Ночью с гулом лопался лед, тронулись реки. Вода шла вровень с берегами, круша ледяные заторы, срывая кусты, подмывая и руша целые деревья. Солнце жгло, и вода в болотах, среди островов снега, нагревалась до тепла. Подснежники дружно лезли на проталинах. Дмитрий застрял, пережидая паводок, и опоздал к переправе. Новгородская дружина с Андреем уже ждала его под Торжком и сторожила все броды.
   Ледяная вода шла стремительно, пронося последние рыхлые полузатонувшие льдины, несла коряги, кусты. Кони дрожали кожей и не шли в воду. Федор разоставил сторожу, ругаясь, сам полез наперед. Искупавшись, все ж таки нашел брод, выбрался на тот берег. Стали перетаскивать обоз, но первый же воз поплыл, и его едва вытащили. Стали рубить деревья, вязать плоты. Дружинники по одному перебирались через беснующуюся воду. И тут как раз, когда половина дружины была на одном, а половина на другом берегу, подоспели новгородские молодцы. Федор с крутояра увидал первым подходящую дружину. Завопил, махая своим: беда! Дмитрий, на том берегу, вырвал было саблю из ножен, но новгородцев было во много раз больше, как отсюда было видно — шевелился весь лес, сила валила неодолимая. Федор кинулся было назад, но князя уже схватили под руки, упирающегося, волокли к воде. К переправе, расшвыривая талый снег, уже скакали в бронях и шишаках с разбойным свистом новгородские «молодчие». Пока там отстреливались, а безоружные обозные заползали под возы, ратники, борясь с течением, переправлялись через реку. Казна, припас, обилие — все осталось на том берегу, ничего не удалось спасти. Мало успели умчать самого князя. Дружина все ж сумела переправиться. Пока первые новгородцы, порушив строй, грабили княжой обоз, Дмитрий с дружиною успел оторваться от погони. Изнемогая, они добрались наконец до Твери. Добро, князь Михайло с матерью не испугались Андрея, приняли Дмитрия, его бояр и ратных. Князь, как сошел с седла, так и слег. Сердце неистово колотилось после скачки. Теперь, опоминаясь, переяславские бояре, хмурые, сидели у постели своего господина. Иван сам терпеливо подавал питье, отирал полотном пот с чела родителя. Озабоченный Михаил почтительно приветствовал Дмитрия, назвав великим князем, рассказал, что Андрей прислал послов из Торжка, требует выдачи, угрожает войной, что Ногай разбит Тохтой и отступил и его нойоны уже перестают ему повиноваться… Понизив голос, посоветовал мириться.
   Оставшись наедине с сыном, Дмитрий прошептал:
   — Ну, а ты что скажешь?
   — Мирись, батюшка. Ты болен, казна потеряна, люди не могут больше… Мирись.
   — Ладно, Иван, ты иди! — сказал Дмитрий и, когда сын вышел, заплакал. Плакал он молча. Только слезы лились и лились по щекам. Все кончалось… Кончилось уже… И сила, и жизнь, и власть. Если бы он еще мог встать, скакать, рубиться, не спать ночами, как прежде, как еще зимой. И еще думалось, казалось ему, что отлежится, вот бы лишь успокоить сердце… Но и отлежаться ему не дадут! Быть может… Он усилием воли заставил себя встать. Поднялся, выпрямился, постоял, большой, бессильный, пока ноги вдруг задрожали страшно, и он сел, мало не упав. Со слабостью пришла отрезвляющая усталость. В конце концов пусть… Земля устала. Он устал тоже. Пусть Андрей… Дядя был тоже Андрей! Но он, Дмитрий, оказался слабее отца. Он усмехнулся невесело. Понурился. Что ж! Ты победил, Андрей. Не будет ли только горька победа твоя!
   Послами в Торжок отправились тверской владыка и князь Святослав Глебович Можайский, что до сих пор сидел в Твери, не торопясь возвращаться в свой дотла разоренный город. Андрей поупирался и взял мир.
   Долго обсуждали, долго пересылались. Первое желание Андрея — не дать брату ничего — пришлось отложить. Возроптали все князья, особенно Константин Борисович, в злобе за Углич готовый всячески пакостить Андрею. Оказалось, что проще было родного брата ять, ослепить, убить на бою, но оставить его без удела нельзя было. И Андрей, поняв, что они с Федором Черным зарвались, уступил. Да и ему самому вдруг не занравилось, что Федор Черный ухитрился забрать три удела, и каких! Ярославль, Переяславль и Смоленск. Там, глядишь, и на него, Андрея, татар наведет! Оказалось также, что нельзя и Ивана, сына Дмитриева, оставить без удела. И Андрей, скрепя сердце, отдал Ивану Кострому (правда, не в удел, а в держание), а к Федору Черному послал гонцов с требованием воротить Переяславль Дмитрию. Дмитрий взамен отказывался от великого княжения и присягал, что не будет искать власти под братом.
   Уже схлынули воды и березы оделись листвой, когда, подписав грамоты отречения, Дмитрий наконец тронулся из Твери домой. Иван, распростясь с отцом, с частью дружины отплыл еще прежде в Кострому.
   Обняв сына, Дмитрий долго не выпускал его, словно чувствуя, что видит в последний раз. Долго смотрел потом, как по синей воде уходили, распустив паруса, вниз по течению смоленые челны, как долго еще мелькали, появляясь и исчезая за мысами, белые паруса.
   Проводив сына, он тут же засобирался в дорогу. Ехать решили привычным путем, через Волок. Дмитрий надеялся на помощь Данилы. К Переяславлю, ежели Федор Черный заупрямится, следовало подойти с ратною силой.
   Но до Волока едва добрались. Дмитрий слег. Думали, отлежится. Сожидали княгиню, псковскую помочь. Княгиня и тут не сумела приехать вовремя. Дмитрию час от часу становилось хуже, он терял силы, большое тело переставало повиноваться ему совсем. Нечем было дышать, князя выносили на двор…
   В один из дней он позвал к себе Федора, долго глядел угасающими глазами. Трудно подняв руку, вручил кошель с серебром.
   — Ежели умру, — прошептал хрипло, — Ивана, сына моего, не оставь. Не оставишь? Ну, прости… Сейчас езжай на Москву, брату весть отвези… И семью свою, может, живы… Ступай.
   Федор осторожно поцеловал холодную влажную руку князя. Рука шевельнулась, князь повторил тише:
   — Ступай.
   Федор вышел. Дмитрий прикрыл глаза, прошептал:
   — Боже! Ты — Бог мой, тебя от ранней зари ищу я; тебя жаждет душа моя, по тебе томится плоть моя в земле пустой, иссохшей и безводной.

 
   Князь умер к вечеру субботнего дня, посхимившись и причастившись. Княгиня приехала утром в воскресенье, уже не застав мужа в живых. Тело Дмитрия повезли хоронить в Переяславль note 5.


ГЛАВА 97


   Княжевские мужики пробыли в Твери до весны, пока не согнало снег. Схоронили Прохориху. Умирая в сознании, старуха все жаловалась, что будет лежать вдали от мужа и родного села. «Ето мне за грехи, что его на чужом погости схоронила!» — утверждала она.
   Степан Прохорчонок к весне заработал малую толику денег на тверских вымолах. После смерти матери ворочаться в Княжево он не захотел. Стали делиться. Продали третью лошадь, деньги поделили. Вера подарила Степановой семье корову. Сани сменяли на телеги, приплатив. Степан купил новый сошник. Он уже вызнал, где какие места, и ладился за Волгу, на вольные земли.
   — Там какой князь еще татар наведет, опеть бежать! — хмуро объяснял Степан.
   — Переморишь детей! — строго упреждала, поджимая беззубый рот, Вера.
   Попрощались, перецеловались. Замотавшись, положив тощие пожитки, Вера запрягла своего коня и тронулась вместе с негустою толпой переяславцев в обратный путь. (Уже стало известно, что Федор Черный оставил город.) Степан же на другой день, уложив куль семенного хлеба, что чудом сберегли (мать, умирая, говорила: «Сберегите!»), отправился к перевозу.
   Колеса глубоко вжимаются ободьями во влажную от весенней сырости землю. Заплывающий водой след тянется за телегой.
   — Комарья тут! — вздыхает жена.
   — Да… — рассеянно роняет Степан. Проехали уже десяток деревень, места все не находилось. Степан упрямо забирался все дальше и дальше. Марья просила иногда:
   — Устали, Степушка, абы куда пристать!
   — Абы куда, дак домой нать было воротить!
   Он кинул торную дорогу и уже давно пробирался глухоманью.
   — Не знай, чье тут и княжесьво…
   Ночевали в лесе. От стылой земли кашляли дети.
   — Поди уж Господина Великого Новгорода земля!
   — Альбо ничья…
   — Меньшенькая у нас, Степушка… Довезти бы…
   Он оглянулся, вдруг словно впервой увидел вытянувшиеся мордочки двоих своих старшеньких и совсем уже квелую меньшую. Верно, пора было остановиться.
   Он еще день пробирался чернолесьем, уже приглядываясь к каждой западинке, к каждому лужку, но то вода была далеко, то лес мокрый, то земля не казалась.
   Наконец расступились, не в сотый ли раз, высокие дерева, меж стволов просветлело. С горы открылся воздушный простор, и блеск, и свежее дыхание воды, а потом и тихое журчание сказали о реке. Полого взбегающие горки в лесной густой щетине окружали долинку.
   — Глянь, Марья! — хрипло позвал Степан. Жена, сдвинув плат с искусанного комарьем лица, неотрывно вгляделась в тихую, с мягкими извивами речку, что струилась внизу.
   — Красота, осподи!
   Усмяглые дети зашевелились на возу. Опять тоненько заплакала меньшенькая. Марья, закусив губу, стала совать ей, выпростав из рубахи, потную, в набухших венах грудь.
   — Не берет! — замученно вымолвила она. — Кончится, должно.
   Степан глянул с хмурой мукою. Прикрикнул на близняшек, что, проснувшись, опять стали пихаться, начал сводить воз вниз по угору, проламывая ельник. Лошадь дергала головой. Овода кружились над нею с сердитым жужжанием. Но Степан, ухватя Лысуху под уздцы, коротко к морде, сильно и бережно сводил воз, мягко успокаивая словами упиравшуюся, взопревшую и измученную больше всех кормилицу. Корова, привязанная сзади, хромала, дергая вервие. Жеребенок, отстав в ельнике, взоржал испуганно, и Лысуха, захрапев, чуть не вывернула воз. Степан удержал, однако, и вывел на пологий, в орешнике, берег, где путь им преградил было завал из сухих дерев, Марья, слезшая с воза еще прежде, взяла теперь Лысуху под уздцы, а Степан, достав из-под сена топор, в три удара — отколь воротилась сила к мужику — перерубил самую толстую рогозину и, натужась, разволок завал. Выехав из орешника, телега разом окунулась в высокое влажное разнотравье, в море цветов, над которыми реяли блестящие, словно парчовые, стрекозы. Отощавшая, изъеденная до кровавых язв корова уже жадно, вскидывая рогатой головой и помахивая хвостом, въелась в сочную траву. Пока выпрягали и поили Лысуху, раз пять плеснула крупная рыба. Степан отошел на угор и копнул деревянною, с окованным краем лопатой. Мягкая и влажная краснобурая земля была добра. Он выпрямился, озирая тихую, в лесном укрытии, прогретую солнцем долину. Прикинул, что дерева на избу удобно будет волочить вниз, под угор. Куда еще бежать? И так пора упущена — пахать да сеять… Хоть сколь, а надо, не то зимы не протянуть! Марья поглядела на него просительно:
   — Здеся останемси, Степушка?
   — Надоть затесы поискать. Поди, чья еще земля, займуем — худо будет. А место доброе, и земля, и вода, и лес…
   — Тихо тут! — сказала Марья.
   — Тихо, — согласился Степан.

 
   Монашек стоял, ясно глядя на мужика. Без любопытства окинул оком избу-зимовку и распаханный луг.
   — Тута наши угодья, монастырски.
   — Почто ж тамги не ставишь? — грубо отмолвил Степан.
   — Кто ж вас знал? Оттоль, от дороги, затесы есть.
   — Что ж, теперича мне убираться отселе?!
   — Почто? Земля — она Божья!
   — В холопы, что ль? — с яростью спросил Степан.
   — Холопов при монастырях нетути! — строго возразил монашек. — Святой митрополит Кирилл тако заповедал, а паки того, от отец святых… Как мощно братию свою во Христе работить? Захочешь, иди. Путь тебе чист. Хочешь, живи тута. Никто не зазрит. Да ты поговори с отцом игуменом! Он послал: кто ста здеся? Щепки по реки плыли. Он за малую мзду разрешит и осести тутотка, да и попервости может и помочь чем. Жито у нас есть! Угодья монастырски, дак их пахать надоть… — прибавил монашек.
   Ночью Степана трясло. Марья, как могла, утешала:
   — Ничего, Степа! Тут заживем! Земля добрая! Добрая земля, ее не обижать, все залечит… А может, и впрямь жита у их взять?
   — Малая что? — спросил он погодя.
   — Плохо. Совсем плохо, Степушка! — тихо отозвалась Марья.
   Монашек появился вновь, когда они хоронили ребенка. Молча сбросил с плеч мешок с мукой. Молча заглянул в домовинку, перекрестился. Достал огарок свечи, возжег, начал читать отходную. Исполнив обряд, кивнул на мешок:
   — От отца игумена, в дар!
   Помог донести гробик. Скоро в орешнике, на пригорке, невдали от поля, появилась маленькая могилка. Когда домовинка была опущена в землю и они, натужась, вдвоем забросали яму и поставили крест, монашек, поклонившись Степану с Марьей, еще раз перекрестил могилу и неслышно пропал в кустах.
   — Вот и корень пустили в землю! — сказал Степан. — Бог даст, и нас тута дети наши схоронят!
   Марья молча покивала и затряслась от рыданий, клонясь лицом ниже и ниже. Степан привлек ее к себе. Она ткнулась ему в колени.
   От реки донесся звонкий голос. Ребята ловили сорожек, уже позабыв о похороненной сестренке.
   — Вставай, жена, — сказал Степан. — Дела ждут. Детей кормить нать!


ГЛАВА 98


   Данил Лексаныч возвратился в Москву сразу, как ушли татары. Все было разорено, амбары пусты, пол-Кремника выгорело — сгорел княжой двор и житницы. Уцелели хоромы Протасия, там и поселились на время, навесив выбитые двери и отмыв изгвазданные полы, княжеская семья вместе с семьями Протасия, Федора Бяконта и еще троих великих бояр, чьи хоромы также были разрушены. Из Новгорода уже дошли вести, что старший сын, Юрий, жив и цел и по весне воротится домой, и Данила мысленно перекрестился. Пока прятались на Пахре, в лесах, у Овдотьи разболелся и в три дня сгорел меньшой, новорожденный, Семен. Но теперь она уже оправилась. Бегала по переходам, дивилась тесноте:
   — Вот не знали, како житье-то!
   И со смехом сказывала приезжим, как, кувырком, они бежали из Москвы от татар.
   Народ опасливо возвращался на свои места. В концах уже стучали топоры. Купцы починяли амбары. Из уцелевших деревень везли хлеб.
   Данил, когда, воротясь, прошел по своему порушенному Кремнику, дак едва тут и не заплакал. Он бродил, ковыряя сапогами то здесь, то там. Все, что с такими трудами ежедневно, годами стараний возводилось и копилось, обернулось дымом в единый день. «Не собирай себе богатств на свете сем, что червь портит и тать крадет!» Он жевал бороду, глядя в пустоту. Подошел дворский. Данил слепо оборотился к нему… Мужики и дружина лопатами стали разгребать снег. Данил стоял, тупо глядя, как обнажаются остатки недавнего пожара: рухнувшие обгорелые бревна, зола, черепки. Наконец что-то проблеснуло зеленью. Он опомнился, удержал замахнувшегося пешней ратника. То была завалившаяся, рухнувшая обливная печь — гордость Данилы. Он подошел, присел, потрогал. Потом разогнулся:
   — Осторожнее махай, Минич!
   Позвал дворского:
   — Повороши тута! Которы целы изразцы, пущай отберут. И того… На монастырь лес возят ле?
   — Возят, батюшка, Данил Ляксаныч!
   — Ну и… того… Житницу вели скласть. В первую голову чтоб.
   — Велено уже, батюшка!
   — Люди-то ворочаются?
   Дворский мелко засмеялся.
   — А что им сдеется, мужики! Не впервой! Гляди, строются уже!
   — То-то… Не впервой…
   Данил отворотился и, сутулясь, пошел озирать городовую стену.
   Федор прискакал в Москву, когда уже на развороченном посаде и в Кремнике поднялись новые хоромы и клети, были залатаны крыши и бойко звенели молотки и колотушки ремесленной слободы. В Детинце возводились княжие хоромы, под горою жгли изразцы для печей, и ордынцы уже ходили, щурясь, задирая головы, смотрели на княжеское устроение. Им было с чего усмехаться. Нынче Данил безо спора передал ордынский выход в Орду, хану Тохте: оставили бы только в покое! (Землю разорили вконец, впору было не выход платить, а с Орды, кабы такое возможно, просить помочи…) В ход пошло береженое серебро, чего бы трогать не след… Охо-хо-хо-хо! К Андрею тоже послал князь Данил с поклоном и поминками. Ладно, их дела с Митрием, а только Переяславль ярославскому князю отдавать было не след, ой, не след!
   Федора князь Данил сперва не признал было. Потом, маленько оживясь, стал расспрашивать: «Ну как? Ну как?» Но, видно, что не очень вникал. Свои заботы, разоренная Москва, да и смерть старшего брата на Волоке — все было поважнее.
   — Уходит Ростиславич-то из Переяславля, уходит, бают!
   Данил пожевал губами. У него появилась новая привычка, чего раньше не было: жевать кусок бороды. Он раздобрел, но как-то не по-хорошему. Заметно постарел, вокруг горбатого носа обозначились две крупные морщины. На взгляд тридцатитрехлетнему московскому князю сейчас можно было дать уже и все сорок.
   Принимал Данил Лексаныч Федора в тесной горнице Протасьевых хором. Свой терем еще не был свершен. Князь прежде поторопился поставить житницу, поварню, бертьяницы, погреба и конюшни.


ГЛАВА 99


   Отпущенный князем и накормленный внизу, в людской избе, Федор отправился на посад искать своих. Он сам нетвердо понимал, с какого конца ему начинать. Прежде всего, наверно, следовало разыскать брата. Грикша, на грех, оказался в отъезде. В Даниловом монастыре, где трудились не покладая рук и где всем было не до него, тоже ничего не знали. Вызнал он тут, однако, что с монастырским обозом, когда бежали, ни Фени, ни детей не было. Он воротился в Москву, ткнулся в указанный ему дом брата, но тут вышла какая-то раскосмаченная толстая баба в сбитом повойнике и начала ругаться:
   — Какой брат? Какой Михалкин? Нету тут таких! И не было никогда! Татары убили! Харю б тебе своротить! И не пущу! Ишь, глаза-то налил с утра! Винищем-то разит! Да бесстужий какой, дом ему подавай! У-у-у, ирод, зацапа, волюга тухлая! Язык бы те выворотило, час бы вздохнул, да другой не мог!
   Она ругалась, упершись руками в бока. Потом схватила жердь, замахиваясь на Федора:
   — Чаво стал, чаво! Уходи!
   Стала собираться толпа. Федор не знал, как сладить с осатанелой бабой, не за саблю же браться!
   Вылез мрачный мужик.
   — Чево нать? Не живут! Нету таких!
   Соседи начали стыдить:
   — Сказал бы путем! Ты-то здеся давно ли? Избу у тя что ли съели, отгрызли углы?
   — Ходют тут всякие! — сипло проворчал хозяин, захлопывая дверь.
   — Да ты заходь, мил человек! — позвал другой сосед.
   — Кто таков у вас?
   — А! Офонас, медник! Сам и женка — ругатели, каких мало! Под горкой жил. А тута один переяславский с монастыря. Да у Офонаса-то дом раскатали, сюда перебралси! А того-то и нету до сих пор! Братец? Да ну! Ну заходь, заходь. Коня тута привяжи, без опасу!
   — Народ тут у вас! — покачал Федор головой.
   — А всякой у нас на Москве народ! Всякого есь чуда. Со всих мест. Тута и рязански, и володимерски… Местных-то, почитай, не остаетси! Разный народ, разноличный! Кабы свои-то, так бы не тово… А толь, деды-то сказывают, тихо было место!
   Хозяин подал деревянный ковшик с водой.
   — Были, были тута. Бабенка была рябовата така, и с дитем. Двое… Нет, того не знать. Одно чадо. Еще мужик при ей, словно не муж? Братец, должно, а словно другой!
   С надеждой узнать поболе Федор засиделся. Он никак не предполагал, что Ойнас остался с Феней. Ему почему-то казалось, что холоп должен был дернуть от него в бег и уйти в Литву. Смущало и то, упорно повторяемое хозяином, что чадо было одно, и он засомневался. Может, Грикша пристроил Феню с детьми где в ином месте?
   — Да вот, — тараторил хозяин, — Глаха придет, она с има толковала тута, она скажет! Мы-то ране ушли, не знам ничо…
   Приходилось ждать Глафиру. Хозяин сел на складную скамеечку, надел передник, подвязал волосы кожаным снурком, взял в колени сапог. Ловко отдирая прохудившуюся подметку, продолжал сказывать.
   — Так-то… Тихо было место! Стечки, вона, где Неглинка с Москвой сходют, там стоял крест. С мальчишками что случатца, там вешали новины на крест, водичку брали, лечили. Помогало.
   — И у нас также!
   — Во-во! Это уж крест-от потом ставлен, а воду на стечках брали еще при волхвах ентих. Ну, а после в бору, на горе, на Боровицкой, отшельник жил, Вукол, Букол ли, так и так кличут. А там, ближе-то, терем стоял Кучковичей, тутошние были, бояре али князья. Юрий-то, Долгая Рука, ихнее и забрал имение-то и построил град, оттоле прозвася Москов, али Москва. Теперича больши бают Москва, по реке, значит. А кто болтают, что и до Юрия тута град был, Кучково прозывалось место, невесть! Ну, а уж как тут Данил Ляксаныч, значит, сел, то все и завелось: и суд, и торг, и купчи-новгородчи… Вона, как обстроили! Кабы не етая беда, дак тута любота была!
   Сказывая, он постукивал молотком, ухитряясь одновременно говорить и держать во рту деревянные гвозди. Кончив сапог, оглядел, полюбовался, прищурился, потом, безразлично шваркнув в угол, принялся за другой.
   Федор сидел как на иголках. Наконец возвернулась с рынка Глафира. Стала шумно объяснять, какая нынче дороговь, завидя Федора, всплеснула руками:
   — Гость-от у нас! А я и не малтаю!
   Глафира тоже, однако, утверждала, что в доме жили женка с дитем и мужик «большой такой, все ходил, с коням обряжалси». Федор верил и не верил. Набежали соседи, каждый стал советовать свое.
   — Ему вот что: на Манькино займище надоть съездить!
   — А чо?
   — А и не чо, тамо есь две семьи пришлых!
   — Не слухай! Ты по торгу походи, паря! На торгу поспрошай, первое дело!
   Федор ездил и на одно, и на другое займище, и в рядах прошал, и уже отчаялся совсем.
   Ночевал он у своих новых знакомых. Женка, радуясь свежему человеку, сказывала про ихнее житье. Федор слушал и не слушал. Лежал, и редкие слезы скатывались у него по щекам, благо в темноте не было видать.
   Грикшу он нашел, по счастью, решив в последний день еще раз съездить в Данилов монастырь, поспрошать, и столкнулся с братом на переезде. Они даже проехали мимо друг друга, но оба разом заворотили коней. Соскочив с седел, обнялись. И прежде чем Федор успел раскрыть рот, Грикша вымолвил:
   — Живы.
   — Где?! — Федор сорвался и зарыдал.
   Проезжие косились на них. Грикша отвязал от седла баклажку. Зашли за кусты, привязав коней. Здесь, у редких клетей, бродили гуси. Сзади подымались зеленя. А Москва вся стояла на виду, на той стороне, вздымая рубленые башни и прясла стен, из-за которых отсюда едва вытарчивал новорубленый терем князя Данилы.
   Поглядывая на город, они сели под сараем. Оказалось, Федор все время искал не тех, кого нужно. Грудной ребенок у Фени умер еще дорогой, до Москвы, потому никто из соседей и не знал, что детей двое.
   — А за спасенье спасибо не мне, а Яшке твоему.
   — Не сбежал?! — ахнул Федор.
   — Он их и спас. Я в монастыре был. Кинулся — тут пусто. Под стрелами ушел. И не знал, где они и есть! А Яшка запряг — тоже все бросили, в одних шубах — и погнал туда, к Звенигороду. Где-то, бают, на озере отсиделись, за Рузой… А воротились, я тут их и нашел. Ойнас твой прямо в монастырь привез… Дак страшно глядеть было. Кору там ели, говорят. Я их в Красное Село отвез, там подкормились немного, а нынче в Переяславль тронулись. Маненько ты не застал.
   — А в доме твоем какой-то поселился…
   — Знаю! Недосуг все… А вот возьму приставов, так я ему покажу, умней станет вдругорядь! Тут, на Москве, свой дом отбить, и то подумаешь преже. Народ всякий. Тебя кто принял-то? А, чеботарь! Ну, он мужик тихий… А ты учись, учись, Федор, ты все по-своему, а люди злы, съедят!
   — Где ж ты теперя-то?
   — У архимандрита… — неохотно отозвался Грикша. Помолчав, предложил:
   — Ты етто. Переезжай ко мне. Ужо потеснюсь.
   — Да нет, поеду! Давно они?
   — В тот четверток.
   — Я думал, у тебя тут хоромы! — сказал Федор, печально усмехнувшись.
   — Хоромы у бояр! — жестко отмолвил Грикша.
   — Али ты столь нужен?
   — Серебро в чужой мошне легко считать. Бога благодарю, что не успел построиться! И не буду. Князь Андрей не последнее чудо учудит.
   — Думашь?
   — Мыслю так!
   Они замолчали. Федор только теперь и заметил, что солнце греет, что все зелено и весна. И Москва показалась даже красивой. Высоко, на горке!
   Они шагом ехали бок о бок по наплавному, недавно наведенному вновь после ледохода мосту. Грохотали телеги. Настил дрожал и покачивался под колесами и копытами коней. Пешие теснились, стараясь обогнать медленные повозки, проскакивали по самому краю, у воды. Высоко на горе стояла бревенчатая стена. Тут, с берега, она уже все закрыла, и верха и кровли. Видны были только дощатые свесы да шатровый невысокий верх проездной башни.
   — Как там у нас, не слыхал? — спросил Федор, когда они, обогнув Кремник, подымались на взгорье вдоль кожевенных рядов. Грикша искоса глянул на брата, вздохнул:
   — Не хотел говорить-то! Слух есть, Ростиславич, как уходить, сжег город.
   — Федор Черный? Ярославский князь? — охрипнув, переспросил Федор. Грикша угрюмо кивнул.
   — Он. И еще одно. Дмитрий Борисович Ростовский умер, говорят. Теперь Константин Углицкий сядет на Ростов. Это к добру. Они с князем Андреем в ссоре. Ты там вызнай, сестра-то наша жива ай нет?