Федор слушал, не шевелясь, и оттого, что монах сдерживал голос, почти шептал, журчание его речи еще сильней проникало в душу.
   — Эта неисцельная болезнь, пламя неугасимое, насилие, простершееся по всей земле! Вот этот мужик, и Митрий Саныч, и Андрей Саныч… Но разве не для них изречено слово пророческое: богатство — это беглый холоп, перебегающий от одного к другому? О, если бы оно только перебегало, а не убивало! Ныне же оно отказывает в своей защите, и предает мечу, и влечет в бездну: безжалостный предатель, враждебный особенно тем, кто его любит!
   Но не такова бедность, все в ней наоборот. Она — место убежища, тихая гавань, она — несокрушимая защита, довольство, жизнь безмятежная. Ради чего вы убегаете от нее и гоняетесь за врагом, человекоубийцей, лютейшим всякого зверя? Ибо таково богатство. Зачем живешь все время с вечным врагом? Мнишь ли, что он станет ручным? Как зверь перестанет быть зверем? Как же сможет он сбросить с себя свое зверство? Как укротить его? Токмо по слову святителя! Как зверь свирепеет в затворе, так и богатство запертое рычит сильнее льва. Но выведи его из мрака и развеешь по желудкам нищих — то зверь станет овцой. И лодьи тонут, преизлиха нагруженные, и многоценная корабельщикам на пагубу!
   И в домах наших то же самое. Когда сверх нужного копишь сребро, то легкий напор ветра и внезапный случай тянут ко дну корабль вместе с людьми. Если же удержишь лишь то, что тебе нужно, то легко пройдешь через волны, хотя бы налетал вихрь. Не желай очень многого, чтобы не остаться без всего. Не собирай лишнего, чтобы не лишиться тебе нужного на потребу. Не преступай положенных пределов, чтобы не отнято было от тебя все имение. Отсеки лишнее, чтобы богатым быть в нужде. Когда стоит затишье — предугадай бурю, когда здоров — жди болезни, когда богат — дожидайся нищеты и бедности. Ибо сказано: «Помни время голода во время сытости, нищету и убожество — в день богатства». Тогда с великим благоразумием управишь свое богатство и мужественно встретишь бедность. Ибо внезапное нападение вселяет смущение и ужас, ожидаемое же — смущает мало. В этом двойное благо для тебя: в дни благополучия не будешь пьянствовать и бесчинствовать, в дни перемен не станешь смущаться и трепетать, ибо будешь ждать противоположного. Здесь ожидание заменит опыт. Человек, готовый встретить бедность, не возносится, когда он богат, не надмевается, не разнеживается, не домогается чужого. Это ожидание, как бы некий наставник, вразумляет и исправляет ум.
   Ты приобретешь чрез то еще и другую пользу. Ожидание предварит тяготы, чтобы скорбь не наступила. Скорбь бывает тогда, когда приходит внезапно. Но если человек во власти ожидания, то скорбь его невелика. Имей перед взором всегда природу дел человеческих: она подобна потокам речным, она быстролетнее дыма, расплывшегося в воздухе, она ничтожнее бегущей тени. Не отступай от этой мысли! Если приучишь ум свой ждать превратностей, то превратности не скоро придут к тебе, а если и наступят, то не сильно заденут тебя.
   — Что это, дедушка? — с трепетом спросил Федор.
   — Иоанна Златоустого слово о сребролюбии, — ответил монах.
   Федора вдруг как-то разом отпустило напряжение последних дней, он, уже задремывая, только прошептал: «Спасибо, дедушка!» И тут же уснул. А когда проснулся, мужики храпели еще, а монаха уже не было, ушел. И даже подумалось: «Был ли он или только приснился вчерашним вечером?»
   Федор вышел, издрогнув, во двор, проверил коня. Небо серело, светало, пора было в путь. К вечеру он уже подъезжал к Княжеву.
   Еще в Купани Федору сказали, что матка его жива, а про кухмерьских не знали толком. И про сестру с зятем он тоже не дознался. Княжевекий дом был цел, сгорел только сарай, тот самый, под которым они зарывали хлеб. Грикша приехал к вечеру. Сидели, перебирали родню-породу и знакомых. Просинья была цела, отсиделись в Угличе. А у деда Никанора погибли два сына, сноха. Олена с сыном спаслись, но у нее погинула невестка, а внучку заморозили в лесах, днями померла…
   Дядя Прохор остался жив. Пришел. Такой же прямой, только седины прибыло:
   — Ну, как там? Не приняли вас новгородцы!
   Сказал, усмехнулся, как и прежде, лишь чуть задумчивей. Примолвил:
   — Да, с има тут Лександр, покойник, справлялся, а боле никто!
   Прохор как вспыхнул, так и погас. Посидел, понурился. У него погиб сын, Павел, Пашка Прохорчонок.
   — Помнишь, Федюха, Павла-то?! — спросил он погодя. — Играли вы с ним…
   — Помню… И Козла нет…
   — Из вас троих ты, Федор, теперича за всех один остался!
   — А Фрося?
   — И Фроси нет тоже. Царство ей небесное! А Митрий Лексаныч ворочается? — спросил еще дядя Прохор. — На князя Андрея зол народ!
   Мать сказывала:
   — Отсиделись в Москве, у нашего «московского князя». Всех принимал. Он да углицкий князь. Ну, тот уж святой! Настроил домов, бают, и для больных, и для странных…
   Когда Прохор ушел, мать сказала, не оборачиваясь от печки:
   — Твоя-то жива! И мужик ейный жив. Ты только ее не тревожь! Уж как не похотел тогда…
   Федор едва не напомнил матери, что не он тому причина, да промолчал.
   Вдвоем с братом они вырыли хлеб. Сверху где подпеклось, где и промокло, а все же рожь не погибла. Хватит и посеять и дожить до новины. Трудно будет без коровы. Впрочем, мать уже ладилась в Вески, хоть телку добыть.


ГЛАВА 58


   Дмитрий Александрович воротился в Переяславль весной и тотчас начал собирать полки. К нему охотно шли, разоренная и брошенная земля взывала к отмщению, и Андрей чем дольше сидел в Новгороде, тем больше лишался права на престол. Потому что власть — это прежде всего порядок и закон в стране. Власть только непосвященным кажется простым насилием. И дело власти — поддержание порядка. А тот, кто думает, что власть — это пиры и веселья, да пышные выходы и приемы послов, тот (ежели за него не делают дела другие) платит за эту ошибку чаще всего собственною головой и должен благодарить Бога, ежели потеряет только престол и родину.
   Когда Александр Невский после Неврюевой рати явился на Русь, он прежде всего начал устраивать землю и стал спасителем. Андрей Городецкий, бросив землю, уехал в Новгород и превратился в насильника и врага.
   Тем паче что и в Орде не было доброго порядку. Туданменгу все время проводил с дервишами да молился. Правила мать хана. Угодные ей вельможи делали что хотели. И уже старые монгольские нойоны, сохранившие веру отцов, начинали роптать. А на западе, в половецких степях, все больше и больше забирал власть темник Ногай. С ним, как с самостоятельным правителем, начинали сноситься иноземные владетельные государи. И уже становилось неясно: кто же истинный хозяин в Сарае? А потому и на Руси приходилось — да и можно было — думать самим и рассчитывать больше на свои собственные силы.
   Пока еще опоминалась земля, пока подымали пашню и сеяли, Андрей мог сидеть спокойно. Но как только отвели покос, началось подобное току талой воды движение.
   Гаврило Олексич, воротясь на пепелище, долго стоял, смотрел, ковырял носком сапога. Молчал. Только спросил: «Кто?» Узнав, что Олфер, молча покивал головой. Сыновьям, Окинфу и Ивану Морхине, велел собирать ратных людей. Что отец не шутит, Окинф понял, увидя вытаращенные, с красными прожилками глаза старика.
   — Драться надо! — сказал Гаврило и, сгорбясь, пошел прочь от пожара.
   Растревоженные бояре и ратники все судили и рядили, и все сходились на одном: что не Андрей, наведший татарскую рать и ускакавший в Новгород, а Дмитрий и по праву, и по всему должен быть великим князем. И, посудив, порядив, поохав, доставали брони, опробовали клинки, задумчиво жуя бороду, оглядывали сдавших с тела за пахоту коней. Жене бросали, не глядя:
   — Ванюху нонече с собой беру, подрос!
   И Ванюха, покраснев, тужился, надевал кояр, примерял шелом. А жена строго:
   — Порубают вас тамо!
   — Ничо, выдюжим!
   — Парня-то береги! — сурово напутствовала жена.
   И вот они ехали, старик и ражий краснорожий малый. Брони везли в тороках. Сзади холоп с возом. В возу — снедное, лопоть, запасная справа.
   И сельский ратник, рядович, отмахав покос и закинув горбушу в клеть, доставал колчан, принимался, посвистывая, подтачивать кончики стрел. И женка, по острым, сведенным в одно глазам мужа догадав, что лучше смолчать, только сморкалась в подол да терла глаза:
   — Одной рати мало ироду!
   Мужик сложил дом. Эти страшные руки в узластых венах, эти бугристые ладони — одна сплошная мозоль, и стертые в работе плечи, и хрип коня, когда сам припрягался, вытягивая угрязшие возы, и темно-блестящие рукояти сохи, и тын, и клеть, и стая во дворе — и все это дымом, и проскакавший — только проскакавший! — недруг кидает клок огня, и занимается полымем соломенная кровля, и шарят по ларям, волокут скот, уводят жену… Какое уж тут хозяйство! Самый первый вопрос, самое заглавное дело — власть! Власть, хоть того тяжельше, да могла бы оборонить, оберечь, не попустить зря погинуть добру… Да чтобы была своя, заветная, от отцов, дедов, прадедов. Митрий князь в отца место, Ляксандры самого, а тот Ярослава Всеволодовича старшой сынок. Все по праву, по закону! Ну, Ляксандр-покойник с братцем не поладили, дак он же старшой! Тот-то не по праву сел: брату младшему старший, после отца, глава, не моги перечить! А тут что же? Андрей-то уж… следоват… Да эко! Татар навалило с им! И сам глаз не кажет, в Новгород уехал, и на поди! Вздыхая, говорили: «Надо помочь Митрию, мать! За князем и мы в спокое!» Острили рогатины. Пересаживали на длинные рукояти топоры.
   Судили-рядили и в теремах великих бояр, где тоже ругали Андрея, жалели Митрия, и тоже доставалась дорогая бронь, с зерцалом и локотниками, шелом с панцирным ожерельем, бахтерцы, колонтари, восточные, добытые в бою или меной, клинки, клевцы и шестоперы, отделанные серебром рогатины. И тут же скликались молодшие, и сидели с дружиною, думали. И гостили друг у друга, и после толков о хлебе, о пожнях, о недавнем разоре и проданной ржи решали:
   — Митрию князю надоть помочь!
   И дворский, — похолопленный бедный вотчинник: давеча продал последнюю деревеньку и взял на себя обельную грамоту, теперь ведет хозяйство у боярина, в драке — впереди, в бою — рядом, при смерти получит от господина вольную да полдеревни в придачу, служит пото не за страх, за совесть, — и дворский, решив сам про себя, уже упредил боярский наказ, оповестил народ по селам. И холопы, и мужики, что зимой разбегались, прятались по лесам, теперь сряжаются на рать — мужики же они!
   И вот выезжает со двора дружина. Ратники, приторочив копья, подрагивают в седлах. Качаются груженые возы. Боярин едет не в возке, верхом. Не в гости, на рать едет! За ним и перед ним — молодшие, свои-ближники, захудалая родня, дружинники, холопы, люди… И вот уж где семьдесят, где сто, двести, где и четыреста душ, дружина в бронях, остальные в тегилеях: от стрел татарских нашили толстые войлочные пансыри. На коне в таком сидишь, как бочка, да зато стрела не пробьет! Новинка, раньше не было такого. Кто в бронях, кто в своей коже шел. И сабли кривые, татарские, нынче, почитай, у каждого. Выучились. Особо те, кто бывал в Орде. Такою достанешь, да с перетягом ежели, человека от плеча вкось наполы развалить можно. Ясы, те учатся рубить: воду льют из кувшина и рубят — чтоб не брызнула вода под саблей. Значит, ровно прошел клинок. Тоже насмотрелись, кто и перенял. Народ глазастый, башки не соломой же набиты и у нас! Татарва башкой голову называет… Тоже переняли.
   Ручейки, ручьи, реки. И вот уже в Переяславле гомон гомонится, во граде, и в монастырях непорушенных, и прямо в шатрах, в поле, стоит готовая рать. И уже уходят полки на устье Нерли, уже и до Юрьева — разъезды. И уже князь решает с боярами, куда прежде кинуться: идти ли на Владимир или к Новгороду Великому опять?


ГЛАВА 59


   Дмитрий смотрел, как жена, переваливаясь по-утиному, шла по двору. Нет, не похожа она на великую княгиню! Здесь, в разоренном Переяславле, глядя в спину жене, сильно расползшейся, как перестала рожать, он вспомнил почему-то мать и подумал, что и матери он немножко стыдился на людях в последние годы. Экую клушу ему подобрала! Жену он не любил. Когда-то, не признаваясь в этом самому себе, тосковал, придирался, злобился. Потом понял и себя и ее, притерпелся. Подолгу бывал в разлуках и с облегчением расставался вновь. Не радовала. И помочь не могла. Тенью за ним следом, а для дела и нет. Клуша! Досидела тогда с дочерьми в Новгороде до нятья! Другая бы в ночи, верхом, а ускакала… К тому же Довмонту, не чужой, зять! Не из-за нее ли лишиться Копорья пришлось? Обменяли ему город на пленную княгиню с дочерьми да на бояр его полоненных. Вот и Копорья нет, раскопали, по камню развезли. Все труды даром! За город, за мечты, за замыслы дерзкие, далекие — нелюбимую, рано остаревшую женщину… Когда-то в глаза глядела, наглядеться не могла, трепетала, а теперь тоже обдержалась… Вот сейчас будет хлопотать, устраивать дом. Разойдись полки, покинь его все и вся, и также будет хлопотать…
   Он жесточел от этого. Не замечая сам, делался с годами преизлиха крут в делах и на расправы скор. И тут: ордынскую морду увидел, старопрежнюю — город разбежался, баскак сидит! Едва сдержал себя. В глазах, чуял, полыхало бешенство. И слова не вымолви, не с Ордой ведь воюешь, с братом! Русские князья для них, что комарье… А ратные люди идут и идут! Теперь, пожалуй, Андреевым боярам и из Владимира будет носа не высунуть! Что ж, он пока в своем праве, в вотчине своей. Надо ордынцам помене полки казать.
   Сашка, десятилетний сорванец, бутуз, любимец отца, мало не испугав, кинулся сзади, с маху повис на руке. Дмитрий, натужась, подкинул его одной рукой вверх, тот завизжал испуганно-радостно. Дмитрий поймал его за рубаху и, играя силой, опять подкинул одной рукой, но тут малость прогадал, пришлось подхватить другою, чтобы не уронить сына. Прижал было к себе, но Сашка, бес, не сидит, затрепыхался, заизвивался в руках:
   — Тять, пусти, пусти, тять! На коня хочу!
   Вырвавшись, он подбежал к отцову, крытому попоной, рослому, золотой масти жеребцу. Вцепился в седло и в стремя. Конь мотанул головой, храпя, заперебирал ногами, косясь на княжича. Коновод, сбычась, с трудом удержал его под уздцы. Сашка уже был в седле и, радостно болтая ногами, кричал:
   — Но! Но! Пошел! Пусти!
   Дмитрий соступил с крыльца:
   — Слезай, ну-ко!
   — Тятя-а! — захныкал пострел, стараясь разжалобить отца. Дмитрий не без труда сволок сына с седла, дал тумака несильно, для острастки:
   — Брысь!
   Конюх, с преувеличенной радостью на лице, подольстил:
   — Растет сынок-то!
   — Растет! (Хоть этого родила бодрого.) Старший, Иван, рос, а не радовал. Такому княжеских поводий в руках не удержать. В монахи бы уж шел! (Грешным делом подумалось.) Дело еще долгое, может, головой возьмет. Учителя хвалят, прилежен. Давеча притащил какую-то рукопись, Даниила-заточника послание, и толковал складно про корыстолюбие, про старые времена.
   Дмитрий вздохнул, с крыльца еще осмотрел Красную площадь, обугленные домишки, тощий торг. И людишки, кто живы, сбежали. Большинство ждет, как куда повернет. Кто и вовсе раздумал ворочаться. К брату Данилу много, сказывали, народу подалось… Конюшни и то порушены. Тьфу! Как терем-то уцелел!
   На башне стал бить колокол. Колокол тоже уцелел. Прежний. Голос знакомый, от этого несколько потеплело на душе. А все же попадись нынче Андрей ему в руки! Не знай, что и содеял бы…
   Ввечеру сидели с боярами. Идти на Владимир, отбивать? Силы хватило бы, да тогда татарский хан беспременно свою рать пошлет.
   — Опять по болотам набегаемси! — сказал кто-то из бояр, и Дмитрий только дрогнул щекой, не оборвал, не окоротил.
   — Новгород воротить нать! — сказал Гаврило Олексич. — Тогда и владимирцы сами ся передадут.
   Дмитрий смотрел на Гаврилу, медленно соображая. Руки плотно вцепившись в подлокотники, спина напряженно прямая, брови хмуры, взгляд остр. Княжеская шапка на голове. Бояре по лавкам. Тоже в шапках. Кто в колени упер руки, склонив голову да взглядывая изредка на князя, кто на посохе сложив, кто на груди. День смерк. В высоких стоянцах потрескивают свечи. В очередь теперь говорить Мише Прушанину:
   — Торговлю ежели… обозы…
   Князь перевел очи, разомкнул уста:
   — Хлеб не пускать?!
   Сказал, как велел. Задвигались на лавках. Давно, с дедов, с тех еще времен, что до Батыя, не делали этого. И торговля нужна была новгородская, ордынское серебро шло оттуда, и так как-то… Голодом ставить на колени…
   Заспорили было, но сам Дмитрий не колебался. Новгород стал чужим, далеким. Там Андрей, брат и враг кровный, с которым сейчас не то что пить, в глаза бы глядеть не мог, с души воротит! Брат! С главным прихвостнем своим, с Семеном Тонильичем. Тот-то и есть всех зол причина! Там был его город, его Копорье. Города нет. Все, что любил, обернулось злом и требовало мести.
   Дмитрий не подумал о том, что голод прежде всего ударит не по боярам, а по простой чади, что от него может отворотиться и Торговая сторона, а не только Прусская улица. Душа ожесточела и требовала на зло отплатить злом. Заморить, подчинить, заставить! Так, как заставлял он себя любить нелюбимую жену. Он послал в Суздаль, где на Андрея злобились давно, веля, чтобы и они тоже придержали хлеб. Того же потребовал от юрьевского князя и других. По дорогам и волокам были поставлены заставы, и в Новгороде уже начали расти цены на зерно.
   Но тут заупрямилась Тверь. Святослав Тверской без новгородского серебра нынче не чаял заплатить ордынского выхода и потому совсем не хотел рушить новгородскую хлебную торговлю. Дмитрий рвал и метал, хотел уже и полки двинуть на Святослава Тверского, но тут вмешалась новая сила, о которой он и подумать не мог. Ему не подчинился младший брат, Данил Московский.


ГЛАВА 60


   Андрей вошел один в княжеский городищенский терем, сел на лавку. Положил на стол беспокойные сильные руки. Как легко все-таки подписал он эту грамоту, что просили у него от лица всего города новгородские бояре! Дмитрий им этой грамоты не давал. Дмитрий хотел быть господином во всей земле. Но будет ли он-то господином, ежели княжья печать на грамотах без печати новгородского посадника не станет ничего значить? Ежели торговый суд учнут править без него, князя, по слову тысяцкого? Ежели ему и его боярам запретят покупать села в Новгородской земле?
   Не разрешить всего этого он не мог. Дмитрий не одолен и уже воротился в Переяславль. И все же сейчас, наедине с собою, он изумился той легкости, с какой пошел на это, на то, чтобы… Да, так и надо сказать: на отказ от власти! Что же ему нужно тогда? Зачем всё?!
   И что его больше всего долит, больше всего страшит теперь, когда он дал новгородцам эти ихние права и грамоты? Своя потеря? Нет! Только то, что Дмитрий на это бы не пошел. (Не пошел, однако, и потерял Новгород!) Противное подозрение, что его все время сравнивают с Дмитрием, вот что не давало жить, вот что долило паче всего! А старики, те еще и отца помнят, Александра, Невского, победителя, и с отцом сравнивают, и еще кто скажет, поди, как тогда покойный Василий: «Дмитрий поболе на отца похож, чем ты!» И еще кричал ему Василий тогда: «Бери Новгород!» Вот он взял. И что дальше?
   Все эти празднества, пиры у бояр, венчание на новгородский стол в соборе, все это было как багряное фряжское вино, как кровь, что тоже ударяет в голову. И вот — отрезвление.
   Вот здесь, за этим столом, сидели они тогда втроем. Он сидел там, напротив, на перекидной скамье. Дмитрий — здесь. Андрей, и не думая, сел сейчас, оказывается, на место братне. И опять покоробило. Хорошо Даниле, занят в своей мурье… Сын народился!
   Семен говорит: «Мне не нужно, я для тебя, для князя». А он, князь, для кого? Сына и того нет. Феодора скоро приедет. Феодора еще молода, должна родить. Не наказан ли он бесплодием? Кем? И за что? (Каин и Авель!) Не убивал я брата своего! А кони всё ходили взад-вперед и кору грызли… и не ушли. (Господи, сжалься надо мной!) Так что же мне все-таки нужно?! Власть? Я сегодня отрекся от нее, подписав ряд с Новгродом. Одолеть брата? Я одолел его. Земля моя — и не его. А можно ли подчинить землю, ежели не хочет того земля?
   Завоевать, сломать, залить кровью — это можно. А подчинить, сделать своей, чтобы дрожали, но и любили, чтобы гордились тобою, чтобы не оглядываться и не думать, — как смотрят, не усмехаются ли вслед? Чтобы смотрели и вслед подобострастно!
   Строить каменные терема с золочеными кровлями, везти мрамор из замория, чтобы сотни слуг, опахала, вельмож раболепие? Чтобы Феодора в византийской парче, с индийскими жемчугами в ушах проплывала видением, надменно приподняв писаные брови и слегка опустив рисованные, удлиненные глаза… Для сего надобно быть императором, кесарем, господином в земле и в роде своем. (А истинный кесарь там, в расписных, в огромных, в неправдоподобно легких, готовых улететь шатрах», на зеленой траве, где дремлют чуткие кони и острия татарских копий да дымы только и прочерчивают затухающий вечерний лик красно-зеленой степной зари.) Да и где строить? В Городце, в смешном маленьком его городке волжском… Во Владимире, что вечно переходит от одного к другому? (Так для кого и строить?!) Здесь, в Новгороде, где ему оставили одно только имя княжое? Нет земли для дворцов и палат, земли прочной, своей, неотторжимой. Нет для него на Руси такой земли! Нет дома, ничего нет… Так что же он, победив, поражен? С кем же драться теперь? Кого же еще нужно победить, и зачем, и где, чтобы добиться наконец, чтобы стать тем сильным и властным, тем бестрепетно-великим, какого из него хочет сделать Семен — друг, слуга или змей-искуситель? Кого еще надо задавить, расточить, рассеять, чтобы наконец ощутить ее, эту власть, власть силы, власть, никому не дающую отчета ни в чем и ни в ком, от Бога ли или дьявола данную, самим ли взятую, но безмерную, в которой только и можно, верно, найти покой и забыть про себя самого!
   Семен Тонильич должен сейчас войти. На днях прибывает Феодора. Он поведет ее за руку по ковровой дорожке от пристани сюда, к Городцу, к терему княжому. Будут тесниться глядельщики, будут толковать, сколь прекрасная княгиня Андреева, ахать, умиляться, шептать: «Из писаных писаная!» И сам он будет любоваться ею, как всегда, больше на людях, чем дома, в своем терему, — словно чужое стороннее обожание возвышало Феодору в его глазах… А может, так и есть? И она войдет сюда — высокие плечи — и скажет: «Здравствуй, князь!» И взглядом спросит о дворцах, о мраморах и яшмах разноличных, о пышности кесарския земли… У нее тоже ничего нет, кроме этого. Нет сына, что успокоил бы женщину, нет прочного дома. Одна только власть и жажда власти, что сжигает, сушит ее тело, ставшее уже чужим и жестким в постели, что сжигает ум и душу. Когда-то Семен намекал, теперь и она первая сказала ему, что он глуп, ибо упустил Дмитрия, что брата следовало казнить, только тогда станет безопасен престол. Сказала и не ужаснулась ни душой, ни видом. Сказала и скажет вновь… Что же не идет Семен?!
   Семен входит. Андрей выпрямляется за столом, руки, пошевелясь, чтобы сжаться в кулаки, разжались. Сжатые кулаки неприличны князю. (О, он научился, и они доиграют эту игру до конца!) Семен входит. Он в дорогом и долгом платье, оплечье в виноцветных лалах, лицо озабочено.
   — Беда, князь! Дмитрий перекрывает пути. А у нас во Владимире — только город оборонить, с Костромы и Нижнего не снимешь, чернь забунтует. Федор Черный в Сарае. Без него ярославцы не вступятся. Сами — одни не управим. Надо опять в Орду.
   …Предстояло прежде всего добраться до Владимира. Дмитриевы заставы стояли по всем дорогам. Андрей, мало надеясь на крестное целование, забрал с собою старейших новгородских бояр с их дружинами (и для защиты в пути, и как залог, чтобы не перекинулись к брату). Посадника, Смена Михайловича, с ратью отправил в Торжок встречать и переправлять в Новгород хлебные обозы, что не сумел задержать Дмитрий. Прочих бояр Андрей отпустил назад, лишь дойдя до Владимира, откуда сам через Городец уехал в Орду.


ГЛАВА 61


   Пять лет назад Тверь сгорела целиком. Хороводы хором, лабазы, пристани, княжой двор — все огонь взял без утечи. Осталась единая каменная церковь Козьмы и Демьяна да груды дымящихся бревен, среди которых суетливо рылись уцелевшие жители. Теперь только случайные осыпи золы на обрывах оврагов напоминали о том пожаре. Вновь по Волге тянулись амбары и клети, восходя вверх по берегу, толпясь, поражая бревенчатым изобилием опор и подрубов, вздымались по склонам, обжимая даже княжой двор, утесненный постройками горожан. И всё строились, строились, строились, выкидывая слободы за Волгу, туда, на устье Тверцы, где город был когда-то, еще до Ярослава Всеволодича. Перенесенный на правый берег, он теперь снова лез туда, ближе к новгородским пределам, к несносному, вечно враждебному Торжку, передовой заставе Великого Новгорода. Здесь, в стыке путей торговых, шла постоянная, хоть и не объявленная, купеческая война. Но уж вверх и вниз по Волге город рос без удержу, выкидываясь пригородами, торговыми рядками, и княжество росло точно так же: протягиваясь сильно вверх, до Зубцова и Ржевы, до литовского рубежа, и вниз, до Кашина, и за Кашин еще. И только ростовский Углич становился преградой этому суетливо-деловому, буйному и напористому движению Твери и тверичей. Но зато в городах и княжествах и вниз по Волге, аж до самого Сарая, спроси в любом рядке торговом: самый частый — тверской гость. Гость деловитый, разбитной, настырный и богатый, гость тороватый и гордый собой, своим княжеством. Князь у тверского гостя свой. В тереме княжом и Святослав Ярославич, покойного князя сынок, и вдова, мачеха Святослава, Ксения. (Даром что новгородская боярыня, давно уже стала своя, тверская. Сынка ростит, Михайлу, резов растет сынок, и статен, красовит, и в наученье книжном скор-толков… Охо-хо, не схлестнуться бы им со Святославом на матерых-то годах!) И Ксения примет гостя тверского, и обласкает, и расспросит о землях заморских, ордынских и дальних, Бухаре, Персии, Железных воротах, про ясов-касогов, про Кафу тороватую, про Царьград. Вызнает и новгородские тайности, и ганзейские новости, и смоленские, литовские ли дела. Паче послов купец — гость торговый — в княжом терему! Он и книжник в Твери, он и строитель, и храмоздатель, торговый человек, гость!