Татарин исчез. Семен откинулся, развалясь, на пестроцветные подушки, взял в руки дорогую индийскую раковину, приложил к уху, отбросил. Ощущение беды не проходило, однако. Семен подумал, хлопнул в ладони — лень было тянуться за бронзовой колотушкой — и вдруг поднялся и сел. «Вызвать дворского!» — сложилось в уме. Предчувствия никогда не обманывали его до сих пор. И он просто разленился им верить. Слишком много успехов было за эти годы, слишком много! Он всегда недооценивал Дмитрия. Всегда. Так и с Ногаем: почему не предвидел раньше?
   Семен скинул халат. Слуга-костромич уже стоял с летнею ферязью. Бабьей прислуги при себе Семен не любил и не держал. Даже и любовь он предпочитал без них. Любовь воина к воину, когда мужское дыхание у костра, и степь, и пахучий емшан. В любви тоже чувствовать силу, силу мальчика, силу мужа, вкус плоти, и бешеную удаль летящих коней, и томительный горловой напев…
   — Позови дворского! — приказал он слуге.
   Дворский не шел что-то долго. Семен прислушался. Кони — откуда кони? Кони глухо топотали за оградой. Где-то внизу хлопнула дверь, кто-то закричал, что-то покатилось со звоном, и тотчас топот многих ног наполнил хоромы. Он сорвал со стены дорогой кубачинский клинок, кинулся к окну, потом к выходу на гульбище. Бежать было поздно. Семен бросил клинок на тахту и скрестил руки. И тотчас с хрястом растворилась дверь, и в покой полезли с саблями наголо. Семен усмехнулся презрительно. Ратные, помявшись, вбросили сабли в ножны. Вошли двое переяславских бояр, не известных ему по именам, которых он как-то прежде встречал во Владимире. Впрочем, одного из них, кажется, звали тогда Феофаном…
   Один из ратных все поглядывал с беспокойством на брошенный клинок. Боярин кивнул, ратник поднял клинок, подержал, жалея выпустить из рук, и повесил на стену.
   Семен поймал себя на том, что ему жалко своего собрания оружия — амхарских и румийских булатов, клинков из Мавераннахра и тонкой работы кубачинских мастеров, — жаль того, что все эти бесценные сокровища расхватают не ведающие ни толка, ни дела невежды, не будут знать потом, что и откуда, не будут беречь и ценить, как берег и ценил их он сам. Он усмехнулся этой мысли. Феофан, заметив усмешку Семена и превратно истолковав ее, недовольно вскинул бровь.
   Ему было любопытно, как они начнут, и он не хотел им помогать. Прокашлявшись, Феофан начал было речь, но Семен перебил его.
   — Разрешите, хоть и незваные, гости, я сяду?
   Он опустился на тахту. Боярин поперхнулся, выкатив глаза, вдруг заорал:
   — Встать!
   Семен медленно раздвинул сведенные судорогой щеки и показал зубы:
   — Пошли вон!
   Оба боярина встали, ратники схватились за оружие. Казалось, они сейчас кинутся на него или опрометью выбегут из покоя.
   — Вон! — рявкнул Семен.
   У Феофана заходила борода:
   — Ты… Меня… Я воевода княжеский!
   Трясущейся от ярости рукой он шарил по поясу, не находя рукояти сабли. Тут вдруг вмешался второй боярин:
   — Не кричи, Семен! Ты поиман нами по слову великого князя владимирского и сейчас дашь ответ в делах своих и помышлениях противу князя Дмитрия, и о чем ты в Орде воровские тайные речи вел опять, и с кем, и на что наводил брата великого князя Дмитрия, городецкого князя Андрея.
   Семен смотрел на него и сквозь него и молчал. Бояре переглянулись. Феофан кивнул, ратные, теснясь, вышли из покоя.
   — Где грамота? — спросил Семен, помедлив.
   — Посыланы без грамоты, по слову великого князя!
   — Без грамоты посылают только с одним делом: убить. И то, когда хотят после избавиться и от убийц тоже.
   Бояре переглянулись обеспокоенно.
   — Убить тебя мы еще успеем! — сказал Феофан. — А за князем Митрием служба наша не пропадет!
   Семен опять усмехнулся. Ну вот и начали! Что же они станут делать? Он холодно прикидывал теперь: вот он поступит так, они — так… Вдруг ему стало ясно, что ведь это конец. Эти смешные чванные переяславцы прибыли, в общем, с единою целью — убить его, Семена. И от этой мысли в нем родилось великое презрение к этим тупым исполнителям. Значит, он говорил с палачами! Но с палачами не говорят…
   Второй боярин повторил свой вопрос о коромолах и лести. Семен пожал плечами. Он так и не встал и сидел, откинувшись на тахту, перебирая пышные кисти пояса.
   — Прости, с кем говорю — не знаю. Всех переяславских бояр запомнить невмочь! Встречал Гаврилу в Орде…
   — Онтон! — представился первый боярин.
   — Феофан! — буркнул второй.
   Склонением головы Семен показал, что удовлетворен ответом.
   — Старший из вас, видимо, Феофан? Вот ежели я предложу тебе, Феофан, сейчас изменить князю Дмитрию и перейти на службу к моему князю?
   Бояре молчали. Семен, поодержавшись, продолжил:
   — Ты назвал меня сейчас коромольником. Льстивым коромольником! — Семен кивнул на Онтона. — Коромола, насколько я понимаю, измена своему князю. Ты же велишь мне поведать о делах моего князя в Орде. Коромолой с моей стороны как раз и будет, ежели я выдам вам тайны господина моего.
   Он перевел взгляд на первого боярина:
   — Ты не ответил мне на мой вопрос, Феофан!
   — Я не переветник! — сердито отозвался боярин.
   — Я тоже… — просто ответил Семен. — Дмитрий Лексаныч и мой князь Андрей братья. Их брани они меж собой ведают. И я, Феофан, служу своему господину ото всего сердца. Заметь, так же, как и ты своему!
   — Слышано в Орде, что ты переветничал, сговаривал тамо противу Ногая, а тут противу князя великого! Мало ты наводил татар на русскую землю?
   Семен поднял руку, останавливая поток Феофановой речи, и дождался тишины.
   — У наших с тобою господ, Феофан, мир и любовь. Мнишь ли ты или твой князь мнит, что кровь моя не ляжет между великим князем и Андреем? Или у наших господ нет голов на плечах, или не они решают дела княжеские? Да, я служил князю Андрею и водил рати. Я воевода, Феофан, и был воеводой еще у великого князя Василия. Ты, верно, забыл это? А ныне рать татарскую на Новгород вели переяславские воеводы, и как знать, Феофан, не спросят ли тебя когда-нибудь, как смел ты сам послушать господина своего? Ваше дело суетно, други, и служба эта вам может оказаться не в честь! Почто не приехал мой знакомец, Гаврило Олексич, ни сына своего не послал?
   Феофан засопел. Темная кровь прилила к лицу. Он ненавидел Семена, но не мог не согласиться, что Гаврило вел себя подозрительно.
   — Нам ведомы твои дела ордынские! Теперь мир меж господами нашими, а твои дела миру тому помеха. «Мужа кровей и льстива гнушается Господь!» Скажи истину: кто снова мутит в Орде и с кем совет ведет, какие у вас промеж себя тайности, и кто из князей ли, воевод ордынских против хана Ногая замышляет, и с кем из князей мыслишь ты опять пойти на Русь?
   — Я все сказал тебе, Феофан, — ответил Семен, помедлив. — И лучше, чтобы ты оставил господам господское и не мешался в их княжеские дела!
   — Не будешь говорить?
   — Нет.
   — Заставим!
   Феофан стукнул ножнами сабли в пол, стражники вновь полезли в дверь.
   Семен медленно встал, чувствуя, как кровь отливает от лица. Его грубо схватили. Он рванулся бешено, оскалив зубы. В лицо Феофану:
   — Смерд!
   Ему скрутили руки. Тяжело дыша, Семен остановился. Борьба с мужичьем отняла силы. Он мог бы сейчас закричать, взвыть, а этого он не хотел. Будут пытать! В голове еще лихорадочно складывалось: кто и что может сделать, кто вмешаться… Захарий Зерно! Вот кого! Хрипло он потребовал в понятые Захарию. Феофан, сощурясь, покачал головой:
   — Нет, Семен! Ни Зерно и никто тут ни при чем. И слуги твои повязаны, и заставы загорожены, и никто не поможет тебе. Говори!
   — Не буду.
   — Говори!
   Боль на минуту затмила сознание, потом отпустила. Семен иногда прежде думал об этом, наблюдая расправы в Орде, и даже применял к себе. Однако это оказалось хуже, чем он полагал. В какой-то миг Семен подумал, что не выдержит. Он скрипел зубами, коротко постанывая. Сознание опять замглилось. Перестарались. Сквозь мутную пелену показалось, что он уже не чувствует боли.
   — Говори! Говори!
   Семен щурясь, только мотал головой и молчал.
   Наконец каты утомились. Семена, не державшегося на ногах, прислонили к стене. Он медленно опадал, сползая до полу. Открыл глаза. Что-то ему говорили. Брызжа слюной, наступая и топая, перед ним бесновался Феофан. Семен глядел полуприкрытыми глазами. Боль, пронизавшая все тело, уже как-то отделилась от него. Тело стало отдельно и боль отдельно. И снова ему повеял, как утром, запах степи, томительный аромат цветущего емшана. Он уже не слышал, что говорил, что орал, чего требовал от него Феофан. Устав, прикрыл глаза.
   Его подняли, но тут Семен потерял сознание. От мокрого придя в себя, долго не понимал: где он, что с ним? Видимо от удара в ухо, он плохо слышал, и кривляющиеся лица, булькающие, словно через воду, звуки из разинутых ртов казались где-то далеко-далеко.
   — Станешь со мной пред Господом, — прошептал он. — Скоморох!
   В конце концов умирать было и не так страшно, как казалось сразу. Тело просто отделялось, переставало служить.
   Оба боярина стояли над простертым Семеном.
   — Убить?
   — Теперь уж беспременно убить надоть. Кровищи-то! — вдруг ужаснувшись тому, что наделали, вымолвил Онтон. Феофан кивнул ратнику, и тот, замахнувшись, трижды погрузил лезвие короткой широкой рогатины в тело Семена. От первого удара Семен вздрогнул, его стало корчить, он словно начинал подыматься с пола, от второго — замер и дернулся, вытягиваясь. Третий удар уже пришел не по живому.
   — …Не дышит! Все.
   Онтон с Феофаном медленно переглянулись и, сняв шапки, перекрестили лбы.
   — Священника, что ли, позвать?
   — Не здеся! Подымай!

 
   Андрей узнал о гибели Семена Тонильича у себя в Городце через два дня. Сперва он даже и не поверил, разбранив холопов за ложный слух. Но тут прибыл знакомый Семенов татарин, и, еще только увидав его издали, жалкого, понурого, Андрей понял, что это правда.
   Татарин стоял перед ним и плакал. Некрасивое, в оспинах, лицо его кривилось, и мелкие слезы лились, не переставая.
   — …Послала меня, сама послала, ай, ай! Я не могла ничего. Весь терема окружила, я хотела к нему… Ночью узнала, гасподин мертвай, смотрела его церковь, совсим, совсим мертвай! Я скакал к тебе. Вота, моя кольцо давай, для тебя давай! Теперь его нету, и моя голова пропадай совсим…
   Он протягивал на ладони золотое кольцо с яшмой. Андрей взял его и задрожал. Это было то самое кольцо, тот, знакомый, их перстень. Значит, он знал или почуял и звал, звал меня! А я не понял, не слышал, не прискакал, не спас! Сидел здесь… Яшма ветвилась знакомым змеиным узором. Последний дар! Ну, Дмитрий! Так вот твои слова о праве, о Боге, о любви! Но вспомнишь и ты слова псалма Давидова, что вместе учили с тобою: «Мужа кровей и льстива гнушается Господь!» Сам не ведая, он точно повторил то, что сказали давеча убийцы Семену.
   Татарин между тем рассказывал:
   — Моя так понимай, Орда вести получал, хороший вести, довольный бывай. Моя видит всегда.
   — Оставайся у меня! — предложил ему Андрей. Но татарин испуганно замотал головой:
   — Пусти, господина! Степ уйду. Моя тут не житье. Сына у него там.
   — Хорошо, — медленно сказал Андрей. — Послужи тогда последнюю службу. Мне очень нужно знать, какие вести пришли господину из Орды, кто их прислал и о чем? Очень! Понимаешь? От кого и о чем?!
   — Моя все понимай. Моя кому надо говори. Твоя приезжай Орда, моя встречай.
   — Постой. Прими! — сказал Андрей, протягивая тяжелый кошель с серебром.
   — Не нада! Не нада! — попятился, отталкивая кошель, татарин. — Моя так делай! Для него делай!
   На прощанье татарин поцеловал ему руку и, даже не похотев заночевать, уехал. Некрасивый косоногий татарин, с глазами, мокрыми от слез.
   Андрей долго смотрел ему вслед.
   — Нет, Дмитрий, не будет мира у нас! Кровь между нами отныне. Кровь друга моего. А ты, Семен, слышишь ты меня там? Может, живого тебя и не послушал бы, а мертвого послушаю. Кольцо твое со мною теперь!


ГЛАВА 68


   Данил Московский всю эту зиму строил мельницы на Москве. В походе братьев на Новгород он не участвовал, хотя и посылал полк, затребованный Дмитрием, как и прочие князья, но сам проводил рать только до Волока, наказав воеводам пуще всего беречь людей и не соваться вперед без нужды. Впрочем, полагал он, до боя и не дойдет, не дураки же новгородцы в конце концов! Уж ярлык у Дмитрия, так спорить нечего!
   Маленький Юрий учился ходить, и Дуня не могла налюбоваться первенцем. После родов она пополнела, на белых руках сделались перевязочки. Все больше становилась такой, какие Даниле раньше нравились: холеной, крупитчатой, пышной. Он с удовольствием вспоминал о ней днем между работой, представлял, как встретит, как обнимет ее вечером. И дитенок был славный, бойкой, весь такой мягко-упругий, любо в руки взять.
   От гулких ударов всхрапывал и прижимал уши княжеский конь. Осклизаясь на буграх, объезжая навалы леса, поминутно спешиваясь, Данил проверял работу.
   — Ничо, князь, не подгадим! — кричали ему древодели-плотники. Стучали топоры. Рослый владимирец, сидя на самом верху костра, ругал рязанских пришлых мужиков:
   — Нагнали полоротых! «Тапары»!
   Кремник по его приказу раздвигали подальше. Весной, как провянет земля, станут рыть ров и ставить городню. Пока начерно слагали венцы. Данил поглядел, задирая голову. Мастерам платили серебром, мастера старались на совесть. Успокоенный, он шагом проехал вдоль Неглинной. Под стеной отдыхала сменная дружина, толковали о своем. Кто-то жалился на ломотье в пояснице, ему советовали прикладывать медь:
   — Вон енти, в Орде, носят чего ни то завсегда медное у их, пояс да бляхи разные, и никогда не болит!
   — Каку медь, красну или желту? — спрашивал мужик.
   Завидя князя, заулыбались:
   — Каково работаем?
   — Добро! — Данил, щурясь, поглядел вверх.
   — К весны складем! — сказал один, по говору — новгородец.
   — Кто там у вас мастера обижат?
   — А, Рязань-матушка! Как работают? Да грех ругать, не хуже наших! А что бранитце, дак на то он и мастер, строжит!
   Он проехал до Яузы, где забивали сваи. Издали видно было, как мужики размашисто опускали бабу, а потом поднимали, и лишь тут, с запозданьем, когда между бабой и сваей показывался ослепительно-белый просвет, долетал сухой гулкий щелк, так что казалось, что мужики не бьют, а с треском отрывают каждый раз прилипающую к свае бабу и та щелкает, отлепляясь от могутного торчкового бревна. Данил подъехал ближе. По всему берегу копошились, как мураши, серые, коричневые и грязно-белые овчины. Бревна проплывали по воздуху одно за другим. Подъехав совсем вплоть, он увидел подносчиков. Валенки и лапти дружно тепали по снегу, и, в лад шагам, бревно мерно ерзало по плечам. Он остановился около мастера.
   — Не сорвет весной паводком?
   — Головой отвечу, княже. Эй! Эй!.. Как ставишь, ставишь как! Кривишь, туды-т!
   Мастер, ругаясь, косолапо переваливаясь, побежал, бросив князя. Данил дождался, когда выровняли бревно и мастер, обрасывая пот со лба, воротился на глядень. С неба на неяркую белую землю, редко кружась, летели снежинки. Курились дымы. Скоро будут кормить. Кормили посменно, и работа не прерывалась даже на обед, так и бухало и гремело от темна до темна. Боярыни иногда жаловались, что спокою нет: стучат и стучат из утра до вечера.
   Данил взъехал на высокий обрыв над Яузой и издали поглядел на свой Кремник, на копошащуюся суету приречной слободы. Там тоже строили, и тоже били сваи, мастерили новые причалы для весенних новгородских лодей. Стучали и с той стороны, на Неглинной, крепили берег, чтобы не подмывало весенней водой.
   Люди были расставлены хорошо, нигде не грудились зря, не мешали друг другу. Мужики были из деревень, отрабатывали княжое городовое дело. Отродясь приезжали со своим снедным припасом. Кормить всех и варить на всех разом придумал Данило — и работа пошла втрое быстрей, так что и тут не прогадали.
   Давеча приезжали двое рязанских бояр, просили принять. Под Коломной села у их. Принять — обидеть рязанского князя. А Коломна нужна, ох, как нужна! Стоит на устье Москвы, там бы и мыт свой поставить, и амбары, и торг завести. (Уже и ставлено, и завожено, а все — не у себя под рукой. Повозное, лодейное идут рязанскому князю. И протори, и убытки, и обиды… А все одно не доходят у рязанского князя руки до Коломны!) Послав слугу сказать, чтобы не ждали к обеду, поскакал в Данилов монастырь. «Там и пообедаю!» — решил. В монастыре тоже строили, и тоже следовало поглядеть и поговорить с экономом. За одним разом надумал проскакать и до Воробьевых гор, до княжеских сел. Оттуда должны были гнать скот на убой, на прокорм градоделей, и требовалось проследить, чтобы не забивали хороших молочных коров, как случилось давеча. Села были бывшие наместничьи, к Даниле еще не привыкли. Он уже переменил одного посольского и двух сырных мастеров новых поставил у дела. (Они-то и пожаловались на забой молочных коров.) Вечером, уже на своем княжом дворе, он сперва еще заглянул в медовушу, где стояли бочки сырого и вареного меда и доходил недавний сыченый мед. Попробовал малость. На пустой желудок горячо ударило в голову — проездившись, Данил сильно оголодал. На посаде уже замолкали топоры. Замерли одна за другою дубовые бабы. Сиреневая, синяя ночь опускалась на город. Он отдал коня, кивком отпустил слуг, что сопровождали его в пути, а сам, пошатываясь и разминая ноги, пеш, пошел по двору к себе, в терем, к сыну, к сытному ужину, к приятно округлившейся Овдотье. («Чего они все на „а“ гуторят?» — подумал скользом, услыхав толковню двух баб-портомойниц.) В тереме было тепло, даже жарко. Печи топили еще по-черному, но топки были там, за стеною, где суетились холопы, а сюда, в горницы, шло только приятное горячее тепло. Давеча ценинный мастер сделал в тереме муравленую зеленую печь. По гладким, скользким поливным изразцам, нагретым изнутри, было приятно проводить рукой.
   Княгиня с сенными боярынями и дворовыми своими сидела за работой, те пряли, сама вышивала серебром и золотом пелену в Данилов монастырь. С утра сказывали сказки, а ныне занялись чтением. Из Мурома привезли списанное на грамоту сказание про князя Петра и деву Февронию. Данил остановился, невидимый, у приоткрытых дверей, посмеиваясь про себя. Вот уж бабье чтение! Впрочем, было похоже на житие. Про князя и его жену, видимо, была из простых, начала Данил не слышал. Читали, как изгнанные князь с княгиней плыли по Оке и некий боярин восхоте княгиню, разожжен от красы лица ее. И княгиня, поняв это, наклонилась и зачерпнула воды с той и другой стороны лодьи. Данил повел головой и рукою остановил сунувшуюся было прислугу:
   — Не мешай!
   Хотелось так же вот, невидимо, дослушать рассказ до конца.
   Вдруг стало тихо. Это Неонила остановила бесконечное вращение веретена и, уронив руки на колени, вперила взгляд прямо перед собою, лишь губы беззвучно шевелились, что-то произнося, не слышное никому.
   — «Испей!» — говорила княгиня Феврония боярину. — «А теперь с этой стороны. Откуда слаще?» — Разом вздохнули Нюшка с Машей, сенные девки Дунины. Маша прижмурилась и повела головой, отгоняя видение: красивый всадник, ездец, на чалом жеребце, что снова приснился давеча перед утром. Сама Окулина Никитьевна, сенная боярыня, преисполнясь тихим восторгом, читала все истовей и проникновеннее, медленно складывая слова, простые и прекрасные, как прозрачные индийские камни.
   — «Уже изнемогаю!» — звал князь. — «Потерпи!» — уговаривала его Феврония, спеша дошить воздух, и уже когда пришли от Петра в третий раз, передав его слова: «Уже хочу умереть и не жду больше», — сказала: «Иду!» Вколола иглу в недоконченную работу и умерла вместе с ним.
   Окулина дочла и медленно откинулась. Маша вдруг заревела навсхлип, зажимая лицо руками, и княгиня неожиданно добрым движением привлекла к себе ее сотрясаемые рыданием плечи:
   — Полно, ластушка, приедет твой ездец, уж коли любит, так приедет!
   Вошел князь. Овдотья, бросив девушку, что перестала рыдать, встала и пошла ему навстречу. Улыбаясь, Данил оглядел горницу. В стоянцах светло горели желтые ярого воску свечи. Девки вскочили, боярыни склонили головы. Данил махнул им рукой — сидеть. Улыбаясь Дуне, погладил тепло-гладкую изразцовую печь. Поглядел на воздух в больших пялах, что шила Овдотья. Пошутил:
   — Иглу-то не забыла воткнуть?
   — А ты и подслушивал, какой! Голоден, конечно!
   — Как зверь!
   — Счас накажу!
   Проходя мимо него, нарочно коснулась плечом, погладила по руке, оттого стало еще теплее. Скоро Данил, переменивший платье и сапоги, омывший руки под медным рукомоем, сидел за столом и ел тройную уху, а Овдотья глядела, как голодно ходят у него скулы, как поблескивают глаза. Привставая, сама подливала того и другого. По случаю начала поста уха была рыбная. От меда Данил отрекся, помотав головой:
   — Квасу! Меду счас на поварне выпил. Доспевает. Добрый будет мед. Ты-то ела? Поешь со мной!
   — Я вот чего возьму: грибов, — отмолвила Овдотья, — и соленого чесноку.
   — Опять на соленое потянуло? — спросил Данил весело. Овдотья залилась алым румянцем, поглядела из-под ресниц, отрицательно покачала головой. Данил, отвалясь, шелушил чесночину.
   — Добрый чеснок! Нынче не загниет, сказал я им: он прохладу любит, лучше лежит!
   — Ты у меня хозяин! — ласково-лукаво отозвалась Овдотья.
   — А что?
   — А кто лонись осетров загубил?
   — Коптильню нужно нову!
   — Ну дак и не докоптили-то, по твоему же слову делали, как быстрей! Испортили никак о двести пудов!
   — Все одно не пропала!
   — Не пропала, а уж купцам не пошла, скормить пришлось.
   Сытый Данил только рукой отмахнул. Будет поминать теперь до весны! Работники ели — нахваливали! Спросил про сына:
   — Спит?
   — Спит уже. Тихо так спит, наигрался. Тебя боярин прошал какой-то.
   — Что ж не сказала враз?
   — А хоть поел в спокое!
   — Ну, и пожар случись, тоже впереди кормить станешь?
   — Сыт?!
   — Боле некуда! Что ж, зови боярина-то!
   — Я посижу?
   — Смотря с каким делом он ко мне!
   Боярин, наклонясь в дверях, пролез в горницу, и тотчас по его лицу в тенях и отблесках заколебавшихся свечей стало ясно, что вести были недобрые. И когда боярин, косясь на княгиню, начал сказывать, Данил махнул рукой Овдотье:
   — Выдь, про смерть не тебе слушать!
   Зло совершилось в Курском княжении, но касалось всех, потому что могло откликнуться не тем, то другим. И сразу как-то словно даже холодом повеяло по Кремнику от того места, где стоял ордынский двор и сидел баскак московский. Правда, Данил ладил с баскаком неплохо. Татары подторговывали, и торговля эта — так уж он сумел устроить — шла тоже через князя и была не безвыгодна Данилу. Теперь же, с переменами в Орде и нелюбием между Ногаем и Телебугой, приходилось держать ухо востро.
   В Курской земле произошло вот что. Баскачество в Курске держал бесермен Ахмат, откупивший у татар сбор даней. (Слава Богу, у них здесь с Александровых времен дани собирали сами и уже сами передавали баскаку!) Ахмат, кроме того, что немилосердно обирал княжество, устроил две своих слободы в отчине Олега, князя Рыльского и Воргольского. Ахматовы слобожане не платили мыта, ни выхода ордынского, и потому слободы скоро наполнились народом, а села близ Курска и Воргола опустели. Сверх того, слобожане, поощряемые Ахматом, сами грабили окрестных крестьян.
   Князь Олег со сродником своим Святославом Липовецким, как только в Орде сел Телебуга, отправилась к нему с жалобою. Ахмат не имел права заводить слободы на княжеской земле и переманивать людей, отчего, кстати, страдала ханская казна. Телебуга тотчас дал князьям приставов и велел забрать из слобод своих людей, а слободы разогнать. Олег и Святослав воротились с татарским отрядом, ратникам повелели пограбить обе слободы и, поковав, забрать и вывести своих людей из слобод, что и было сделано.
   Ахмат в ту пору был у Ногая и, узнав о разграбления слобод, тотчас оклеветал Олега со Святославом перед Ногаем: мол, Олег со Святославом не князи, а разбойники и твои, великого царя, супротивники. Аще хощеши испытати, то пошли к Ольгу сокольников своих. Есть ведь у него в княжении ловища лебединые, ежели будет ловить с твоими сокольники и придет к тебе, тогда не ратен есть.
   Олег не посмел ехать, потому что Святослав Липовецкий, полагаясь на разрешение Телебуги без ведома Олега ночью ударил разбоем на слободу, а тут, как ни поверни: разбой — разбой и есть. Сокольницы пришли, звали Олега, вызнали все и донесли Ногаю, что Олег и вправду разбойник и враг Ногая. Тут-то Ногай и показал, чего стоят в его глазах Телебуговы повеленья. Тринадцатого генваря, как о том уже доносили Даниле, под Ворголом появилась татарская рать, посланная Ногаем. Олег бежал к Телебуге, а Святослав укрылся в воронежских лесах. Татары опустошили всю округу, гнались за князьями, захватили тринадцать человек Ольговых и Святославовых старейших бояр и, поковав их в немецкие железа, отдали Ахмату на расправу.
   Теперь татарская рать разоряла Воргольские, Рыльские и Липовецкие земли и забирала полон, а Ахмат снова собирал свои слободы, сгоняя людей, скот и свозя добро. А бояре те уже, сказывают, казнены и развешаны по деревьям. Их видали с отсеченными правыми руками и головами…
   Данил слушал, схватясь за голову.
   — Люди бегут, к нам уже прибились иные. Принимать ли? — спрашивал боярин.
   — Принимай! — глухо отозвался Данил. — Сюда не веди, нать, чтобы баскак не знал.