Татары, в погоне за дружиной Дмитрия, ринулись на земли Тверского княжества, опустошили села под Тверью и вокруг Торжка. Спеша дорваться до добычи, они плохо слушали своих воевод, а уж Андреевых и подавно. Да похоже, татарские мурзы и не спешили останавливать своих ратных, давали ополониться досыти.
   Никто нигде не сопротивлялся. Жители разбегались, забивались в леса, мерзли и гибли. Рати уходили, бросая города. Только в княжеских столицах, таких, как Ростов, Тверь, Суздаль, был какой-то порядок. Тут князья сами вооружали ратных, обходили стены, да и баскаки удельных городов не дозволяли своим врываться и грабить. На всей остальной земле власти больше не было. Кое-кто и сам пускался в разбой (спишут на татар!), били скот, очищали брошенные хоромы. Каждый спасался как мог. Иные, с ребятишками, бестолково мотались по дорогам, некормленые кони лезли в огорожи, раздергивая стога сена, а хозяева с вилами в руках обороняли свое добро. И не в редкость было видеть там — пропоротого насмерть мужика у остожья, здесь — убитых вилами коней. Там и сям подымались дымы пожаров. Мороз крепчал. По ночам звезды голубым холодом обжигали серебряную землю, и жизнь, бесприютная, медленно гасла под высоким небом, в изножиях строгих, в снежных саванах, елей.
   Олфер Жеребец с ратью вступил в Переяславль сразу после татар. Ратным велел тушить пожары (ждали самого князя Андрея), поставил сторожу у княжого терема и разрешил три дня грабить город. Грабить, впрочем, после татар оставалось мало что. Ратники, ругаясь, разбивали клети, шарили по погребам. Хмурясь, отводили глаза от детей и плачущих женок — кто не убежал или не был уведен татарами. Сплевывая, выходили, нарочито не закрывая за собою дверей. Густой мат висел в воздухе.
   Татары — это еще от Бога, но свои своих — это было ужаснее всего. Монахи разоренных татарами монастырей, низя глаза, хлопотливо собирали порванные книги (из книг выдирали дорогие серебряные переплеты), подымали частью разбитые иконы (с икон срывали оклады, выламывали драгие каменья из оправ). Сосуды, утварь — все было порушено и растащено.
   Олфер Жеребец злобился. Он хоть и привык ко всякому, и все-таки мерзко было видеть расхристанным, разоренным не мордовскую деревню какую, а Переяславль, как-никак стольный город самого Александра Невского! В поместья Гаврилы Олексича он съездил сам. Вывез порты, утварь, угнал, что осталось, скота. Запасы немолотого хлеба и сена сжег. Сжег и хоромы Гаврилы Олексича. Челядь, что не разбежалась еще, кого забрал себе, кого порубили тут же. Озирая дымящиеся головни, истоптанный снег и трупы, Олфер удовлетворенно подумал: «Ну, Олексич! Сквитались! Ладно, не встретились еще, утек ты от меня! Ежель и воротишься сюда, не скоро восстановишь!»
   Андрей заглянул в Переяславль накоротко и скоро отбыл во Владимир. Олфер постоял в Переяславле еще, пока не пришла весть от князя, тогда, разорив город и окрестные села вконец, ополонившись, он двинулся назад. Мычание и блеяние угоняемых стад, разноголосый гомон и плач челяди, угоняемой с родных мест, сопровождали движение рати.
   На снегу оставались туши павших животных и трупы. Ночами осторожные волки, озираясь, выходили на дороги, нюхали и, обойдя кругом, начинали жрать падаль. Поедали трупы и, от вкуса человечины наглея, начинали нападать на одиноких путников, беженцев и даже на отдельных, отставших от своего полка ратных.
   И лишь тогда, когда ушли последние городецкие войска и прокатилась, обратной волной, татарская конница, начали выползать из лесов уцелевшие обмороженные, оголодавшие люди. Собирали уцелевших лошадей, уцелевших коров, уцелевших детей. Ночами заползали в клети, еще не рискуя днем оставаться в деревнях.
   …Первый отрытый, занесенный снегом труп. Первое голошение по покойнику: «Матенка моя родная, не пожила ты да не погостила!..» Первый вопль понесся, срываясь на верхних горестных звуках, под серебряной мертвой луной, рождая неуверенное движение, как первый крик новорожденного младенца, происходящих от соприкосновения с этой жизнью, где каждому суждены и крест, и мука крестная.
   Андрей, воротясь из Переяславля (была вторая половина декабря), вступил в устрашенный Владимир и остался там с малом дружины, разослав прочих по волости. Он устроил роскошный пир для Кавгадыя и Алчедая и богато одарил всех татарских воевод. Семен и Жеребец оба были еще в походе. На душе у Андрея было смутно. Город молчал, присмирев, будто загнанные морозом внутрь жители ожидали скорого конца. Бояре кланялись, был молебен в соборе. Епископ Федор славил нового великого князя. Все было как следовало быть, и все же радости не было. Радость должен был испытывать он сам, а не ждать ее от владимирцев, что в ужасе ждали резни и пожаров, — какая уж тут радость! И Семена не было рядом…
   Тогда, осенью, начиналось все не так. Семен Тонильич воротился из Орды радостный, словно даже помолодевший, загорелый до черноты. «Сейчас или никогда!» И под бурным натиском Семена с Андрея враз слетели все сомнения, и речи покойного митрополита, и сиденье в Новгороде с братом, и он ответил: «Сейчас!» Семен узнал о готовности новгородских бояр, выслушал, чего просили новгородцы, — суда торгового и посадничья, архиепископских сел и даней, — кивнул головой: «На все соглашайся! Там наше дело будет: дать или не дать!» И тотчас заговорил о рати: как удалось сговорить Туданменгу, кому и сколько дано, кто был против и сколько придет татарских туменов; и Андрей, который все еще в душе страшился войны с братом, решился. Такой ясной силой веяло от лица, от светлых, повелительных глаз и этой, на загаре очень видной, седины Семена, сейчас словно совсем и не старившей его, от этих новых, волевых и резких складок на переносье… И ведь ему, Андрею, уже тридцать! Годы, когда надо торопиться, ибо потом уже наступает стариковское «никогда», и он принял, поверил, уверовал и повторил: «Сейчас!»
   Дальше все шло как во сне. Когда на его глазах татары разносили ни в чем не повинный Муром, он, еще спокойно взирал на первые трупы на дорогах. И все было ничего. Приходили князья, кланялись, приводили рати, угодливо улыбались. Откровенное искательство Федора Ярославского сильнее всего показало ему, что сила тут, на его стороне.
   Но потом то же бегство, трупы, грабежи и под Владимиром, и разгромленный Переяславль, и вдруг он понял, какой сейчас разор по всей стране! А давеча еще этот, вдруг потрясший его, рассказ о лошадях…
   Как раз прибыли гонцы из Новгорода. Он вошел в трапезную, где пировала старшая дружина, и остановился. Гомона, обычного в застолье, не было, и это заставило его приодержаться. Что-то рассказывали, он приотворил двери и стоял, слушая. Поскольку все слушали, князя заметили не вдруг.
   — Дак вот, мужик замерз; видно, от татар бежали да заблудились, и женка с им. И детей двое, трое ли — уж волки объели — не видать. А кони тут и ходили, по ложбине. Дерево там, наверху, и тут тоже обгрызено до ствола. Пройдут — и назад. И опять. И сдохли, тоже с голоду. Вот ты мне скажи теперича, поведай, почто кони не ушли?! Ну, в упряжи были, дак оторвались от саней, однаково! Как кто водил!
   — Конь! Он хозяина не оставит. Иной конь, что пес, сдохнет тут…
   — И сдохли! Всю кору изъели! Страшно было и поглядеть! Так вот на дереве зубы конски видать было!
   Андрей слушал с багровым лицом. К нему обернулись, он оглядел дикими глазами застолье.
   — Пьем вот, с победой! — отмолвили из-за стола.
   Андрей дернулся. Чуть не закричал. Поборол себя… Нет, ни в Переяславль и никуда больше, где все это было, он не поедет. В Новгород, да побыстрей!
   Он вышел.
   — Гневается! — произнес кто-то из ратных.
   — Да, татарам много платить пришлось! Они и ополонились, дак все одно для князей ихних сговоренное подавай! С Костромы опять новый налог выколачивали!
   — Людишки в сумнении, ето верно…
   — С Новгорода возьмем!
   — С их теперя тоже не возьмешь, ряд хотят заключить, на своих правах…
   — Села-ти дают Митревы!
   Никто так и не понял, что ужаснули Андрея эти кони, что не ушли от мертвого хозяина, и то еще, что рассказ о мертвяках был как о привычном, на что и смотреть не стоило… Это что ж, вся земля?! И Семен снова скажет, что сильному позволено все, и, наверно, так, наверно, так, и не иначе! (Что я стал бы делать без Семена!) Скорее в Новгород! Скорее туда, где ждут, куда просят, скорее в неразоренное, в неустрашенное человеческое тепло!


ГЛАВА 55


   Дмитрий, уходя от преследования, собирал по дороге все встречные дружины и к Новгороду подходил уже с немалою силою. Он еще верил, что все можно повернуть. Но на льду Ильменя его встретила новгородская рать и преградила путь.
   Мело. Колкий снег безжалостно сек лица и морды лошадей. Новгородский полк был в бронях под шубами. Посверкивало железо. Щетинились копья. На глаз их было и то больше, чем ратных Дмитрия, а ведь это только передовой полк!
   Новгородцы через послов потребовали очистить Копорье и запрещали князю вступать на землю Новгорода. Это уже был конец. Он вспомнил холодные волны Балтики. Неужели бежать за море, к свейскому королю? Дмитрий впервые пал духом. Он вспятил дружину на Сытино, к Куньей Горе, и стал держать совет. Бежать, бросить дружину? Всех за море не уведешь! Казна — в Ладоге. Жена с дочерьми — в Новгороде. Старший сын Иван лежит трясовицей под шубами в соседней избе… Сдаться?
   Дверь открылась, впустив облако морозного пара, вздрогнули огоньки свечей.
   — Кто там?!
   Обмороженный, полуживой ратник стоял перед князем.
   — Из Копорья… От Довмонта… Казну забрали из Ладоги всю… Сожидают…
   Ратник шатнулся, но тут Дмитрий сам кинулся к гонцу.
   — Щеки разотри! Живо!
   И вдруг сгреб его в объятия и зарыдал.
   Уже накормленный и напоенный, намазанный гусиным салом, с жарко горящим лицом, Федор сказывал, как было дело. Князь и бояре тесно сгрудились вокруг стола, не разбирая чинов, навалясь, кто ударял кулаком по столешнице, кто восклицал, взвизгивая. Наконец-то у них (а кто уже и думал втайне бежать, предавая своего князя!) нашелся друг! И уже беда не беда, и уже неважно, придется или нет отдавать крепость, с казною все легче! Слушали.
   Довмонт прибыл в Копорье, как только узнал о бегстве Дмитрия. Утишил всеобщую растерянность, расставил дозоры по дорогам. В ответ на требование Новгорода очистить крепость попросту задержал гонца. К нему были вести из города, и он рассчитал правильно, решив напасть на Ладогу первого генваря, в тот день, когда новгородская рать всею силою вышла на лед Ильменя перенимать Дмитрия. Довмонт в ночь на первое стремительно прискакал к Ладоге, забирая по пути всех встречных, чтоб не было вести, тут приказал спешиться, скрыть оружие и поодиночке идти к воротам, а сам, отдав стремянному копье, поехал шагом вперед, в крепость. Федор, когда подошел, увидел толпу ратных и уже хотел было бежать, но спокойствие князя его остановило. Довмонт, спешившись, беседовал с ратными и даже расхохотался чему-то.
   — А ты куда?! — остановили Федора в воротах.
   — Со мной, с посада купец! — ответил Довмонт за него, и Федор, веря и не веря, вступил под арку ворот, ощупывая спрятанный под овчиной клевец. Довмонт еще что-то сказал и вдруг, возвысив голос, потребовал:
   — Где воевода?!
   Тот как раз въезжал в крепость следом за Федором и тоже, как и Довмонт, слез с коня. Довмонт, не торопясь, отдал поводья своего скакуна какому-то новгородцу и подошел к воеводе.
   — Руки! — крикнул он страшно и вырвал меч. Тут пробравшиеся уже в крепость копорские ратники, вместе с Федором, все обнажили оружие и взяли воеводу в кольцо.
   — Руки! — еще раз повелительно крикнул князь Довмонт, и Федор с другим ратником схватили воеводу, завернув ему руки за спину.
   — Вязать! — приказал Довмонт, не давая новгородцу открыть рта.
   — Ответишь, князь! — прошипел новгородец, когда ему уже скрутили руки ремнем, а вбежавшие новью Довмонтовы ратники обезоруживали растерянных новгородцев. Ворота и башни уже были заняты. Кто-то бежал, кто-то с криком рвался наружу. На посаде нерешительно начал бить колокол.
   — Тиуна! Бояр! Всех! — требовал меж тем Довмонт, вбросив меч в ножны.
   — Именем великого князя Дмитрия!
   И новгородцы, ошалев, уже сами бросались исполнять его приказы. Скоро засадная рать заняла и посад.
   — Без крови?! — ликовали слушатели.
   — Без крови обошлось! — отвечал Федор. — Ну, тут и товар весь взяли, какой наш, и казну княжеву, и лошадей забрали, и возы…
   Ладожского посадника и бояр Довмонт забрал с собой и отпустил с полдороги, когда уже можно было не бояться преследования. Федора Довмонт отослал ко князю Дмитрию тотчас с приказом не останавливаться нигде и скакать изо всех сил.
   Новгородские послы, злые, но сбавившие спеси, приехали на Сытино к вечеру. Они пеняли, что Довмонт в Ладоге взял не один Дмитриев товар, но «задрал и ладожское». Взамен упущенной казны они задержали двух дочерей Дмитрия и бояр, что были на Городище, и требовали в обмен очистить Копорье. С Новгородом спорить не приходилось. Да к тому же, спасая себя, бояре сейчас спасали и весь город от возможной татарской расправы. И, кроме того, Андрей уже прислал заверения, что на все требования Великого Новгорода он согласен без спору. Но с казной в руках можно было и выждать, и прокормить дружину. Да и было теперь пристанище, где пересидеть. Северное море тише шумело в ушах. Свейский король еще подождет Дмитрия! Тронули во Псков.
   Князь Андрей прибыл в Новгород и сел на столе в начале февраля, последнего месяца старого года. Подписал ряд с новгородцами и послал своих тиунов в великокняжеские села. Дмитриевы бояре к тому времени уже освободили Копорье, и новгородская рать с мастерами-каменщиками ушла туда, чтобы до весны разломать и развезти крепость до самого основания. Софийские бояре не хотели оставлять князю никакой зацепки на новгородской земле. Дымом обращались заморские торговые замыслы Дмитрия. И серебро, и воля, и ветер, и власть. Уходили вновь в далекие века грядущих российских свершений.


ГЛАВА 56


   Меж тем вал беглецов, растекаясь по дорогам, достиг Москвы. Князь Данил, забросив всякое прочее дело, принимал и принимал обмороженных, трясущихся мужиков и баб на заморенных конях, с тощими, потерявшими молоко коровами. Их разводили по избам посада и ближних деревень. Сразу раздавали горячую еду, ломти и целые караваи печеного хлеба. На поварнях пекли и варили день и ночь. Овдотья от ребенка бегала, сама заразившись мужевой заботою, раздавала одежонку и сласти маленьким. За обедом только и разговору было:
   — Еще семьдесят душ! Коней уже с триста здесь да на посаде полторы тыщи. Ставить некуда! В Звенигород придет слать да в Рузу…
   Бояре, стойно своему князю, бегали тоже, разводили тех, кто посправнее, в дальние деревни, раздавали на прожиток муку, рыбу, сено и ячмень.
   Данил, едва поев, снова скакал, суетился, распоряжался, расспрашивал, жадно оглядывая людей. Кто был — переждать беду, а кто и навовсе просился. Этих князь привечал особо:
   — Ростовские? Огородники?
   — На том выросли!
   Помочь надо было всем, но люди шли и шли, и уже хмуро подсчитывалось, хватит ли запаса? Зато узнав, что насовсем и добрые работники, Данил не жалел ничего. В голосе само уже складывалось, куда, когда и к какой работе можно будет приставить, маленько подкормив, мастера. Одного мужика с семьей он привел даже прямо к Протасию в терем. Овдотья заругалась:
   — Куда в боярские хоромы! Вшей напустит тут!
   — Ничего, Протасий не осудит, — возразил Данил. — Дети! — И прибавил погодя с гордостью: — Литейный мастер! Колокола станет лить!
   Овдотья глядела на разгоряченное заботливое лицо Данилы. Его нос раздувался, пока ел. Откидываясь, жадно доглатывая, бросал:
   — Весной ставить кузни на Яузе! Сваи бить сейчас! И мельницу ту тоже!
   — Еще татары бы не пришли!
   — Не придут. Протасий доносит, что уходят. Да у нас засеки на дорогах поделаны, и баскак обещал. Дарить пришлось…
   Он сидел, отвалясь к стене, полузакрыв глаза. Овдотья любовалась, ощущая прилив бабьей нежности к нему и к сыну (груди распирало от молока). Обоих охватить, зацеловать и того и другого! Князь мой, князь ненаглядный!
   Овдотья вдруг заплакала:
   — Муром разорили! Батюшка жив ли?
   — Жив, узнали уже! — отрывисто отозвался Данил. Встал, качнувшись.
   — Не отдохнешь?
   — Не! Люди тамо!
   Овдотья на миг приникла к нему, закрыв глаза:
   — Ну иди! Я тоже покормлю и выбегу.
   — Ты не очень! Себя побереги! — уже на ходу прокричал ей Данил. — Морозно!
   Самому Даниле мороз был не в мороз. Горели костры. Ржали кони. Люди текли и текли, и всех надо было размещать, кормить. Хватит ли запаса? Запас был тройной, но народу прибывало впятеро. И тех, что воротятся, и жаль бы кормить… Он потянул носом, поморщился, отмахиваясь от худой мысли. Мельком подумал, что теперь надо ехать к Андрею, кланяться, и еще одно, что теперь Митин наместник уже не у дел. Отослать? Куда?! Пусть воротится брат… С наместником было все хуже и хуже, вот и сейчас едва настоял, чтобы тот передал рать Протасию…
   Ночью они толковали в постели:
   — Как, Даньша, думашь, Андрей воротит Мите Переяславль? Ведь братья родные!
   — Как я думаю? Никак! Меня не спросят. Ни Андрей, ни Дмитрий. А мне тот и другой старшие братья, в отца место. Митя тыкал, Андрей будет тыкать теперича.
   — А ежели прикажет идти на брата?
   — И пойду… Как на Новгород… Можно и ходить, да не ратиться! Татар не надо звать. Они все забыть не могут киевски времена, а пора забыть! Тогда половцев водили сами, а сегодня татары нас водят. Андрей и того понять не может! Землю запустошит, куда она ему? Может, и верно, что последние времена. Встал брат на брата. Тогда уж один конец… Спи!
   Дуня, улыбаясь в темноте, осторожно погладила мужа по плечу. Данил помолчал, посопел.
   — Нам вон три мельницы надо ставить нынче! На Неглинной, повыше тех, на Яузе и в Заречьи, за Даниловым, я присмотрел… Сами чли по летописям: «Отцы наши распасли землю русскую!» Это чтобы бабы детей рожали!
   Он положил руку, хотел огладить жену, Овдотья поймала его ладонь и потерлась щекой, потом укусила легонько за палец, прошептала:
   — Уж котору ночь маюсь!
   Данил поглядел скоса в полутьме. Овдотья была горячая. От нее пахло молоком. Он вздохнул, снова подумал о братьях. Пробурчал:
   — А о том, что надо строить… Не будет ни правых, ни виноватых, одни волки по дорогам… Торговать надо… Дать людям дышать…
   — А меня ты совсем забыл! — с упреком перебила Овдотья и решительно прижалась к супругу.


ГЛАВА 57


   Федор возвращался в Княжево с сильно бьющимся сердцем. Уже от Торжка началась разоренная земля. По дорогам пробирались люди, творилась бестолковая суетня растерянных беженцев. Спрашивали о своих. По деревням стоял вой. Там мужик с угрюмо-виноватым лицом, видно ратник, искал уведенную в полон женку, в ином месте жена, узнавшая наконец о гибели супруга, голосила у огорожи деревенского кладбища. Редко еще можно было встретить мужика, везущего бревна, да и тот глядел дикими глазами, не зная, не свалить ли воз, обрубив веревки, да не дернуть ли в лес, следя глазами одинокого ратника: чей — Митриев, Андреев ли?
   Снег таял. Мокрое насквозь платье после коротких ночлегов в поле или в дымных холодных избах на полу не просыхало. Где-то на Нерли он сумел отдохнуть. Баба все кормила Федора, высушила его одежду. Он выпросился ночевать в клеть, благо мороз спал. Хозяйка принесла ему шубу и в темноте все сказывала, как пропал мужик, как убегали, как, по счастью, осталась она и еще трое соседок, что унесли и кого увели у них ратные… Потом укрывала его и все шарила по постели, и Федор, жалея, привлек ее к себе, чувствуя, что баба истосковалась даже не телом, душой бесприютна. Что он мог дать ей, кроме случайной дорожной ласки, после которой еще тоскливее, еще холоднее одинокая постель?! Да еще — он уже знал это — проведают соседки, пустят славу: гулена! А уж какая гульба тут, от мужика до мужика забудешь, как и спать… И ему тоже не то что баба нужна, а от страха, от разоренности, от того, что не чаял найти своих, и, обнимая судорожно ласкавшую его женщину, он думал о той, другой… Спаслась? Увели ли?
   А теперь еще этот монах все не выходил из головы. На ночлеге, под Усольем, встреченный. Отказался от щей, пил только воду и сосал сухарь. И не был даже особо изможден. Шел, видно, пеш, посох, липовые лапти. И помолился он не ложно, не для других, для себя. Пошептал сосредоточенно, уйдя весь в молитву. Федор разобрал сказанное шепотом: «И хозяев сущих» — верно, в молитве всегда поминал приютивших его. Кончив, осенил себя крестом. Глаза у монаха были как прозрачные камни. У других лишь поблескивают, а тут — словно из родника, Федор знал такие вот глаза, что бывают только от большой веры, постов и книжного научения глубокого.
   — Бог видит ли скорби наши? — сказал сердито один из дорожных, метя в монаха.
   — Бог видит, — отмолвил тот спокойно. — За грехи наказует Господь.
   — Богатым, тем бы и казал! А нас, бедняков, почто тиранит?!
   — Господь по душе смотрит, а не по платью. Ему все одно, кто богат, кто беден. Ты и беден, а жаден. Дай тебе богатство, не откажешься! И ныне завидуешь ближнему своему в сердце своем.
   Мужик покосился на монаха, посопел.
   — А ты откажешься? — буркнул, оглядел монаха, спокойно сосущего сухарь. — Бог богатым мирволит! Им и горе вполагоря!
   — Неверно, — возразил монах, — кто богат, тому хуже в горестях. Больше терять — больнее. Что ты потерял ныне?
   — Коня! — веско ответил мужик.
   — И ропщешь! А кабы стада коней, и утвари многоценная, и храмы, и слуг, и здоровье, как Иов?
   — Ты дай мне сначала хоромы те да стада коней. А я уж погляжу опосле, може, и не потеряю! — вымолвил, отворачиваясь, мужик, и тряхнул головой, и посмеялся недобрым натужным смехом. Монах промолчал.
   Ночью Федор проснулся. Монах, почуялось, все сидел. В темноте храпели дорожные.
   — Не спишь, чадо? — добрым голосом спросил монах.
   — Вот ты сказал, отче, о богатых… — несмело начал Федор. — Я про князь Митрия… Значит, он больше всех нас потерял, выходит-то?
   — Князь Митрий Саныч еще ничего не потерял и все воротит, — отозвался монах. — Да и не о том слово святительское, не о вещественном, суедневном, а о всей жизни, и ее переменах, и о том муже, с конем его, и о князьях великих, и об умерших уже, и еще не рожденных…
   — Воротит? — переспросил Федор, как-то сразу поверив, что монах прав.
   — А как он кончит тогда?
   — Молить надо Господа о нем! Нынешние люди все плохо кончат. Их земное стяжание, губит, жажда ненасытимая! О земном мятутся они, а не ведают, что жизнь истинная в духе, а не во плоти. Плоть лишь того требует, чтобы не заботиться ею. Вот мое пропитание. Думают, пощусь, плоть истязаю, а мне и не нужно более! Я сыт.
   — И не тяжело?
   — Нет! Тело очищается. От объядения тяжесть чрева и крови смущение. Я ведь сосу помаленьку, мне сухарь-то заместо целой трапезы! И мыслей греховных нет во мне, и бодр. Ты на кони сколь проезжашь от зарания до вечера?
   — Гонцом когда, шестьдесят верст, пожалуй!
   — И я столько прохожу в день. Про мнихов глаголют: умерщвление плоти. Нет! Это не так! И кто умерщвляет плоть, то пагуба и гордыня ума! Не воплотился бы во плоти Иисус Христос, горний учитель наш, кабы была плоть столь греховна! Плоти потребно не умерщвление, а направление к духовному. Ты любострастен?
   Федор покраснел в темноте.
   — А помысли, сколь надо, дабы родить дитя?.. А воспитать его? И дитя от трезвых родителей и от жития умеренного свершеннее бывает, и возрастом и умом, то тоже помысли! К излишествам телесным прибегая, мы тело свое вернее губим, воюя за власть — власти лишаемся. Кто бо отнимет у Христа корону светлую? Ни вельможи, ни цари, ни сам князь мрака не возможет сие! Зри! Власть мужа, духовного подвигом, она и в затворе, и в узище сияет. А отними у вельмож силу и славу их, ввергни в узилище, и что же бысть? Лишь то ценно в жизни сей, что ни отнять, ни купить нельзя!
   Жаль мне и мужа того, темен он разумом, жаль и вдовицу, и отроча безутешна, а всего жальче вельмож наших! Темен ум их и ожесточилось сердце. Не ведают сущего и духа божия лишены суть!
   Монах замолчал. Федор слушал, затаив дыхание. Хотел вопросить еще, но монах двинулся и заговорил снова:
   — Я вот ищу тишины, хощу основати пустынь благолепную. Нынче ходил в Углич, был у князя Романа, толковал с ним. И он страждет, и у него заботы велии! Теперь бреду в мир. К ним я ходил, к вам я вернулся, чтобы буря не разыгрывалась. К ним я отправлялся, чтобы избавить их от горя, к вам возвратился, чтобы не объяла вас печаль. Не только о стоящих потребно попечение, но и о падших, и опять не о падших только, но и о стоящих твердо. Об одних, чтобы воспрянули, о других, чтобы не падали, о первых, чтобы избавлены были от обступивших их бед, о вторых, чтобы не подпали грядущим печалям. Ибо нет прочного, нет незыблемого в делах человеческих. Беснующемуся морю они подобны, и всякий день приносит новые тяжкие крушения.
   Все ныне исполнено волнений и смут, всюду страхи, подозрения, ужасы и тревоги. Смелости нет ни у кого, всякий боится ближнего. Вот уже настало время по слову пророчьему: «Не верьте друзьям, не надейтесь на вождей, удаляйся всякий своего ближнего, опасайся доверять сожительнице твоей…» И друг уже не верен, и брат уже не надежен. Исторгнуто благо любви. Междоусобная война проникла всюду. Повсюду множество овечьих шкур, тысячи личин, бесчисленны скрывающиеся всюду волки. Среди самих врагов жить безопаснее, чем среди этих мнимых друзей. Вчерашние ласкатели, льстецы, целовавшие руки, все они враждебны теперь и, сбросив личины, стали злее всех обвинителей, клевеща и браня тех, кому доселе возносили благодарность…