Дмитрий надеялся, медленно отступая, задержать, а быть может, даже и остановить татар. (Втайне он ждал помощи от Ногая, но тот, видимо, уже ничего не мог изменить и ничем не мог помочь своему русскому улуснику.) Но все было напрасно. Полки таяли, растворялись в лесах. Посланные в сторожу воеводы не возвращались или переходили к противнику. Облепленные снегом гонцы на загнанных лошадях привозили все новые вести об изменах и бегствах. Дмитрий и сам почти не слезал с седла. Возвращаясь, пьяный от усталости, узнавал, что без него из города бежали купцы, бежали бояре, бежали, почти не скрываясь, горожане. Переяславль пустел, и уже виделось, что его скоро станет некем и незачем оборонять. Городовые воеводы, что должны были забивать население в осаду, только разводили руками. Хмуро оглядывая обмороженные, с заиндевелыми бородами лица еще верных ему бояр, Дмитрий гадал, кого из них он не узрит назавтра. Окольную рать во главе с Окинфом он услал встречу татар, к Берендееву, и теперь ждал от него донесения о противнике.
   Великую княгиню с ее боярынями и казной Дмитрий уже отправил на Волок Ламской с просьбой Даниле: оберечь его семью и добро. Туда же повезли и сноху, укутав ее в шубы и набив возок соломой чуть не до половины, чтобы не очень трясло.
   Иван оставался с отцом. Он тоже помогал, как мог, объезжал дозоры и видел то же, что отец: бегство, бегство, бегство… В монастырях зарывали в землю, замуровывали церковное добро: книги, серебряные и золотые сосуды.
   Поздно вечером они сходились с глазу на глаз, сын с отцом, и Иван с тяжелым отчаянием глядел в обмороженное лицо отца, только теперь по-настоящему понимая, как тому трудно было всегда, всю жизнь, держать князей, собирать дани, ублажать татар, укрощать Новгород, связывать воедино распадающуюся Владимирскую Русь.
   …Свечи слегка потрескивали, оплывая. Отец горбился за столом. Длинные тени ходили по стенам. Тяжелое молчание висело в палате. Дмитрий поднял голову:
   — Ты здесь, Иван? — Он, оказывается, даже не заметил прихода сына. — Ты один? — спросил он снова.
   — Один, батюшка.
   — От Окинфа нет вестей?
   — Еще нет.
   Молчание. Отец тяжело дышал, рука безотчетно комкала дорогую камчатную скатерть.
   — Чего они все хотят?! Дань тяжка? Татарский выход не люб? Андрей, что ль, али Федор Черный не станут платить дани Орде? Еще того боле, на брюхе ползать будут перед Тохтой! Снова данщиков да бесермен-откупщиков посадят себе на шею! Федор Черный, тот любому бесерменину али жидовину всю Русь продаст, не вздохнет! Еще радоваться станет: выгодно продал! Того не понимают, что ль?! Великий князь им не люб? Да без великогото князя, без главы единой, почнут их зорить кажен год, вон как Рязанскую да Курскую земли зорят! И станут они грызть друг дружку да доносить брат на брата, а в Орде станут их душить, стойно кур… Этого хотят?
   Я жесток? Многих ли я жизни лишил? Семена? Дак не сгуби я Семена, и остатних нам не видать бы спокойных-то лет! Этого не видят? Федор Черный им дороже, что сидел в Орде сколько лет, вымаливал погрому на родную землю? Может, татары им нужны? Как в Орде, чтобы и языка ся лишили русского, на татарскую речь перешли… Того ждут? Бросить веру, заветы отцов и прадеднюю славу… Самих себя начнем презирать!
   — Вера христианская в смердах еще зело некрепка, батюшка! Гляди, у нас и то, на Клещине, мерянским обычаем Синему камню служат.
   Дмитрий поднял воспаленные бессонницей и режущим ветром глаза:
   — Думаешь, могут и веру свою позабыть?
   — Могут, батюшка.
   — Дак что же надобно им? Сила? Привел Андрей татар, погромил — и хорош? Привел бы я, стал еще лучше? Так, значит, им всем — боярам, купцам, смердам — всем им нужна только сила?
   — Нет, батюшка.
   — Как же нет?
   — Вера нужна.
   — Сам же ты рек, что откажутся и от веры?
   — А нужна вера.
   — Что же мы веру потеряли? Храмов мало настроили? Ты, Иван, у меня книжник, филозоф. Что вычитал ты в книгах своих? Что узнал? Почему? В чем причина? Почему отца слушали? Или я в чем-нибудь виноват? В чем?!
   — Не ты виноват, батюшка.
   — Так кто же?! Покойный отец?!
   — И не он. Преже еще. Храмы построили, а дух Божий утеряли… Если хочешь, отец, я скажу тебе. Люди всегда поздно спохватываются, тогда лишь, когда беда наступила. Надо же думать загодя, еще до беды. Когда ее нет и в помине, когда мнится, что все хорошо. Надо думать не над следствием, а над причиной. О бедах страны нужно было думать не тогда, когда пришел Батый, а еще раньше, прежде, еще за сто лет! Когда казалось, что мы самые сильные в мире, когда казалось, что все народы окрест падают ниц, заслышав одно наше имя, когда мы судили и правили, и разрешали, и отпускали. Когда слава наша текла по землям, когда созидали храмы и раздавали в кормление города. Когда любая прихоть наша вызывала клики восторга, когда, стойно Создателю, мы перестали ошибаться, до того доросла наша мудрость! Когда уже некому стало нас удержать и направить, уже никто и не дерзал возразить противу, а дерзнул бы — не сносил и головы своей! Когда мы решили, что до нас не было никого умнее нас, да и вообще никого: мы первые, единственные, великие! Вот тогда и наступил наш конец. Как до сего дошло? Вот о чем думал я постоянно. За сто лет еще все уже было нами погублено, и мы созрели для кары Господней!
   Я тебе говорил о судьбе… Ежели хочешь, отец, мы виноваты тоже. Ибо мы — тех князей потомки и кровь… Ведь дрались, чтобы всю землю одержать, а когда пришли татары, стали только за себя. А когда только за себя — все падает. То есть сам-то иной и добьется, и даже умрет в славе. Но потом созданное им долго не простоит. Христос в пустыне отверг власть, пошел на крест и победил. То, что дается при жизни — с жизнью и кончится. Нужно отречение. Для вечного.
   — Темно. Не понимаю я тебя, сын. Что должно делать теперь?
   — Молиться. Всё в нас, батюшка! Сумеем сами ся изменить — изменим и мир.
   Дмитрий вздрогнул, внимательно поглядел в глаза сына:
   — Быть может, ты и прав, Иван. Мы все думать начинаем, когда уже поздно… Но я не знаю, что другое мог бы я делать прежде и теперь. Мне нет иного пути. Быть может, ты… Быть может, Господь не зря взял у меня Сашу и оставил тебя! Молчи! Не думай, я ни на миг не пожалел, что не ты… а теперь…
   В дверь постучали. На пороге стоял, весь в снегу, ратник.
   — Княже!
   Не дожидаясь зова, не блюдя обычая, он пролез в дверь и, пошатываясь, пошел к Дмитрию.
   — Ты кто, чей?
   — Княжевецкий я… Из рати Окинфа…
   — Как… Что? — Дмитрий вскочил, схватя посланца за плечи.
   — Окинф Гаврилыч…
   — Ну? Разбит?!
   — Переметнулси. И дружину свою увел.
   Это был конец. Теперь оставалось только одно — бежать. Гонец шатнулся:
   — Прости, князь, оголодал я…
   — Эй! Накормить!
   — Люди со мною.
   — Где?
   — Там… С сотню. Набрал по пути…
   Дмитрий, подтянутый, резкий, уже отдавал приказания:
   — Собери, кого можешь! Вели выслать сторожу! Терентия ко мне! Снять всех со стен!
   Иван торопливо застегивал ферязь. Уже у порога его догнали слова отца:
   — К вечеру выступаем.


ГЛАВА 88


   Весть об измене Окинфа Великого и о переходе его со всею дружиной на сторону Андрея привез Федор. Сам он с трудом вырвался из окружения и уцелел чудом.
   Начиная с того часа, когда Федор проводил своих до Горицкой горы и на взъеме распростился с Ойнасом и залитой слезами Феней, и до того, как заснеженный, полуобмороженный ввалился в терем великого князя, он почти не ел и дремал только в седле.
   Не дойдя до Берендеева, они стали кружить по лесу, зачем-то передвигались то вправо, то влево, отходили назад и возвращались вновь. Только что замерзшие злые ратники, дорываясь до какой-нибудь деревушки, намеревались передохнуть и обогреться, их посылали опять в стужу и снег. Все это внешне не имело никакого смысла, и только когда наконец на третий день неожиданно, обойдя татар, они оказались на Юрьевской дороге и стали стягиваться, что-то как будто бы прояснилось. Полк выстраивался, по-видимому, для удара по татарским тылам. Скоро появились воеводы. Окинф ехал большой, осанистый, в медвежьей шубе сверх колонтаря. Оглядывая своих намороженных ратников, прокричал:
   — Не робей, мужики! Скоро отдых! К великому князю Андрею идем! Тамо накормят!
   — Чего? Куда? — раздались растерянные возгласы. Ратные смешались, затолпились, стали переговариваться. Подскакал один из Окинфовых подручных, начал ровнять строй, покрикивая на мужиков. Кто-то присвистнул, кто-то ударился в ругань, большинство обалдело слушались. Уставшим до предела людям было уже почти все равно куда, лишь бы к месту.
   Федор приметил, как двое-трое, вспятив коней, стали забираться за ближайшие елки, намереваясь удрать. Он решительно подъехал к Окинфову холопу и выкрикнул:
   — Мы слуги великого князя Митрия!
   Голос его прозвучал одиноко, лишь немногие растерянно оглянулись на него. Окинфов посланец беспокойно поежился было, но видя, что прочие молчат, наглея, начал наезжать на Федора конем. Федор, глядя в глаза холую, поднял плеть и изо всех сил огрел его лошадь по морде. Та взвилась, а холуй, бросив оружие и потеряв стремя, вцепился в гриву коня. Федор вырвал татарский, недавно достанный лук:
   — Стрелю, сука!
   Холуй, побелев лицом, начал отъезжать и вдруг, круто поворотя, помчался за подмогой.
   — Вот что, мужики! — громко сказал Федор. — Дело наше худо, а только негоже на свово господина руки здымать. У кого совесть есь — али разбегайсь, али со мной ко князю!
   Он поворотил коня и поехал шагом, давая время мужикам опамятоваться. Скоро его начали нагонять верхоконные. Федор оглядел свое войско, набралось душ с двадцать.
   — Дорогу хто знат? — спросил он. Двое вызвались. Оказались охотники, знавшие эти места. Скоро послышалось:
   — Эгей! Мужики! Постой! Мы с вами!
   Их нагоняло еще десятка три ратников.
   Когда уже тронули, Федор услышал знакомый голос и, кивнув остальным ратным, чтобы ехали, придержал коня. Его нагонял Козел. Козел подскакал и, задыхаясь, заорал на него:
   — Ты что, Федька, очумел? — Козел глядел зло и хищно. — Кончился твой князь Митрий! Ну, ворочай коня!
   Он схватил за повод, и Федор вдруг озверел:
   — Прочь, холоп! Ну!
   Но Козел, оскалясь, выхватил клинок. Федор, не поспев сделать то же, дал под бока и скачком ушел от удара.
   — Тебе мало не будет, Федька! — крикнул Козел. — Коли так, хором своих не увидишь боле!
   — Сам сожгешь?
   — Вот крест!
   — Ну, Козел, были мы с тобой друзья. Вместе князь Митрия спасать хотели…
   — Еще чего вспомни! А за холопа…
   Поворачивая коня, Федор увидел, как Козел достает лук. Он обернулся в седле. Придержал коня. Прищурился. Козел целил прямо ему в лицо, и Федор ждал, не мигая. У Козла вдруг дрогнула рука, он спустил тетиву, стрела прошла мимо уха Федора. Ток воздуха резко ударил по лицу — как ожгло.
   — Будешь, Козел, Княжево жечь, преже к Фросе на могилу сходи, поведай матери, кто ты теперь есь! — сказал Федор и, не глянув в исказившееся, густо пошедшее неровным румянцем лицо бывшего друга, поскакал догонять своих. Вторая стрела, пробив оснеженные ветви елей, на излете оцарапала круп коня. Федор прибавил ходу.
   Все последующее было уже как в полубреду. Они плутали по лесу, уходили от погони, несколько раз подбирали таких же, как они, беглецов и, верно, пропали бы, ежели не охотник, знавший каждый куст, каждую прогалину. Усталые всмерть, обмороженные, они наконец оказались в виду Переяславля. Когда выбрались из леса и проглянули верха Никитского монастыря, Федор сумел пересчитать свою не пораз переменявшуюся дружину. Всего оказалось девяносто шесть ратников, почти сотня. Он даже подивился, когда все они сгрудились вместе.
   Подъезжая к Переяславлю, Федор уже так хотел спать, что в глазах у него начинало чудить. Жердь, что лежала на дороге, вдруг заизвивалась и уползла, кусты сами разбегались и перескакивали через дорогу. У ворот Федор сообразил сказать, что они от Окинфа Великого и, впущенный в город, поскакал прямо к княжому дворцу. Он чуял, что ежели задержится — упадет. У двери Федор, опять пробормотав: «От Окинфа!» — отпихнул ратных и полез, не слушая боле ничего. Отведя копья придверников, выдохнул:
   — Где князь?
   Старшой сторожи, всмотревшись в слепое, буро-сизое лицо Федора, в его красные, как две раны, глаза, махнул придверникам — пропустить — и побежал вперед. У покоя великого князя Федор опять оттиснул провожатого, а может, просто хотел взять за плечо, да навалился сильней, выбил дверь, ввалился в парное тепло. В тумане перед глазами шли круги, и он узнал князя Дмитрия только тогда, когда тот взял его за плечи.
   Через час ратники хлебали щи, ели кашу, пили квас и, рыгнув, тут же, отваливаясь от чашек, падали на попоны. Федор сам заставлял себя отчаянным усилием есть. Он отвечал за приведенных людей, и только это его держало. Тут он повалился, едва стащив и сунув под голову сапоги.
   Через четыре часа их разбудили и, диких от недосыпа, влив в каждого по кружке меда, повели торочить коней и строиться. Кое-как накормленные кони упирались и пятились. Разводил боярин, но мужики, привыкшие считать старшим Федора, совались к нему, прошали о том и этом, и Федор махал рукой:
   — Тут я не господин!
   Несколько ратников шептались посторонь, сговариваясь. Видно, решали бежать сами о себе. Федор не останавливал их и ничего не сказал боярину.
   Он уже садился за коня, когда его позвали к Дмитрию. Князь коротко расспросил Федора, заключил:
   — Будешь со мной. Семья-то где?
   — Женка на Москве, а мать в Княжове, дом сторожит.
   — Как там княжовски? — поворотился князь к дворскому.
   — А криушкинские — проезжал — все уже дернули в лес! — отозвался тот, пожав плечами. — На Семино, кажись, подались. И княжовски, видно, тоже…
   — Скачи! Возьми свежего коня. Ждать нельзя, — приказал Дмитрий.
   Федор в опор домчался до Княжева. Деревня была пуста. Выползла одна старуха:
   — Матка твоя с Прохором за Вексу подались!
   Искать их было бессмысленно. Он поворотил коня.


ГЛАВА 89


   Как только стало известно, что князь покидает город, побежало всё. Распахивались дома, люди, уходя, не закрывали дверей. Где только был хоть какой конь, выезжали возы. Бежали и так, волочили добро санками. Черными точками на сереющей глади оснеженного озера тянулись прямиком к тому берегу, в леса. Другие, наоборот, уходили к верховьям Трубежа или за Горицы, в московскую сторону. Город, открывший ворота, пустел, как опруженная корчага. Угоняли скот. Шли пеши, на ходу затягивая платки. Бежали собаки, заглядывая в лица хозяев. Редко взлает глупый щенок или замычит корова. Уходили молча, пугливо оглядываясь туда, где вот-вот должны были показаться верхоконные татарские разъезды. Уходившие, прежде чем потерять из вида, крестились на одинокие главы переяславских церквей.
   Мела поземка.
   По матовой, в серых и охристых пятнах снежной пелене уходили сытые княжеские кони. Сани, виляя на раскатах, неслись сквозь ледяную пыль, ратники скакали следом и впереди. Воздух обжигал лицо. Великий князь и Иван Дмитрич ехали верхами, переходя с рыси на скок. Крестьянские лошади шарахались в снег, пропуская княжой обоз.
   О полдень устроили короткую дневку, кормили коней, пересаживались на заводных. Снова скакали. Дмитров миновали почти не останавливаясь, бросили только запаленных лошадей и набрали свежих. Город провожал их молча, пугливыми облегченными взглядами. Тут тоже кто собирался удрать, а кто уже уезжал из города. Боялись, что татары дойдут и сюда. Втайне все были рады, что великий князь не задержался у них и проскакал дальше.
   Оснеженные боры, пригорки, западины, поля и погосты, серые тучи, разметанный дым деревень да изредка с карканьем взлетающие из-под копыт вороны. Дороги, дороги, дороги. Тревожные лица крестьянок, сивые мужичьи бороды над заиндевелыми крупами косматых, татарских кровей, лошаденок. Ветер, режущий лицо, да опять — серое небо, виляющие сани, снежная пыль да сумасшедший топот коня…
   Остановились только на Волоке. Здесь князя Дмитрия ожидала княгиня с боярынями, казна, обозы. Ратники валились с седел. Иных волочили под руки, сами не могли уже и идти. Федор, спешившись, пересчитал своих, семеро отстали в пути, не выдержали. «А татары выдерживают и не такое!» — подумал он, озирая бревенчатые тыны и кровли, оступившие площадь, изъезженный дожелта, в клочьях раструшенного сена снег. Горели костры. Скрипели полозья подходящего обоза. Суетились ратники и княжеская челядь. Он стоял раскорякою и не чуял ног под собой. Шатаясь, побрел к огню…
   Добравшись до Волока, накормив и разместив людей, Дмитрий тотчас разослал гонцов во все стороны и выставил сторожу. Татары могли и не посчитаться с границами княжеств, а Андрей, получивший ярлык, тем более. Все же он надеялся, что дальше Переяславля Дюдень не пойдет. Надежды эти дымом развеялись через два дня, когда прискакавшие от Дмитрова гонцы принесли весть, что татары, отойдя по Клязьме от Владимира, обрушились на земли Данилы и громят Москву. Уже первый вал бегущих докатывался до Волока.
   Федор, узнав о разгроме Москвы, побледнел. У него даже шевельнулась дикая мысль — бросить князя и скакать туда, выручать своих. Вряд ли, однако, в той каше, что творилась теперь в Москве, возможно было кого-то найти. Самому попасть в руки татар — еще хуже. «Господи! — просил Федор, глядя туда, где за дальними лесами лежала обманувшая его московская земля.
   — Господи!» Он сейчас вспоминал Феню, второго малыша и первенца, которого успел полюбить, и каялся, что был небрежен с ними, почасту невнимателен и груб. Казалось, что она уже погибла под саблями или, того горше, уведена в полон, в степь… На миг он даже покаялся, что так сурово обошелся с Козлом. Козел один мог бы помочь выручить Феню из Орды. Но тогда… Федор медленно покачал головой. Нет, на такое пойти — самому с собой тяжко жить станет. Он стоял, и слезы медленно, незаметно для него самого, текли у него по лицу. Всех бросил: мать, жену, дитя. Может, Грикша как ни то?.. Цеплялась останняя надежда.
   Сзади подошел дружинник:
   — Эй, Федюх, князь кличет!
   Федор покивал головой, не оборачиваясь.
   — Скажи, сейчас!
   Набрал снегу, обтер лицо: мокрых глаз не казать, незачем! Горько усмехнувшись про себя, направился мимо коновязей в княжую избу.
   Здесь уже грузили возы, седлали коней. Из клетей выносили кули, укладки, бочки, коробьи с княжьим добром: мехами, дорогой лопотью, посудой, оружием. Князь Дмитрий стоял посреди двора и отдавал распоряжения. Княжич Иван и замотанная в платки и бобровый опашень маленькая круглая, точно кубышка, великая княгиня стояли рядом. Дмитрий кивнул Федору, указал, куда выводить людей. Вгляделся. Потом окликнул:
   — Постой! У тебя семья не на Москве ли?
   Федор кивнул, и князь, нахмурясь, отвел глаза. Федор потоптался одно мгновение, что-то подступило к горлу, но справился и, отворотясь, пошел к своим ратным.
   Иван, проследив глазами трогающиеся санные возы, поворотился к отцу:
   — Куда теперь?
   — В Псков, — не оборачиваясь ответил Дмитрий. — К Довмонту Плесковскому. Он один примет. Больше никто.
   Оседлавшие коней ратники с Федором во главе выезжали из ворот. Дмитрий указал Ивану на Федора.
   — Вон видишь того ратника? Он мне весть принес про Окинфа. И людей привел. А семья у него на Москве осталась и мать в Княжеве, не простился с ней… Почитай, погибли уже. Запомни его! Ежели без меня… Когда… Этот не Окинф, не предаст!


ГЛАВА 90


   На Москве татар не ждали совсем. Ордынские послы, получивши серебро, соболей и сукна, заверили Данилу, что в его княжество рать не взойдет. И потому, когда из Протасьева примчали вершники с криком: «Татары!» — им сперва никто не поверил, а когда поверили, в городе поднялся пополох. Пока Протасий пытался собрать городовую рать и как-то организовать сопротивление, паника, словно пожар, охватила посад. Хлопали калитки, из них выметывались полураздетые слобожане. Гнали скот. Пробиравшихся верхами пытались за ноги сволочь с коней. Ругань, мат, слезы, истошные вопли затоптанных в сутолоке баб, ревущая, мятущаяся толпа… На Москве-реке стало черно от бегущего в Заречье люда. Мосты ломились, запруженные возами, бежали по льду, карабкались по скользким склонам. Паника перекинулась в Кремник. Пока Данил, срывая голос, верхом метался среди растерянных холопов, наряжая повозных, выводя и запрягая лошадей, во дворце — истошный визг. Княгиня Овдотья крутится по палате, в горнице одевают княжичей. Некрасивая, с перекошенным ртом, Овдотья бросается из дверей в двери, как дикая свинья, опрокидывая скамьи и стоянцы. Срывает одеяла, камчатные покрывала, скатерти, рыдает в голос, слезы крупным горохом катятся по лицу. Пихает, бьет и лупит по щекам холопок, сама волочит сундуки, голосит и ругает всех и вся:
   — Мужики! Дурни! Тоже мне, воеводы! Воевать не умеют! Глашка, живо! Это кидай! Бархат бери, мою укладку, скорей! Вороны! Плохо ли жилось?! (В рёв.) Скорей, Антипка, коня! Батюшки!
   Она мечется, проворно схватывая нужное, на ходу кутаясь в шубейку, с воплем выбегает наружу. На дворе Данил с трясущейся бородой выводит возы, добро летит кувырком, возки один за другим трогаются. Овдотья, наконец повалясь в сани, заревела белугой. И так, под истошный рев княгини, голошенье боярынь, плач детей, которых кто-то пересчитывает, передавая с рук на руки, возки и розвальни в опор выносятся из ворот княжого двора, мимо церкви, мимо житницы, к воротам Кремника, и туда, через Неглинную, в заречные села, и дальше, в леса. Какая-то из сенных девок, забытая впопыхах, с воем, простоволосая, бежит за уходящим возом и падает в снег, катается по дороге.
   Из конюшен выводят последних коней. Данил еще отдает приказы, еще, приподымаясь на стременах, вытягивая бороду, озирает Кремник, смотрит на все это, годами собиравшееся и тут враз, единым часом, порушенное добро, еще медлит…
   — Скорей, княже! — кричит ему стремянный, дергая под уздцы коня, и Данил, опомнясь, тоже берет в опор. Сзади, растекаясь, удаляется многоголосый гомон, крики бегущих и ржание перепуганных лошадей.
   Грикша в этот день с утра уехал в Данилов монастырь. И когда прискакали с криком: «Татары!» (уже бежали по льду Москвы первые беглецы с посада), покидав монастырское добро в пошевни и выведя обоз, сам, схватив коня с порожними санками, кинулся в город. На реке Грикша угодил в круговерть бегущих. Он плетью, осатанев, бил по глазам лезущих баб и мужиков, кого-то сбил, через чье-то тело перескочили сани, кто-то дважды огрел его кнутом, и все-таки он выбрался из потока и ворвался в уже опустевший город. Проскакав по Великой улице, он поворотил наверх. Здесь, на самом обрыве, стояла изба, которую Грикша снимал, живучи в Москве, и в которой остались невестка с племянником. Ворота были настежь. Дом пуст. Ни Фени, ни Ойнаса. Грикша тут же поворотил вспять и, выезжая по проезду мимо рыбных рядов, увидел скачущих россыпью всадников в косматых меховых шапках. Он не понял сразу даже, что это татары, а поняв, круто поворотил коня к берегу. Лошадь, чудом не вывернув сани, снесла его под угор. Выкатившись на лед Москвы-реки, Грикша по какому-то наитию пригнулся, и тотчас татарская стрела тонко пропела у него над головой. Грикша с маху врезался в глухие кусты обережья. Конь полз, извиваясь, по грудь в снегу, каким-то последним усилием проминовал сугроб и по твердому насту вскарабкался на обрыв берега. Тут только Грикша обернулся. Татары грабили посад и его не преследовали. Он только тут почуял, что весь, от ладоней рук до макушки, мокр от жидкого горячего пота. У него на миг, как отпустило, потемнело в глазах. Какой-то мужик с безнадежным отчаяньем окликнул его. Грикша подъехал. Мужик с бабой, кинув в сани узел и двух детей, взвалились.
   — Спаси тя Христос! Куда правим-то?
   Грикша пожал плечами. Надо было догонять монастырский обоз.
   — На Лопасню али на Коломну! — отмолвил он, чтобы только отвязаться.
   Вдали, по высокому московскому берегу, скакали стремительные татарские конники, и бил, и бил, и бил одинокий заполошный колокол. Какой-то безвестный звонарь, взобравшись на колокольню и обломив за собою лестницу, вызванивал набат. Снизу уже орали что-то по-татарски, ломились в дверь, а он, прижмуривая глаза от страха и жалости, всхлипывая, продолжал бить набат, пока метко пущенная стрела не оборвала набат вместе с жизнью звонаря. Дернувшись в последний раз, он так и повис на веревке колокола, цепляясь скрюченными пальцами, медленно обвисая, и наконец безжизненным кулем рухнул на дощатый настил. Освобожденный медный язык качнулся, и последний замирающий звенящий вздох пролетел и замер вдали, утонув в заречных борах. А внизу продолжали раздаваться чьи-то вопли, ржание коней и победный гомон татарской рати.