Данил стоял чуть впереди воевод, озирая бой. За ним тяжело хлопало на ветру развернутое московское знамя. Запасная конная дружина стояла в шеломах и бронях с поднятыми копьями. Ратники, вытягивая шеи, вглядывались в поле боя. Кони настороженно поводили ушами, поматывали мордами, дергали повода, переминались, подымая то одно, то другое копыто. По небу шли серою чередою рваные рыхлые облака с ослепительными холодными пробелами, иногда приоткрывался кусок бледной осенней голубизны, по которому, точно дым, летели легкие лиловые клочья, и снова все заволакивалось серо-синею клубящейся пеленой.
   Далеко впереди, на холме, тоже стояли, щетинясь копьями, тесные ряды конной рати и полоскался по ветру рязанский стяг. Там иногда что-то посверкивало. Верно, блестели харалужные брони князя Константина и его воевод, их корзна и дорогие попоны лошадей.
   Вдруг из-за горы, справа, начала выливаться и пошла все быстрей и быстрей, густою лавой, растекаясь двумя рогами, в охват полка Протасия, татарская конница. Московские пешцы, уже далеко ушедшие вперед, словно споткнулись, затоптались на месте. Данил, поворотясь (и княжичи увидели, как изменилось и стало гневным его лицо), протягивая шестопер, закричал что-то, и тотчас двинулся один из стоявших сзади конных полков и на рысях пошел вперед, в обгон пешцев. Данил, сдерживая коня, шагом двинулся вперед, и за ним поплыло княжеское знамя, и шагом, с глухим дробным топотом, удерживая поводьями храпящих коней, тронулся весь полк.
   Там, впереди, татары уже сшиблись с Протасием. Пеший полк, вместо того чтобы идти вперед, совсем стал, а обходившая его только что посланная конная дружина еще не доскакала до места. В это время с горы, оттуда, где стояло знамя рязанского князя, стремительно излились плотные ряды конной рати и, расскакиваясь на ходу, наметом пошли на москвичей. Пешая рать дрогнула. Данил, ругнувшись, двинул второй полк, а сам, привстав на стременах, следил, что происходит впереди. Вдруг, оборотя гневное лицо к воеводе, он крикнул:
   — Пожди тута!
   И поскакал сам вперед, туда, где уже бежали встречу ему пешие ратники.
   — Батюшка! — крикнул Александр, рванувшись следом, но дружинник грубо схватил под уздцы коня княжича, крикнув:
   — Не балуй!
   За отцом поскакало всего полтора десятка ратников, его «детские». С падающими сердцами следили сыновья, как отец далеко впереди подскакивает к первым бегущим, замахивается шестопером, что-то кричит, а его «детские», растянувшись по полю, с саблями наголо гонят назад бегущих.
   — Повернет! Нет… Повернет! — шептал в забытьи Борис. Александр, бледный, смотрел, сжав зубы, слезы катились у него по лицу. Иван с тревогою смотрел на воеводу, что тоже безотрывно следил за князем. Но вот пешцы повернули и нестройною толпой побежали назад. Князь гнал их, размахивая шестопером и (не слышно отсюда) страшно матерясь, и уже, обскакав поворотивших мужиков, врезался в пешую рать, где: «Князь! Князь!» И уже, с поднявшимся ликующим криком, рать поворотила и пошла, быстрей пошла, еще быстрей и уже бегом, с ртами, разорванными в реве, опрокидывая рязанскую конную дружину, и уже те заворачивали коней, устремляясь в бег.
   Юрий чудом не погиб под копытами татарской конницы. Он только что подскакал к полку, когда татары во главе с рязанскими воеводами начали появляться из-за холма и с визгом скатываться вниз, прямо на московский полк. Протасию, который в сплошном крике, ржании, гуле и топоте тысяч коней, срывая голос, поворачивал полк, развертывая его лицом к татарам, было не до Юрия. Пригнувшись, — в воздухе над ним со зловещим пением прошли татарские стрелы, — княжич вытащил лук и стал стрелять, почти не целясь, в катящуюся все ближе и ближе лавину татарской конницы, быстро опоражнивая колчан. Конь плясал под ним, и вряд ли хоть одна из стрел Юрия достигла цели. Татары были уже совсем рядом, он уже различал оскаленные скуластые лица, и тогда, убрав лук, он вытащил было саблю и только тут, невольно оглянувшись, увидел, что остался один, далеко от полка. Юрий припустил к своим, за ним уже гнались, сматывая на руку арканы, двое татар, по платью и оружию признавших дорогого пленника. Юрий скакал, остро переживая страх и радость сечи, и, не доскакав до своих, снова повернул, усмотрев зарвавшегося татарина, и обнажил клинок, и кинулся, но чей-то конь, налетев на него грудью, выбил Юрия из седла, а дальше он плохо понял, что произошло. Вокруг оказались московские ратники, и знакомый старик дружинник, за шиворот подняв Юрия («Жив? Жив!»), кинул его в седло и поволок подальше от сечи. И Юрий, переживший и радость, и страх, и панический ужас смерти, сейчас плакал от стыда и унижения. Ратник держал за повод его коня, меж тем как перестроенный полк уже катился мимо и вокруг них, встречу татарам, и клинки, как редкие зыбкие колосья, колыхались над головами скачущих ратников.
   Обтекающий клин татар был смят посланным на помочь полком, и Протасий густым тараном кольчужной конницы прошиб татарскую лаву насквозь. Легкие татарские всадники заворачивали коней, огрызаясь стрелами, уходили, а московский полк, озверев от победы, катился, почти не отставая, следом за ними, рубил и топтал непроворых, и уже докатывался до вершины холма.
   Данил, видя, что пешцы пошли в дело и уже теснят врага, остановился и утер пот. Понял, что давеча струхнул маленько. Слева, рассыпаясь по склону, бежала рязанская пешая рать, а волынская дружина Родиона, рубя бегущих, косо подвигалась по подошве холма, отрезая рубившихся в середине, под холмом, рязанцев. И полк Протасия, справа, растянувшись вширь, гнал татар и уже взбирался на бугры, с которых давеча скатывались татары. Это была, кажется, победа.
   Данил поднял шестопер и помахал им, призывая к наступлению. Полк, переходя в рысь, а с рыси на скок, пошел вперед, и Данил, все утирая и утирая льющийся пот, стоял, пропуская полк мимо себя, и слушал, как тяжко у него в груди бьется сердце и кровь толчками ударяет в виски. Потом шагом поехал вслед за полком.
   Княжичи, Борис с Александром, подскакали к отцу.
   — Батюшка, победа?!
   — Кабыть так, — отозвался Данил, с рассеянной легкой улыбкой озрев сыновей.
   — А что, могли разбить нас? — спросил, не утерпевши, Борис.
   — Да нет, куды! Мало у его рати… Маненько-то заминка вышла. Пополошились, как увидали татар, ну да поправились… А татар-то, татар погнали! Ну, Протасий, храбор! — рассмеялся Данил, покачивая головой. Потом, кивнув на уходящий полк, бросил сыновьям: — Ну, скачите теперь!
   — Можно?! — только выдохнули оба княжича и стрелами, перегоняя друг друга, понеслись по полю догонять полк. Охраняющие княжичей всадники, как пришитые, неслись следом, не отставая.
   Князя Константина взяли, как и обещано было, его собственные бояре, ездившие перед тем в Москву. Их было двое. Князь растерянно смотрел, как катится мимо, сверкая клинками, московская конница, и еще не понимал, почему его коня держат под уздцы и что за ратники окружают его, отбивая от других. Когда понял и рванулся, было поздно. Князя обезоружили, взяли под руки, он рычал, плевался, стременами увечил бока коня, и тот вставал на дыбы и хрипел, затягивая аркан на своей шее. Но уже подскакивали москвичи, и Константин, яростно глядя на предателей, утих и дал повести своего коня в стан Данилы.
   По всему полю вели пленных. Бой утихал. Пешая рать уже возвращалась в стан.
   Данил принял рязанского князя в шатре, глядя на него с добродушным лукавством. Князь был высок, прям, с недоуменно возведенными кустистыми бровями и узкою, тронутою волнистым серебром бородой. Он все еще не понимал, как все это совершилось, и все еще не мог поверить, что — пленник Данилы Московского. Сперва Константин даже не хотел разговаривать, но к ночи помягчел и согласился поужинать вместе с Данилой, но и за едой брал мало, пил еще меньше и смотрел прямо перед собой все с тем же недоуменно-сердитым выражением лица и приподнятых, словно удивленных бровей.
   Возвращались опять под проливным холодным дождем. Когда подошли к переправе, летела уже снежная крупа, и Ока шла темная, холодная даже на взгляд, так что, глядя на воду, дрожь пробирала.
   В захваченной Коломне был оставлен полк с городовым воеводой. Данил был уверен, что уломает-таки князя Константина и заставит по договору отказаться от своих прав на город в пользу Москвы. Пленного князя, воротясь домой, поместили в особном покое, оставя ему несколько своих слуг и присланного из Рязани священника. Охране Данил велел стеречь князя пуще глаз, но не утеснять ничем. Блюда ему посылались со стола Данилы, а зимой князю разрешили даже охотиться.
   В Рязани остался сын Константина Романовича, Василий. С ним тоже велись пересылки. Но сын ссылался на отца, а князь Константин, проводивший дни за чтением греческих книг, сердито отвечал Даниле, что по миру Коломны ему не отдаст. Данил и бояр к нему посылал, и сам заходил, глядел с уважением, как князь неторопливо листает писанную греческим уставом книгу (хотелось спросить, что это такое, но — боялся уронить себя), вздыхал, вновь и вновь заводил разговор о Коломне, по Константин упрямо тряс головой, как будто не он был в плену у Данилы и не стояли уже в Коломенском детинце московские ратные люди, и не соглашался ни на какие уступки.
   Между тем проходила зима. Заболел князь Иван, и снова неотвратимо возник вопрос о переяславском наследстве.


ГЛАВА 121


   Князь Иван, воротясь с Дмитровского снема, занемог. У него ничего не болело, но силы таяли день ото дня. Он перебрался из города в Клещин-городок и остался тут на зиму. Князь почти никого не принимал. Читал. Думал. Было тихо. Только ветер пел свою песню. От печей, облицованных зелеными изразцами, шло приятное тепло. (Топка находилась с той стороны, за стеной, и дым не проникал в горницу князя.) С раннего утра к нему заходили ключник, посольский или дворский с отчетами по хозяйству. Иван слушал, просматривал грамотки, вызывал Федора
   — посылал проверить. На дворе старосты божились, кланялись Федору, совали ему в руки «доброхотный принос». Спирались на мужиков. Федор сурово отводил руки.
   — Князя грабить не дам! Мужики тебе все собрали, не лукавь. Остатнее завтра довезешь, а не то ратных пошлю. А будешь зорить кого — мало не будет!
   Иван иногда изнемогал, беспомощно глядя на своего верного слугу, пытался отречься от хозяйственных забот, говорил:
   — Прости им!
   — Нельзя, князь, — возражал Федор. — Уважать тя перестанут. Кусок хлеба подари зазря — там и княжесьва не соберешь! Не сирые, не убогие, у кажного от добра лари ломятся, от скота тыны трещат. И мое слово порушишь, мне с има потом вовсе не совладать будет!
   Затем Федор вводил очередного посольского или данщика, тот падал на колени, а князь, закусывая губу, чтобы не рассмеяться или не расплакаться, тихо говорил несколько непреклонных слов. Федор подымал просителя на ноги, иногда за шиворот, и уводил, наказывая по дороге:
   — И боле князя нашего не тревожь! Он святой! А будешь лукавить — на твое место Никифора пошлю либо Васюка Лапу. Я те села знаю, богатые села-ти! Они и кормы соберут, и тебя обдерут!
   И данщик сжимался и назавтра привозил положенное сполна.
   Возвращаясь домой, Федор то и дело заставал у Фени то овцу, то несколько кур, гуся, корзину яиц, сыр, а то и связку белки. Сердито выговаривал, чтобы не брали впредь. Дома без сына было непривычно пусто. Федор смотрел, как Феня собирает на стол, придирался к чему-нибудь пустому, начинал грызть жену, ежели день на княжом дворе выдавался особенно тяжелый. Феня визгливо отругивалась. Потом звали Яшу-Ойнаса, Федор умолкал. Два мужика — управитель князя и холоп — молча, истово ели. После еды Федор добрел, а Феня долго еще продолжала дуться на него. Перед сном он обходил хозяйство. Кони стояли вычищенные, двор был чист, Яша не зря ел господский хлеб. По отгульным дням приходили гости. Феня с девкой пекли и стряпали тогда на полдеревни. Когда из Никитского монастыря отправляли обоз в Москву, Федор посылал когда полвоза, когда воз снеди брату, иногда порты, холст, новый зипун — для сына.
   Федор понимал, что князь Иван кончается. И что будет с княжеством, с ними со всеми, с его службой, когда это произойдет, не представлял.
   Иван, отдохнув от утренних тяжких дел, успокоившись, радовался воротившейся тишине. Брал книгу и уносился мыслью в далекие века и иные земли. Или просто лежал, думал. Выходил на гульбище, глядел на озеро, сидя в кресле покойной жены и, как и она, закутавшись от ветра.
   Знакомый вид, заозерные синие дали, далекий Переяславль, монастыри, рыбачьи челны на мягко светящейся воде, далекая песня женок — во все теперь вплеталась тихая горечь расставания с этим миром. Ему хотелось не думать ни о чем, только читать и лежать, но думать надо было. Жизнь шла. Где-то двигались рати, трубили трубы. Дядя Данил осенью затеял поход на Рязань, пленил и привел к себе князя Константина Романовича. Дядя стал грузный, старый, а когда-то был худой, смешной, носатый подросток и прощался с ним, с мальчиком, у крыльца, уезжая княжить в Москву. А Михаила Тверского он тогда вовсе не знал, а теперь его опасается даже дядя Андрей, великий князь…
   Умрет он, и, конечно, Андрей пошлет сюда тотчас своих бояр, воротится Окинф Великий, начнет судить и править от лица князя. Плохо же тогда придется Федору! А если оставить завещание? Завещания они не послушают! А все же?
   Он не хотел оставлять Переяславль Андрею. Вопреки разуму, вопреки лестничному счету, вопреки всему. Не должен был Андрей губить его отца! Ежели право силы признавать за право вообще, тогда уже ничто — и никакая заповедь любви, никакое вежество, ни достоинство мужей нарочитых, ни добро, ни Бог, ни честь — не будет иметь цены! А как же тогда дядя Данил, любимый им паче прочих, решился напасть на Рязань? Там были давние споры из-за Коломны — и все-таки! А отец отобрал Волок у Новгорода, и дядя Андрей им его воротил. Только Михайло Тверской до сих пор не захватывал чужого. Быть может, он и есть лучший князь на Руси?
   В конце концов он, Иван, не может и не должен решать просто по родству или по тому, что ему ближе дядя Данил, чем дядя Андрей. Он должен забыть про свое, личное, и думать о земле. Ведь не золотой пояс, не скрыню с добром должен он подарить, а княжество, людей и с ним вместе — будущее всей русской земли.
   Да, всей! Потому что тот, кому будет принадлежать его город и весь Переяславский удел, тот и станет… Ну, хоть сможет стать во главе земли и сделать то, чего не удалось его отцу: объединить Русь, а когда-нибудь даже и одолеть Орду. Да, он умирает, он слаб, для него мучительно тяжко даже поговорить с ключником, и ежели бы не верные ему отцовы бояре, что блюдут землю, да не верный Федор здесь, во дворце, что оберегает его, елико мощно, от вседневных дел, он бы, верно, уже погиб, раздавленный тяжестью своей власти. Но от его решения, быть может, на века и века зависит судьба земли, родимой русской страны, Руси Великой, Золотой, или, как нынче стали петь старики гусляры, Святой Руси…
   И, быть может, он должен переступить через себя и вручить княжение дяде Андрею. Андрей — великий князь. У него в руках половина Волги, Владимир, Великий Новгород. Получив Переяславль, он сумеет объединить страну. Пройдут века. Где-нибудь на Волге, в Городце, Костроме, Нижнем или в старом Владимире утвердится столица Руси. И он, Иван, и нелюбимый дядя Андрей равно уснут в земле. Будут новые князья, новые бояре. Возведут белокаменные терема над Волгою или Клязьмой, и Орда станет давать дань Руси, как это было при первых князьях… А с чего начнется все это величие? С его, Иванова, дара…
   Но сумеет ли дядя Андрей сделать то, чего не удалось покойному батюшке? Кому он, в свой черед, передаст княжение? Сыну? Сын мал еще, и неясно, каким вырастет, да и по лествичному праву власть перейдет дяде Данилу, а после него — Михайле Тверскому. Вновь из-за Переяславского удела возникнут войны. Власть великого князя, ежели потомки Андрея удержат Переяславль за собой, только лишь ослабнет, отдалив грядущее объединение страны…
   Так, может, завещать удел Данилу? Ему и перейдет власть вместе с великим княжением и… вражда с Михайлой Тверским, Москве никогда не справиться с Тверью. Тверь ныне — самый сильный город Руси. У Михайлы Ярославича растут сыновья, его рати сумели устоять против сил четырех княжеств тогда, при батюшке! Получив Переяславль, а затем великое княжение, Михаил сядет в Новгороде Великом и соберет в свои руки всю страну. В Твери переписывают книги, там сила соединена со знанием. Оттуда, с верховьев Волги пойдет и должна пойти новая, Великая Русь! Когда-то и князь Михаил умрет, и, быть может, далекие правнуки будут чтить его прах — прах первого основателя нового величия страны. По Волге поплывут корабли до Сарая, до Железных ворот, до далекой богатой Персии, а в другую сторону побегут дороги на Запад, в Литву, на Волынь, и туда, по Днепру, в Киев и Царьград, и туда, через Новгород, в Заморие, и во Псков, и в земли чудские. И город Тверь в сердце страны, изукрашенный храмами и палатами, будет стоять, как златой венец над Волгой, над широкой, уходящей в далекие дали рекой… И с дядей Данилой Михаил сумеет примириться, ведь и доднесь они помогали друг другу! И когда великое княжение попадет в руки Михаила, он уже сумеет собрать и всю землю в десницу свою и противустать Орде. Будет престол златокованый и князья гордые, как Владимир Святой, как Мономах, как Великий Всеволод…
   Иван лежит, смежив очи, книга уронена на пол, рука бессильно покоится на покрывале. Перед его закрытыми глазами плывут корабли, проходят рати, возникают и рушатся княжения, царства и города… На улице снег, вечер. Сейчас придет Федор долагать, что сделано за день. Потом можно уснуть или опять думать.
   …Как прост был всегда дядя Данил! Как он любит все это: и хлеб, и кожи, и вяленую рыбу, сам смотрит, вычищены ли донники, не загноились ли копыта у лошадей… С таким князем его Федору куда легче было бы, чем с ним, с Иваном, или даже с Михайлой Тверским. Там величие, свет, отблеск Золотого Киева, а что за величием? Холод, пустота, отчуждение. Были грозны князья и величавы бояре. «Дай, дай, дай, княже! Дай мне место, пригрей, приюти, златом осыпь», — вспомнил он слова Даниила Заточника. И: «мало мне, княже, двухсот гривен»… Мало! Цена иного княжества целиком! И пришли татары. И развеяли в прах гордость, славу, добро… Так, быть может, и не власть, и не величие, и не сила, а иное нечто, то, что было в Орде и чего не оказалось на Руси? Что? Что и сейчас делает неодолимой степную мунгальскую конницу? Величие власти? Закон? Пресловутая «яса» Чингизова? Или то, что были они едины все, были они — народ и князья их были те же степные наездники, жрали ту же конину, пили тот же кумыс, пели и слушали те же песни, и — чего уже теперь не стало в Орде — любой простой воин мог подняться до звания темника, стать нойоном, даже и князем, как было и на Руси при Владимире Святом, что сделал великим мужем Кожемяку, одолевшего богатыря печенежского…
   И чему защита книжное научение, и серебро, и вежество, и иное прочее, что было в Ростове и истаяло, исшаяло, развеялось пеплом без вражеского одоления, без пожаров, погромов, при живых ростовских князьях… Быть может, то, что Данил сам считает кожи и лупит слуг, рассыпавших овес, а за едой сам собирает крошки со стола себе в рот, быть может, то, что тетка Овдотья, не стыдясь, вычесывает вшей у своих «сорванцов», и сама строжит девок, и ходит ряженой с боярынями, и хохочет, и все равно — госпожа? Быть может, в этом спасение?!
   И справится ли Михайло с Ордой или не вытерпит, поспешит, не сумеет быть мягким и себе на уме, как дядя, что отбил-таки у Рязани Коломну, и никто ему не помешал… Да и нужно ли сейчас, при хане Тохте, бороться с Ордою или надо, как сделал когда-то великий дед, Александр Невский, и как подсказывает сейчас Данила, заключить союз с мунгалами против бесермен, с одной стороны, и жадных латинян — с другой? Не страшнее ли для русской земли немецкие рыцари и свея, что суетливо и упорно лезут и лезут каждый год за Нарову и псковские рубежи?
   Ивану тяжело думать о ратях, о смерти, посеченных полоняниках и вытоптанных полях, но он знает, — видел сам, вырос среди этого, — что нужны и сила, и власть. Их можно не применять, не лить крови, но быть сильным нужно. Иначе не стоять земле. А силы основа — вера, основа веры — добро. И не самое ли важное тогда: любить землю, любить и беречь ее, не насиловать, не уродовать, вырубая леса, сжигая хлеба, калеча пашню, в груды сора обращая города и храмы, спесиво считая, что новые храмы и города возникнут сами собой? Не самое ли важное — любить народ, своих соплеменников на этой земле, верить им, требовательно верить, не прощая зла, но и не насилуя, не обращая их по прихоти своей в иную веру или раздаривая по произволу своему, как Андрей, подаривший Переяславль ярославскому князю Федору Черному? И как тогда плакал Данил, видя разоренный город, и присылал потом мастеров-москвичей, чтобы возродить отцово добро… Ну, а кто будет после Данилы? Этот рыжий Юрий? Лучше бы Александр или Борис…
   В двери стучат. Входит Федор. Князь Иван смотрит на него, выслушивает, кивает головой. Потом — Федор уже тронулся уйти — останавливает его и, отводя глаза, тихо спрашивает: как кажется ему, Федору, ну и другим… Всем… Там, на селе… Кому после него, Ивана, достоит княжить на Переяславле? Федор хочет возразить, что батюшка-князь еще жив и… Но Иван нетерпеливо машет рукой, и Федор проглатывает несказанные слова. Он очень не хочет отвечать князю и бормочет:
   — Великие бояре знают лучше нас.
   — Я спрашиваю тебя! — с терпеливой настойчивостью возражает Иван. Федор смотрит на князя, молчит, поводит плечами.
   — Как сказать дак: право-то имеет Андрей Лексаныч больше, великий князь. Выморочно — егово добро… Ну, а по силе и по тому, каков князь и умом, и обликом, и по всему — дак лучше всех ныне Михайло Тверской… Ну, а своим-то здесь считают больше московского князя, Данил Лексаныча. Здесь его все помнят. Простой. Моя матка умирала, дак жалела, что не зашел, не наведался к ней.
   Федор, сказав о матери, скупо улыбнулся и смолк.
   — Спасибо, Федор. Прощай. На сегодня все.
   Федор вышел, осторожно прикрыв дверь. Иван снова смежил глаза. Повторил шепотом: «Своим здесь считают московского князя». Усмехнулся. И он тоже считает Данилу своим!
   В Рождество приходили славщики. Потом приходили ряженые из деревень. Приезжали бояре. Участливо и тревожно взглядывали в очи князю.
   Весна была бурной, разом вскрылись все реки и ручьи. Ветра словно взбесились. Бурей рвало хоромы. Дрань и бревна, взятые вихрем, летели по воздуху. Ломило и валило леса, убивало людей и скот. Словно бог Ярило, в гневе и славе прежних языческих времен, пришел покарать отпавшую от него под сень креста землю славян.
   Вскоре после Пасхи, когда утихли ветра и наступили наконец теплые майские дни, Иван вызвал переяславского архимандрита и игуменов Никитского и Горицкого монастырей, а также избранных великих бояр. При них и при княжеском духовнике слабым, но твердым голосом объявил свою волю:
   — Яз, князь Иван, при животе своем, оставляю княжество Переяславское со всеми селы и деревни и землями дяде своему Даниле Александровичу, князю московскому.
   Иван велел переписать грамоту. Скрепил подписями и княжескою печатью оба пергаменных свитка: образец и противень. Одно завещание вручил архимандриту, другое оставил у себя. Причастился. Отпустил духовенство и бояр, заповедав до его смерти грамоту не разглашать. Про себя подумал, что нынче же вечером супротивники Данилы пошлют гонца с известием князю Андрею.
   Вечером он вызвал к себе Федора. Иван совсем не хотел, чтобы завещание, над которым он думал столь мучительно и долго, было попросту уничтожено боярами Андрея, которые начнут хозяйничать тут после его кончины.
   — Скачи в Москву! — приказал Иван Федору. — Передай грамоту князю Даниле.
   Он протянул противень завещания Федору, помедлил. Прибавил:
   — Берегись, чтобы не перехватили. И… смерти моей не жди. Скачи сейчас!
   Федор спрятал грамоту за пазуху. Потом опустился на колени перед ложем князя и прижался губами к бессильной и влажной руке Ивана.
   — Храни тебя Господь! — прошептал князь.
   Иван Дмитрич умер пятнадцатого мая note 7, «тих и кроток, и смирен, и любовен, и милостив», причастившись и соборовавшись, и был положен рядом с отцом в древнем Спасо-Преображенском соборе града Переяславля.
   Весть о смерти князя едва не обогнала Федора по дороге в Москву.


ГЛАВА 122


   Въезжая в Москву, Федор надеялся сразу попасть к Даниле, но у ворот Кремника его задержали. Стража скрестила копья, вышел боярин.
   — Гонец от князя переяславского! — строго бросил Федор, уверенный, что его тотчас пропустят. Но боярин спесиво потребовал путевую грамоту. Ее у Федора не было. Пришлось долго ждать, препираясь со сторожей. Наконец вышел еще какой-то боярин, Федора пропустили в ворота, но не допустили до дворца, а отвели на посольский двор. Федор, мрачный, расседлал и покормил коня, пожевал сам дорожную краюху хлеба — накормить его почему-то не догадались. Он снова ждал, изнывая, беседовал со сторожей, пока не появился теперь уже третий боярин, которому Федор вновь повторил, что он послан от князя Ивана к Даниле Лексанычу.