Овдотья всплеснула руками. Как не догадала с утра приказать заволочить в анбар! Уже все заметались как угорелые.
   — Кормить, живо! — приказала Овдотья, сама, отругав себя, торопливо побежала встречу.
   Данил входил, отшвыривая двери и на ходу расстегивая дорожное платье. Слуги подхватили ферязь и шапку, Овдотья, охнув, обхватила в объятия полными руками, грудью, вжалась лицом в бороду. Густой конский дух шел ото всего.
   — Заждалась, Данилушка!
   Он еще фыркал неизрасходованным гневом.
   — Моя беда! — скороговоркой повинилась Овдотья.
   — Ты в дому! На то бояра есь! — буркнул Данил в ответ. Он еще метал глазами по сторонам, ища домашнего беспорядку. Но тут с ликующим визгом налетели малыши. Юрко, вцепившись, полез, как белка, и уже, сопя, усаживался на плечи. Сашок повис на ногах. И Борисок уже торопился, ковыляя, а нянька, сияя во весь рот, семенила, поддерживая его за ручку, а другой рукой неся уставившегося на отца круглыми глазами Ванятку.
   — Ну, даве дрались, а тута вместях!
   — Дрались? — спросил Данила, стягивая Юрка. — Ты, поди?!
   Дети разом погасили гнев. Тут уж Овдотья могла без труда усадить мужа, сама стянула сапоги, уже несли сменное платье, уже стояла девка с полотенцем. Данил, отмахнувшись, прошел в изложницу. Овдотья следом. Сволок рубаху, брызгался, тер шею.
   — Ладно! Париться ужо!
   Жена с поклоном подала чистую сорочку, зипун. Данила переменил порты, перепоясался. В мягких домашних сапогах вышел в столовую палату. Овдотья сунулась подавать.
   — Седь! — приказал Данил. — Слуги есь!
   Овдотья присела, стала отламывать по кусочку, взглядывая на мужа. Знала, что не любил есть один за столом.
   Данил наконец отвалился, срыгнул. Посидел, прикрыв глаза. Тело гудело от целодневной скачки.
   — Что за послы? — спросил он еще сердитым голосом.
   — Завтра…
   — Завтра, завтра! Знать должон! Зови!
   Думный боярин боком влез в покой, поклонился князю.
   — Каково доехали?
   Приличия не позволяли сразу начать о деле. Расспросил князя про поход. Данил, дернув усом, отмахнул рукой.
   — Сказывай!
   — Опять выход требуют, батюшка-князь!
   — Что они там сами не сговорят никак! Телебуга с Ногаем в брани, а я при чем? Али и тому и другому выход давать? Ладно, из утра приму. Опеть подарки давать, будь они неладны… А вы тут с хлебом!
   — Виноваты, батюшка!
   — Помене бы виноватых, поболе тружающихся! — проворчал Данил. В голове уже складывалось, как лучше отделаться от татар: «Свалить на Митю! Пущай брат, раз уж великий князь, сам и решает, а послам — ни да ни нет!»
   — Что еще?
   Боярин улыбнулся:
   — Как ты, батюшка, велел примать убеглых, дак с Рязани к нам много народа нонече!
   — Слышал. Елортай Рязань громит! Как еще всех не разогнали?
   — Тут такое дело… Коломенски бояра опеть просятся к нам!
   — С Романовичами в ссору…
   — Дак вишь… татары… Им и тех забот хватает!
   — Сейчас хватает, а уйдут татары, как тогда? Коломна рязанская ить!
   — Душат нас! Мытное с кажной лодьи в Коломне даем! — В голосе боярина аж слезы зазвенели.
   Данил пожевал губами. Пристально глядя в лицо боярину, задумался. Коломна была нужна! Как на смех — сразу-то он не разобрался, — его княжество со всех сторон оказалось зажато соседями. К югу пути запирали рязанские города: Коломна и Лопасня, к Смоленску — Можайск, меж ним и Тверью поместился дмитровский князь, хоть и свой, а пошлины платить все же приходилось, от Новгорода отделял Волок Ламской, когда-то новгородский, а теперь Митин город… Туда, к Переяславлю, леса, а там уж удел великого князя. С любым товаром ни к себе, ни от себя без торговых пошлин никуда не сунешься. Купцы, пока доберутся до Москвы, платят и платят. Хорошо Михайле Тверскому: Волга! До самого Сарая, и того дале — до Персии самой, путь чист. Волга — не Москва, ее цепями не запрешь, плотами не перегородишь поперек воды! И все-таки воевать не стоило. Сейчас разорены, дак уломаю. Позволил бы хоть рязанский князь свои анбары в Коломне поставить, и то добро! А бояр… Бояр… Поговорить надо, а принять…
   — Ладно, иди! Да, что там за колгота у Кочевы с Блином? Места в думе не поделят? Или покосов на Воре? Скажи, вдругорядь выдам головой, тем и кончится, и села отберу! — пообещал Данил. Боярин с поклонами полез вон.
   Коломна не выходила из головы, пока парился, смывая дорожную грязь. Все просят! Дак на иные просьбы… Как Овдотья тогда рыдала, узнавши, что Муром снова громят, требовала бить татар: «Ты можешь!» Даже брат не может! А Рязань… Нет, нынче Рязань трогать не след. Еще не след!
   После бани Данил, подобревший, возился с детьми. Журил за драки. Теперь велел принести веник и дал ломать. Несмышленыши сопели, старались. Юрко даже с яростью ломал — не получалось. Отец посмеивался. Наконец, когда уже почти дошло до слез, сказал:
   — Дай-кося!
   Ловко рознял, и стал ломать по прутику, и откидывать.
   — А я думал, надо целый!
   — Вот то-то, что целый! Целый не поломашь! Так и вы, братья. Одна семья! Вместях вас николи никто не сломат! А будете драться — ратиться, так кажного по одинке… Уразумел?
   — Да! А они!..
   — Уразумей! Ладно, воины, спать пора!
   — Ты чего пришел? — поднял он глаза на житничего, что давно уж переминался у порога. Житничий начал объясняться, почему сгрузил вечером и не убрал.
   — Сам же ты, батюшка, Данил Ляксаныч, не велел мужиков в ночь держать…
   — И не велю! Они и так от зари до зари тружаются! Ты на что ставлен?! Беречь добро! Кто там перекидает — дело пятое, а от тебя одна польза: вот, что наработали, вот, люди, твое дело, чтоб — он поднял ковригу, показывая,
   — от поля до стола зерна не пропало!
   — Дак, батюшка, не пропало же! Зерно, оно холоду не боится…
   — Ну, а пал бы морок в ночь? Ростепель? Дождь? И сгорело бы сколь четвериков доброй ржи! Поди! Да, еще! — остановил Данил. — В шелковом зипуне кули не таскают. Свое не беречи — Князева и подавно не сбережешь! Ступай! Вдругорядь сблодишь — на конюшню сошлю, коням хвосты чистить…
   Разоболокаясь, Данил качался от усталости, но, и уже обарываемый сном, он привлек к себе пышное тело жены. Все-таки как он по ней соскучился! И только одно стороннее еще тревожило ум: что Юрием надо заняться по-годному. Семь лет уже, и учить пора путем!
   Данил так и уснул, не разжав объятий. Овдотья, удовлетворенно, с тем радостным удивлением, которое и теперь, после четверых детей, каждый раз появлялось в ней после его ласк, гладила ему волосы, расправляла бороду, потом, повозившись, устроилась, привалясь грудью, уснула тоже.
   Данил не любил отлагать решенного дела и взялся за Юрия на другой же день. Тем паче вскрылись крупные Юркины шкоды: он пролил мед из бочонка и рассыпал зерно на поварне. От шалостей с зерном, помня давешнее, Данил решил отучить сына враз. Дал решето и велел все просыпанное там и в амбаре собрать и просеять. Юрий, поглядывая на отца, принялся за работу. Ему скоро надоело ползать по полу, и он, пользуясь тем, что отец отворотился, решил схитрить, принялся заметать зерно под кули. Но батя увидел, и дело кончилось поркой, первой взаправдашней, которую учинили Юрию. Отец порол сам. Избитый, глотая обидные слезы, Юрко вздумал было напомнить о своих правах.
   — Я наследник! — звонко и зло крикнул он отцу. Данил, сопя, оглядел наследника, вытащил за шиворот из дверей. По двору как раз проходил спившийся боярчонок, которого не успели услать на село, о чем велел Данил, но тут как нельзя лучше пригодившийся. Данил показал бородой:
   — Видишь? Эй! Подойди!
   Тот, скинув шапку, угодливо и жалко улыбаясь, приблизился ко князю. От него и нынче несло брагой.
   — Все пьешь? Ладно, поди! Видел? Рассмотрел? Добро не беречи — таким станешь!
   — Я князь…
   — Тебе князя такого показать? И князи есь, что не удержались на столе!
   Юрко исподлобья оглядел отца, понял — не врет. Два часа спустя он сосредоточенно веял собранное зерно.
   — Батя, а дале чего? Сушить?
   — Нет, молоть будем, — ответил Данил.
   Пошли на поварню, где была ручная мельница, и там Юрко начал молоть собранное и провеянное зерно. Сперва показалось просто, даже весело, но скоро руки начали отваливаться, глаза заливало потом, он тихо выл, но уже знал, что отец спуску все равно не даст, а Данил только подсыпал да подсыпал в отверстие жернова новые горстки ржи и словно не замечал усталости сына. Когда уже, изнемогая, Юрко отваливался, готовый потерять сознание, отец брался сам, но чуть Юрко приходил в себя, снова передавал ему рукоять мельницы. Овдотья забегала поглядеть, пожалеть сына, но Данил только цыкнул на нее — разом исчезла. Он заставил-таки Юрия домолоть до конца, хоть мальчишка даже с лица спал и глаза провалились. Когда уже кончали, откуда ни возьмись, явился Сашок, хотел потрогать муку.
   — А ты отойди! Ты не молол! — с замученной гордостью отгонял брата Юрко. Дали помолоть и Сашку. У него хоть и руки не доставали, но, с помощью отца, намолол-таки горсточку. После замешивали тесто. Юрий, передохнув, въелся в работу, уже месил из всех силенок. Квашню поставили в тепло и прикрыли рядном. Юрко поминутно бегал смотреть, как подымается опара. Даже ночью просыпался, спрашивал про свой хлеб. Утром выбежал еще до завтрака. Холоп-пекарь умело поправил слепленный княжичем каравай, Юрко сам пальцем сделал крест на нем, чтобы не перепутать. Затем хлебы поместили в печь.
   Перед обедом доставали горячую ковригу. Данил дал нести хлеб самому Юрию. Когда уселись за стол, после молитвы, Данил задержал руку и торжественно подал нож Юрию. Тот, прижав теплую ковригу к животу, сосредоточенно, хоть и неумело, покраснев лицом, стал резать. Кое-как отвалил первый ломоть. Приостановясь, поднял голову:
   — Батя, это мой хлеб?
   — Твой, твой! — усмехнулся Данил. — Сам делал! Теперь угощай!
   Юрий стал раздавать куски, положил отцу и матери, братьям. Не утерпев, наказал Сашку:
   — Крошки не роняй!
   Вечером, уже в постели, когда Данил зашел в детскую опочивальню, Юрко спросил его:
   — Батя, а я таким не буду, как ентот пьяница?
   «Запомнил!» — подумал Данил.
   — Береги добро! Всю жисть береги. Кажинный день! И с братьями не воюй! Спи!


ГЛАВА 79


   Гонцы от Михаила Тверского прибыли как раз тогда, когда Данил, четыре дня подряд проговорив ни о чем и наградив конями, портами, соболями и куницами всех и каждого из татар в отдельности, сплавил их наконец в Переяславль и был очень доволен собой. Известию о приезде Михайлы он обрадовался еще больше. Все-таки пополох его рати на Пудице был обиден, и то, что к нему первому пожаловал тверской князь, приятно утешило тщеславие.
   Данил, не обманываясь нимало, знал не только то, что Тверь и сильнее и богаче Москвы, знал он, прикидывая доходы с торговли, и то, насколько сильнее и богаче. И это «насколько» было настолько много, что ни Андреев Городец, ни братний Переяславль уже не равнялись с Тверью, ни даже Углич, Ростов или Кострома. Один Новгород еще превосходил ее. Ну, Новгород был городом особым, с которым не сравнивались никто и ничто. Даже и в заморских-то землях таких, почитай, поискать! Ежели бы тверской князь сумел подчинить Новгород себе, то без спора следовало согласиться на то, чтобы отдать ему и великое княжение. Вот как Данила понимал Тверь. И порой удивлялся: почему этого не видит Дмитрий? Ведь и нынче, собрав войска из четырех княжеств да еще помочь из Новгородской земли, едва одолели тверичей!
   Он постарался принять молодого (между ними было как-никак десять лет разницы!) и молодшего по лествичному счету (Михайле Данила приходился двоюродным дядей) тверского князя как можно лучше. Вершников с Протасием услали встречать гостя на Сходне. Дружина и городовые бояре приоделись в лучшие порты. Начищенное оружие блестело как лед. Были прибраны и разметены улицы, по которым должен был ехать тверской князь.
   Он с беспокойством думал, как ему поздороваться с Михаилом? Назовет ли тот его отцом — но он ведь самостоятельный князь! Или старшим братом? (Хоть по лествичному праву волен звать старшим братом одного Дмитрия.) Или просто братом? Но это было бы уже и обидно. И еще: поклонится ли Михаил, поцелует ли в плечо как младший, или им надо расцеловаться как равным? И снова представлялось и так и этак.
   Михаил ехал верхом, шагом, в старинном алом корзне на соболях, в алой княжой, как пишут на иконах, шапке. Нынче и корзно и шапки такие уже выходили из обычая. Дмитрий так уже не носил. Разве алые верха шапок сохранялись. Но и то их шили по-иному — с разрезом впереди. И вместо корзна надевали опашень или вотолу, так было способнее. Черный тонконогий, крутошеий конь Михаила, что высоко подымал ноги в серебряных подковах и шел словно танцуя, тоже будто соступил со старинной иконы. Тверская дружина была вся разодета в меха и цветное платье из иноземного сукна.
   Данил ждал на высоком крыльце, решив, ради всякого случая, не сходить вниз. Ежели его Михаил и поздравствует как равного, все же не столь прилюдно. Детинец, или Кремник (бояре называли так и так, и сам Данил не мог решить, звать ли ему свой город, как в Новгороде, Детинцем, то ли Кремником), был полон народу. Сбежалась вся Москва. (И тоже старики тутошние звали Москов, и Данил думал порою, что так-то вроде и лучше, город все-таки!) Лезли, осаживаемые, на самый путь.
   Михаил спешился, поддержанный стремянными, и легкой походкой стал подниматься по ступеням. Он глядел открыто и уже улыбался слегка, и Данил не выдержал, улыбнулся. Здравствуясь, Михаил отдал поклон и назвал его старшим братом, и Данило совсем повеселел.
   Пировали потом сперва на сенях, с боярами и дружиной, после в тереме, в кругу семьи. Юрко вылез-таки:
   — Тверской князь, ты воевал с нами?
   Взрослые рассмеялись.
   — А мы тебя побили, да? — не уступал Юрко.
   — Не мы, а все вместях, с дядей Митрием да с дядей Андреем…
   — Это как веник?
   — Дерутся всё! Я их веник заставил ломать, — пояснил с некоторым смущением Данил. Михаил, однако, не взял во гнев или не показал виду. Он передал подарки. Данилу дорогого коня и икону киевского древнего дела в дорогом окладе с самоцветами.
   Данил не очень разбирался в живописи. Скорее в церковном пении — это понимал. Его московские мастеры писали недавно большого «Спаса» для монастырской церкви. «Спас» показался ему как-то мужиковат. Данил гадал: показать ли икону Михайле? Хотелось себя не уронить, и было любопытно, что скажет тверской князь.
   Овдотья растаяла от старинных драгоценностей, что пересылала ей Ксения Юрьевна. Не были забыты и дети. Семилетнему Юрию, кроме игрушек, Михаил поднес княжескую шапку, и Юрий набычился и зарделся весь, едва выдавив: «Спасибо». Потом ясно взглянул на Михаила:
   — И у тебя такая шапка, да?
   — У всех князей! — улыбнувшись, ответил Михаил.
   Данил, гордясь, показывал гостю свое уже устроенное хозяйство. Овдотья вечером остудила:
   — У их в Твери того боле! Нашел, что казать! Он князь, ему твои мельницы да конюшни на смех кажут!
   Обиженный, задирая бороду, Данил возразил:
   — Нашел! Что тута было до меня?! Кажен год новы села ставлю! У его мать век с купцами, должен понять!
   Но назавтра он подозрительно то и дело взглядывал на Михаила: не смеется ли тверской гость? Нет, молодой тверской князь вникал во все с видимым интересом. Хвалил коней, даже заметил, как чисто в стойлах — оба прошли, не замарав цветных сапог. Подивился, как расстроился город. Новым селам тоже подивился.
   — С Рязани бегут?
   — Бегут! — подтвердил Данил. — Нонече опеть. С кажного разоренья к нам. Бона! Дотоле был лес! А нынче распахали. Да тут на самой на Боровицкой горе был бор. Я еще застал дерева, а нынче, как стену срубили, так уж и последние снять пришлось.
   — А вода есть в Кремнике? — спросил Михаил. Данила вдруг подумал, что не слишком ли он все откровенно показывает тверскому князю? Ключи били под горой, ниже стены. Он смолчал, а про себя прикинул, что надо поставить отводную башню, что ли! Верно, при воде без воды остаться негоже. Впрочем, у Кутафьей башни (ежели не возьмут!) можно и в осаде из Неглинной воду брать.
   Для Михайлы устроили охоту. Били диких свиней и лосей. Привезли трех недавно пойманных медведей, и их выпустили тоже в осок. Звери ревели; орали и били в трещотки загонщики. Михаил, разгоревшийся от скачки, самолично свалил одного из медведей. Соскочив с коня перед самой пастью зверя, ловко посадил на рогатину. Данила, стараясь не ударить лицом в грязь, свалил второго. В нос ударил острый запах зверя, и был жуткий миг, когда дикая сила, вставшая на дыбы, обрушилась и рогатина, упертая в земь, затрещала, прогибаясь. Осочники подхватили, и Данил, обнажив короткий охотничий меч, дорезал зверя.
   Медведей несли, связав за лапы. Жирную медвежатину жарили после к ужину, а шкуры зверей тоже поднесли гостю. Тверские подарки Данил отдаривал мехами и бухарской камкой.
   Договорились о путях торговых через Волок Ламской, о новгородском и тверском госте. Данил, не доверяя боярам, сам дотошно входил во все тонкости и тут показал себя хозяином более рачительным, чем Михаил, сумел выторговать у тверичей немалые для себя выгоды.
   Михаил гостил полторы недели. Провожали его опять до Сходни. Послали поминки великой княгине Ксении.
   Дома Данил спрашивал Юрия:
   — Ну, посмотрел, какие бывают князья?
   — Батя! А мы еще будем с има ратиться?
   — Вырасти! Воин! — рассердился Данил.
   — А Тверь большой город?
   — Большой.
   — Больше нашего?
   — Больше.
   — Намного?
   — Намного, Юрий. Лучше не ратиться. Лучше с има торговать!
   Данил подумал, пожевал губами.
   — Вот что, Юрко. Тут тебе не ученье, баловство одно. Отошлю-ка я тебя в Новгород!
   Овдотья ахнула, заголосила.
   — Вон Михайлу тож туда посылали! — оборвал ее Данил.
   — Батя! А коня?
   — Коня? Учиться будешь, будет тебе и конь. Добрый. Видал, какой конь у Михайлы Ярославича? Вот такой!
   Перед сном, когда Данил зашел поглядеть, как уложены дети, Юрко опять спросил:
   — Батя! А Новгород больше Твери?
   — Новгород? Новгород больше!
   — Я, батя, поеду в Новгород!
   — Поедешь, спи!



Часть третья




ГЛАВА 80


   Минуло четыре года. В весенний погожий день, когда от горячего солнца на плечах под зипуном намокает рубаха, а из-под еловых лап еще тянет остатним холодом и свежестью недавно растаявших снегов, а первые цветы и острая зелень травы, расталкивая прошлогоднюю дернину, ошалело лезут к солнцу, и уже опадают сережки с лозняка, и пронзительно ясным, солнечно-зеленым пухом овеяны березы, Федор возвращался домой. Он расстегнулся и отпустил повода. Конь шел, принюхиваясь к запахам земли. Дорога вилась вдоль Нерли, и уже начинались знакомые с детства места. Под Купанью мужик на телеге обогнал его на косогоре, прокричал что-то безобидно веселое, и тотчас от телеги отлетело колесо и, виляя, покатилось под угор. А мужик, круто окоротив коня, соскочил и, выкрикнув: «Эх, последнее дело хмельному коня запрягать!», — пустился в погоню за колесом. И тут только видно стало по тому, как бежал, что, верно, хватил лишнего. Федор снисходительно усмехнулся, проследив взглядом за колесом, которое, перескочив канаву и покрутившись, наконец улеглось в молодую траву, и слегка чмокнул, подобрав повода. Конь затрусил резвее.
   За четыре года Федор всего раза три был в родном дому. Жену оставил тяжелой; без него родила, без него, через приезд, схоронила второго малыша. Приезжая, привозил добро, серебряные новгородские гривны, подарки жене и матери.
   Тверская служба задалась Федору. Ездил он гонцом от тверского князя Михайлы к великому князю Дмитрию, ездил и в Новгород. Вместе с тверичами дважды отражал литовские набеги. Из последнего дела привез домой холопа, литвина, взятого на бою, Ойнаса. (Дома и на деревне Ойнаса перекрестили Яшей.) Он и сейчас возвращался вроде на время, но знал, что уже насовсем. Тверской князь нынче постарается отделаться от великокняжеской помочи. Об этом требовалось рассказать великому князю. Впрочем, Митрий Лексаныч и сам, видно, не обманывается. Не было бы опять войны!
   Кснятин тверичам разрешили отстроить вновь, но села по Нерли Дмитрий Михайлу не отдал, и, побыв при тверском дворе, Федор понимал, что ни вдова, великая княгиня Оксинья, ни бояре тверские, ни гости, ни сам Михаил не успокоятся, пока не воротят своего назад. Ладно! Спасибо и за то, чего достиг! А достиг он, кажется, немалого. Выбился в люди, наконец. Деревенские при встрече шапки ломят…
   Он прикрыл глаза, подставляя лицо солнечному жаркому свету, вдохнул томительный запах весенней земли. Вспомнил лицо тверской княжны, и разом заныло сердце. Никогда больше он ее не увидит, не увидит ее плывущей, словно невесомой, походки, ее высоких плеч, ее продолговатого, светлого, почти голубого лица, с неправдоподобно большими глазами и ресницами, от которых на нежные щеки падали две бархатные тени. Не увидит ее ни в праздничном — в жемчугах, серебре и лалах — уборе, в переливчатых шелках и парче; ни в простом — для нее простом! — светло-зеленом саяне с белыми, как яблоневый цвет, узкими рукавами нижней сорочки, охваченными в запястьях старинными, киевского бесценного серебра створчатыми браслетами… И ее голос, льющийся, со срывами в звонкий шепот, за которыми угадывалась тайная беззащитность гордой княжны.
   На него, Федора, уже поглядывали со значением и недоброй завистью тверские дружинники и «боярские дети» княжеского двора. А что было? Два-три быстрых разговора, долгий взгляд и вечер полупризнанья в княжеском саду над Тьмакой. Невесть, запомнила ли его даже великая княгиня Оксинья… А он? Едет домой, где ждет его некрасивая жена… А мог бы… Мог ли? Сам ли он потерялся, оробел тогда, или это было и вовсе невозможно? Да и что, кроме смерти — скорой, тайной (или бегства, очертя голову, вон из пределов тверских), — чего он мог бы достичь иного?! А на то, чтобы хоть час, да наш, — нет, на то не хватило у него ни решимости, ни воли, ни… И не мог он решиться обидеть княжну, сестру самого Михаила Тверского! Такие, как он, молча гибнут на рати, повторив про себя дорогое имя, или идут на плаху, не разомкнувши уст; таких, как он, не ведают там, где и великие бояре не все и не вдруг могут дерзать даже приблизиться к девушке — княжне из великого древнего рода, а не то что думать о ней как о возможной невесте, жене, возлюбленной…
   Он не смог путем и проститься с ней, только узнал потом, что она ушла в монастырь. И подарок — единственный, горький, прощальный, переданный старухою нянькой «для жены»: серьги, золотые, с синими, как весеннее небо, камнями… Только Феньке такие и носить! С ее-то рожей.
   Он не смог проститься с княжной тогда и прощался теперь, с новой горечью думая о том часе, мгновении том, когда не решился он переступить, не смог или не сумел? Тот страшный провал, что разделял их по жизни, по родне, по власти… И сладко было думать, что из-за него отреклась она от мира (хотя, конечно, не из-за него!), и несносно было знать, как оболжет ее молва, приписав ей — всей не от мира, не от жизни земной — тайного воздыхателя или даже удачливого любовника. «Гулял молодец из орды в орду, из орды в орду, из земли в землю»… Нагулялся. Едет домой! Гривны-новгородки в кошеле, серьги, дар княжны, за пазухой, у самого сердца. Начинаются первые избы Купани, и можно не думать о лихом человеке, что прянул бы вдруг из-за кустов с ножом или кистенем, норовя разом свалить с коня.
   Тут весна еще видней, чем в лесу. Мужики пашут, и чья-то молодка с бельем у реки окликает какого-то мужика:
   — Приехал? Борь? Что не зайдешь, Борь? Поведал бы хоша, как живешь, Борь?
   И такая в голосе переливается, дрожит неприкрытая бабья истома, так просит голос ее и зовет, что Федор нарочито отворачивается, и самому становится жарко, и сладко, и стыдно в свой черед. И не боится баба! Мужик услыхал бы ейный, шкуру спустил!
   А княжна ушла в монастырь. Быть может, она тоже ждала, тоже хотела переступить роковой рубеж, да и был ли он для нее столь роковым? Ей, может, и решиться было легче, чем ему, Федору, простому дружиннику. И не жена ли, рябая, некрасивая, удержала его от стремительного полета в ничто…
   «Есь ли у тебя, добрый молодец, молода жена, и есь ли у тя малы детушки?» Есть. И жена, и детки. Схоронив второго, Феня уже опять ходит на сносях. А первенец растет, лопочет, в каждый приезд виснет на руках, хвостом бегает сзади: «Тятя, тятя!» Хвалится: «Ко мне тятя приехал!»
   Как там Ойнас-Яшка, пашет, поди? Осенью здорово помог Ойнас, вытянул всю страду. Мать в холопе души не чает: Яша да Яша! А Федору внове и стыдновато как-то: свой холоп! И кабы не падающее хозяйство, не пашня, не дом, что требовали себе мужика, чтоб безотрывно при деле… Ибо двум бабам
   — старухе матери да брюхатой жене, — как им огоревать эдакой дом! Потому, когда поскакали тогда от леса, он и настиг этого, как после узнал, Ойнаса, потому, сжимая зубы, замахивался клинком и не зарубил, а, оскалясь, вязал арканом поднятые руки, притягивал к стремени и гнал потом, зля себя, заставляя бежать. А вечером поил, не развязав рук, совал хлеб прямо в рот, боялся, что убежит. Ночью, проснувшись, ловил безотрывный тупой взгляд Ойнаса, упертый в огонь Литвин не спал, и Федор все трогал клинок и, задремывая, спохватывался: не рубанул бы — и жизнь и полоняника потеряшь ни за что!
   Ойнаса прошали продать, привязывались даже. Федор зло мотал головой, не отдал. На третий день литвин показал знаками, чтобы ему развязали руки. Он был без портов, в одной долгой рубахе. Шапку уронил тоже, когда бежал, и копье бросил. Когда Федор нагнал его на коне, был совсем безоружен. В Твери Ойнас обихаживал Федорова коня. Когда Федор усадил его впервой хлебать с ним щи из одной миски, впервые улыбнулся робко, недоверчиво потянулся ложкой. По-русски Ойнас почти не говорил, но что ему баяли, понимал хорошо. Постепенно узнал Федор, что и там у себя, Ойнас был, почитай, холопом. Как-то ночью услышал, что тот плачет — верно, по дому. Федор сердито перевернулся на соломе, Ойнас замолк. Федору стало до жаркости стыдно за себя, но отпустить Ойнаса не мог. Разве за выкуп, но выкупа за него никто не давал, то ли господин его пал на рати, то ли не захотел разыскивать и давать серебро за раба. Так Ойнас и остался при Федоре. В ближайший приезд Федор свез Ойнаса в Княжево. Составил обельную грамоту на него, как полагалось по закону, и передал матери: «Владей!» Та поджала губы. Присматривалась. Федор думал — откажется. Нет, верно, до того набедовалась без сыновей, что всякому была рада. Дядя Прохор приходил, пощурился: