались ни с чем и не получили от него ребенка (а с ребенком — ярославского княжения, обязательно тогда бы доставшегося сыну Марии, а не его, Федора Черного, детям от второй, ордынской, ныне уже покойной жены). Он и ее, ордынку, любил не столько за нее самое, сколько за славу ее отца, хана Менгу-Тимура, и ярился, когда до него доходили липкие укоры: «Двоеженец, бесерменин». «Самим бы так! Да руки коротки!» — Федор Черный себя не считал двоеженцем. Венчали их в русской церкви, а что постылая Мария тогда еще не умерла… Умерла же она в конце концов! Могла бы и в монастырь уйти, коли на то пошло!
   Теперь в руках у Федора соединились Смоленск и Ярославль. О, он покажет этим воронам, Всеволодичам, всем покажет! Взять Переяславль (обещанный Андреем), сердце земли, а там… От дальних планов у Федора кружилась голова. Хищно озирал он бредущих полоняников: «Ишь! Гонят, что скот! Поди тоже нос драли: мол, за самим за великим князем! Бараны!» Порою вглядывался, нагибаясь с седла, в какую-нибудь свежую молодку. От него шарахались с испугом. На шестом десятке лет Федор давно уже потерял свою прежнюю необыкновенную красоту. Заострился и как-то отвис нос, посеклись брови, недобрые складки избороздили щеки и чело. Не то рысьи, не то соколиные, когда-то завораживающие глаза князя теперь, обведенные тенью и сетью морщин, пугали пронзительным безумным блеском. Сластолюбиво выпяченные губы в серо-желтой неопрятной бороде были отвратительны. И более всего было отвратительно то, что сам Федор всего этого не знал, не видел, по-прежнему считая себя тем, давним, щеголем и покорителем сердец, каким он был когда-то, давным-давно, четверть века тому назад.