Страница:
— Кака грамота? Дай сюда! — потребовал боярин.
— Грамоту мой князь велел передать князю Даниле Лексанычу из рук в руки! — наливаясь гневом, ответил Федор. — Поди доложи! А гонца непутем держать — николи того не бывало!
Боярин смерил Федора взглядом, почесал в затылке, и проворчав что-то неразборчивое, ушел. Федор начал догадываться, да и по разговорам понял, что все эти строгости тут потому, что стерегут рязанского князя и боятся, чтобы его не похитили.
Наконец, уже ввечеру, он попал к Протасию. Московский тысяцкий припомнил лицо Федора и говорил с ним приветливее, но тоже как-то загадочно. Он велел гонцу обождать, сославшись, что князь нездоров. Велел накормить Федора, поставить коня в стойло и ждать его, Протасия, не уходя из терема. Наконец в темноте, когда уже Федор, проклиная москвичей, мыслил завалиться спать, его позвали и провели в княжой терем. Идучи вслед за двумя ратными, Федор поднялся на крыльцо, прошел крытыми переходами и оказался в думной палате князя. Хоть была и ночная пора, тут не спали. Десятка полтора бояр сидели по лавкам, а в глубине, в кресле, сам князь Данил. Его остановили у дверей. Федор отдал поклон и громко молвил:
— Здравствуй, князь! Послан есмь от князя переяславского Ивана Митрича к тебе с грамотою!
Крайний боярин протянул руку. Федор, уже достав свиток, покачал головой и отвел руку.
— Грамота тайная. Князь Иван Митрич велел передать тебе прямо из рук в руки!
В палате повисло молчание. Потом раздался общий вздох, и кто-то из бояр молвил:
— Князь Иван умер!
Федор, задохнувшись, обвел глазами озабоченно-хмурые лица бояр, сделал шаг вперед и сказал, срываясь, прозвеневшим голосом:
— Данил Лексаныч! Покойный князь Иван велел передать тебе это из рук в руки с глазу на глаз!
Данил смотрел на него насупясь, задрав бороду. Тут только Федор сообразил, что, кажется, не поименовал его князем. Шумно засопев, Данил молвил наконец:
— Подойди сюда!
Федор, печатая шаг, подошел к Даниле, на мгновение их взгляды встретились, и Данил, только что готовый выгнать гонца из палаты, вдруг махнул рукой, и бояре, переглядываясь, начали подниматься и гуськом покидать покой. Они остались одни. Федор опустился на одно колено, сказал глухо:
— Прости, Данил Лексаныч… — И, с неловким опозданием, прибавил: — Княже… — И заплакал. Он стоял на коленях и плакал, и Данил смотрел на него и весь как-то опускался, и поникал, и не прерывал Федора, пока тот, справившись сам, не вытер рукавом лицо, поднял глаза и протянул грамоту:
— Вот! — сказал он и повторил еще раз: — Вот… Князь Иван, покойный, грамотою сей… Дарит тебе Переяславль.
Он встал с колен и стоял, немо выпрямившись, пока Данил, меняясь в лице, читал и перечитывал завещание и, отрываясь от строк, удивленно, смятенно, радостно взглядывал на Федора.
— При… живом? — спросил он, запнувшись.
— Сам отправлял. Своими руками вручал. Противень в Горицком монастыре. Кабы не держали меня здесь твои бояра, из утра бы еще вручил… Не узнал меня, князь? — вдруг спросил он почти грубо. Данил всмотрелся, заслонив глаза от свечи, спросил, еще не веря:
— Федя? Федор! — повторил он радостно и смущенно прибавил: — Голова у меня стала не та, забываю, прости. Да и поседел ты… По голосу-то враз не признал! Дак сам, говоришь?
— Сам. Он давно думал, со мной баял о том еще до Рождества. Коли решишь — спеши, Данил Лексаныч, а то Андреевы воеводы уже, верно, у нас сидят!
— Ладно, Федор. Спасибо тебе. Поделом и опозорил меня перед воеводами. Своих забывать грех. На вот пока…
Он снял, потужившись, золотой перстень с изумрудом, протянул Федору:
— И еще… Это спрячь, спрячь! Остановишься на посольском дворе…
— Прости, князь! — возразил Федор. — Отпусти в город, на посад, брат у меня тута и сын тоже.
— Сын?
— Служит у воеводы твоего, у Протасия, в молодших.
— Что ж ты… Сколь летов-то молодцу?
— Шестнадцатый уже.
— Грамоте разумеет? — строго вопросил князь. Федор кивнул.
— Дак его и ко мне на двор взять мочно! — предложил Данила.
— А поглядишь, княже! — ответил Федор. — Не забудешь, дак…
— Ну, ну, не срами, не срами! — чуть сведя брови, перебил его Данил и хлопнул в ладоши. Вошел слуга.
— Зови бояр! — приказал князь. Гуськом начали входить давешние бояре, с любопытством взглядывая на гонца.
— А ты ступай! — оборотился Данил к Федору. — Тамо скажешь, где пристал, чтобы найтить мочно.
На дворе к Федору подошел посыльный и с поклоном передал ему кошель, в котором, когда Федор принял кошель в руки, звякнули тяжелые гривны-новгородки. Ему вывели коня, отворили ворота. Двое ратников, тоже верхами, проводили Федора на посад. В улицах уже были поставлены рогатки, и без провожатых Федору много пришлось бы объяснять, кто он и откуда.
С забившимся сердцем Федор отворил калитку Грикшиного дома. Хрипло залаял пес. Грикша вышел сам. Не удивился, завел коня, затворил ворота. Прошли в горницу. Брат, видно, читал. Одинокая свеча горела на столе, и лежала открытая книга.
— Погодь, не буди! — сказал Федор, опускаясь на лавку и глядя на разметавшегося во сне сына. Потом перевел взгляд на брата, что молча доставал кувшин с квасом и хлеб.
— Князь наш умер.
— Знаю! — не оборачиваясь, отмолвил Грикша.
— Я его живым… — У Федора пресекся голос, и он замолчал.
— Ты с чем прибыл-то? — спросил брат, беря нож и отрезая краюху. Федор помедлил, не зная, может ли уже говорить. А, к утру вся Москва узнает!
— Завещание князя Ивана привез.
— Даниле? — без удивления, как о жданном, спросил брат. Федор кивнул и выложил на стол золотое кольцо. Грикша сел, вздохнул, налил себе тоже квасу, мотнув головой в сторону кольца, велел:
— Спрячь!
Выпил, вытер бороду, сказал, вздохнув:
— Войны не миновать!
— Тятя? — раздался сонный голос сына. — Тятя приехал!
Выпутавшись из одеяла, он подбежал к отцу, неловко, по-телячьи, ткнулся губами отцу в бороду.
— Тятя… Приехал… Приехал же! — повторял он, не зная, что еще сказать. Федор привлек его к себе и так и сидел, вдыхая здоровый сонный запах сына, радуясь и отдыхая после тяжелого суматошного дня… Он свое дело сделал. И последнюю волю князя Ивана исполнил. Теперь черед за Данилой, как уж он сам решит!
— Грамоту мой князь велел передать князю Даниле Лексанычу из рук в руки! — наливаясь гневом, ответил Федор. — Поди доложи! А гонца непутем держать — николи того не бывало!
Боярин смерил Федора взглядом, почесал в затылке, и проворчав что-то неразборчивое, ушел. Федор начал догадываться, да и по разговорам понял, что все эти строгости тут потому, что стерегут рязанского князя и боятся, чтобы его не похитили.
Наконец, уже ввечеру, он попал к Протасию. Московский тысяцкий припомнил лицо Федора и говорил с ним приветливее, но тоже как-то загадочно. Он велел гонцу обождать, сославшись, что князь нездоров. Велел накормить Федора, поставить коня в стойло и ждать его, Протасия, не уходя из терема. Наконец в темноте, когда уже Федор, проклиная москвичей, мыслил завалиться спать, его позвали и провели в княжой терем. Идучи вслед за двумя ратными, Федор поднялся на крыльцо, прошел крытыми переходами и оказался в думной палате князя. Хоть была и ночная пора, тут не спали. Десятка полтора бояр сидели по лавкам, а в глубине, в кресле, сам князь Данил. Его остановили у дверей. Федор отдал поклон и громко молвил:
— Здравствуй, князь! Послан есмь от князя переяславского Ивана Митрича к тебе с грамотою!
Крайний боярин протянул руку. Федор, уже достав свиток, покачал головой и отвел руку.
— Грамота тайная. Князь Иван Митрич велел передать тебе прямо из рук в руки!
В палате повисло молчание. Потом раздался общий вздох, и кто-то из бояр молвил:
— Князь Иван умер!
Федор, задохнувшись, обвел глазами озабоченно-хмурые лица бояр, сделал шаг вперед и сказал, срываясь, прозвеневшим голосом:
— Данил Лексаныч! Покойный князь Иван велел передать тебе это из рук в руки с глазу на глаз!
Данил смотрел на него насупясь, задрав бороду. Тут только Федор сообразил, что, кажется, не поименовал его князем. Шумно засопев, Данил молвил наконец:
— Подойди сюда!
Федор, печатая шаг, подошел к Даниле, на мгновение их взгляды встретились, и Данил, только что готовый выгнать гонца из палаты, вдруг махнул рукой, и бояре, переглядываясь, начали подниматься и гуськом покидать покой. Они остались одни. Федор опустился на одно колено, сказал глухо:
— Прости, Данил Лексаныч… — И, с неловким опозданием, прибавил: — Княже… — И заплакал. Он стоял на коленях и плакал, и Данил смотрел на него и весь как-то опускался, и поникал, и не прерывал Федора, пока тот, справившись сам, не вытер рукавом лицо, поднял глаза и протянул грамоту:
— Вот! — сказал он и повторил еще раз: — Вот… Князь Иван, покойный, грамотою сей… Дарит тебе Переяславль.
Он встал с колен и стоял, немо выпрямившись, пока Данил, меняясь в лице, читал и перечитывал завещание и, отрываясь от строк, удивленно, смятенно, радостно взглядывал на Федора.
— При… живом? — спросил он, запнувшись.
— Сам отправлял. Своими руками вручал. Противень в Горицком монастыре. Кабы не держали меня здесь твои бояра, из утра бы еще вручил… Не узнал меня, князь? — вдруг спросил он почти грубо. Данил всмотрелся, заслонив глаза от свечи, спросил, еще не веря:
— Федя? Федор! — повторил он радостно и смущенно прибавил: — Голова у меня стала не та, забываю, прости. Да и поседел ты… По голосу-то враз не признал! Дак сам, говоришь?
— Сам. Он давно думал, со мной баял о том еще до Рождества. Коли решишь — спеши, Данил Лексаныч, а то Андреевы воеводы уже, верно, у нас сидят!
— Ладно, Федор. Спасибо тебе. Поделом и опозорил меня перед воеводами. Своих забывать грех. На вот пока…
Он снял, потужившись, золотой перстень с изумрудом, протянул Федору:
— И еще… Это спрячь, спрячь! Остановишься на посольском дворе…
— Прости, князь! — возразил Федор. — Отпусти в город, на посад, брат у меня тута и сын тоже.
— Сын?
— Служит у воеводы твоего, у Протасия, в молодших.
— Что ж ты… Сколь летов-то молодцу?
— Шестнадцатый уже.
— Грамоте разумеет? — строго вопросил князь. Федор кивнул.
— Дак его и ко мне на двор взять мочно! — предложил Данила.
— А поглядишь, княже! — ответил Федор. — Не забудешь, дак…
— Ну, ну, не срами, не срами! — чуть сведя брови, перебил его Данил и хлопнул в ладоши. Вошел слуга.
— Зови бояр! — приказал князь. Гуськом начали входить давешние бояре, с любопытством взглядывая на гонца.
— А ты ступай! — оборотился Данил к Федору. — Тамо скажешь, где пристал, чтобы найтить мочно.
На дворе к Федору подошел посыльный и с поклоном передал ему кошель, в котором, когда Федор принял кошель в руки, звякнули тяжелые гривны-новгородки. Ему вывели коня, отворили ворота. Двое ратников, тоже верхами, проводили Федора на посад. В улицах уже были поставлены рогатки, и без провожатых Федору много пришлось бы объяснять, кто он и откуда.
С забившимся сердцем Федор отворил калитку Грикшиного дома. Хрипло залаял пес. Грикша вышел сам. Не удивился, завел коня, затворил ворота. Прошли в горницу. Брат, видно, читал. Одинокая свеча горела на столе, и лежала открытая книга.
— Погодь, не буди! — сказал Федор, опускаясь на лавку и глядя на разметавшегося во сне сына. Потом перевел взгляд на брата, что молча доставал кувшин с квасом и хлеб.
— Князь наш умер.
— Знаю! — не оборачиваясь, отмолвил Грикша.
— Я его живым… — У Федора пресекся голос, и он замолчал.
— Ты с чем прибыл-то? — спросил брат, беря нож и отрезая краюху. Федор помедлил, не зная, может ли уже говорить. А, к утру вся Москва узнает!
— Завещание князя Ивана привез.
— Даниле? — без удивления, как о жданном, спросил брат. Федор кивнул и выложил на стол золотое кольцо. Грикша сел, вздохнул, налил себе тоже квасу, мотнув головой в сторону кольца, велел:
— Спрячь!
Выпил, вытер бороду, сказал, вздохнув:
— Войны не миновать!
— Тятя? — раздался сонный голос сына. — Тятя приехал!
Выпутавшись из одеяла, он подбежал к отцу, неловко, по-телячьи, ткнулся губами отцу в бороду.
— Тятя… Приехал… Приехал же! — повторял он, не зная, что еще сказать. Федор привлек его к себе и так и сидел, вдыхая здоровый сонный запах сына, радуясь и отдыхая после тяжелого суматошного дня… Он свое дело сделал. И последнюю волю князя Ивана исполнил. Теперь черед за Данилой, как уж он сам решит!
ГЛАВА 123
Данил Лексаныч, когда бояре зашли в палату и уселись, а переяславский гонец покинул покой, оглядел своих советников и воевод грозно-веселым взором, пожевал губами, потом протянул грамоту Бяконту и, откидываясь в кресле, сказал:
— Князь Иван оставил Переяславль мне! Чти вслух!
И, когда смятенные воеводы выслушали завещание, помолчав, твердо примолвил:
— Како помыслим о сем, бояре?
Кто-то потянул пергамен из рук Бяконта, завещание обошло круг. Каждый хотел хотя бы потрогать свиток или прикоснуться рукой к вислым серебряным печатям с клеймами покойного Ивана.
— Великий князь знает? — спросил Протасий.
— Надо думать, вызнал уже! — возразил кто-то из бояр. Тут все заговорили враз, перебивая друг друга.
— До утра отложим! — сказал наконец Данил, утомясь. Да и боярам надо было дать помыслить о себе.
В теремах, куда Данил прошел через висячую галерею, уже знали. Полуодетые княжичи во главе с Юрием толпились у дверей покоя.
— Да, да! — бросил им отец, проходя. — Спать, спать!
Овдотья в одной рубахе стояла у стола босиком, расставив толстые ноги, и наливала из кувшина квас. Данил сбросил княжескую епанчу на руки сенной девке, свалился на лавку. Девка стащила с него сапоги и убежала. Данил пил и ел, поглядывая на жену, на ее крепкое еще, раздавшееся вширь тело, колышущиеся под рубахой груди. Кончив, обтерев рот, привлек ее к себе, ткнулся носом и бородой в мягкий бок.
— Вот, жена! Отцов удел…
— Ты хоть рад ли? — спросила Овдотья, выпрастывая голые руки, чтобы поправить косы.
— Андрей ить не смирится!
— Гони ты его в шею, Андрея! — взорвалась Овдотья. — Свое добро уступать!
Он поглядел снизу вверх на красное, разгоряченное лицо жены, захохотал, шлепнул княгиню по мягкому.
— Пошли спать! Утро вечера мудренее!
Уже когда улеглись и задернули полог постели (девка, неслышно ступая, пришла прибрать со стола и вышла опять), Овдотья, поворочавшись, посунулась носом к плечу мужа, погладила его по груди, спросила негромко!
— Не откажешься?
Данил молча забрал ее мягкую ладонь, подсунул под щеку себе, прикрыл глаза и, уже засыпая, пробормотал:
— Да нет… Как тут откажешься… Драться буду, а от Переяславля, от отчины отней, не откажусь…
Юрий, так тот совсем не спал этою ночью. Сперва еще полежал на спине, слушая, как посапывает беременная жена (первый ребенок умер, едва родившись, и затем был выкидыш. Дети что-то не задались Юрию). Потом, чувствуя, как кровь ходит глухими толчками, встал, живо оделся, прошел на галерейку. Вздрагивая от ночной весенней свежести, ждал рассвета. Небо зеленело, яснело, розовело. Сторожа дремала внизу, у ворот. По стене, плохо видный отсюда, расхаживал ратник.
«Даст ли мне батюшка Переяславль или не даст? — гадал Юрий. — Может, и сам туда воротится!» Все то, что говорил о городе прежде отец, все те места, что показывал ему Данила, мало занимавшие прежде Юрия, — все вспоминалось теперь с великим значением. Он перебирал в уме переяславских бояр: Терентия, Феофана, Гаврилу и прочих, вспомнил даже и того послужильца, о котором баял батя, учились вместе, кажись, Федора, — и имя вспомнил! Да не он ли нынче и грамоту привез? Всех их теперь надо было помнить, каждого обадить, привлечь… Переяславль! Не эта же Москва вшивая! Дедов град!
— Не спишь, Юрий Данилыч? — окликнули снизу. Юрий свесился через перильца, увидел скалящуюся рожу своего выжлятника, что, верно, сейчас ходил кормить хортов — борзых псов, покивал, прокричал что-то в ответ, сам не понял, что: мысли были все там. Он поежился, почесал ладони. Всегда чесались, когда сильно чего хотел. Постучал мягкими сапогами нога о ногу. Скорей бы уж батюшка вставал, чего решат!
Ему вдруг стало страшно: а что как отец откажется, побоится дяди Андрея?! «На коленях буду ползать, уговорю!» — подумал Юрий. Солнце наконец брызнуло из-за дальнего леса, и желтый ясный свет лег на верхи теремов, на кровли и смотрильные башенки. Напротив, на гульбище, показались Александр с Борисом.
— Батюшка проснулся? — крикнул им Юрий, сделав руки трубой и сдерживая голос, чтобы — ежели что — не разбудить родителя. Борис помотал головой: нет еще! Юрий опять свесился через перильца и стал, поколачивая нога о ногу, следить за проходящими и проезжающими по улице. «И чего батюшка так цацкается с им!» — подумал Юрий, глядя вбок, туда, где, не видная за церковью, стояла хоромина, в которой содержали рязанского князя. Он вспомнил свою оплошность в бою и особенно озлился на Константина, упрямого старого дурня.
По улице кто-то проскакал стремглав. Со скрипом отворились ворота Кремника. Солнце, поднявшись, начало греть Юрию плечи. Зазвонили колокола.
Данил упорно думал все утро. На сыновей только глянул свирепо. Ел — молчал. Оболокался для княжеской думы — молчал. Приостановясь, Юрию:
— Юрко! Возьми кого из бояр, созови в думу баскака ордынского, живо! Да покланяйся тамо, носа не задирай! С почетом чтоб!
Юрий поглядел на отца сумасшедшими жадными глазами, ничего не понял. Понял только, что надо бежать, исполнять. Вздел лучшее платье. Ринулся на ордынский двор. (Мысленно ринулся: выводили коней — от терема к терему два шага, — ехали верхами, истово приглашали. И так же верхом, неторопливо, явился баскак.) Дума: решительные и испуганные, озабоченные, жадные, ждущие с нетерпением и со страхом лица, вислые и окладистые бороды, руки в перстнях, бояре в долгих опашнях, в шапках, сидят по старшинству, по званию и породе: думные бояре, тысяцкий Протасий, городовой боярин Федор Бяконт — эти впереди, дальше — окольничьи, за ними ратные воеводы, старшая дружина, свой двор. На почетном месте баскак. Княжеские сыновья, кроме младшего, шестилетнего Афанасия, тут же. Данил, выждав время, подымает бороду и говорит, больше для баскака, чем для всех остальных:
— Князь переяславский, сыновец наш, Иван Дмитрич, при кончине своей отказал вотчину свою, град Переяславль с волостью, деревни и селы, спроста рещи, весь удел — мне, дяде своему, в наследие и в род…
Приодержавшись, он делает знак. Чтут грамоту, показывают баскаку. Татарин смотрит печати, щурит глаза, кивает. Он понял.
— И о том просим мы, князь московский, повестить господину нашему, Токтаю, царю ордынскому, дабы не было о том которы и обид во князьях. (Баскак совсем сощурил глаза: думает, какие подарки пошлет ему князь Данил сегодня вечером?)
— Сами же мы решили, подумав с боярами, в Переяславль не идти, доколе тамошние бояра нас не позовут к себе сами на стол. И о том тоже просим передать царю, дабы обид на нас от нашего старшего брата, великого князя Андрея, перед царем не было!
В думе ропот. Юрий смотрит, не понимая. Отец кончил и задирает бороду. Всё! Можно отпустить баскака. Ропот стих. Потрясенная тишина.
А затем — проводив баскака и отпустив многих бояр — Протасию с Бяконтом:
— Вызвать переяславского гонца. Пущай немедля скачет к Терентию. Послать за ним московских гонцов, без грамоты, словесно да изъяснят! Юрию
— быть готовым тоже скакать в Переяславль. Протасию — готовить дружину. Бяконту — собирать посольство в Орду. С подарками! Казны не жалеть!
— Князь Иван оставил Переяславль мне! Чти вслух!
И, когда смятенные воеводы выслушали завещание, помолчав, твердо примолвил:
— Како помыслим о сем, бояре?
Кто-то потянул пергамен из рук Бяконта, завещание обошло круг. Каждый хотел хотя бы потрогать свиток или прикоснуться рукой к вислым серебряным печатям с клеймами покойного Ивана.
— Великий князь знает? — спросил Протасий.
— Надо думать, вызнал уже! — возразил кто-то из бояр. Тут все заговорили враз, перебивая друг друга.
— До утра отложим! — сказал наконец Данил, утомясь. Да и боярам надо было дать помыслить о себе.
В теремах, куда Данил прошел через висячую галерею, уже знали. Полуодетые княжичи во главе с Юрием толпились у дверей покоя.
— Да, да! — бросил им отец, проходя. — Спать, спать!
Овдотья в одной рубахе стояла у стола босиком, расставив толстые ноги, и наливала из кувшина квас. Данил сбросил княжескую епанчу на руки сенной девке, свалился на лавку. Девка стащила с него сапоги и убежала. Данил пил и ел, поглядывая на жену, на ее крепкое еще, раздавшееся вширь тело, колышущиеся под рубахой груди. Кончив, обтерев рот, привлек ее к себе, ткнулся носом и бородой в мягкий бок.
— Вот, жена! Отцов удел…
— Ты хоть рад ли? — спросила Овдотья, выпрастывая голые руки, чтобы поправить косы.
— Андрей ить не смирится!
— Гони ты его в шею, Андрея! — взорвалась Овдотья. — Свое добро уступать!
Он поглядел снизу вверх на красное, разгоряченное лицо жены, захохотал, шлепнул княгиню по мягкому.
— Пошли спать! Утро вечера мудренее!
Уже когда улеглись и задернули полог постели (девка, неслышно ступая, пришла прибрать со стола и вышла опять), Овдотья, поворочавшись, посунулась носом к плечу мужа, погладила его по груди, спросила негромко!
— Не откажешься?
Данил молча забрал ее мягкую ладонь, подсунул под щеку себе, прикрыл глаза и, уже засыпая, пробормотал:
— Да нет… Как тут откажешься… Драться буду, а от Переяславля, от отчины отней, не откажусь…
Юрий, так тот совсем не спал этою ночью. Сперва еще полежал на спине, слушая, как посапывает беременная жена (первый ребенок умер, едва родившись, и затем был выкидыш. Дети что-то не задались Юрию). Потом, чувствуя, как кровь ходит глухими толчками, встал, живо оделся, прошел на галерейку. Вздрагивая от ночной весенней свежести, ждал рассвета. Небо зеленело, яснело, розовело. Сторожа дремала внизу, у ворот. По стене, плохо видный отсюда, расхаживал ратник.
«Даст ли мне батюшка Переяславль или не даст? — гадал Юрий. — Может, и сам туда воротится!» Все то, что говорил о городе прежде отец, все те места, что показывал ему Данила, мало занимавшие прежде Юрия, — все вспоминалось теперь с великим значением. Он перебирал в уме переяславских бояр: Терентия, Феофана, Гаврилу и прочих, вспомнил даже и того послужильца, о котором баял батя, учились вместе, кажись, Федора, — и имя вспомнил! Да не он ли нынче и грамоту привез? Всех их теперь надо было помнить, каждого обадить, привлечь… Переяславль! Не эта же Москва вшивая! Дедов град!
— Не спишь, Юрий Данилыч? — окликнули снизу. Юрий свесился через перильца, увидел скалящуюся рожу своего выжлятника, что, верно, сейчас ходил кормить хортов — борзых псов, покивал, прокричал что-то в ответ, сам не понял, что: мысли были все там. Он поежился, почесал ладони. Всегда чесались, когда сильно чего хотел. Постучал мягкими сапогами нога о ногу. Скорей бы уж батюшка вставал, чего решат!
Ему вдруг стало страшно: а что как отец откажется, побоится дяди Андрея?! «На коленях буду ползать, уговорю!» — подумал Юрий. Солнце наконец брызнуло из-за дальнего леса, и желтый ясный свет лег на верхи теремов, на кровли и смотрильные башенки. Напротив, на гульбище, показались Александр с Борисом.
— Батюшка проснулся? — крикнул им Юрий, сделав руки трубой и сдерживая голос, чтобы — ежели что — не разбудить родителя. Борис помотал головой: нет еще! Юрий опять свесился через перильца и стал, поколачивая нога о ногу, следить за проходящими и проезжающими по улице. «И чего батюшка так цацкается с им!» — подумал Юрий, глядя вбок, туда, где, не видная за церковью, стояла хоромина, в которой содержали рязанского князя. Он вспомнил свою оплошность в бою и особенно озлился на Константина, упрямого старого дурня.
По улице кто-то проскакал стремглав. Со скрипом отворились ворота Кремника. Солнце, поднявшись, начало греть Юрию плечи. Зазвонили колокола.
Данил упорно думал все утро. На сыновей только глянул свирепо. Ел — молчал. Оболокался для княжеской думы — молчал. Приостановясь, Юрию:
— Юрко! Возьми кого из бояр, созови в думу баскака ордынского, живо! Да покланяйся тамо, носа не задирай! С почетом чтоб!
Юрий поглядел на отца сумасшедшими жадными глазами, ничего не понял. Понял только, что надо бежать, исполнять. Вздел лучшее платье. Ринулся на ордынский двор. (Мысленно ринулся: выводили коней — от терема к терему два шага, — ехали верхами, истово приглашали. И так же верхом, неторопливо, явился баскак.) Дума: решительные и испуганные, озабоченные, жадные, ждущие с нетерпением и со страхом лица, вислые и окладистые бороды, руки в перстнях, бояре в долгих опашнях, в шапках, сидят по старшинству, по званию и породе: думные бояре, тысяцкий Протасий, городовой боярин Федор Бяконт — эти впереди, дальше — окольничьи, за ними ратные воеводы, старшая дружина, свой двор. На почетном месте баскак. Княжеские сыновья, кроме младшего, шестилетнего Афанасия, тут же. Данил, выждав время, подымает бороду и говорит, больше для баскака, чем для всех остальных:
— Князь переяславский, сыновец наш, Иван Дмитрич, при кончине своей отказал вотчину свою, град Переяславль с волостью, деревни и селы, спроста рещи, весь удел — мне, дяде своему, в наследие и в род…
Приодержавшись, он делает знак. Чтут грамоту, показывают баскаку. Татарин смотрит печати, щурит глаза, кивает. Он понял.
— И о том просим мы, князь московский, повестить господину нашему, Токтаю, царю ордынскому, дабы не было о том которы и обид во князьях. (Баскак совсем сощурил глаза: думает, какие подарки пошлет ему князь Данил сегодня вечером?)
— Сами же мы решили, подумав с боярами, в Переяславль не идти, доколе тамошние бояра нас не позовут к себе сами на стол. И о том тоже просим передать царю, дабы обид на нас от нашего старшего брата, великого князя Андрея, перед царем не было!
В думе ропот. Юрий смотрит, не понимая. Отец кончил и задирает бороду. Всё! Можно отпустить баскака. Ропот стих. Потрясенная тишина.
А затем — проводив баскака и отпустив многих бояр — Протасию с Бяконтом:
— Вызвать переяславского гонца. Пущай немедля скачет к Терентию. Послать за ним московских гонцов, без грамоты, словесно да изъяснят! Юрию
— быть готовым тоже скакать в Переяславль. Протасию — готовить дружину. Бяконту — собирать посольство в Орду. С подарками! Казны не жалеть!
ГЛАВА 124
Федора вызвали и отослали с наказом тотчас. Москвичи поскакали следом через два часа. Выпускали их так, чтобы не углядели татары.
В Переяславль меж тем прибывают великокняжеские бояре. Окинф занимает терема, опечатывает казну, расставляет владимирскую сторожу у городских ворот, на мытном дворе, на торгу. Сам с дружинниками едет в Горицы и требует выдачи завещания покойного князя. Горицкий настоятель трусит перед великим боярином, тем паче что и покойный Гаврило Олексич и Окинф — вкладчики монастыря. Грамота переходит в руки Окинфа и отсылается князю Андрею. Перерывают княжеское хранилище и казну, ищут противень — противня, второго списка грамоты, нет.
Отстраненные от городовых должностей переяславцы ропщут, ждут потери кормлений. Феофан сидит в загородном тереме Терентия Мишинича, трясется, ждет, что схватят и предадут смерти за давнюю казнь Семена Тонильича.
Тут-то и является Федор, а за ним москвичи с вестью, что Данил Лексаныч ждет посольства. Окинф уже показал себя, и бояре, почуявшие, что приходит конец их местам в думе, почету, должностям, доходам, всему, что добыто трудами и ранами на службе у двух князей, отца и сына (а то и трех: старики служили еще Александру Невскому), почуяв неминучую беду, начинают украдом съезжаться к Терентию. Решают пригласить настоятеля Никитского монастыря — тоже свидетеля завещательной воли Ивана. Вооруженные ратники и холопы разоставлены в засадах — не нагрянул бы Окинф с ратью.
— Ты побудь у меня! — велит Терентий Федору. — Домой на Княжево не суйсь, там тебя ищет уже какой-то Окинфов холуй.
— Козел, верно! — догадывается Федор.
— Уж не знаю, кто таков, козел али волк, а только у Окинфа зуб на тебя, сам знашь. Да и… Не повестили ли ему, что ты грамоту увез? Так что сиди, не кажи себя, поймают. Женка не знат ничего, и добро!
Федор только тут начинает понимать, в какую замятню попал и что рискует теперь потерять не только место при князе, но и дом, и землю, и едва ли не саму жизнь.
Ночью переяславские выборные, пробираясь лесами мимо застав, отправляются к Даниле: звать на стол. В Москве их после беседы с князем вызывают в думу, показывают баскаку. Тот кивает головой, понимая, что вечером будут новые дары. Соглашается послать от себя вестника к великому хану в Сарай, куда уже везут княжеские сокровища — поминки от князя Данилы.
И только после того у ворот Переяславля появляются верхоконные москвичи. Полк, собранный Терентием (переяславцам никому не любо идти под Андрея), занимает Клещин-городок и дороги на Ростов и Юрьев. На торгу, в самом городе, бьют и волочат городецкого мытника. Посланной на Вески Окинфовой стороже не пробиться в город, ее окружают и берут в полон. Мужики грубо хватают под уздцы коней, упрямых крюками и арканами сволакивают с седел. Блестят широкие лезвия рогатин, тут не до шуток. Сторожа, сдаваясь, складывает оружие.
В терем к Окинфу вбегает Козел. Он в растерзанном зипуне, на зеленом сапоге кровь.
— Беда, боярин! Едва ушел, зорят наших! У Дмитровских, ворот сторожу смяли, уходить пора!
Окинф, ругаясь, натягивает кольчужную бронь. Торочат коней. Вьюки с нахватанным добром, оружие… Скорей, скорей! Но у Владимирских ворот толпа горожан.
— Руби!
Но за городом — полк Терентия. Окинфа схватывают, вяжут Козла и иных холопов, поворачивают коней. Через час, развьючив поклажу, уносят добро назад, в терема. Окинф с прочими сидит под стражей, город — радостный — в руках москвичей и переяславской рати. Юрий без шапки, рассыпая рыжие кудри, под крики толпы едет шагом по городу, машет рукой, улыбаясь во весь рот направо в налево. Радость переполняет его, он весь сейчас из одной радости, из одного ликования. Ну каким же умным оказался отец! Ну какие же они все славные! Ну какой же город, какой собор, какая чаша воды за валами! А терема, а толпы народа, а торг! Отсюда он, пока будет жив, не уйдет! Единственное, что нарушает счастье Юрия в ближайшие дни, — строгий наказ отца, которого невозможно было ослушаться; отпустить всех захваченных бояр великого князя Андрея с их дружиною, не чиня им никаких обид, воротив коней и оружие. Сам бы Юрий ни за что этого не сделал, сгноил бы захваченных в яме. Но по отцову слову пришлось отпустить.
Всех переяславцев, что помогали ему, Юрий оставляет на прежних местах в думе и в войске, даже Федор, вызванный через дружинника, получает место в охране дворца, хоть и не прежнее, но и не самое низкое. Юрий принимает его милостиво, и Федор наконец уверяется, что, по крайности, почти ничего не потерял во всей этой замятне, когда, рискуя головой, исполнял последнюю службу покойного князя Ивана.
В Переяславль меж тем прибывают великокняжеские бояре. Окинф занимает терема, опечатывает казну, расставляет владимирскую сторожу у городских ворот, на мытном дворе, на торгу. Сам с дружинниками едет в Горицы и требует выдачи завещания покойного князя. Горицкий настоятель трусит перед великим боярином, тем паче что и покойный Гаврило Олексич и Окинф — вкладчики монастыря. Грамота переходит в руки Окинфа и отсылается князю Андрею. Перерывают княжеское хранилище и казну, ищут противень — противня, второго списка грамоты, нет.
Отстраненные от городовых должностей переяславцы ропщут, ждут потери кормлений. Феофан сидит в загородном тереме Терентия Мишинича, трясется, ждет, что схватят и предадут смерти за давнюю казнь Семена Тонильича.
Тут-то и является Федор, а за ним москвичи с вестью, что Данил Лексаныч ждет посольства. Окинф уже показал себя, и бояре, почуявшие, что приходит конец их местам в думе, почету, должностям, доходам, всему, что добыто трудами и ранами на службе у двух князей, отца и сына (а то и трех: старики служили еще Александру Невскому), почуяв неминучую беду, начинают украдом съезжаться к Терентию. Решают пригласить настоятеля Никитского монастыря — тоже свидетеля завещательной воли Ивана. Вооруженные ратники и холопы разоставлены в засадах — не нагрянул бы Окинф с ратью.
— Ты побудь у меня! — велит Терентий Федору. — Домой на Княжево не суйсь, там тебя ищет уже какой-то Окинфов холуй.
— Козел, верно! — догадывается Федор.
— Уж не знаю, кто таков, козел али волк, а только у Окинфа зуб на тебя, сам знашь. Да и… Не повестили ли ему, что ты грамоту увез? Так что сиди, не кажи себя, поймают. Женка не знат ничего, и добро!
Федор только тут начинает понимать, в какую замятню попал и что рискует теперь потерять не только место при князе, но и дом, и землю, и едва ли не саму жизнь.
Ночью переяславские выборные, пробираясь лесами мимо застав, отправляются к Даниле: звать на стол. В Москве их после беседы с князем вызывают в думу, показывают баскаку. Тот кивает головой, понимая, что вечером будут новые дары. Соглашается послать от себя вестника к великому хану в Сарай, куда уже везут княжеские сокровища — поминки от князя Данилы.
И только после того у ворот Переяславля появляются верхоконные москвичи. Полк, собранный Терентием (переяславцам никому не любо идти под Андрея), занимает Клещин-городок и дороги на Ростов и Юрьев. На торгу, в самом городе, бьют и волочат городецкого мытника. Посланной на Вески Окинфовой стороже не пробиться в город, ее окружают и берут в полон. Мужики грубо хватают под уздцы коней, упрямых крюками и арканами сволакивают с седел. Блестят широкие лезвия рогатин, тут не до шуток. Сторожа, сдаваясь, складывает оружие.
В терем к Окинфу вбегает Козел. Он в растерзанном зипуне, на зеленом сапоге кровь.
— Беда, боярин! Едва ушел, зорят наших! У Дмитровских, ворот сторожу смяли, уходить пора!
Окинф, ругаясь, натягивает кольчужную бронь. Торочат коней. Вьюки с нахватанным добром, оружие… Скорей, скорей! Но у Владимирских ворот толпа горожан.
— Руби!
Но за городом — полк Терентия. Окинфа схватывают, вяжут Козла и иных холопов, поворачивают коней. Через час, развьючив поклажу, уносят добро назад, в терема. Окинф с прочими сидит под стражей, город — радостный — в руках москвичей и переяславской рати. Юрий без шапки, рассыпая рыжие кудри, под крики толпы едет шагом по городу, машет рукой, улыбаясь во весь рот направо в налево. Радость переполняет его, он весь сейчас из одной радости, из одного ликования. Ну каким же умным оказался отец! Ну какие же они все славные! Ну какой же город, какой собор, какая чаша воды за валами! А терема, а толпы народа, а торг! Отсюда он, пока будет жив, не уйдет! Единственное, что нарушает счастье Юрия в ближайшие дни, — строгий наказ отца, которого невозможно было ослушаться; отпустить всех захваченных бояр великого князя Андрея с их дружиною, не чиня им никаких обид, воротив коней и оружие. Сам бы Юрий ни за что этого не сделал, сгноил бы захваченных в яме. Но по отцову слову пришлось отпустить.
Всех переяславцев, что помогали ему, Юрий оставляет на прежних местах в думе и в войске, даже Федор, вызванный через дружинника, получает место в охране дворца, хоть и не прежнее, но и не самое низкое. Юрий принимает его милостиво, и Федор наконец уверяется, что, по крайности, почти ничего не потерял во всей этой замятне, когда, рискуя головой, исполнял последнюю службу покойного князя Ивана.
ГЛАВА 125
Михаил Тверской и Андрей Городецкий, узнав о завещании Ивана, оба были в страшном гневе. Но ежели Андрей, как великий князь, попросту не пожелал считаться с волей покойного и послал своих бояр на Переяславль, то положение Михаила оказалось труднее. Собрать рать и пойти на своего союзника и друга князя Данилу? Зачем? Чтобы Андрей смог без хлопот получить Переяславль? Поддержать Данилу, самому вовсе отказавшись от города? Ему оставалось ждать событий и хранить мир. И мать, великая княгиня Оксинья, сказала:
— Терпи! Твое время еще придет, сын! Андрей не отступится от Переяславля, а Даниле навряд усидеть, ратной силы недостанет. (Про посольство Данилы Московского в Орду не знали еще ни она, ни Андрей Городецкий.) Андрей только-только воротился из Новгорода, где ему пришлось задержаться, заключая мир со свеей. Увидя своих, с соромом изгнанных из Переяславля бояр, он рвал и метал. Не задумавшись дня, Андрей велел собирать полки, послал гонцов в Ростов и в Тверь, к Михаилу. Но из Твери пришел ответ, что тверской князь, поскольку Переяславль дан Даниле по завещанию, ратей своих на московского князя не пошлет. А Константин Борисович Ростовский без тверского князя тоже не решался начать войну (а быть может, и не хотел) и советовал просить помощи у хана. Оставалось одно
— идти в Орду.
Летом Андрей, не дав мира Даниле, но и не начиная ратных действий, отправился в Сарай жаловаться на брата и оспаривать незаконное завещание князя Ивана. Потянулись томительные дни, недели, потом месяцы ожидания.
Сжали хлеб, свезли на тока, обмолотили и ссыпали в житницы. Андрей все не возвращался, прочно застряв в Орде. Тохта не говорил ни да ни нет. Подоспели дела церковные, митрополит возвращался с Константинопольского собора, и Андрею пришлось хлопотать о новых ярлыках для служителей церкви, о жалованье церковном: праве церкви не платить со своих доходов ордынского выхода, — без конца дарить и дарить татарских вельмож и самого царя. А меж тем из Москвы тоже шли и шли подарки в Орду, и хан Тохта, принимая своего русского улусника, оглядывал его бесстрастным взглядом и, угощая бараниной, привозными винами, сластями и виноградом, гадал: так ли прочно сидит на столе своем князь Андрей, чтобы уже перестать ему помогать и избрать другого, тоже послушного, но более слабого князя? Или же он ослаб и надо ему помочь, но так помочь, чтобы он не усилился слишком и не начал гибельной войны на Руси и чтобы в любом случае — от силы ли чрезмерной или от крайней слабости — не перестал платить ордынского выхода, русской дани Орде?
Проходила осень. Наступала зима. Андрей захворал в Орде, мучился животом, хан все не отпускал его на родину. Стояли наготове, без дела, собранные дружины, томились ратники, воеводы потихоньку рассылали людей по домам. Застыли реки, земля укрылась белою пеленой, и установился санный путь. Скрипели и визжали на морозном снегу полозья, ползли обозы со снедью и зерном из деревень в города. В Новгородской волости стояло тепло, снегу не было и ожидали недорода.
В самом конце года, двадцать шестого февраля, на Костроме, в княжеском терему, умер маленький бледный мальчик, оставшийся без матери, наследный князь, внук Александра Ярославича Невского, князь костромской и будущий князь городецкий, Борис Андреевич. Седые бояре сидели у постели малыша, сновали бабки, мамки, лекари и знахарки, и вот — понадобился только священник: отпеть и похоронить. Седой ветхий Давыд Явидович потерянно глянул на Ивана Жеребца, на его склоненную воловью шею, в дикие, уставившиеся на труп ребенка глаза:
— Не уберегли! — сказал он, всхлипнув. Жеребец глядел на усопшего княжича, все еще не понимая. Он мог взять меч и обратить в бегство десяток ратников, мог ударом кулака свалить лошадь, порвать ременной аркан, мог во главе дружины опрокидывать вражьи полки, под Ландскроной расшвыривал шведов, проламывая клевцом вражьи головы в шеломах, — и был бессилен, совсем бессилен здесь, перед этой тихою, беззвучной, на мягких ногах детской смертью. Он с трудом разогнул шею, глянул на Давыда с сумасшедшинкой, отмолвил хрипло:
— Да, не уберегли…
Скорбные гонцы, сами опасаясь своего известия, помчались сквозь последние февральские метели к князю Андрею, в Орду.
— Терпи! Твое время еще придет, сын! Андрей не отступится от Переяславля, а Даниле навряд усидеть, ратной силы недостанет. (Про посольство Данилы Московского в Орду не знали еще ни она, ни Андрей Городецкий.) Андрей только-только воротился из Новгорода, где ему пришлось задержаться, заключая мир со свеей. Увидя своих, с соромом изгнанных из Переяславля бояр, он рвал и метал. Не задумавшись дня, Андрей велел собирать полки, послал гонцов в Ростов и в Тверь, к Михаилу. Но из Твери пришел ответ, что тверской князь, поскольку Переяславль дан Даниле по завещанию, ратей своих на московского князя не пошлет. А Константин Борисович Ростовский без тверского князя тоже не решался начать войну (а быть может, и не хотел) и советовал просить помощи у хана. Оставалось одно
— идти в Орду.
Летом Андрей, не дав мира Даниле, но и не начиная ратных действий, отправился в Сарай жаловаться на брата и оспаривать незаконное завещание князя Ивана. Потянулись томительные дни, недели, потом месяцы ожидания.
Сжали хлеб, свезли на тока, обмолотили и ссыпали в житницы. Андрей все не возвращался, прочно застряв в Орде. Тохта не говорил ни да ни нет. Подоспели дела церковные, митрополит возвращался с Константинопольского собора, и Андрею пришлось хлопотать о новых ярлыках для служителей церкви, о жалованье церковном: праве церкви не платить со своих доходов ордынского выхода, — без конца дарить и дарить татарских вельмож и самого царя. А меж тем из Москвы тоже шли и шли подарки в Орду, и хан Тохта, принимая своего русского улусника, оглядывал его бесстрастным взглядом и, угощая бараниной, привозными винами, сластями и виноградом, гадал: так ли прочно сидит на столе своем князь Андрей, чтобы уже перестать ему помогать и избрать другого, тоже послушного, но более слабого князя? Или же он ослаб и надо ему помочь, но так помочь, чтобы он не усилился слишком и не начал гибельной войны на Руси и чтобы в любом случае — от силы ли чрезмерной или от крайней слабости — не перестал платить ордынского выхода, русской дани Орде?
Проходила осень. Наступала зима. Андрей захворал в Орде, мучился животом, хан все не отпускал его на родину. Стояли наготове, без дела, собранные дружины, томились ратники, воеводы потихоньку рассылали людей по домам. Застыли реки, земля укрылась белою пеленой, и установился санный путь. Скрипели и визжали на морозном снегу полозья, ползли обозы со снедью и зерном из деревень в города. В Новгородской волости стояло тепло, снегу не было и ожидали недорода.
В самом конце года, двадцать шестого февраля, на Костроме, в княжеском терему, умер маленький бледный мальчик, оставшийся без матери, наследный князь, внук Александра Ярославича Невского, князь костромской и будущий князь городецкий, Борис Андреевич. Седые бояре сидели у постели малыша, сновали бабки, мамки, лекари и знахарки, и вот — понадобился только священник: отпеть и похоронить. Седой ветхий Давыд Явидович потерянно глянул на Ивана Жеребца, на его склоненную воловью шею, в дикие, уставившиеся на труп ребенка глаза:
— Не уберегли! — сказал он, всхлипнув. Жеребец глядел на усопшего княжича, все еще не понимая. Он мог взять меч и обратить в бегство десяток ратников, мог ударом кулака свалить лошадь, порвать ременной аркан, мог во главе дружины опрокидывать вражьи полки, под Ландскроной расшвыривал шведов, проламывая клевцом вражьи головы в шеломах, — и был бессилен, совсем бессилен здесь, перед этой тихою, беззвучной, на мягких ногах детской смертью. Он с трудом разогнул шею, глянул на Давыда с сумасшедшинкой, отмолвил хрипло:
— Да, не уберегли…
Скорбные гонцы, сами опасаясь своего известия, помчались сквозь последние февральские метели к князю Андрею, в Орду.
ГЛАВА 126
В этом году Данил чувствовал себя нехорошо. Летом, ближе к осени, однако, съездил в Переяславль, к Юрию. Поглядел хозяйство, поругал сына для прилику, так, чтобы носа не драл. Принимал бояр. Вспомнив, спросил про Федора. Федора вызвали ко князю.
Данил Лексаныч сидел как-то непривычно старый, тихий, старше своих — и Федоровых — сорока с малым лет. Расспросил, покивал головой. Спросил про мать, про сестру. Узнав, что Параська пропала, огорчился, вздохнул.
— И кукла пропала? — спросил, поглядев исподлобья Федору прямо в глаза.
— И кукла. Дом сгорел, дак… — отмолвил Федор.
— Женку-то жалеешь?
Не ожидая ответа, кивнул Юрию, что сидел рядом, с любопытством оглядывая Федора быстрым взором голубых беззастенчивых глаз. Тот понял отца, встал, вышел, воротился, неся женскую кунью распашную шубу. Отец одобрил, кивком головы, подарок.
— На, возьми!
Юрий протянул шубу Федору.
— Женке подари. А сына твово, буду жив, возьму на двор. У Протасия он? Спрошу. Вот, Юрий, кто нам Переяславль подарил!
Федор поклонился, прощаясь, в пояс, и ушел с неспокойным сердцем. Данил Лексаныч выглядел уж очень нехорошо, а в чужого для себя князя Юрия Федор не очень верил. Воротясь в этот день в Княжево, он долго убирал коня, потом взошел, торжественно остановился у порога, развернул подарок:
— От князь Данилы тебе! На! — бросил, невесомую, в руки. — Прикинь-ко!
— Да полно уж, — нерешительно обминая пальцами дорогой мех, проговорила Феня. — Не в наряде дак!
Вздыхая, надела. Шуба была как раз до полу, чуть виднелись носы чеботов. Стала выше, стройнее. Усмехнулась, задумчиво щурясь, виднее стали мелкие морщинки у глаз.
— Молодой бы! В церкву ходить теперь.
Представил ее молодой вдруг, в этой дорогой шубе, ощутил стыд, что не смог тогда, всю жизнь…
Вздыхая сняла, бережно убрала в скрыню. Подошла, села близко, приобняв:
— Ништо, Федюша, не журись, не худо прожили мы с тобой! Сына подняли, вишь…
Бережно освободясь от ее руки, он распрямился, вздохнул, привлек к себе за плечи. С той же горькой жалостью увидел близко тронутые сединой, поредевшие волосы.
— Бориска Шумаровский давеча весть передал от Вани, кланяется, мол, в чести у боярина, бает…
Они помолчали. Потом Феня посвежевшим голосом похвасталась:
— Я седни пироги затеяла, каки любишь! Со снетком!
Федор хотел спросить про снетка вяленого: отколь достала, и не смог справиться с собой, что-то запершило в горле. Закашлял и только прижал сильнее. Она поняла без слов, пояснила:
— Даве купцы-белозеры наезжали, дак Марья взяла лукошек пять, а я уж у нее достала!
Отужинав, сумерничали.
Верно ли, что прожита жизнь? Сила в плечах еще есть, еще желания не ушли из сердца. Правда, молодость ушла. А жизнь — кто ее измерит! Вон старик Никанор все волочится, а ему уж не сто ли летов? А дядя Прохор погиб, какой богатырь был! Умерла мать, а Олену, ее подругу, словно и годы не берут. Жить еще долго нужно. Нужно поставить сына на ноги, быть может, дождаться внуков, а то и правнуков. Княжеский дар, серебро и перстень, он зарыл в землю на черный день. Может, скоро война, и тогда Козел по старой злобе снова подожжет его хоромину, и снова, когда схлынет вражеская рать, надо будет рубить избу, ставить клеть, подымать сараи и житницу, заводить коней и скотину.
Данил Лексаныч сидел как-то непривычно старый, тихий, старше своих — и Федоровых — сорока с малым лет. Расспросил, покивал головой. Спросил про мать, про сестру. Узнав, что Параська пропала, огорчился, вздохнул.
— И кукла пропала? — спросил, поглядев исподлобья Федору прямо в глаза.
— И кукла. Дом сгорел, дак… — отмолвил Федор.
— Женку-то жалеешь?
Не ожидая ответа, кивнул Юрию, что сидел рядом, с любопытством оглядывая Федора быстрым взором голубых беззастенчивых глаз. Тот понял отца, встал, вышел, воротился, неся женскую кунью распашную шубу. Отец одобрил, кивком головы, подарок.
— На, возьми!
Юрий протянул шубу Федору.
— Женке подари. А сына твово, буду жив, возьму на двор. У Протасия он? Спрошу. Вот, Юрий, кто нам Переяславль подарил!
Федор поклонился, прощаясь, в пояс, и ушел с неспокойным сердцем. Данил Лексаныч выглядел уж очень нехорошо, а в чужого для себя князя Юрия Федор не очень верил. Воротясь в этот день в Княжево, он долго убирал коня, потом взошел, торжественно остановился у порога, развернул подарок:
— От князь Данилы тебе! На! — бросил, невесомую, в руки. — Прикинь-ко!
— Да полно уж, — нерешительно обминая пальцами дорогой мех, проговорила Феня. — Не в наряде дак!
Вздыхая, надела. Шуба была как раз до полу, чуть виднелись носы чеботов. Стала выше, стройнее. Усмехнулась, задумчиво щурясь, виднее стали мелкие морщинки у глаз.
— Молодой бы! В церкву ходить теперь.
Представил ее молодой вдруг, в этой дорогой шубе, ощутил стыд, что не смог тогда, всю жизнь…
Вздыхая сняла, бережно убрала в скрыню. Подошла, села близко, приобняв:
— Ништо, Федюша, не журись, не худо прожили мы с тобой! Сына подняли, вишь…
Бережно освободясь от ее руки, он распрямился, вздохнул, привлек к себе за плечи. С той же горькой жалостью увидел близко тронутые сединой, поредевшие волосы.
— Бориска Шумаровский давеча весть передал от Вани, кланяется, мол, в чести у боярина, бает…
Они помолчали. Потом Феня посвежевшим голосом похвасталась:
— Я седни пироги затеяла, каки любишь! Со снетком!
Федор хотел спросить про снетка вяленого: отколь достала, и не смог справиться с собой, что-то запершило в горле. Закашлял и только прижал сильнее. Она поняла без слов, пояснила:
— Даве купцы-белозеры наезжали, дак Марья взяла лукошек пять, а я уж у нее достала!
Отужинав, сумерничали.
Верно ли, что прожита жизнь? Сила в плечах еще есть, еще желания не ушли из сердца. Правда, молодость ушла. А жизнь — кто ее измерит! Вон старик Никанор все волочится, а ему уж не сто ли летов? А дядя Прохор погиб, какой богатырь был! Умерла мать, а Олену, ее подругу, словно и годы не берут. Жить еще долго нужно. Нужно поставить сына на ноги, быть может, дождаться внуков, а то и правнуков. Княжеский дар, серебро и перстень, он зарыл в землю на черный день. Может, скоро война, и тогда Козел по старой злобе снова подожжет его хоромину, и снова, когда схлынет вражеская рать, надо будет рубить избу, ставить клеть, подымать сараи и житницу, заводить коней и скотину.