Кони бежали ровной хорошей рысью. Лес примолк. Синие сумерки начинали опускаться с дерев.

 
   Ростов встретил сутолокой и торжественным праздничным многолюдьем. У княжеских палат было вообще не пробиться. Там с утра до вечера толпился народ, кричали, поздравляли. Константин Борисович и его бояре время от времени появлялись, оделяли горожан подарками. Разряженные гости шагом, в сверкающем платье, проезжали, расталкивая толпу.
   Урядив старших и сменных, накормив и разместив людей, Федор вышел на княжой двор. Тут тоже толпились глядельщики. Дружинники, расставленные от крыльца до ворот, то и дело распихивали любопытных. Приходили девушки и бабы, пели величание, и обе княжны появлялись на крыльце, кланялись, дарили женок пряниками и кусками паволок и зендяни. Он таки дождался приезда обоих женихов, первого — хорошо знакомого ему Михаила, который за этот год стал еще статнее, казалось, прибавил княжеского достоинства. Был он опять в алой шапке, но не в корзне, а в собольем опашне, надетом нараспаш, на плечи, с выпростанными рукавами в шитых жемчугом и серебром наручах, в золотом, сканной работы, поясе, что проблеснул, когда на миг отпахнулся черный княжеский опашень. Дивен был и карий конь Михаила, накрытый зеленой бархатною попоной, под золотым, с серебряными стременами, седлом и сбруей, изузоренной тоже золотыми прорезными бляхами. Михаил упруго всходил на крыльцо и словно плыл на ликующих криках толпы. Князь Андрей подъехал на пятнистом арабском, приведенном из Орды, скакуне, накрытом персидскою шелковой тканью, изузоренной большими фиолетовыми цветами, в золотом цареградском аксамитовом негнущемся вотоле. Шапка его, с опушкою из соболя и с темно-красным, сплошь затканным золотом и каменьями верхом, была похожа на старинные иконописные уборы древних князей. Слезая с коня, Андрей слегка шатнулся и тотчас оглянулся жестким, без улыбки, напряженным взглядом, словно отыскивая, не усмехнется ли кто. Толпа орала, и Федор близко увидел пронзительные глаза Андрея, тронутые сединой крутые завитки усов по краям губ, подчеркивающие жесткую складку рта, и тяжелую золотую цепь на плечах великого князя. Андрей поднимался по ступеням медленно, тяжелою поступью напомнив Федору покойного князя Дмитрия в его последние месяцы. И тоже крики, еще более громкие, неслись ему вослед, обволакивали и словно тщились приподнять, оторвав от земли. Федор не стал разглядывать великих бояр и боярынь, не хотел увидеть Окинфа, выбрался из толпы и проторчал наедине со своею сторожей, пока не позвали нести княжеские дары.
   Ивану Переяславскому труднее всего была встреча с дядей Андреем, великим князем. Окинфа Великого, который развязно поклонился ему на сенях, он просто не заметил, прошел мимо, как бы сквозь него, и Окинф закусил губу. Зато дядю пришлось приветствовать, и хотя он уже встречался и говорил с Андреем после смерти отца, но то были встречи и речи о деле, о княжениях, а не как тут. Иван через силу пытался улыбаться, поминутно отводя глаза от упорно-жгучего, пристального взора великого князя, и после разговора почувствовал себя вконец обессиленным. Прав был дядя Данил, что вовсе не явился в Ростов!
   Переяславская княгиня, недавно лишь оправившаяся после тяжкой болезни своей, усугубленной зимним бегством во Псков, была, напротив, очень довольна поездкой. Тут, дома, надеялась она вернуть себе ощущение счастья и беззаботную радость детских лет. Сестры ахнули про себя, когда увидели ее, настолько старшая дочь Дмитрия Борисовича изменилась и постарела. Они целовались, попеременно лили слезы и хохотали, бестолково тараторили о семейных новостях. Со светлой грустью внимала она Нюше с Вассой, еще не чуявшим, к счастью для себя, как страшна жизнь и как быстротечна юность, входила в их девичьи заботы, радуясь про себя, что у нее есть и дом, и заботливый супруг в доме, не отринувший ее и ничем не попрекнувший в самую страшную пору, хлопотала над венчальными нарядами и оттаивала душой в радостной предсвадебной суете. В общем, переяславская княгиня поняла, что и сестрам ее несладко, что после смерти отца в дому не житье, дядя Константин все перевернул на свой лад, и они рады-радешеньки выбраться из дому хоть куда-нибудь. К тому же Василиса давно знала князя Андрея, привыкла к нему, хоть и удивилась поначалу его сватанью, а Анна беспокоилась только до той поры, пока не увидела Михаила. «Он мне и снился!» — сообщила она сестрам ввечеру, округляя глаза, и по ее восторженному шепоту старшая из сестер поняла, что, по крайней мере, этот брак будет удачным.
   Казать сряду сестры выходили вдвоем, и князья-женихи сидели рядом друг с другом. Михаил весь как луч света, в остром ожидании суженой, и Андрей, как-то очень старый рядом с ним, насупленный (он не мог не понимать невыгоды сравнения с тверским князем), с мрачною складкой сжатого рта, стиснутых, потемневших, с заметной беловатою полоской слюны, губ, с резко обозначенными западинами щек и тяжелыми отечными мешками подглазий, с сединою в бороде и на висках…
   Свадебным тысяцким при нем был Давыд Явидович, совсем седой, но все такой же торжественно-величавый. Он уже справился со своим горем после смерти Феодоры и не пожелал уступить нынешней чести никому другому. Все же его вторая дочь, Олимпиада, была сейчас ростовской княгиней, и один из внуков сидел уже в Угличе на столе.
   Смутен был Андрей на смотринах у ростовского князя. На миг показалось ему, что он что-то губит, разрушает даже в своем давнишнем чувстве к Василисе, которую втайне полюбил еще девочкой четыре года назад за то, чего не было в нем самом и всегда не хватало в Феодоре: за смешливость, за ясную детскую радость, за звонкий голосок-колокольчик, за простоту, которой в Феодоре не было никогда. Сейчас, на смотринах, он глядел на Василису отчужденно и впервые увидел их обеих рядом со стороны: Анну, что была потемней и повыше (и остро подметил вспыхнувший, радостно-удивленный взгляд Анны при виде Михайлы Тверского), и рядом с нею совсем светлую, со смешливо вздернутым носиком свою будущую жену. Он не подумал: «Принесу ли ей счастье?» Счастье — власть — было наконец с ним! Но что-то чуждое, неслиянное почудилось и на миг поднялось между ним и ею. И он почувствовал с тяжелой тоской, как долит его и отделяет от Вассы груз кровавых прошедших лет, вереница смертей — Семена, Феодоры, Олфера, наконец, брата Дмитрия.
   Когда-то он сам не пожелал приглашать братьев на свою, ту, первую, свадьбу. Сейчас с глухою болью узнал об отказе Данилы приехать к нему. Андрей сам не понимал всю жизнь, как ему, его злой душе, недоставало дружбы, и ласки, и семьи, и братней любви…
   Лишь на час, лишь на миг поднялось в нем все это, поднялось и ушло вновь. И уже воротились гордость и жажда: жажда получить чужую, неистраченную юность, жажда юного тела, юных и трепетных губ, жажда почуять вновь и опять, в судорогах любви, невозвратные прежние годы, жажда жестокого насыщения…
   Андрей недаром выстроил вновь свой княжеский терем. Не хотел, чтобы старые стены напоминали о том, о чем он ныне хотел забыть: годах бессилия, о зависти и, паче всего прочего, о мертвой Феодоре. Он будет великим князем Золотой Руси! Он мертвому Дмитрию докажет — и пусть тот повернется в гробу! И пусть увидят его души Семена с Олфером теперь, достигшего власти, в славе, в золотых ризах, с юной женой!
   …И все-таки он не удержался. Вспомнил Феодору, ее последний, предсмертный взгляд и упрек — когда гулял весь терем, когда на Городце, по улицам, были расставлены бочки с пивом для любого смерда, когда бояре славили князя и гремел хор, когда в укромном покое он наконец поднял на руки снявшую уже с него сапоги молодую жену, чтобы швырнуть на постель… Он вспомнил все: старого Жеребца, что бил утром горшки о стену изложницы, и их ту, далекую, нелепую, первую ночь, и, скрипнув зубами, уронив Василису на постель, чуть не ушел, чуть не выбежал вон из покоя, и опомнился только, когда Васса тревожно спросила: что с ним? К счастью, свеча была потушена, и девушка не видала Андреева лица…
   Свадьбу в Твери справляли всем городом. С приданым за молодою женой Михаил возвращал и те села, что были отобраны у него во время похода под Кашин Дмитрием Борисовичем.
   Молодая понравилась тверичам: «Высоконька и красовита, князю нашему под стать!» — толковали на посаде, возвращаясь с княжого двора, где поили и кормили горожан. От собора до терема после венца молодых вели по расстеленным алым сукнам, и горожане теснились по сторонам, заглядывая в алеющее, с потемневшими, влажно-блестящими глазами, лицо молодой. Строгая свекровь, встретив их в тереме, обняла и расцеловала Анну ото всей души. После ужаса прошлой зимы и томительного ожидания сына Ксения Юрьевна теперь больше всего хотела дождаться и увидеть внуков. И о том же были величальные песни разряженных женок-песельниц:
   …Роди сына сокола, сокола, Белым лицем, друг, в меня, друг, в меня, Походочкой во тебя, во тебя.
   За услугу за твою, за твою Золотой венец солью, друг, солью, Алой лентой первяжу, первяжу.
   И Анна поводила головой в жемчугах, в золотом свадебном венце, взглядывала на матово-бледное, стремительное лицо мужа, его гордый, надменный рот и эти, вразлет, темно-огненные очи, и каждый раз томительно-сладко падало сердце. Не во сне, не в сказке ли узреть такого жениха!
   И еще тот был почет, что московский князь, Данил Лексаныч, брат великого князя Андрея, мужа сестры, прискакал к ним на свадьбу. И сидел за столом, пил, шутил и смеялся, дары дарил и ее поздравлял, а к Василисе не поехал, вот! Ей не думалось пока, какие там дела-нелюбия у братьев Александровичей, слишком это было сложно и далеко, да и не до того было тут, когда чужой терем, и пир, и первая брачная ночь…
   Они стоят у аналоя в княжеской крестовой палате, и Михаил медленно открывает тяжелый переплет дорогого «Амартола», самолично заказанного и переписанного для них недавно в Киеве, с блещущими золотом и многоцветью изображениями. На первом, заглавном листе, по сторонам, написаны в рост князь и княгиня, это заказчики книги, он сам и вдовствующая великая княгиня, Ксения. «Я и матушка!» — значительно поясняет Михаил, и Анна вглядывается в лики предстоящих, читает подписи, взглядывает, алея, на Михаила и снова смотрит на блещущий киноварью и золотом лист. А он стоит, приобняв Анну и, тоже любуясь, смотрит на развернутую рукопись всемирной истории, которую ему, Михаилу, предстоит продолжить, вписав туда и свои грядущие деяния… И вписать не пером, то сделают другие, а мечом и мудростью, как писали великие киевские князья, о которых сейчас правнуки слагают легенды. И Анна ощущает ласковое тепло от сильного стройного тела молодого мужа, мягкую тяжесть его руки на своем плече, и ей сейчас и сладко и хорошо с ним.
   Кроме этих двух звонких и громких событий, браков великих князей тверского и городецкого, этою же зимой произошло и еще одно событие, внешне невидное, но, быть может, более значительное для грядущих судеб страны. У Федора Бяконта и Марии, его жены, черниговских великих бояр, перебравшихся на Москву, к Данилу, родился первенец, сын, названный в святом крещении Елевферием note 6. Данил придумал-таки, как оказать честь Бяконту, не обидев, однако, Протасия и других своих ближних бояр. Крестным отцом ребенка он сделал не себя, а младшего сына Ивана. Все умилялись потом, и особенно боярыни, как серьезно семилетний княжич отнесся к своим обязанностям: как он внимательно следил за службою, как стоял, не шевелясь, как держал на руках ребенка и шептал ему что-то, успокаивая попискивавшего малыша. И после крещения, когда взревевший от нежданного купанья Елевферий начал было сучить ножками, вырываясь, княжич Иван строго приказал ему замолчать, и тот умолк, тараща круглые глаза. Иван один хранил серьезность, когда улыбающийся священник мазал младенца миром, приговаривая: «Во имя Отца, и Сына, и Святого духа!» — и улыбались, умиляясь, посадские бабы, и боярыни, и сама княгиня Овдотья. И даже после, когда завернутый ловкими руками бабок Елевферий окончательно утих, Иван не отдал младенца крестной матери, а пожелал сам держать его на руках, и все заглядывал в лицо малышу, и старался строго хмурить свои светлые детские брови. А после, дома, он долго ходил задумчивый, даже не возился с братьями, а укладываясь спать, когда Данил зашел поцеловать сыновей на сон грядущий, спросил:
   — Батя! А я теперь крестный отец, да?
   — Да, сынок! Это теперь твой крестник!
   — И я буду с ним играть?
   — Подрастет, будешь!
   — И я буду о нем заботиться?
   — Да уж, крестник твой!
   — Долго-долго?
   — Долго, всю жисть!
   — Всю жисть… — повторил Иван задумчиво и вздохнул, поворачиваясь на бок.
   — Я его никогда обижать не буду!
   Данил с улыбкою поерошил волосы сына. Волосы были еще мягкие, детские, светлые — как лен.
   — Всю жизнь! — повторил он задумчиво, пробираясь по переходу в свой покой. — Эко! Вся жизнь ой-ей-ей как велика!


ГЛАВА 104


   Весной в Суздальскую землю прибыл из Киева митрополит Максим, во Владимире рукоположил нового епископа Владимиру и Суздалю — Симеона. А летом великий князь Андрей, благословясь у митрополита, отбыл с молодою княгиней в Орду.
   В Орду собирался и Иван Дмитрич Переяславский, утверждать у хана Тохты отцов удел. Иван медлил. Надо было собрать серебро и подарки, разведать, что и как. Тохта очень мог припомнить ему союз отца с Ногаем. Меж тем разоренная земля подымалась медленно, и он решил не ехать теперь, дождаться осени и нового урожая, а пока продолжал отстраивать город, принимал купцов, давая им льготы, приглашал на опустевшие земли беглых владимирских и рязанских смердов, освобождая переселенцев от даней на несколько лет. Дважды у него побывал Данила, которого с годами все больше тянуло к родной стороне. Озеро и Клещин-городок аж снились порой! Привозил детей, ездил верхом с мальчиками, показывая и объясняя, где что, и притихшие сорванцы удивленно оглядывали незнакомые поля, овраги и склоны, которые были, оказывается, родиной их отца…
   Племяннику Данила советовал мириться с Тохтой. Обещал похлопотать за него у хана.
   — Митрий, покойник, ошибся тута. А и не ошибиться как было? В Орде невесть что творили в те поры. Один на одного. А теперича, кажись, порядок у их настанет. Ногаю, тому, слыхать, вовсе мало веку осталось. Бегут от его. Ну и нам приходит за хана держаться… Оно-то и вернее так! Тохта своей, мунгальской веры. Бесермен не любит, стойно Менгу-Темерю. Ему нашу руку держать волею-неволею, как Менгу-Темерь держал, когда с Абагой персидским ратился. Кто ему, нехристю, окроме Руси поможет? А Ногай, вишь, бесерменин. Тому уж приятели те и будут, кто Мехмету кланяется… Смекай! Он батю твово обидел, а ты того в сердце не бери, о земле думай! Пущай земля в спокое побудет. Все лучше, чем, стойко Андрею, наводить ворогов на Русь! — помолчав, прибавил Данил.
   Федор нынче служил самому князю и тоже собирался по зиме с Иваном Дмитричем в Орду. В Сарае для него была последняя бледная надежда найти следы пропавшей сестры. Он уже не верил ни в какие поиски, но это надо было сделать для матери. Вера упорно надеялась, что дочь где ни то да отыщется. Нынче у нее и разговоров и толков было все только об Орде да об Орде.
   В доме, что Федор поднял с помощью серебра, подаренного покойным князем, — хоть и более скромном, чем прежние Федоровы хоромы, — вновь собирались гости. Приходила вековечная подруга материна, Олена, еще одна старушка, перебравшаяся в Княжево с Городища, двое женок помоложе и совсем молоденькая Никанорова внучка. Бабы сумерничали, пряли, пели хором стройными голосами, толковали, и все об одном: о русичах, угнанных в полон.
   — Ты, Веруха, не горюй! — сказывала Акимиха, щурясь на огонек лучины и изредка смачивая слюной пальцы. — Быват, и через тридцать лет ворочаютце! Быват, и там хорошо живут. Смотри, Фроси, покойной, сын через сколь годов воротился! А еще, сказывают, вот какой случай был. Тоже вот, как и у тебя, во Владимире где-то, не то в Муроме, где ни то там, не знай!
   — Ты уж хошь и ври, да складнее! — вмешалась вторая женка. — Где Володимер-ти, а где Муром?
   — Ну, бабы, каки-то вы поперечны, не буду баять!
   — Сказывай, сказывай! Мы хоть послухам! Хошь и у нас, скажем, в Переяславли!
   — А хошь и у нас! Словом, на Руси. Так же вот угнали в полон девку семи лет. А там она подросла, и татарин ее в жены взял. И татарин богатой, князь ли ихний, или как их там зовут, али купец…
   — Может, и купец! Оны к женам-то, бают, добры, татары-ти, — поддержала городищенская старуха.
   — Ну, ты не мешай! Значит, проходит там сколь ни то годов, ну, хоть там двадцеть.
   — Это когда ж тогды?
   — Ну, хоть при князь Олександре! И опеть татары Русь зорят, и ету, значит, женку, старуху-то, и забрали, и тому же татарину досталась, который на ейной дочке женат. И привел к себе, в степь. Вот — бает, — жена, работница тебе, с Руси русская полоняночка. И посадили кужель прясть и дите обихаживать. Да.
   — И не признала дочка-то?
   — А где признать? Семи лет, да двадцать летов прошло, может, тридцать там… А она смотрит, мать-то, а у дочери ейной пальчик был поврежденной с издетства и такая пометочка на груди, и у той так же, у татарки. Вот она и стала говорить, и та признала ее, старушку ту.
   — Вот беда!
   — Дочка ейная и оказалась. Та уж матери поклонилась в ноги: прости, мол, в моей вины. Дала ей коня, и всего, и казны насыпала, серебра там, золота — у татарина всего уж было! И шубу, и коня самолучшего. Итак та и воротилась на Русь!
   — Ну уж, поди, и не так сказывашь! — строго перебила до сих пор молчавшая Вера. — Куды ей воротице, коли ни кола, ни двора, ни семьи, поди уж и с дочерью осталась со своей, в татарах, в проклятой Орды! Сама-то посуди: жалко дочерь, коли уж одна у нее!
   Вера, поджав губы, покачала головой и прибавила убежденно:
   — Конечно, дочка-то ей и давала всего, а только она ничего не приняла: не поеду я, говорит, на Святую Русь, я с тобой, дитя, не расстануся!
   Бабы смолкли, поглядывая на хозяйку.
   — Ето ить на песню сложить можно, — задумчиво прибавила доныне молчавшая Олена.
   — Твой-то что бает? — спросила Акимиха.
   — На зиму поедут, говорят, с князем в Сарай, в прокляту Орду!
   Олена, что все шевелила губами, тут вдруг, откачнувшись и полузакрыв глаза, пропела тихонько, неуверенно нащупывая напев:
   Не поеду я на Святую Русь, Я с тобой, дитя, не расстануся…
   — Не так вытягивашь! — отозвалась Вера и, отложив кужель, повторила на иной голос и громче:
   Не поеду я на Святу-у-ю Русь, Я с тобой, дитя, не расста-а-нуся-а!
   Она умолкла и смахнула слезу.
   — Вот так. Ежели уж песню складывать…
   То не шум шумит, то не гам гамит, Злы татарове полон делят.
   На полонице доставалася, Доставалася теща зятю.
   Как повез тещу зять во дикую степь, Во дикую степь, к молодой жене:
   — Уж и вот те, жена, те работница, С Руси русская полоняночка.
   Ты заставь ее три дел делати:
   Уж как первое дело — бел кужель прясти, А второе-то дело — лебедей пасти, А уж третье-то дело — дитю колыхать.
   Уж я ручками бел кужель пряду, Уж я глазками лебедей стерегу, Уж я ножками дите колышу, Качаю дите, прибаюкиваю:
   — Ты, баю, баю, мое дитятко, Ты, баю, баю, мое милое!
   Ты по батюшке зол татарчоночек, А по матушке ты русеночек, А и мне, старой, ты внучоночек, Как твоя-то мать мне родная дочь, Семи лет она во полон взята.
   Как у ней-то есть приметочка:
   На белой груди что копеечка.
   Мне и бить-то тебя, так в грех будет, А дитей назвать мне — вера не та! — Услыхали ее девки сенные, Прибежали они ко боярыне:
   — Государыня, наша матушка!
   С Руси русская полоняночка, Она ручками бел кужель прядет, Она глазками лебедей стережет, Она ножками колыбель колыхат, Качает дитя, прибаюкивает:
   — Ты, баю, баю, мое дитятко, Ты, баю, баю, мое милое!
   Ты по батюшке зол татарчоночек, А по матушке ты русеночек, А и мне, старой, ты внучоночек.
   Как твоя-то мать мне родная дочь, Семи лет она во полон взята.
   Как у ней-то есть приметочка:
   На белой груди что копеечка. — И бежит, шумит, по сеням гремит, Дочка к матери повалилася, Повалилася во резвы ноги:
   — Государыня, моя матушка!
   Уж и что ж ты мне не сказалася, Ты прости меня во первой вины, Ты бери, бери злата-серебра, Ты бери, бери шубу куньюю, Ты бери коня самолучшего, Ты беги, беги на Святую Русь!
   — Не поеду я на Святую Русь!
   Я с тобой, дитя, не расстануся…


ГЛАВА 105


   На дворе молодые княжичи кололи дрова. Дворовый человек, Мирошка, неодобрительно глядел на потеху (у него самого секиру отобрал младший из княжат).
   Юрий вышел, поглядел, щурясь, на братьев:
   — Ну, кто со мной на охоту! Али мужицкая работа больше полюби?
   Борис, швырнув топор, пошел, оправляя рубаху под кушаком, подхватив летний терлик, брошенный на поленницу. Александр, тот с неохотою оторвался, разгоряченный от дела. Озрясь, воротил секиру Мирохе, улыбнувшись чуть смущенно. Мирон тотчас, наклонясь, стал собирать в костер раскиданные княжичами поленья.
   Холопы выводили кровных, упруго сгибающих шеи коней. Скоро ватага комонных с шумом, смехом, шутками, топотом и ржаньем — княжата, сокольники с соколами на кожаных перчатках, загонщики, лучники, — посверкивая узорным шитьем, выехала за ворота, промчавшись прямо к Боровицкому выезду, а на стихшем дворе раздумчиво крякнул топор. То Мирошка, уставя недорубленный княжичем чурбак, из которого только что Борис с трудом вытаскивал, завязив по обух, лезвие секиры, сильным и точным ударом развалил его надвое.
   На площадку крыльца вышел Данил. Задумчиво жуя бороду, прислушался к затихающему топоту коней, поглядел на Мирошку, что колол, крякая, разгибаясь и вновь приседая с каждым ударом, прокашлялся. Мирошка поднял голову, скинул шапку, низко поклонился князю. Данил кивнул ему.
   — День добер, батюшка-князь!
   — День добрый! — Данил, кутаясь в домашнюю ферязь, поднял лицо, втянул крупным носом заречные запахи, подумал, спросил негромко:
   — Что, Юрко опеть в девичью бегал?
   Мирошка, осклабясь, покивал головой:
   — А уж пора жанить молодца, батюшка-князь!
   Данил посопел (ишь, застуда привязалась).
   — Жанить, жанить… Ты того, работай!
   Мирон тотчас склонился и снова начал равномерно ударять секирой. Данил потоптался, поворотился назад, в терем. Растут дети. Не замечаешь, как и растут! А Овдотья опять на сносях. И у Андрея сынок народился. Василиса ему теперь наделат детей!
   Он прошел по переходу на гульбище. Посмотрел сверху на скопление хором, клетей, амбаров, переполнявших Кремник. На каменную церковь свою, что лежала в оправе темно-бурых бревенчатых палат, как резная, рыбьего зуба, драгоценность, вынутая из ларца. Ссутулился. Что-то нынче мало стал ходить по торгу да объезжать посад. Оступят — и не пролезешь. А спроси: почто? Князя поглядеть! Не видели дива! Домой бы… В Переяславль, на Клещино… Озеро синее. Он поглядел в Заречье, в луга, Тоже не оторвешь от сердца, самим строено, обихожено. Эвон! Монастырь свой! Терема, села красные, сады — виноградья, стада…
   И что тамо у их, поделить не могут! Давеча, сказывали, епископ ростовский Тарасий от князя Константина ударился в бег к Устюгу. Константин ловил епископа, аки татя. Захватили, привели опять на Ростов. Сраму-то! Федор Черный снова ладит Переяславль оттягать или сам Андрей? Как воротился из Орды, неймется ему… Сам же дал Нову Городу волю, а теперича с кого ордынское серебро брать? Не знает! А не с меня, не с Москвы! Надо лишку — из моих рук пущай получат! Досыти зорили тут!
   Он топнул ногой, сердито фыркнул, выставив бороду вперед. Потом оглянулся: не видел ли кто? Тяжело вздохнул, понурился. Ордынскому баскаку дары да дары. Ты, мол, новы селы ставишь: боле выходу давай! Откуду новы села?! Тех же мужиков ближе к Москве перевожу! Не верит, пес ордынский. (И я бы не поверил, так-то сказать!) А только как с князь Василья, покойника, числа нет, и пущай не вяжется! Тута с кажного пришлого мужика по полтине давать — не забогатеешь. Еще пока отстроются да наработают… Да и неча добро-то в Орду переводить! А подарки давай. Жить без того не могут. Словно и не князь я тута, а ханский слуга. (А и слуга! А и обидно!) Молодой боярчонок заглянул на гульбище:
   — Батюшка, Данил Лексаныч! Посол из Орды!
   На сенях Данил столкнулся с Бяконтом и Протасием. Оба боярина спешили к нему, и лица их были хмуры.
   — От Михайлы не ворочался гонец? — спросил Данил строго. Бояре разом взглянули друг на друга и на князя. Протасий открыл было рот, но и тут же подавился словом. Бяконт только отрицательно покачал головой. Данил шел крупно впереди, бояре следом. Князь ворчал вполголоса:
   — Ну, Андрей! С братом жить не смог… Уморил… Теперича со свояком не сговорит… Опосле што, за меня примется? — Приодержавшись, Данил сказал громче, не поворачивая головы: — Власти хочет, как у родителя-батюшки?! Соборно, всема решать, не по нраву ему? Неча тогда было старшего брата со стола спихивать!
   Протасий склонил голову, глухо спросил: