— У тебя, князь, Ярославль. Детям есть что оставить! — говорил Данил примирительно. — А Смоленск оставь. Земля не восхощет, что сделашь! Да и годы твои преклонные, о душе подумать пора.
   И Федор настороженно косился на спокойное, с прищуром, раздобревшее лицо московского князя. Ворчал:
   — Смерды! Песья кровь. Падаль…
   Выпяченная нижняя губа его судорожно подавалась вперед. Он злился на московского князя, подозревал, что тот чем ни то помог смольнянам, но толком так ничего и не узнал и вынужден был покорно терпеть спокойные, чуть насмешливые утешения хозяина.
   Княжичи тоже сидели за столом, глядели во все глаза то на Федора Черного и его нахохленных воевод, то на батюшку и готовы были прыснуть в кулаки.
   Проводив ярославского князя и опять остановясь на крыльце, Данил, дождавшись, когда последние всадники отъехали, оборотился к детям:
   — Ну вот! И нету больше Федора на смоленском столе!
   — Батюшка, ты сам упреждал смольнян? — не вытерпел и на этот раз Юрий. Данил захохотал, торнул сына в затылок:
   — Думашь, сами не знали?!
   Отсмеявшись, прибавил:
   — Упредить — невелик труд. Земля отвергла его, вот что! Да тут, — приодержавшись, добавил Данил, — что племянник, что дядя — друг друга стоят. Ставил его Ростиславич, чуял, что по духу свой: таков же подлец. Ан он свой и обвел! Подлец завсегда в людях ошибется — по себе судит дак! Людей себе ищут, думашь, по уму? По сердцу, как на сердце ляжет! Сам хорош, хороших и найдешь, и служить будут верно. А сам как Федор Черный, и холопы твои будут таковы же, и служить станут до часу, пока не споткнулся. Так-то, сын!
   Лесные пожары утихли, только когда пошли наконец осенние дожди. Но и когда уже выпал снег, на моховых болотах нет-нет да и протаивало, курилось упорным едким дымом, пока уже метели с морозами не укрыли все вдосталь, до конца.
   Федор Черный умер в следующем году, посхимившись, у себя, на Ярославле. При жизни он всем мешал, и о нем постарались забыть, вернее, забыть то, чем он был на деле. В памяти и преданиях он остался родоначальником ярославских князей, и его потомки, вкупе с монахом-летописцем, много потрудились, чтобы в житии Федора Черного придать своему предку черты благолепия и святости.

 
   Год этот, предпоследний год тринадцатого столетия, начался грозным солнечным знамением, предвещавшим, как толковали старики, новую рать. Всколыхнулось на западной окраине страны. Немцы в силе тяжкой пришли под Псков, и князь Довмонт, выйдя навстречу, разбил их в кровавой, небывалой доднесь сече на берегу Великой, в виду псковских стен. Это был последний подвиг знаменитого псковского князя. Тою же весной, двадцатого мая, Довмонт умер, с почетом и скорбью быв положен в соборе Святой Троицы. Да будет память его нерушима в Псковской земле!
   На далекой южной окраине, в степи, в гигантском сражении был разгромлен Ногай. Сыновья его бежали, чтобы, в свой черед, бесславно погибнуть в чужих землях. Сам же он был настигнут и убит русским ратником, поднесшим отрубленную голову Ногая хану Тохте.
   Тохта долго смотрел на голову старика, серую от пыли, с жалко торчащими пучками седых бровей «столь густых и длинных, что они, при жизни, закрывали глаза его». Спросил, как воин узнал, что перед ним именно Ногай? Выслушав, что всесильный темник, будучи схвачен, сам назвал себя и просил отвести к Тохте, кивнул головой и, помолчав, приказал казнить ратника: «ибо не подобает простому воину самому убивать сдавшегося ему столь великого мужа».
   Так закончился раскол Золотой Орды, дорого обошедшийся Орде и еще дороже многострадальному «русскому улусу».
   Волны от разгрома Ногая пошли по всей земле. Зашевелились, потекли, разоряя города и веси, разбойные отряды разбитых и победителей. Южная Русь, некогда силой привязанная к Орде Ногая, погибала теперь вместе с ним.
   Этою зимой от татарского насилия разбежался весь Киев, и митрополит Максим со всем клиром и двором переехал во Владимир. В апреле он сел на волостях владимирского епископа, переведя владыку Симеона в Ростов.
   В Рязани тою порой умер князь Ярослав Романович, и на рязанский стол сел Константин Романович, набравший конную рать из разбежавшихся ногаевых татар и сразу рассорившийся с племянниками, пронскими князьями, а заодно с Данилом Московским из-за рязанских мужиков и порубежных сел.
   Тверь собирала силы. Ждали, что после разгрома Ногая Андрей опять обратит свои взоры на Переяславль. Михаил, оставя жену (Анна была на сносях) на попечение матери, поехал в Переяславль договариваться с Иваном. А беглецы из южных разоряемых княжеств все шли и шли, пробираясь дорогами и лесами в спасительные заокские и заволжские леса, и за ними тянулись бояре с послужильцами, и даже мелкие князья снимались с мест, чтобы поискать счастья на севере.


ГЛАВА 113


   Юрий нынче, воротясь из Переяславля, застал отца в хлопотах.
   — Ко мне большой боярин просится с Волыни, Нестер Рябец с сыном Родионом. Тысячи полторы людей с има!
   Юрий присвистнул:
   — Сила!
   — То-то! — отозвался отец. — Сила силой, а хватило бы запасу прокормить!
   — Ну, до осени дотянем.
   — До осени не хитро дотянуть. У твово родителя, Юрий, хлеба было засыпано на три годы вперед! А только засуха подъела.
   — Где посадим?
   — Подумаю с боярами! На Сходне у нас земли пустые еще.
   Волыняне подходили весь следующий день и располагались станом за Москвою-рекой. Бояре, старый Нестор Рябец и Родион, трапезовали у князя.
   К вечеру, когда утихла суета на торгу и начал успокаиваться посад, Данил с Федором Бяконтом отправились осматривать стан. Волынский табор протянулся аж до Данилова монастыря. Горят костры. Плачет ребенок. «Долго ли еще брести?» — спрашивает кто-то от шатра. Кони под коврами чутко дремлют, изредка встряхивая гривами. Звяк оружия, и вновь тихая южная речь. Люди истомились в дороге.
   Встречу князю шел хромающий Нестер — тоже обходил свой стан — и сын Родион, на голову выше отца, красавец, непривычно бритый. Долгие усы свисают ниже щек. Соколиные, холодные глаза. Поздоровались. Спешились, пошли рядом. Данил озирал измученные лица, котлы и то, как истово приезжие хлебают кашу (каша — его дар, значит, уже успели сварить). Где и разместить такую орду? А принять нужно!
   Волынские бояре ступают следом. Где-то там остались Холм, Галич, Владимир Волынский, королевские приемы и блеск, и снова, как в древнем Киеве, кочевье, костры, и кажется — на века назад отброшены они к седым легендарным временам Всеслава и вещего Олега…
   Женщины с запавшими глазами оглядывают московского князя, когда он проходит мимо. Переговариваются меж собой. Кормят детей. В сумраке весенней ночи скрипят возы. Сквозь речную сырость доносит дух свежего печеного хлеба, что везут из Кремника.
   — Сколь у него кованой рати? — спросил Бяконт, когда они, возвращаясь, переехали мост.
   — Да немало, неколико сот.
   — С этою силой Коломну-то бы и отобрать! — сурово сказал Бяконт, глядя перед собой. — Князь Константин, слышь, наши дворы в Коломне под себя забирает! — Он уже знал, что Данила опять отмолвит отказом. Но князь промолчал. Сзади них цокали по доскам моста копыта дружинников. «Добро бы вовсе не воевать! — думал Данил, вздыхая. — Дак ить с им добром-то не сговоришь!»
   Данил не сказал ничего. Он ехал и думал. Москва была мала. Затерянный в лесах деревянный городок. И речка, что вьется под холмом, — не Ока и не Клязьма, маленькая речка Москва. Там, на устье… Да, Коломна была нужна. Они поднялись к воротам. Не оборачиваясь, Данил спросил:
   — Что твой ентот… рязанской…
   — Опять приезжал! — с готовностью отозвался Бяконт.
   — Ежель ратиться… — все так же, на глядя, проговорил Данил, — рязане — оны к бою привычны… Сорому б не было!
   — У меня он, могу завтра ж и привести! — молвил Бяконт. Данил тут повернул свой большой нос, скосил глаза на Бяконта:
   — Ладно, приводи, погляжу! Торопиться все ж не будем. Преже надо с Андреем и с ханом Тохтою урядить.


ГЛАВА 114


   В следующем году Федор отправил сына в Москву. Грикша обещал поговорить с великим боярином Протасием, а быть может, ежели удастся, встретить князя Данилу Александровича в монастыре и напомнить о Федоре. Тогда парня могли бы взять и ко двору, в число «детских», там уж от него самого зависит, как сумеет выслужиться. Жить Грикша брал племянника к себе, чтобы заодно убирался с лошадьми. Федор сам когда-то начинал повозником, при конях, так что сыну предстояло в чем-то повторить родительский путь. Феня плакала:
   — Куды отправлять дите! Жалости в тебе нет, ирод поганый! Сам всю жизть ездишь, а он бы хоть дома посидел… Мог и ко князю Ивану определить!
   Федор сам толком не знал, почему отсылает сына в Москву. Конечно, князь Иван не отказал бы ему, но у князя Ивана не было детей. В чьи еще руки попадет удел! В душе он иногда смутно жалел, что не послушал своего «московского князя», когда еще Данилу только дразнили этим прозвищем, и не последовал за ним.
   Сын был перед отъездом непривычно тих. Федор усмотрел, как парень украдом, на задах, прощался с какой-то совсем уж зеленой девкой, и та всхлипывала, вздрагивая худенькими плечами. Он вспомнил свое, давнее, и скорее ушел, чтобы не спугнуть детей.
   Федор рассказал сыну о своем первом пути во Владимир, пересказал, как мог, слово епископа Серапиона. Сын слушал, потом спросил:
   — Батя, а Москва поболе Владимира?
   Федор рассмеялся.
   — Меньше Переяславля! А уж с Владимиром и сравнить некак. Там чего и есть — дак только князь Данил Лексаныч строил.
   Сын ни о чем больше не спросил, но видно было, что разочарован незначительностью своего будущего места обитания. Отправляли его в Москву с монастырским обозом. Федор наказал старшему повознику последить за парнем дорогой. Тот обещал, знал, что Федор служит на княжом дворе.

 
   Весна выдалась ветреная, с грозами и ливнями. Почасту полыхали молнии, избы там и сям загорались, как свечи. Передавали, что туда, к Ростову, ветра были еще сильнее, а где-то вихрем разметывало клети, сносило и целые церкви.
   Летом заратился Александр Глебович Смоленский. Ходил походом к Дорогобужу. Освободясь от дяди, пытался расширить владения, но был отбит. Митрополит Максим отправился в Новгород с ростовским владыкою Симеоном и тверским епископом Андреем на поставление новгородского архиепископа Феоктиста. Говорили, что по совету князя Андрея, мыслившего укрепить свою власть в Новгороде авторитетом церкви. Тем же летом свея захватила Неву. Королевское войско привело мастеров из Рима, поставили каменный город на устье Охты, нарекли Ландскрона (венец земли). На Новгород обрушилась эта беда и еще пожар города и пожар Торжка. Великого князя Андрея в ту пору не было в Новгороде. Он ссорился с Михаилом Тверским, с суздальским князем и снова угрожал Переяславлю.


ГЛАВА 115


   Князю Ивану Дмитричу было не до чего. Вести доходили до него смутно, не задевая сознания. Порою он, опоминаясь, понимал, что ему не удержать Переяславля, но как приходило, так и забывалось. У Ивана умирала жена. Княгиня так и не оправилась после неудачных родов и зимнего бегства во Псков шесть лет назад. Он вывез ее на Клещино, в городок, где нарочито для жены велел пристроить к терему высокое гульбище с кровлей, чтобы было видно озеро и не мешали дожди. Княгиня полулежала тут, на мягком ложе, укутанная в покрывала и опашень (ее все время знобило, а в покоях казалось душно), и смотрела на озеро с черными полосками рыбачьих лодок, надалекий Переяславль, а иногда взглядывала вниз, где в саду просушивалась ради летнего погожего дня мягкая рухлядь из княжеской казны: саженные жемчугом вотолы, меховые и бархатные опашни и телогреи. Шелковая персидская камка колебалась под ветром, задевая вершинки травы, судачили бабы, собравшиеся поглядеть на княжескую красоту, да изредка покрикивала девка, отгоняя лезущих к блеску драгого шитья сорок.
   Здесь, наверху, ветер приятно обдувал похудевшее лицо княгини и легче дышалось. Она слушала: вот скрипят ступени, раздается знакомый, слегка неуверенный тихий голос. Он спрашивает там сенных боярышень, не зная, что голос от крыльца доносится сюда. И она улыбалась его детской смешной хитрости. Сейчас войдет и будет уверять, что она сегодня лучше выглядит, хотя внизу ему только что сказали, что княгиня еще похужела со вчерадня.
   Она любила его бледное лицо, обрамленное темно-русой бородкой, его мягкие внимательные глаза. Нагибаясь, Иван целовал ее, гладил ей руки, усаживаясь на скамеечку у ног.
   Откинувшись на подушки, княгиня улыбалась, полузакрыв глаза. Ей было хорошо. Боли, что мучили, не давая спать по ночам, уходили, затихали от медленных поглаживаний Ивана. Он рассказывал ей негромко. Иногда она засыпала с улыбкой под журчание его речей. Иногда она видела темные круги под глазами Ивана, тогда догадывалась, спрашивала:
   — Снова князь Андрей?
   Иван замученно кивал, сутулясь:
   — Михаил тоже зарится на Переяславль, и Константин Борисыч тоже, с тех пор как после смерти Олимпиады женился в Орде! Как воронье на отцов удел!
   — Деток нет у нас… — отвечала княгиня.
   Иван опять думал о том, что власти не удержать. Как бы хорошо, чтобы каждый сидел у себя в уделе, а обчее решали соборно, не ссорясь. Он представлял себе страну всю из уделов. Как князья, так и бояре в своих вотчинах, так же смерды, деревенские миры… Нет! Бояре станут притеснять смердов, те начнут гнать бояр… Может быть, когда-то и был золотой век, когда селяне жили родами, водили хороводы, кланялись солнцу. И старцы, сходясь у какой-нибудь священной березы, камня или озера, толковали и решали общинные дела. К этому нельзя вернуться! Куда деть все эти города, торговлю, ремесло, монастыри, книги? Да и соседи не позволят: займут, поработят, перебьют… А все-таки хоть уделы, хоть так не трогали бы друг друга! На Западе, в немецких, папских и прочих землях, там рыцари сидят у себя в замках, города ссорятся и живут сами по себе, как Псков, как Новгород. Войско служит за плату, как у нас дружина, да и дружина-то у нас служит теперь по земле! Там короли и князья не имеют большой власти в стране. Но Запад, хоть и разделен, у них одна вера, один папа римский, первосвященник. Раз вера одна — и гибелью раздробление не грозит. Кто ни одолеет — тот ли, другой граф или герцог, король — не меняется самое главное: жизнь народа. У нас же надо всеми нами висит Орда, да и немцы, свеи, литва — все готовы растерзать землю. У нас очень может и вера кончиться. Меря, мордва, ижора, водь, чудь, корела, весь — едва крещены! Не так нас, русичей, и много тут! А дальше — степь. Спасти нас может только единение.
   — Только единение! — повторяет Иван громко, забыв, что княгиня слушает его.
   — Иван! — пошевельнувшись, спрашивает она. — А князь Андрей тоже хочет объединить землю?
   — Князь Андрей… Он хочет для себя, для своей воли… Но чтобы содеять великое, надо отказаться от себя, от «своего». Может быть, и мне не следует держаться за власть? «Не умрет зерно, не прорастет». Все, что в жизни утешно, с жизнью и кончается. И Моисей не ступил в землю обетованную, и Христос отвергся царства земного, но победил, погибнув, приняв крестную муку… И потом, спасти нас может только вера. Одною властью, насилием не соберешь страны. Батюшка тоже сорвался, не возмог. И Андрей… Прости, я тебе мешаю!
   — Говори, говори, я слушаю! Мне хорошо, когда ты говоришь со мной… Почему ты молвил: вера, а не закон?
   — В речении митрополита Иллариона, — начинает Иван, волнуясь и хмурясь, — о законе и благодати сказано, что закон темен, благодать же светла. Я скажу более: благодать — это общий путь всего земного! Не потому дети слушают родителей, что те — власть, а потому, что нет любви большей, чем родительская. Любовь соединяет отцов и детей, ближних с ближними, племена и земли. И Христос говорил: «Возлюби!» Это главное, в этом всё! И власть без любви — темна. Можно железом подчинить языки и страны, можно в затворы и в ямы сажать людей, увечить, предавать мукам, роботить в холопы. Можно отобрать все, и только выдавать за тяжкую работу скудный хлеб. Окружить стражею, подавить оружием и цепями, и будет стоять, держаться… И все равно упадет. Даже ежели не будет сопротивления. Потому что тогда исчезнет желание жизни, станет все одно: жить или умереть. И не для отдельного человека — так-то любой будет стараться приспособиться, уцелеть. Но народ погибнет. Всякий станет лишь за себя. А это значит, что и дети станут не нужны. Ибо первую жертву отречения рождает любовь: отдавание без возврата детям, и не обязательно своим! Всем, всяким, будущему. Для кого старец строит терем, садит древие плодоносное? И посему, можно отобрать у всех всё, всех обратить в холопов, и чтобы земля
   — князева, но такое здание погибнет. Без любви, без совета и согласия нет жизни. Без нее власть мертва, и мертвым делает все, к чему прикоснется. Принуждение без любви… Вот какой власти хочет Андрей!
   Княгиня смотрит на загоревшееся бледным румянцем лицо мужа. Вот таким он и был всегда, восторженным от книг, от старинных слов, что звучат в его устах так, словно сказанное только что. Княгиня слушает в легком забытьи. Она глядит, прикрывая глаза, на серебряную парчу озера, и чудится, что это озеро Неро и родной терем у нее за спиной. Так хочется еще раз, последний, поглядеть на родимую сторону! Но если бы и могла, — горько видеть места, где ничего и никого не осталось, а у дяди Константина незнакомая чужая жена, татарка, дочь ордынского князя, и ничего уже от прошлых лет! Нет, лучше не ездить, лучше сидеть так, и вспоминать и представлять себе прежнее их житье, когда она была совсем маленькой и покойный отец возил ее с собою в седле. И густые хлеба, в полосах света и тени от облаков, и крупный дождь, и радость, и испуг от грозы…
   — Ты устала, хочешь отдохнуть? Я не мешаю тебе? — спрашивает муж. Княгиня медленно качает головой. Потом говорит:
   — Ты иди, Иван, дела тебя ждут! Я, наверно, посплю.
   Она знала, что муж со своими сомнениями ездил во Владимир, к митрополиту Максиму, и долго толковал с ним о праве и власти. Еще до того, как Максим отправился в Новгород на поставление Феоктиста.
   — В чем смысл жизни человеческой? — спросил тогда Иван митрополита.
   — В делании, угодном Господу, — ответил Максим.
   — Но вот я князь, и нет наследника у меня, и земля моя не хочет алчущих обладати ею. Что делать мне?! В чем смысл жизни моей? — с болью вопросил Иван.
   — Грядущему провидец — Господь, и воля его скрыта от глаз людских! — строго отмолвил митрополит. — Ты не знаешь, что произрастет из плода незнакомого: злак или плевел? Как пахари не знают, пошлет ли им Господь урожай или засуху! Князь лишь исполнитель воли Вышнего и должен паче всего хранить и укреплять веру, ибо в ней — спасение.
   Митрополит Максим не без любопытства разглядывал этого князя, с лицом скорее иноческим, чем княжеским, как бы не от мира сего. А Иван тоже пытливо изучал твердое сухое лицо митрополита, его покляпый нос, осторожно-внимательные глаза под почти сросшимися бровями. Митрополит-грек был воин и наставник. Неужели ни бегство из Киева во Владимир, ни неудачи проповеди Христовой в Орде не надломили его? — думал Иван. — Или он видит нечто, невидимое другим? Почему именно во Владимир, а не на Волынь, не ко князю Юрию Львовичу Волынскому, перебрался он со своим клиром?
   Весь этот разговор и думы свои, им порожденные, Иван уже не раз пересказывал больной жене, а она порою дивилась, а порою гордилась им — тем, что ее Иван так упорно думает о судьбах страны и народа и так мало — о своей собственной.
   Озеро менялось, по нему пробегали тени, вода становилась синей или серой, как полированная сталь. Когда княгине становилось лучше, она гуляла по саду, плела венки из полевых цветов и тут же бросала их, не доплетая. Когда шел дождь, ее уводили или уносили в хоромы. Там она лежала, томясь, и ждала, когда снова покажется солнце. Приезжала сестра Анна из Твери со своим князем Михаилом, с первенцем Дмитрием. Княгиня глядела на сына сестры, годовалого горластого малыша, и радовалась за сестру, за ее счастье. У второй сестры, у Василисы, что была замужем за князем Андреем, по слухам, жизнь не заладилась. Двое детей родились и умерли сразу после крестин, жил только старший, Борис. Василису хотелось тоже повидать, утешить, но та не приезжала. Верно, муж не пускал.
   Подходила осень, начинали желтеть листья в саду. Осенью пришло известие, что сестра Василиса умерла четвертыми родами. Княгиня лежала и, смежив глаза, плакала. Представляла себе, как великий князь Андрей сидит сейчас, горбясь, над телом сестры или зверем бегает по покою, по-мужски неспособный примириться со смертью, ежели это не смерть в бою. Она уже не могла встать, не могла поехать на похороны, даже на поминальный пир. Позже узнали, что князь Андрей схоронил жену во Владимире, в соборе Княгинина монастыря, рядом с матерью. Значит, сильно жалел, сильно любил все-таки! И княгиня жалела великого князя Андрея, как ни жесток он был ко всем, и к ним тоже, и усопшую сестру, и мужа, Ивана, который скоро останется без нее…
   Когда наступили холода, княгине стало еще хуже. Она уже лежала пластом, глядела на огонек лампады и изредка стонала, когда уже было невмоготу. Ее перевезли теперь в Переяславль, в терема. Было душно, и княгиня то и дело просила открыть оконце, впустить немного холодного, уже по-зимнему звонкого воздуха с подстывших полей и облетевших уснувших лесов. Когда она умерла, шел снег. Князь Иван только что воротился из Заозерья. Узнав, что княгиня опочила без него, страшно зарыдал и повалился без памяти. Князя едва привели в чувство. Он не мог ни стоять, ни сидеть. Всю обрядню делали без него. В церковь Иван велел свести себя под руки и, целуя покойницу, опять едва не упал в обморок.
   Через день примчался посол из Ростова, от князя Константина Борисовича. Князь требовал воротить ему села, что пошли в приданое за умершей племянницей.
   Иван, которому пришлось принять и выслушать посла в думной палате, был скорее похож на мертвеца, чем на живого человека. Бледный до синевы, с почти безумным взглядом огромных глаз, он молча выслушал требования ростовского князя и, неверным движением руки удалив посла, встал, дрожа, в своем зелено-черном облачении, обвел лица бояр и дружины и — рухнул на руки подбежавших «детских».


ГЛАВА 116


   Федор, распорядясь, чтобы князя отнесли в спальный покой, сам вышел к ожидавшему послу и, смиряя ярость голоса, произнес:
   — Скажи своему господину, что никаких сел он не получит! Что так велел передать князь! И еще скажи, что только тать зарится на чужое добро! А ростовскому великому князю это невместно!
   Посол, побледнев и не сказав слова, поворотился и вышел. Скоро ростовчане в тяжелом молчании садились на коней.
   Терентий, что вышел вслед за Федором и услышал, что тот сказал (но было уже поздно вмешаться), по уходе посла накинулся на Федора с кулаками:
   — Ты! Как смел! Без князя, безо всех!
   — Убери руки, боярин, — мрачно ответил Федор. — И вот что. Надо собирать полки, распорядись! И думу созвать надоть. Пока князь лежит, не захватили бы нас той поры!
   Дума собралась к вечеру. Терентий Мишинич, опомнясь, взял все на себя. Тотчас разослали гонцов подымать рать.
   Терентий после совета созвал Федора. (Федор в этот день распоряжался сторожей, был неподалеку на стене и тотчас явился к боярину.)
   — Заварил ты кашу, — сказал Терентий озабоченно, но уже без злобы. — Помогай расхлебывать! Как думашь становить рати?
   Федор, поняв, что боярину нужно дело, ответил то, о чем уже помыслил о себе:
   — Они на Итларь пойдут, а оттоль по Нерли, боле некак! А нам надо послать дружину на Брынчаги и оттоле по Саре ударить им в хвост, да и обозы отнять. Чем больши рать пошлют, тем им и хуже без подвозу-то, разве в зажитье отправят кого, дак опять перенять мочно!
   Терентий долго молчал, прикидывал, думал. Наконец поднял веселые глаза:
   — Ну что ж… Смотри только! Тебя и пошлю!
   Федор слегка улыбнулся в ответ, про себя похвалил боярина: иной бы ради давешней обиды и в очи не принял…
   — Еще прикажи, боярин, снедный припас выдать с княжого двора.
   Федор почти не спал, проверял у каждого из полутораста ратников: хорошо ли подкован конь, сбрую, оружие, сапоги. Выехали в сумерках. Снегу еще было чуть, и Федор надеялся провести дружину там, где в иную пору не пролезть. Он и обоза не взял с собою никакого. От Купани свернули на Хмельники. Федор вел своих не останавливаясь, и стали на привал уже на Сольбе. Отсюда до Сары тянулись сплошные леса без дорог. Мужик, из местных, повел по затесам.
   Стреноженные кони хрупали ячменем. Ратники грелись у костров. Лес, промороженный и пустой, стоял, потрескивая от холода. Дрожь пробирала насквозь, казалось, до зари и не выдержать. Кое-как дождались света. Снова шли, пробираясь целиной. Уже на Саре Федор узнал, что он обогнал врага. Пришлось опять укрыться в лесу, наделать шалашей и ждать, выслав сторожу, подхода ростовчан.
   Вечером он подсел к огню, слушая разговоры ратных. Больше толковали про свои дела, урожай. Жалели княгиню. В голосах мужиков сквозила неуверенность. Это было плохо. Люди должны верить в удачу. Но как поправить дело, Федор не знал. Он догадывался, что за большим боярином люди чувствовали бы себя уверенней, чем с ним. Слишком близок, слишком свой. Полежав, — сон не шел, — он вылез из шалаша. Шерсть на конях заиндевела. Он распутал коня, подтянул подпругу (седел с лошадей не снимали) и поехал по седому стылому лесу проверять сторожу.