Страница:
— Ты побыл — и нет тебя, а мне с им всюю жисть жить!
И Федор отступился, пригрозив, однако, волостелю, что покос и жнитво на его совести.
Феня приехала с попутными. Издали не узнал; замотанная в какой-то долгий балахон, не то попону, она сидела на телеге со свертком в руках.
— Женка твоя! — прокричали из-за плетня. Бегом, бросив недолатанную сбрую, Федор выскочил встречь. Любопытные бабы уже вылазили из-за огорож. Скорее проводить до дому! Феня замучилась, пересмягла в дорогах, да еще дите! Пропотела насквозь, и уж такая невидная, такая мухортая показалась… Однако после бани, сытного обеда (Федору уступили отдельную клеть, но трапезовал он, по холостому положению, до сих пор у хозяев), переоболокшись в чистое, Феня стала приходить в себя. Гуси, о которых когда-то в шутку толковали мужики, теперь неожиданно оказались при деле. Гуси ходили через дорогу к речке, важно, друг за другом, доднесь не тревожимые Федором. А тут и на столе оказался гусь. Это была первая Фенина стряпня, и он уж не стал спрашивать, откуда. Мелкие подношения, что Федор до сих пор отвергал, теперь пошли в ход. Они стали лучше есть. Феня бегала и не ленилась, как порою дома, собирала сама яйца, мед, молоко. «Где и научилась?» — дивился Федор, вваливаясь вечером и обнаруживая на столе новые благостыни.
Подошли Петровки, а с ними и петровский корм, что полагался Федору по закону. Он собирал строго по пошлине и видел, что через Феню ему добавляют лишку, но молчал. В конце концов, не давали бы, и Феня не брала. Не обеднеют! («С того все и начинается!» — сердито прервал он себя.) Впрочем, староста его успокоил:
— Ты, Федор, тем не журись. Иной бы на твоем месте тут с зубов кожу драл, не свои дак! Мы-то очень понимаем, а кормить тебя нам не в труд. Да иной бы и спервоначалу всю семью навез, а ты один вон! Кормить-то одного али десять ртов, тоже разница! Так что и женку не унимай, она во своем праве. Ежель и на тот год тебя оставят, хлеб да соль!
После разговора совесть у Федора более или менее успокоилась, хоть он и поварчивал порою. Феня, однако, возражала:
— Дак сами дают! Зиму не была, не пила, не ела, дак ихнего не убудет!
— в точности повторяя слова старосты. «В сговоре они, что ль?» — думал Федор. А когда он вздумал было вернуть приведенную ярку, Феня едва не разревелась:
— Нам надоть дом строить! С дитем куды я тамо… С матерью пихаться… и Грикша, все вместях!
И Федор смолчал в ответ. Строиться и он хотел непременно, и даже мечтал не о простой клети, а о хоромах, на вид боярского житья.
Оправдывая себя, он въелся в покос, как давеча в весеннюю страду. Между делом еще пришлось наряжать четверых возчиков во Владимир, по раскладке, на починку городни. Еще починяли плотину у мельничного пруда, еще рубили новый овин с пелетью при господской усадьбе. Федор объезжал все тридцать деревень, зачастую и обедал в ином месте, и дома только спал, улаживал простые судные дела, даже и крестным отцом пришлось побывать.
Оставят ли его еще на год — на то Окинф, наезжая, не говорил ни да ни нет. Федор ладился осенью вырваться на побывку, дома ради. Пото, когда поспел хлеб, устроил так, что начали с боярской нивы. И когда уже хлеб был сжат и стоял в бабках, разрешил себе отдых, остальное переложив на старосту (сгноить сжатый хлеб тому тоже было невыгодно, могли заставить отдать из крестьянского). И Федор помчался домой.
Вновь струилась и бежала дорога, вновь груженые возы тарахтели по разъезженным колеям. Спрямляя, он миновал Владимир. Всюду убирали хлеб, где и кончали уже. В одном месте ехали с поля с последним снопом и женки пели — славили, «завивали бороду». Так же вот и они в детстве — почему-то потом все складывалось не так, но по-праздничному, — тоже везли с поля последний сноп и их славили, а Олена высоким голосом заводила:
Уж мы вьем, вьем бороду Да у Михалка на поли, Завиваем бороду На ниве великой Да на полосе широкой!
Уж мы вьем, вьем бороду Да у Веры на поли, Завиваем бороду Да на ниве великой, Да на полосе широкой…
И они нагружали сноп, а раскрасневшаяся, горячая от работы, солнца и хлеба мать, улыбаясь, укладывала и сажала его на самый верх, и даже отец тогда раздвигал угрюмые литые складки лица, кивал бабам, благодаря за песню…
Сейчас, до дождей, была самая пора рубить дом, ежели уж не отлагать до другого лета. Лес Федор купил заранее, и Грикша даже вывез его перед весной.
И Федор отступился, пригрозив, однако, волостелю, что покос и жнитво на его совести.
Феня приехала с попутными. Издали не узнал; замотанная в какой-то долгий балахон, не то попону, она сидела на телеге со свертком в руках.
— Женка твоя! — прокричали из-за плетня. Бегом, бросив недолатанную сбрую, Федор выскочил встречь. Любопытные бабы уже вылазили из-за огорож. Скорее проводить до дому! Феня замучилась, пересмягла в дорогах, да еще дите! Пропотела насквозь, и уж такая невидная, такая мухортая показалась… Однако после бани, сытного обеда (Федору уступили отдельную клеть, но трапезовал он, по холостому положению, до сих пор у хозяев), переоболокшись в чистое, Феня стала приходить в себя. Гуси, о которых когда-то в шутку толковали мужики, теперь неожиданно оказались при деле. Гуси ходили через дорогу к речке, важно, друг за другом, доднесь не тревожимые Федором. А тут и на столе оказался гусь. Это была первая Фенина стряпня, и он уж не стал спрашивать, откуда. Мелкие подношения, что Федор до сих пор отвергал, теперь пошли в ход. Они стали лучше есть. Феня бегала и не ленилась, как порою дома, собирала сама яйца, мед, молоко. «Где и научилась?» — дивился Федор, вваливаясь вечером и обнаруживая на столе новые благостыни.
Подошли Петровки, а с ними и петровский корм, что полагался Федору по закону. Он собирал строго по пошлине и видел, что через Феню ему добавляют лишку, но молчал. В конце концов, не давали бы, и Феня не брала. Не обеднеют! («С того все и начинается!» — сердито прервал он себя.) Впрочем, староста его успокоил:
— Ты, Федор, тем не журись. Иной бы на твоем месте тут с зубов кожу драл, не свои дак! Мы-то очень понимаем, а кормить тебя нам не в труд. Да иной бы и спервоначалу всю семью навез, а ты один вон! Кормить-то одного али десять ртов, тоже разница! Так что и женку не унимай, она во своем праве. Ежель и на тот год тебя оставят, хлеб да соль!
После разговора совесть у Федора более или менее успокоилась, хоть он и поварчивал порою. Феня, однако, возражала:
— Дак сами дают! Зиму не была, не пила, не ела, дак ихнего не убудет!
— в точности повторяя слова старосты. «В сговоре они, что ль?» — думал Федор. А когда он вздумал было вернуть приведенную ярку, Феня едва не разревелась:
— Нам надоть дом строить! С дитем куды я тамо… С матерью пихаться… и Грикша, все вместях!
И Федор смолчал в ответ. Строиться и он хотел непременно, и даже мечтал не о простой клети, а о хоромах, на вид боярского житья.
Оправдывая себя, он въелся в покос, как давеча в весеннюю страду. Между делом еще пришлось наряжать четверых возчиков во Владимир, по раскладке, на починку городни. Еще починяли плотину у мельничного пруда, еще рубили новый овин с пелетью при господской усадьбе. Федор объезжал все тридцать деревень, зачастую и обедал в ином месте, и дома только спал, улаживал простые судные дела, даже и крестным отцом пришлось побывать.
Оставят ли его еще на год — на то Окинф, наезжая, не говорил ни да ни нет. Федор ладился осенью вырваться на побывку, дома ради. Пото, когда поспел хлеб, устроил так, что начали с боярской нивы. И когда уже хлеб был сжат и стоял в бабках, разрешил себе отдых, остальное переложив на старосту (сгноить сжатый хлеб тому тоже было невыгодно, могли заставить отдать из крестьянского). И Федор помчался домой.
Вновь струилась и бежала дорога, вновь груженые возы тарахтели по разъезженным колеям. Спрямляя, он миновал Владимир. Всюду убирали хлеб, где и кончали уже. В одном месте ехали с поля с последним снопом и женки пели — славили, «завивали бороду». Так же вот и они в детстве — почему-то потом все складывалось не так, но по-праздничному, — тоже везли с поля последний сноп и их славили, а Олена высоким голосом заводила:
Уж мы вьем, вьем бороду Да у Михалка на поли, Завиваем бороду На ниве великой Да на полосе широкой!
Уж мы вьем, вьем бороду Да у Веры на поли, Завиваем бороду Да на ниве великой, Да на полосе широкой…
И они нагружали сноп, а раскрасневшаяся, горячая от работы, солнца и хлеба мать, улыбаясь, укладывала и сажала его на самый верх, и даже отец тогда раздвигал угрюмые литые складки лица, кивал бабам, благодаря за песню…
Сейчас, до дождей, была самая пора рубить дом, ежели уж не отлагать до другого лета. Лес Федор купил заранее, и Грикша даже вывез его перед весной.
ГЛАВА 74
Как строят дом? Дом, клеть, избу ли, хоромы или иное что, ежели это только не редкое на Руси каменное строение, не строят, а рубят. «Срубить град», значит обвести его бревенчатой, по земляному насыпу городьбой.
Чтобы срубить дом, мужики обычно собирают толоку (помочь) — родных своих, огнищан, суседей, сябров. Хозяева достают лес, кормят мастеров. Платы за труд не полагается. Завтра сегодняшний хозяин пойдет на толоку к соседу, послезавтра они оба помогут рубить дом третьему. Каждый знает, что одному добрую клеть, избу ли не срубить, не одюжить, и потому дело это обчее, и платы за труд не берут. Так ставят рядовое жило.
Боярам, монастырю ли, князю — возят лес и рубят по оброку, по обычаю, по старым уряженьям, что вышли из глуби времен. Миром ставят и церковное строение, и городские, с кострами изаборолами, прясла стен. Прясло, кусок стены от костра до костра (от башни до башни), рубится как ряд клетей с поперечными перерубами и изнутри засыпается землей. Но тут уже нужен и мастер, градоделя. Мастер нужен и тому, кто хочет возвести себе не простое жило, а сложные, составленные из нескольких клетей, связанные переходами хоромы. Тут уж зовут мастеров.
Доброго плотника тоже не вдруг найти. Скольких переберут прежде: «Петро? Ну, Петро может, дак тоже не силен горазд! Сыча надо звать». От Сыча укажут набольшего: Федюху или Проху Дрозда, а там уж отыщется самый главный. Тот будет скрести в бороде, думать. «А, Федька-то! — говорит он про того, что был набольшим для Сыча, покряхтит: — Ну, он может, малешенько топор держит в руках… И Сенька, его позови! А преже Прова Кузьмича, без того не нать и заводиться!»
Хорошие дома зато потом и вспоминают, и через десятки лет назовут имя мастера, кто срубил, кто поставил.
Когда зовут мастеров, тут и плата идет по обычаю али по совету. Мастер знает рубить хитрые потайные углы, поставит крыльцо на стояке в боярских хоромах, выведет гульбище на выпусках по верхнему покою, подымет верх над повалушею, чтобы знатье было далеко окрест, поставит вырезные сени, шатер с повалами, терем и горницы. И когда мастер кончит работу, то идет по коню, по коньковому верхнему бревну, над громадой новотесаных хором, на высоте, еще не закрытой кровлею, над провалом. Идет, цепко ставя кривоватые ноги, и снизу смотрят, разевая рты, задирая бороды — мастер окончил труд! По обычаю ему, главному мастеру, сверх расчета дарят на красную рубаху, и всех вообще, кто рубил, поят пивом и медом от души. Поят в третий и последний раз. Первый — как положат нижние венцы, второй — когда доведут до потеряй-угла. И уже когда положат коня — тут все. Кровлю кроют сами хозяева или уж другие кто — мастер свое окончил, прошел по коню.
А кроют соломой по спицам, а богаче да в городе — дранью и корой, когда и тесом или чешуею. Ну, а коли совсем просто или где в северной стороне, низкую кровлю устилают дерном в три-четыре слоя, чтоб прочно, чтоб срослось, чтоб вода сбегала, как по травяному склону.
Так вот! Ну, что тут еще сказать, как рубят-то? А то уж кто рубит — знает, обычное дело, мастера! Топором рубят, все делают топором. И на доски топором да клином, коли такая нужда. Из бревна доска да два горбыля выходит. Тут потешешь до соленого поту!
А так-то еще по зиме лес метят, отбирают, иной лес мяндач, молодой, мягкой али с пиндой, серая такая, тот быстро сгниет. Лес нужен боровой, а на нижний венец дак и того пуще, осмол клади! Потом свалят, обрубят, ошкурят да выволокут. Иногды там, в лесе, и сложат начерно, без дверей, без окон. Подгонят венцы, переметят тем же топором, прорубят пазы, углы в обло. По углу сразу видать, хорош ли мастер. У иного угол, что чаша, а у другого кое-как, на мох вся надежа (на то и пословица: «Не клин да не мох, так и плотник сдох»).
Ну, а вывозить бревна надо по снегу. На дровнях, на санках с подсанками. Кака дорога, какой конь, какое бревно! Иное клади одно, бревно выволокешь — и все. Ну и два, и три. А у Митрохи был конь, Чубарый, дак ён пять дерёв брал. Вота конь! А по чащобе, волокушей, и одно-то забедно тянуть. Еще как близко, две-то ездки навряд, клади одну, коли не в лесу живешь. Одну за день, да. А коли венцов, ну, двадцать… Уж хоть избу, хоть клеть рубят повыше. В избе чтоб хозяйке разогнуться под дымом-то, да и скотина в дыму не устоит, так повыше надоть, двадцать, а то и двадцать пять венцов, на четыре стены сотню дерев клади, да на переводины, на кровлю, да на самцы… Словом, полтораста дерев. А клеть, ту тоже кладешь в два житья: внизу — там хлеб, сусеки, вверху — спать чтоб. Дак тоже дерев полтораста, не мене. Ну уж, а коли попросторней, дак и триста, и четыреста дерев. — Дак триста ездок? — Дак то и смекай сам! Какой конь, как далече,
— по тому смотря. Одним конем в зиму и то навряд навозишь, а тут еще ить дровы, сено, извоз… С одним конем делать неча. Тут без дружины да без полудюжины коней хошь и не берись!.. Ну, а там, когда рубят, подмости делают, ходют, как по полу. Лес кладут так: одно бревно с комля, другое с вершины, внахлест. Да и глядишь по дереву, ежель паз понизу вырубать. (Старики еще сверху рубили, дак то быстро гниет, а мы-то так, с оборотом.) Залапки сделашь. Потом крюком воротишь его. Прорубишь паз. Потом заструги, шею. Потом опять на тот бок воротишь. Черта ета, ею процарапывать… После уж, как уложил сразу тут на мох, уж боле его воротить не нать. Ну, хороши мастеры за день венец срубят вдвоем, а коли пяти— али там шестистенок, вчетвером надо. Да уж четверых-то нать всяко! Бревна поворочаешь! Наверх-то заволакивать! Иное смолевое бревно и четверым только-только! Хозяин уж мастерам баранов режет либо нетель там, бычка. Без мяса тут неча делать у етого дела, у хоромного строенья.
Какую хибарку там, клетушку, али заимку в бору охотничью, или там какой задворенке бобыльскую избенку можно и одному скласть, была бы сила. Ну, тут уж трехсаженного бревна не бери, дай бог полторы сажени, келейку махоньку. То можно и одному срубить. Это редкой мужик одюжит бревно в одиночку. Есь таки медведя, как не быть! Есь всякого чуда на Руси! Да и с вагой, да не торопясь, доброму-то мастеру можно скласти. Но без подручного все одно тяжело. Женку запрячь да кобылу… Бабе тоже, не ейная, значит, работа. Бабе живот надорвать, дак детей не видать опосле, ето тоже не дело… Да, так вот, ежели со знающим-понимающим поговорить, не простое ето дело — срубить дом!
Ну, а когда строят дом? Когда нужен?! Не скажи! И нужен, да невмочь. Да и когда нужен дом? Дом ить не запряжешь, не увезешь. Дом — когда семья, земля. Когда своя земля, когда своя семья и уж знаешь, веришь, что своя и навек.
Строить дом, значит, верить, что женка будет с тобой, что в дом не придут враги, что не отберут землю, не сведут коня, не зарежут корову и не выгребут хлеб. Что князь и боярин княжев защитят, дадут правый суд и не утеснят налогом так, что захочешь все бросить и подаваться куда ни то на вольные земли, на Север, за Волгу, на Двину али просто в иное княжество.
Строить дом, значит, верить. Когда нет этой веры, ютятся кое-как, набиваются во временные хибары, бросив гнилой соломы, какие тряпки, что шевелятся от вшей, али в господское временное, на время данное жилье, когда у самого ни кола ни двора, а только руки да меч. Так в молодечной живет молодший дружинник до часу, до времени, когда появляется знатьё, что есть земля и можно осесть и завести бабу, не на ночь, а свою, постоянную, и пискунов, что будут тягать потом отца за бороду да требовать каши и щей. И что такое власть, в чем и для чего она есть, как не затем, чтобы у человека, у простого смерда, купца, дружинника, чтобы был у него дом и чтобы дом тот стоял прочен и безопасен от лихих людей, от воров, а порою и от жадного боярина — кормленика…
Конечно, сказать, какие дома там у самояди да лопи дикой! Или у кочевых половцев. Кибитка на колесах, стадо… А у тех, у звероядцев, чум, да еще из снега слепят, и тоже живут! Живут, да не так! От той жизни и нет ни хором, ни князей, ни храмов, ни пашни нет, ни запасу на год вперед — да и где бы сложить тот запас? Татары хоть и покорили мир, а джут этот придет, гололед по-нашему, и вымирают стада ихние… Все одно не так они живут! Когда-то и завоевать мочно, наши князья меж собой спорят, дак не хитро их было окоротить, а без нас и им не выжить, татарам-то, выход от нас идет? Нет, чтобы обиходить землю, чтобы растить хлеб, нужен и нужен дом. Без дома нет ничего.
И пусть никто не скажет, что много, мол, людей, дак нет жилья, трудно всем обеспечить. Строить легче миром. Когда много людей, много и рук мужицких. Очень трудно, труднее всего — рубить дом одному. Это уже не потому бывает тесно в городи, что много народу, а то места мало, всяк ладит за стеной за градскою уместиться, для всякого ратного случая, да еще постоя не любят городски-то, ну и не залюбишь! Дак того ради тесно живут. И от неуверенности, от боязни, когда не своя земля и непрочен дом — тогда живут тесно, ютятся. Плохой дом, тесное жило — значит, плохая власть, плохой князь, плохие бояра, — все плохо и худо, когда худой дом! Когда у смерда житья нет — и веры нет князю, ничему уже нет веры.
Ибо еще сказать: что такое дом? Ежели дом лишь место, где есть и спать, да хранить утварь, да лопоть, да запас на зиму — это еще не дом! Дом там и жизнь там, где от покойной бабки веретено, и кожух отцов, и зарубка, что сделал покойный брат, уходя на войну (да и не воротился с поля). И детство, и сказки, и домовой, что незримо охраняет очаг. Потому на охлупне дома — крутошеий конь. Потому узорно резанные курицы держат кровлю. Потому в новый дом провожают с хлебом-солью, выживают нечисть (на кошку-горюшку, ей первой достается в жило зайти, потом уж с приговором сами ступят).
Тут пойдут и посидки, и пиры, и свадьбы, тут и зыбка висит, тут долгими вечерами прядут и раздается стук набилок, тут пелось и сказывалось, тут умирают старики на полатях и воют плачем. Что такое дом? Вся жизнь, труды, радости, воспоминания. Поэтому красота, поэтому на воротах резь, и узорные перила по верхнему гульбищу и клети, и резные столбы, и кованые узорные кольца во дворе — привязывать коней, и узорные сани под навесом. Дом — жило, жизнь. Вот что такое дом!
И все-таки, зная все это и поняв, ты еще не знаешь, что значит сложить, срубить, построить себе дом! Все знать, а вот когда нужно приподнять за конец литое, трехсаженное, двенадцативершковое в обрубе бревно — только приподнять! — и звездочки в потемневших глазах, и что-то как рвется внутри, ибо свыше силы, свыше, а — надо. Конечно, вагами! Добрый мастер дуром не потратит сил. Но где-то, как-то, или подвести веревку, или на сани приздынуть, — где-то приходит приподнять сырое, словно литое из красной меди, двенадцативершковое в обрубе, трехсаженное бревно. И тут тогда (и не одно, а каждое из трехсот, и не по разу!) и не веришь, что не порвалось там, внутри, и конь, вытаращив глаза, весь натягивается в постромках, весь — в мускулах, и ржет, и пена падает с губ, и начинает плясать в поводьях, и тогда — кнутом! И тогда сам плечом! И тогда страшный мат с губ, закушенных тоже, как у коня, и — пошло, пошла, пошла, и-и-эх, родимые! А конь дрожит кожей, и поводит боками, и тяжко храпит, и дивно, что выдержал и конь! И мужик делит с конем береженую краюху пахучего ржаного хлеба… А их полтораста, а то и триста! Вот только испытав, и подняв (какие ни будь силы твои, а подняв!), и каждое перенянчив топором, и взволочив по слегам наверх, и дважды, а то и трижды перевернув, и наконец уложив на мох али на паклю, только проделав это с каждым бревном, триста раз, только тогда можно понять, что значит срубить, сложить, сработать или построить дом.
А дальше сказать: потому и есть боярин, князь, город, власть, купцы, монастыри, соборы, рати, царства, налоги, дани — ибо есть дом, срубленный руками смерда. Есть пристанище жизни. Есть якорь и корень, пущенный в землю, и из корня этого растет (а без него не растет и не стоит) все: от даней и кормов до гордых собраний книг, красно украшенных проповедей, красоты и добра и до государственной власти. И самое слово Родина, за которое идут на смерть, начинается здесь, в избе. И дань берут с дома, «с дыма» — с дома, в котором топится печь. Все из этого корня, от дома. Своего. Отцова. Прадеднего. Сработанного своими руками. На своей земле. В своей (и только тогда и своей!) стране, волости, княжестве, государстве.
Федор, приехав домой, увидел, что все было поздно и не вовремя. Лес вывезен, но навален без толку. Да и не диво: без хозяйского глаза и друг путем не сделает. К тому же, как на грех, все ближники были в нетях. Дядя Прохор сильно порезался горбушей и лежал, сыновья были в разгоне, дед Никанор «устарел», как он сам сказал, а сын его — плотник, каких мало, подрядился на княжую работу в Переяславль. Так что, хоть осень и стояла сухая на диво, надо бы было отложить на год. Но Федору как шлея под хвост попала:
— Мне к зимы нать уезжать, а там поход придет али еще что, тут все погниет той поры!
— Дак рубить, как у всех, и не дури! — кричал Грикша. — Княжой терем ему нать!
Дед Никанор скреб в затылке:
— Вот бы тебе, Федюха, покойный Гавря Сухой, царство ему небесное, помог! Жаль, не застал ты его. А помнишь, може? Хромал еще? Тот бы тебе и срубил, лучше не нать, а отделывал! Мастер добрый. Пьяница! Ну уж отделает
— любота! На Клещине знашь Павшины хоромы? Его работа!
У Фени при слове «терем» глаза — как свечки. Сын посапывал. Федор походя совал ему палец. Ухватывал уже крепко. Что там ни говорил брат, Федор уперся:
— Терем и поставлю!
Приходилось искать стариков. Через людей указали мастера: Петра с Мелетова.
— А, Пеша! — толковали у Никанора. — Пеша-то, ну, он может…
При имени Пеши улыбались, качали головами.
— Почто Пешей зовут? — спрашивал Федор.
— А не заслужил он, Петром-то, Ивановым чтоб! — отвечала Никанориха.
— Был когды-то в силе, почище Прохора, а на руку оказался не чист. Пеша, он Пеша и есть! Гляди только, пить ему не давай, Пеше-то!
У Прохора говорили то же самое.
Наконец Пеша явился. Осмотрел лес, похвалил. Сидели в избе. У него было твердое, в мелких морщинках лицо, руки крепкие — еще в силе мужик. Пеша хлебал уху, сказывал. Сказывать он умел интересно. Как был с покойным Олфером Жеребцом, как не сошелся с Гаврилой Олексичем. Федор припомнил, что во время костромского взятия как-то упоминалось Пешино имя и позже опять, когда наезжал Олфер.
— Было, как же! — охотно отозвался Пеша. — Позвал он меня! Да я решил: и без Олфера проживу! Не надо мне! — Он засмеялся мелким неприятным смешком, зубы поблескивали. Чего-то Пеша не договаривал, темнил, и Федор, слушая его, все думал: в чем и как Пеша его обманет? А что обманет, подведет в чем, было ясно сразу. Но куда денешься? Ударили по рукам. Пеша ушел собирать дружину и пропадал вместо двух дней целых три. Федор с Грикшей пока раздергивали конем бревна: Серый, пополошившись, дернул вбок, вдоль огорожи. Дикая боль в зажатой меж бревен ноге заставила Федора взреветь. Конь спас, стал как вкопанный. Грикша замер столбом, а Феня стремглав вылетела из избы и с неженской силой приздынула бревно. Хромая, сцепив зубы, Федор довозил-таки до конца.
Наконец явился Пеша с дружиной, привел двух стариков: мелетовского «новогородча» и мерянского древоделю, по прозвищу Шадра. Этот был худой, неопрятный, жадный на еду старик, когда-то, видимо, мастер изрядный, да уже вышел из сил и из летов. Явились и два молодых мужика: узкоглазый, высокий, на диво сильный плотник с Купани, Ватута, и низковатый, широкий в плечах, молчаливый Сашко. Степку, младшего Прохорчонка, Федор пригласил сам. На такой дом, что задумал Федор, было только-только, да и старики, кроме самого Пеши, внушали опасение.
Пеша долго придирался (клетку под один угол Федор сам срубил заново), долго выбирал бревна для нижних венцов, прикидывал, мерил — не накривить бы углы. Дом рубился со связью: изба и клеть с повалушей в одно, на подклете и с верхними галереями. Федор, и верно, затеял себе боярские хоромы. Насмотрелся в Новгороде и иных городах.
Наконец уложили первый венец, и сразу означились размах и мощь постройки. Федор, предупрежденный о Пешиной слабости, угостил пивом скупо. Пообещал: довершим, залью по глаза, а сейчас долго гулять нельзя, некогда. Пеша прихмурился, но перечить не стал. Он только на другой день слишком долго выбирал дерева и придирался к каждому стволу. Ну, хоть начали!
Мать и ворчала, а как уложили первый венец, поджав губы, долго оглядывала, тут только взяла в толк:
— Да ты, Федя, боярской двор затеваешь!
Грикша, уже не ругаясь, озабоченно гадал, сколько он сможет помочь, — монастырские дела не ждали, — и все предупреждал:
— Ты гляди за этим Пешей своим, сблодит, опосле не поправишь!
Феня, разрываясь меж стряпней и дитем, успевала еще и помогать в деле. Федор с утра, чуть свет, хромая, уже ворочал бревна. Мужики подымались, брались за ваги и топоры. Жрали, тесно сидя вокруг большой деревянной посудины, дымящееся мясное варево да черную гречневую кашу. Федор — со всеми, чувствуя потные плечи мужиков. Феня сперва хотела кормить его отдельно: хозяин! Отмахнулся. Сам плотничал наравне с прочими. В дымной, заплеванной и загаженной избе, было порой не продохнуть, в углу жалобно мычало и блеяло, висел гомон, стариковский кислый дух и запах мужицкого пота шибал в нос, но дом подымался. Клали третий венец.
По вечерам Пеша занимал рассказами. Спорили. Старики вспоминали Александра, Неврюеву рать. Однажды вынырнуло, — верно, давненько думали про это, — прав ли был покойный князь Лександр, что пошел против Андрея? Спорили, метя в нынешнего великого князя Дмитрия. Старики толковали о покойном Андрее Ярославиче. Ватута, развалясь, срыгивал, поддразнивал Пешу:
— А чего! То бы татары нас забрали, одну бы дань и давали, татарам! А так две дани с рыла: и им и своим князьям!
Федор с удивлением слушал Ватуту, ему как-то не приходило такое в голову. Он осторожно возразил:
— Отатарились бы все… Своя земля все же…
— А чего! Церквы бы так и остались! А нас много. Вон в Орде, уже по-мунгальски не гуторют, всё на половецкой лад, хошь и зовутся татары! Дак и тут бы по-русски выучились. Бабы наши их живо бы переучили!
Пеша лез в спор, но Ватута тут же перебивал его:
— Брось, Пеша! Ты с Олфером тута почудил, знаем! Дак все одно кому грабить: тебе али татарскому мурзе какому!
— Я своим трудом живу! — ярился, густо краснея, Пеша.
— Прогнали Андрея Лексаныча, дак и своим! — не уступал Ватута. — А сидел бы Олфер по-прежнему, и ты бы при ем дани собирал! Ты-ка, хозяин, как думашь?
Федор пожал плечами:
— Под татарским царем я бы не хотел жить! — сказал он.
Ватута помедлил:
— Ну, там оно… глядишь… татар-то бы мы как ни то и выгнали.
— Ну и опять князь надобен! Безо власти вон и дома не скласти!
От работы гудели плечи и спина, пальцы плохо гнулись, но дом рос, и ночью, выходя по нужде, Федор останавливался и смотрел. Луна плыла, и белые облака холодною снежной завесой покрывали небо. Стена в девять венцов уже поднялась выше роста, слепая, безоконная, и отчужденно, как крепость, перегораживала двор.
Теперь уже бревна здымали по слегам, веревками, и требовались подмости мастерам. Скоро Федор понял нехитрую Пешину уловку. Он, рядясь с мужиками, их обманул, положив себе и двум старикам больше, чем Ватуте с Сашком, а работу сваливал на них. Ватута, Сашок и Степка Прохорчонок в конце концов возмутились. Масла в огонь плеснула Феня:
— Рядились со свету до свету, зачем было и говорить! А свету еще вона сколь, уже и топоры долой!
Пеша потемнел лицом, как осенняя ночь. «Вот такой он с Олфером тут и жег!» — подумал Федор. Он попытался как-то поправить дело, замять, но вечером мужики переругались вконец. Федор наедине стал корить Феню, но она, вытягивая шею, раскричалась:
— Я тута рвусь, а ты, хозяин, пристрожить не можешь! Дал Пеше потачку! А им все мало! Каку говядину давать, замучалась! Етот старик ихний только и жрет, зачем такого!
— Товарищ, подкормить решили…
— Дак за твой счет!
Что верно, то верно. Старик Шадра совсем не тянул и был попросту лишним ртом. Федор шумно вздохнул.
— Матушка заболела от их! — добавила Феня. (Мать, верно, простыла и теперь отлеживалась у брата, в Переяславле.) — Всё меня бранили, а я теперь стала считать кажный кусок. Хватит! Дитя растет!
И все-таки дом подымался. Уже клали переводины для потолков. Как на беду, подкатил мелетовский престол. Пеша, выпросив часть уряженной платы, со вторым стариком ушли, как сказали, «только в бане выпариться» и пропадали целую неделю. Пеша запил, и Федор крыл себя последними словами за то, что не приодержался с платою. Все ж дело свое Пеша знал. Ни Ватута, ни Сашко не могли за него сработать. Подошла как раз сложная рубка, и без Пеши все застряло. А с неба начало моросить, и уже похолодало. Вот-вот польют сплошные осенние дожди. Наконец Пеша появился, помятый, с трясущимися руками. Заявил было, что в этот день ему надо «поправиться», но тут уже Федор озверел, и вместо опохмелки Пеша весь день кряхтел над бревнами. Распоряжался и покрикивал Ватута. Сложили еще один венец. Теперь нужно было рубить пазы под выпуски для гульбища, класть простенки меж косящатыми окнами, связывать, врубать хитрые углы. Пеша вилял, явно затягивая работу. Жаловался на годы. Засиверило, и уже грозно обозначилось, что дом, не законченный к зиме, будет стоять раскрытым. Феня ругалась. Федор наконец решился. Отозвав Ватуту, поговорил с ним, обещав платить вперед то же, что и старикам мастерам, только чтобы кончить в срок. Пешина хитрость с расчетом тут и обернулась против него. Ватута на другой день стал на низ цеплять бревна и принялся подавать без передыху, то и дело покрикивая:
Чтобы срубить дом, мужики обычно собирают толоку (помочь) — родных своих, огнищан, суседей, сябров. Хозяева достают лес, кормят мастеров. Платы за труд не полагается. Завтра сегодняшний хозяин пойдет на толоку к соседу, послезавтра они оба помогут рубить дом третьему. Каждый знает, что одному добрую клеть, избу ли не срубить, не одюжить, и потому дело это обчее, и платы за труд не берут. Так ставят рядовое жило.
Боярам, монастырю ли, князю — возят лес и рубят по оброку, по обычаю, по старым уряженьям, что вышли из глуби времен. Миром ставят и церковное строение, и городские, с кострами изаборолами, прясла стен. Прясло, кусок стены от костра до костра (от башни до башни), рубится как ряд клетей с поперечными перерубами и изнутри засыпается землей. Но тут уже нужен и мастер, градоделя. Мастер нужен и тому, кто хочет возвести себе не простое жило, а сложные, составленные из нескольких клетей, связанные переходами хоромы. Тут уж зовут мастеров.
Доброго плотника тоже не вдруг найти. Скольких переберут прежде: «Петро? Ну, Петро может, дак тоже не силен горазд! Сыча надо звать». От Сыча укажут набольшего: Федюху или Проху Дрозда, а там уж отыщется самый главный. Тот будет скрести в бороде, думать. «А, Федька-то! — говорит он про того, что был набольшим для Сыча, покряхтит: — Ну, он может, малешенько топор держит в руках… И Сенька, его позови! А преже Прова Кузьмича, без того не нать и заводиться!»
Хорошие дома зато потом и вспоминают, и через десятки лет назовут имя мастера, кто срубил, кто поставил.
Когда зовут мастеров, тут и плата идет по обычаю али по совету. Мастер знает рубить хитрые потайные углы, поставит крыльцо на стояке в боярских хоромах, выведет гульбище на выпусках по верхнему покою, подымет верх над повалушею, чтобы знатье было далеко окрест, поставит вырезные сени, шатер с повалами, терем и горницы. И когда мастер кончит работу, то идет по коню, по коньковому верхнему бревну, над громадой новотесаных хором, на высоте, еще не закрытой кровлею, над провалом. Идет, цепко ставя кривоватые ноги, и снизу смотрят, разевая рты, задирая бороды — мастер окончил труд! По обычаю ему, главному мастеру, сверх расчета дарят на красную рубаху, и всех вообще, кто рубил, поят пивом и медом от души. Поят в третий и последний раз. Первый — как положат нижние венцы, второй — когда доведут до потеряй-угла. И уже когда положат коня — тут все. Кровлю кроют сами хозяева или уж другие кто — мастер свое окончил, прошел по коню.
А кроют соломой по спицам, а богаче да в городе — дранью и корой, когда и тесом или чешуею. Ну, а коли совсем просто или где в северной стороне, низкую кровлю устилают дерном в три-четыре слоя, чтоб прочно, чтоб срослось, чтоб вода сбегала, как по травяному склону.
Так вот! Ну, что тут еще сказать, как рубят-то? А то уж кто рубит — знает, обычное дело, мастера! Топором рубят, все делают топором. И на доски топором да клином, коли такая нужда. Из бревна доска да два горбыля выходит. Тут потешешь до соленого поту!
А так-то еще по зиме лес метят, отбирают, иной лес мяндач, молодой, мягкой али с пиндой, серая такая, тот быстро сгниет. Лес нужен боровой, а на нижний венец дак и того пуще, осмол клади! Потом свалят, обрубят, ошкурят да выволокут. Иногды там, в лесе, и сложат начерно, без дверей, без окон. Подгонят венцы, переметят тем же топором, прорубят пазы, углы в обло. По углу сразу видать, хорош ли мастер. У иного угол, что чаша, а у другого кое-как, на мох вся надежа (на то и пословица: «Не клин да не мох, так и плотник сдох»).
Ну, а вывозить бревна надо по снегу. На дровнях, на санках с подсанками. Кака дорога, какой конь, какое бревно! Иное клади одно, бревно выволокешь — и все. Ну и два, и три. А у Митрохи был конь, Чубарый, дак ён пять дерёв брал. Вота конь! А по чащобе, волокушей, и одно-то забедно тянуть. Еще как близко, две-то ездки навряд, клади одну, коли не в лесу живешь. Одну за день, да. А коли венцов, ну, двадцать… Уж хоть избу, хоть клеть рубят повыше. В избе чтоб хозяйке разогнуться под дымом-то, да и скотина в дыму не устоит, так повыше надоть, двадцать, а то и двадцать пять венцов, на четыре стены сотню дерев клади, да на переводины, на кровлю, да на самцы… Словом, полтораста дерев. А клеть, ту тоже кладешь в два житья: внизу — там хлеб, сусеки, вверху — спать чтоб. Дак тоже дерев полтораста, не мене. Ну уж, а коли попросторней, дак и триста, и четыреста дерев. — Дак триста ездок? — Дак то и смекай сам! Какой конь, как далече,
— по тому смотря. Одним конем в зиму и то навряд навозишь, а тут еще ить дровы, сено, извоз… С одним конем делать неча. Тут без дружины да без полудюжины коней хошь и не берись!.. Ну, а там, когда рубят, подмости делают, ходют, как по полу. Лес кладут так: одно бревно с комля, другое с вершины, внахлест. Да и глядишь по дереву, ежель паз понизу вырубать. (Старики еще сверху рубили, дак то быстро гниет, а мы-то так, с оборотом.) Залапки сделашь. Потом крюком воротишь его. Прорубишь паз. Потом заструги, шею. Потом опять на тот бок воротишь. Черта ета, ею процарапывать… После уж, как уложил сразу тут на мох, уж боле его воротить не нать. Ну, хороши мастеры за день венец срубят вдвоем, а коли пяти— али там шестистенок, вчетвером надо. Да уж четверых-то нать всяко! Бревна поворочаешь! Наверх-то заволакивать! Иное смолевое бревно и четверым только-только! Хозяин уж мастерам баранов режет либо нетель там, бычка. Без мяса тут неча делать у етого дела, у хоромного строенья.
Какую хибарку там, клетушку, али заимку в бору охотничью, или там какой задворенке бобыльскую избенку можно и одному скласть, была бы сила. Ну, тут уж трехсаженного бревна не бери, дай бог полторы сажени, келейку махоньку. То можно и одному срубить. Это редкой мужик одюжит бревно в одиночку. Есь таки медведя, как не быть! Есь всякого чуда на Руси! Да и с вагой, да не торопясь, доброму-то мастеру можно скласти. Но без подручного все одно тяжело. Женку запрячь да кобылу… Бабе тоже, не ейная, значит, работа. Бабе живот надорвать, дак детей не видать опосле, ето тоже не дело… Да, так вот, ежели со знающим-понимающим поговорить, не простое ето дело — срубить дом!
Ну, а когда строят дом? Когда нужен?! Не скажи! И нужен, да невмочь. Да и когда нужен дом? Дом ить не запряжешь, не увезешь. Дом — когда семья, земля. Когда своя земля, когда своя семья и уж знаешь, веришь, что своя и навек.
Строить дом, значит, верить, что женка будет с тобой, что в дом не придут враги, что не отберут землю, не сведут коня, не зарежут корову и не выгребут хлеб. Что князь и боярин княжев защитят, дадут правый суд и не утеснят налогом так, что захочешь все бросить и подаваться куда ни то на вольные земли, на Север, за Волгу, на Двину али просто в иное княжество.
Строить дом, значит, верить. Когда нет этой веры, ютятся кое-как, набиваются во временные хибары, бросив гнилой соломы, какие тряпки, что шевелятся от вшей, али в господское временное, на время данное жилье, когда у самого ни кола ни двора, а только руки да меч. Так в молодечной живет молодший дружинник до часу, до времени, когда появляется знатьё, что есть земля и можно осесть и завести бабу, не на ночь, а свою, постоянную, и пискунов, что будут тягать потом отца за бороду да требовать каши и щей. И что такое власть, в чем и для чего она есть, как не затем, чтобы у человека, у простого смерда, купца, дружинника, чтобы был у него дом и чтобы дом тот стоял прочен и безопасен от лихих людей, от воров, а порою и от жадного боярина — кормленика…
Конечно, сказать, какие дома там у самояди да лопи дикой! Или у кочевых половцев. Кибитка на колесах, стадо… А у тех, у звероядцев, чум, да еще из снега слепят, и тоже живут! Живут, да не так! От той жизни и нет ни хором, ни князей, ни храмов, ни пашни нет, ни запасу на год вперед — да и где бы сложить тот запас? Татары хоть и покорили мир, а джут этот придет, гололед по-нашему, и вымирают стада ихние… Все одно не так они живут! Когда-то и завоевать мочно, наши князья меж собой спорят, дак не хитро их было окоротить, а без нас и им не выжить, татарам-то, выход от нас идет? Нет, чтобы обиходить землю, чтобы растить хлеб, нужен и нужен дом. Без дома нет ничего.
И пусть никто не скажет, что много, мол, людей, дак нет жилья, трудно всем обеспечить. Строить легче миром. Когда много людей, много и рук мужицких. Очень трудно, труднее всего — рубить дом одному. Это уже не потому бывает тесно в городи, что много народу, а то места мало, всяк ладит за стеной за градскою уместиться, для всякого ратного случая, да еще постоя не любят городски-то, ну и не залюбишь! Дак того ради тесно живут. И от неуверенности, от боязни, когда не своя земля и непрочен дом — тогда живут тесно, ютятся. Плохой дом, тесное жило — значит, плохая власть, плохой князь, плохие бояра, — все плохо и худо, когда худой дом! Когда у смерда житья нет — и веры нет князю, ничему уже нет веры.
Ибо еще сказать: что такое дом? Ежели дом лишь место, где есть и спать, да хранить утварь, да лопоть, да запас на зиму — это еще не дом! Дом там и жизнь там, где от покойной бабки веретено, и кожух отцов, и зарубка, что сделал покойный брат, уходя на войну (да и не воротился с поля). И детство, и сказки, и домовой, что незримо охраняет очаг. Потому на охлупне дома — крутошеий конь. Потому узорно резанные курицы держат кровлю. Потому в новый дом провожают с хлебом-солью, выживают нечисть (на кошку-горюшку, ей первой достается в жило зайти, потом уж с приговором сами ступят).
Тут пойдут и посидки, и пиры, и свадьбы, тут и зыбка висит, тут долгими вечерами прядут и раздается стук набилок, тут пелось и сказывалось, тут умирают старики на полатях и воют плачем. Что такое дом? Вся жизнь, труды, радости, воспоминания. Поэтому красота, поэтому на воротах резь, и узорные перила по верхнему гульбищу и клети, и резные столбы, и кованые узорные кольца во дворе — привязывать коней, и узорные сани под навесом. Дом — жило, жизнь. Вот что такое дом!
И все-таки, зная все это и поняв, ты еще не знаешь, что значит сложить, срубить, построить себе дом! Все знать, а вот когда нужно приподнять за конец литое, трехсаженное, двенадцативершковое в обрубе бревно — только приподнять! — и звездочки в потемневших глазах, и что-то как рвется внутри, ибо свыше силы, свыше, а — надо. Конечно, вагами! Добрый мастер дуром не потратит сил. Но где-то, как-то, или подвести веревку, или на сани приздынуть, — где-то приходит приподнять сырое, словно литое из красной меди, двенадцативершковое в обрубе, трехсаженное бревно. И тут тогда (и не одно, а каждое из трехсот, и не по разу!) и не веришь, что не порвалось там, внутри, и конь, вытаращив глаза, весь натягивается в постромках, весь — в мускулах, и ржет, и пена падает с губ, и начинает плясать в поводьях, и тогда — кнутом! И тогда сам плечом! И тогда страшный мат с губ, закушенных тоже, как у коня, и — пошло, пошла, пошла, и-и-эх, родимые! А конь дрожит кожей, и поводит боками, и тяжко храпит, и дивно, что выдержал и конь! И мужик делит с конем береженую краюху пахучего ржаного хлеба… А их полтораста, а то и триста! Вот только испытав, и подняв (какие ни будь силы твои, а подняв!), и каждое перенянчив топором, и взволочив по слегам наверх, и дважды, а то и трижды перевернув, и наконец уложив на мох али на паклю, только проделав это с каждым бревном, триста раз, только тогда можно понять, что значит срубить, сложить, сработать или построить дом.
А дальше сказать: потому и есть боярин, князь, город, власть, купцы, монастыри, соборы, рати, царства, налоги, дани — ибо есть дом, срубленный руками смерда. Есть пристанище жизни. Есть якорь и корень, пущенный в землю, и из корня этого растет (а без него не растет и не стоит) все: от даней и кормов до гордых собраний книг, красно украшенных проповедей, красоты и добра и до государственной власти. И самое слово Родина, за которое идут на смерть, начинается здесь, в избе. И дань берут с дома, «с дыма» — с дома, в котором топится печь. Все из этого корня, от дома. Своего. Отцова. Прадеднего. Сработанного своими руками. На своей земле. В своей (и только тогда и своей!) стране, волости, княжестве, государстве.
Федор, приехав домой, увидел, что все было поздно и не вовремя. Лес вывезен, но навален без толку. Да и не диво: без хозяйского глаза и друг путем не сделает. К тому же, как на грех, все ближники были в нетях. Дядя Прохор сильно порезался горбушей и лежал, сыновья были в разгоне, дед Никанор «устарел», как он сам сказал, а сын его — плотник, каких мало, подрядился на княжую работу в Переяславль. Так что, хоть осень и стояла сухая на диво, надо бы было отложить на год. Но Федору как шлея под хвост попала:
— Мне к зимы нать уезжать, а там поход придет али еще что, тут все погниет той поры!
— Дак рубить, как у всех, и не дури! — кричал Грикша. — Княжой терем ему нать!
Дед Никанор скреб в затылке:
— Вот бы тебе, Федюха, покойный Гавря Сухой, царство ему небесное, помог! Жаль, не застал ты его. А помнишь, може? Хромал еще? Тот бы тебе и срубил, лучше не нать, а отделывал! Мастер добрый. Пьяница! Ну уж отделает
— любота! На Клещине знашь Павшины хоромы? Его работа!
У Фени при слове «терем» глаза — как свечки. Сын посапывал. Федор походя совал ему палец. Ухватывал уже крепко. Что там ни говорил брат, Федор уперся:
— Терем и поставлю!
Приходилось искать стариков. Через людей указали мастера: Петра с Мелетова.
— А, Пеша! — толковали у Никанора. — Пеша-то, ну, он может…
При имени Пеши улыбались, качали головами.
— Почто Пешей зовут? — спрашивал Федор.
— А не заслужил он, Петром-то, Ивановым чтоб! — отвечала Никанориха.
— Был когды-то в силе, почище Прохора, а на руку оказался не чист. Пеша, он Пеша и есть! Гляди только, пить ему не давай, Пеше-то!
У Прохора говорили то же самое.
Наконец Пеша явился. Осмотрел лес, похвалил. Сидели в избе. У него было твердое, в мелких морщинках лицо, руки крепкие — еще в силе мужик. Пеша хлебал уху, сказывал. Сказывать он умел интересно. Как был с покойным Олфером Жеребцом, как не сошелся с Гаврилой Олексичем. Федор припомнил, что во время костромского взятия как-то упоминалось Пешино имя и позже опять, когда наезжал Олфер.
— Было, как же! — охотно отозвался Пеша. — Позвал он меня! Да я решил: и без Олфера проживу! Не надо мне! — Он засмеялся мелким неприятным смешком, зубы поблескивали. Чего-то Пеша не договаривал, темнил, и Федор, слушая его, все думал: в чем и как Пеша его обманет? А что обманет, подведет в чем, было ясно сразу. Но куда денешься? Ударили по рукам. Пеша ушел собирать дружину и пропадал вместо двух дней целых три. Федор с Грикшей пока раздергивали конем бревна: Серый, пополошившись, дернул вбок, вдоль огорожи. Дикая боль в зажатой меж бревен ноге заставила Федора взреветь. Конь спас, стал как вкопанный. Грикша замер столбом, а Феня стремглав вылетела из избы и с неженской силой приздынула бревно. Хромая, сцепив зубы, Федор довозил-таки до конца.
Наконец явился Пеша с дружиной, привел двух стариков: мелетовского «новогородча» и мерянского древоделю, по прозвищу Шадра. Этот был худой, неопрятный, жадный на еду старик, когда-то, видимо, мастер изрядный, да уже вышел из сил и из летов. Явились и два молодых мужика: узкоглазый, высокий, на диво сильный плотник с Купани, Ватута, и низковатый, широкий в плечах, молчаливый Сашко. Степку, младшего Прохорчонка, Федор пригласил сам. На такой дом, что задумал Федор, было только-только, да и старики, кроме самого Пеши, внушали опасение.
Пеша долго придирался (клетку под один угол Федор сам срубил заново), долго выбирал бревна для нижних венцов, прикидывал, мерил — не накривить бы углы. Дом рубился со связью: изба и клеть с повалушей в одно, на подклете и с верхними галереями. Федор, и верно, затеял себе боярские хоромы. Насмотрелся в Новгороде и иных городах.
Наконец уложили первый венец, и сразу означились размах и мощь постройки. Федор, предупрежденный о Пешиной слабости, угостил пивом скупо. Пообещал: довершим, залью по глаза, а сейчас долго гулять нельзя, некогда. Пеша прихмурился, но перечить не стал. Он только на другой день слишком долго выбирал дерева и придирался к каждому стволу. Ну, хоть начали!
Мать и ворчала, а как уложили первый венец, поджав губы, долго оглядывала, тут только взяла в толк:
— Да ты, Федя, боярской двор затеваешь!
Грикша, уже не ругаясь, озабоченно гадал, сколько он сможет помочь, — монастырские дела не ждали, — и все предупреждал:
— Ты гляди за этим Пешей своим, сблодит, опосле не поправишь!
Феня, разрываясь меж стряпней и дитем, успевала еще и помогать в деле. Федор с утра, чуть свет, хромая, уже ворочал бревна. Мужики подымались, брались за ваги и топоры. Жрали, тесно сидя вокруг большой деревянной посудины, дымящееся мясное варево да черную гречневую кашу. Федор — со всеми, чувствуя потные плечи мужиков. Феня сперва хотела кормить его отдельно: хозяин! Отмахнулся. Сам плотничал наравне с прочими. В дымной, заплеванной и загаженной избе, было порой не продохнуть, в углу жалобно мычало и блеяло, висел гомон, стариковский кислый дух и запах мужицкого пота шибал в нос, но дом подымался. Клали третий венец.
По вечерам Пеша занимал рассказами. Спорили. Старики вспоминали Александра, Неврюеву рать. Однажды вынырнуло, — верно, давненько думали про это, — прав ли был покойный князь Лександр, что пошел против Андрея? Спорили, метя в нынешнего великого князя Дмитрия. Старики толковали о покойном Андрее Ярославиче. Ватута, развалясь, срыгивал, поддразнивал Пешу:
— А чего! То бы татары нас забрали, одну бы дань и давали, татарам! А так две дани с рыла: и им и своим князьям!
Федор с удивлением слушал Ватуту, ему как-то не приходило такое в голову. Он осторожно возразил:
— Отатарились бы все… Своя земля все же…
— А чего! Церквы бы так и остались! А нас много. Вон в Орде, уже по-мунгальски не гуторют, всё на половецкой лад, хошь и зовутся татары! Дак и тут бы по-русски выучились. Бабы наши их живо бы переучили!
Пеша лез в спор, но Ватута тут же перебивал его:
— Брось, Пеша! Ты с Олфером тута почудил, знаем! Дак все одно кому грабить: тебе али татарскому мурзе какому!
— Я своим трудом живу! — ярился, густо краснея, Пеша.
— Прогнали Андрея Лексаныча, дак и своим! — не уступал Ватута. — А сидел бы Олфер по-прежнему, и ты бы при ем дани собирал! Ты-ка, хозяин, как думашь?
Федор пожал плечами:
— Под татарским царем я бы не хотел жить! — сказал он.
Ватута помедлил:
— Ну, там оно… глядишь… татар-то бы мы как ни то и выгнали.
— Ну и опять князь надобен! Безо власти вон и дома не скласти!
От работы гудели плечи и спина, пальцы плохо гнулись, но дом рос, и ночью, выходя по нужде, Федор останавливался и смотрел. Луна плыла, и белые облака холодною снежной завесой покрывали небо. Стена в девять венцов уже поднялась выше роста, слепая, безоконная, и отчужденно, как крепость, перегораживала двор.
Теперь уже бревна здымали по слегам, веревками, и требовались подмости мастерам. Скоро Федор понял нехитрую Пешину уловку. Он, рядясь с мужиками, их обманул, положив себе и двум старикам больше, чем Ватуте с Сашком, а работу сваливал на них. Ватута, Сашок и Степка Прохорчонок в конце концов возмутились. Масла в огонь плеснула Феня:
— Рядились со свету до свету, зачем было и говорить! А свету еще вона сколь, уже и топоры долой!
Пеша потемнел лицом, как осенняя ночь. «Вот такой он с Олфером тут и жег!» — подумал Федор. Он попытался как-то поправить дело, замять, но вечером мужики переругались вконец. Федор наедине стал корить Феню, но она, вытягивая шею, раскричалась:
— Я тута рвусь, а ты, хозяин, пристрожить не можешь! Дал Пеше потачку! А им все мало! Каку говядину давать, замучалась! Етот старик ихний только и жрет, зачем такого!
— Товарищ, подкормить решили…
— Дак за твой счет!
Что верно, то верно. Старик Шадра совсем не тянул и был попросту лишним ртом. Федор шумно вздохнул.
— Матушка заболела от их! — добавила Феня. (Мать, верно, простыла и теперь отлеживалась у брата, в Переяславле.) — Всё меня бранили, а я теперь стала считать кажный кусок. Хватит! Дитя растет!
И все-таки дом подымался. Уже клали переводины для потолков. Как на беду, подкатил мелетовский престол. Пеша, выпросив часть уряженной платы, со вторым стариком ушли, как сказали, «только в бане выпариться» и пропадали целую неделю. Пеша запил, и Федор крыл себя последними словами за то, что не приодержался с платою. Все ж дело свое Пеша знал. Ни Ватута, ни Сашко не могли за него сработать. Подошла как раз сложная рубка, и без Пеши все застряло. А с неба начало моросить, и уже похолодало. Вот-вот польют сплошные осенние дожди. Наконец Пеша появился, помятый, с трясущимися руками. Заявил было, что в этот день ему надо «поправиться», но тут уже Федор озверел, и вместо опохмелки Пеша весь день кряхтел над бревнами. Распоряжался и покрикивал Ватута. Сложили еще один венец. Теперь нужно было рубить пазы под выпуски для гульбища, класть простенки меж косящатыми окнами, связывать, врубать хитрые углы. Пеша вилял, явно затягивая работу. Жаловался на годы. Засиверило, и уже грозно обозначилось, что дом, не законченный к зиме, будет стоять раскрытым. Феня ругалась. Федор наконец решился. Отозвав Ватуту, поговорил с ним, обещав платить вперед то же, что и старикам мастерам, только чтобы кончить в срок. Пешина хитрость с расчетом тут и обернулась против него. Ватута на другой день стал на низ цеплять бревна и принялся подавать без передыху, то и дело покрикивая: