Распределение благодеяний закончилось. Носе обдумывал, в каком наряде он завтра поедет в придворной карете. Ориоль, уже пять минут как дворянин, прикидывал, какие предки могли бы у него оказаться во времена Людовика Святого46. Короче, все были довольны. Гонзаго явно не терял зря времени на малом утреннем приеме короля.
   — Кузен, — обратился к нему маленький маркиз, — несмотря на великолепный подарок, который ты мне только что сделал, я не удовлетворен.
   — Чего еще тебе надо?
   — Не знаю, может это из-за истории с мадемуазель де Клермон у фейанов, но Буа-Розе наотрез отказал мне в приглашении на сегодняшнее празднество в Пале-Рояле. Он сказал, что все билеты уже розданы.
   — Еще бы! — воскликнул Ориоль. — Сегодня утром на улице Кенкампуа они шли нарасхват по десять луидоров. Буа-Розе заработал на этом, думаю, тысяч пятьсот-шестьсот ливров.
   — Из которых половина причитается его хозяину аббату Дюбуа!
   — А я видел, как один билет был куплен за пятьдесят луидоров, — сообщил Альбре.
   — Мне и за шестьдесят не продали, — перебил его Тарани.
   — Их просто рвут из рук.
   — А сейчас они вообще стали, можно сказать, бесценными
   — Это потому, господа, что празднество будет исключительно великолепным, — сказал Гонзаго. — Присутствие на нем будет означать патент на богатство или благородство. Не думаю, что его высочеству регенту пришла в голову идея спекулировать билетами, но это, увы, беда нашего времени, и, право же, я не вижу ничего худого в том, что Буа-Розе или аббат Дюбуа немножко погреют руки на такой мелочи.
   — Так, значит, нынешней ночью гостиные регента будут заполнены маклерами и дельцами, — заметил Шаверни.
   — Это завтрашнее дворянство, — бросил Гонзаго. — К тому все идет.
   Шаверни хлопнул по плечу Ориоля.
   — Ты, нынешний дворянин, на этих завтрашних, небось будешь смотреть свысока? — спросил он.
   Мы вынуждены сказать несколько слов об этом празднестве. Идея его родилась у шотландца Лоу, и чудовищные расходы по нему взял на себя тот же шотландец Лоу. Это празднество должно было стать символическим триумфом системы, как тогда говорили, шумным официальным подтверждением победы кредита над звонкой монетой. Дабы торжество получилось как можно более торжественным, Лоу добился, чтобы Филипп Орлеанский предоставил для него залы и сады Пале-Рояля. Более того, приглашение делалось от имени регента, иблагодаря одному этому триумф божества-бумаги становился неким национальным праздником.
   Говорят, Лоу передал огромные суммы двору регента, чтобы во время празднества никто ни в чем не испытывал недостатка. С безмерным расточительством готовились всевозможные чудеса, чтобы ослепить приглашенных. Особенно много говорилось о фейерверке и балете. Фейерверк, заказанный кавалеру Джойе, должен был представить гигантский дворец, который Лоу замыслил построить на берегах Миссисипи. Ни одно из чудес света не должно было сравниться с ним: то будет мраморный дворец, изукрашенный всем тем бесполезным золотом, которое победивший кредит выведет из обращения. Дворец, огромный, как город, на который пойдут все драгоценные металлы мира. Это единственное, на что окажутся годны золото и серебро. Балет, аллегорическое произведение в духе того времени, также должен был представить Кредит в виде ангела-покровителя Франции, ставящего ее во главе всех народов. Конец голоду, нищете и войнам! Кредит, этот второй мессия, ниспосланный милосердным Господом Богом, распространит по целому свету вновь обретенные наслаждения земного рая.
   После такого празднества обожествленный кредит нуждался лишь в храме. А жрецы уже имелись.
   Регент установил число входных билетов в три тысячи. Треть из них прибрал к рукам Дюбуа, столько же под шумок взял себе церемониймейстер Буа-Розе.
   Во времена, когда царит зараза спекуляции, спекуляторство проникает повсюду, и ничто не избегает его всеохватывающего влияния. В простонародных кварталах случается видеть, что дети, едва научившиеся ходить и не вполне еще научившиеся говорить, торгуют своими игрушками, превращая в объект купли-продажи надкусанный пряник, рваный бумажный змей или полдюжины стеклянных шариков, и точно как же, когда спекуляторская лихорадка охватывает народ, большие дети принимаются перепродавать все, что пользуется спросом и имеет успех: карты вин модного ресторана, билеты в удачливый театр, стулья в переполненной церкви. Все это происходит совершенно просто и естественно, и никому не приходит в голову возмущаться.
   Ей-богу, господин Гонзаго выразил общее мнение, когда сказал, что не видит ничего худого в том, что Буа-Розе заработал пятьсот-шестьсот тысяч ливров на этих безделицах.
   — Кажется, Пероль говорил мне, — сообщил он, извлекая бумажник, — что ему предлагали не то две, не то три тысячи луидоров за пачку приглашений, которые его высочество соблаговолил послать мне, но право же, я предпочел сохранить их для своих друзей.
   Заявление это было встречено шумным одобрением. У большинства присутствующих в карманах уже лежали билеты на празднество, но при цене их по сто пистолей, ей-богу, никакое дополнительное количество приглашений не оказалось бы избыточным. Да, в это утро принц Гонзаго был просто бесконечно любезен.
   Он раскрыл бумажник и бросил на стол толстую пачку розовых листов, на которых в обрамлении прелестных виньеток из переплетающихся Амуров и цветочных гирлянд был изображен Кредит, великий Кредит, державший в руках рог изобилия. Начался дележ. Все брали на себя и своих друзей, кроме маленького маркиза, который оставался еще в некоторой степени дворянином и не привык перепродавать то, что получил в подарок. У благородного Ориоля, было, похоже, бесчисленное множество друзей, потому что билетами он набил все карманы. Гонзаго молча наблюдал, как они хватают приглашения. Он встретился взглядом с Шаверни, и оба рассмеялись.
   Ежели кто-то из них считал Гонзаго простофилей, то он весьма заблуждался: принц был себе на уме; в его мизинце ума было больше, чем у целой дюжины ориолей вкупе с полусотней жироннов или монтоберов.
   — Господа, — сказа он, — соблаговолите оставить два приглашения для Фаэнцы и Сальданьи. Право, я удивлен, что не вижу их здесь.
   Да, это был невероятный случай, чтобы Фаэнца и Сальданья не явились на зов.
   — Я счастлив, господа, — говорил Гонзаго, пока шел дележ приглашений, так высоко котирующихся на улице Кенкампуа, — что смог сделать для вас эту сущую безделицу. Запомните хорошенько: где пройду я, там пройдете и вы. — Вы — моя священная когорта; ваше дело — всюду следовать за мной, мое дело — вести вас.
   На столе остались только два приглашения, предназначенные для Сальданьи и Фаэнцы. Все сгрудились, с вниманием и почтением слушая своего предводителя.
   — Я хочу вас предупредить, — продолжал Гонзаго, — что события, которые скоро произойдут, могут в какой-то мере показаться вам загадочными. Никогда не пытайтесь — и я не прошу, а требую этого — понять причины моего поведения; единственное, что от вас нужно, услышав приказ, действовать. Пусть вас не беспокоит, что дорога может оказаться долгой и трудной, потому что, клянусь вам честью, в конце ее вас ждет богатство.
   — Мы идем за вами! — воскликнул Навайль.
   — Все до единого! — дополнил Жиронн.
   А кругленький Ориоль с рыцарственным жестом завершил:
   — Хоть в ад!
   — Дьявол меня побери, кузен, — негромко бросил Шаверни, — до чего у нас верные друзья! Готов побиться об заклад…
   Возгласы удивления и восторга не дали ему договорить. Он сам с полуоткрытым ртом восхищенно уставился на девушку поразительной красоты, которая неосторожно появилась в дверях спальни Гонзаго. Вероятно, она не ожидала встретить здесь столь многочисленное общество.
   На юном, исполненном беззаботной радости лице девушки, вошедшей в двери, сверкала шаловливая улыбка. Увидев, сколько народу собралось у Гонзаго, она остановилась, быстро опустила на лицо кружевную вуаль, украшенную вышивкой, и застыла на пороге, словно прекрасное изваяние. Шаверни пожирал ее взглядом. Остальные прилагали титанические усилия, чтобы не пялиться на нее. Гонзаго, поначалу вздрогнувший, тут же овладел собой и устремился к ней. Он взял ее руку и поднес к губам, причем в его поведении почтительности было даже больше, чем галантности. Девушка не произнесла ни слова.
   — Прекрасная затворница! — прошептал Шаверни.
   — Испанка! — бросил Навайль.
   — Так вот почему принц держит на запоре свой домик за церковью Сен-Маглуар!
   Друзья принца с видом знатоков, каковыми они и были, любовались ее гибким ив то время благородным станом, краешком крохотной волшебной ножки, густой, пышной короной шелковистых волос чернее смоли.
   На незнакомке был парадный туалет, простая роскошь которого выдавала в ней знатную даму. И чувствовалось, что она умеет носить его.
   — Господа, — объявил принц, — уже сегодня вы увидели бы это юное, драгоценное дитя, поскольку она драгоценна мне по многим причинам, и я собирался объявить об этом, но не думал, что это произойдет так скоро. В настоящую минуту я не буду иметь чести представить вас ей: еще не настало время. Прошу вас, подождите меня здесь. Вот-вот вы будете нам нужны.
   Он взял девушку за руку и увел в свои покои, дверь за ними закрылась. На всех лицах явилось выражение легкомысленного веселья, и только лицо маркиза де Шаверни осталось, как и прежде, дерзко-насмешливым.
   Наставник ушел, и эти большие школьники почувствовали себя свободными.
   — Удачи! — крикнул Жиронн.
   — Не будем их смущать! — подхватил Монтобер.
   — Господа, — начал Носе, — вот так же покойный король совершил выход вместе с госпожой де Монтеспан47 к собравшемуся двору. Кстати, Шуази, это твой почтенный дядюшка поведал о том в своих мемуарах… Присутствовали архиепископ парижский, канцлер, принцы, три кардинала и две аббатисы, не говоря уже об отце Летенье48. Король играфиня должно были торжественно попрощаться, дабы вернуться в лоно добродетели.
   Но тем не менее графиня рыдала, Людовик Великий прослезился, затем оба откланялись суровому собранию.
   — Как она прекрасна! — задумчиво произнес Шаверни.
   — А вы знаете, какая пришла мне мысль? — воскликнул Ориоль. — Семейный совет собран по поводу развода!
   Сначала все запротестовали, но потом каждый пришел к выводу, что это весьма и весьма возможно. Ни для кого не было секретом, что принц Гонзаго и его супруга совершенно не общались между собой.
   — А ведь он так хитер, — заметил Таранн, — что способен оставить жену, но сохранить ее приданое.
   — И потому ему нужны наши голоса, — согласился Жиронн.
   — Шаверни, а ты что скажешь? — поинтересовался толстяк Ориоль.
   — Скажу, — ответил маркиз, — что вы были бы подлецами, не будь вы такие дураки.
   — Клянусь Богом, кузен, — возмутился Носе, — ты уже в том возрасте, когда за дурные привычки наказывают, и я хочу…
   — Ну, ну, — вмешался миролюбивый Ориоль. Шаверни даже не взглянул на Носе.
   — Как она прекрасна! — еще раз повторил он.
   — Шаверни влюбился! — закричали со всех сторон.
   — Только поэтому я прощаю его, — объявил Носе.
   — А кто-нибудь знает хоть что-то об этой девушке? — осведомился Жиронн.
   — Никто и ничего, — отозвался Навайль, — кроме того, что господин Гонзаго тщательно скрывает ее и что Пероль назначен рабом, обязанным исполнять все прихоти этой прелестной особы.
   — Пероль ничего не рассказывал?
   — Пероль никогда ничего не рассказывает.
   — Ну да, ее же охраняют.
   — В Париже она одну, самое большее, две недели, — высказался Носе, — потому что в прошлом месяце владычицей и повелительницей в маленьком домике нашего дорогого принца была Нивель.
   — Да, и с той поры мы ни разу не ужинали там, — заметил Ориоль.
   — В саду установлены, прямо сказать, караулы, — сообщил Монтобер, — и командуют ими попеременно Фаэнца и Сальданья.
   — Все тайны, тайны!
   — Ладно, успокоимся. Все равно сегодня узнаем. Эй, Шаверни!
   Маркиз вздрогнул, словно его внезапно разбудили.
   — Шаверни, ты что, замечтался?
   — Шаверни, почему ты молчишь?
   — Скажи хоть что-нибудь, Шаверни! Можешь даже нас оскорбить!
   Маркиз оперся подбородком на руку.
   — Господа, — сказал он, — вы по несколько раз в день губите свои души из-за каких-то банковских бумаг, а я ради этой красавицы погубил бы душу окончательно, раз и навсегда.
   Оставив Плюмажа-младшего и Амабля Галунье в людской за обильно накрытым столом, господин де Пероль покинул дворец через садовую калитку. Прошествовав по улице Сен-Дени и пройдя за церковь Сен-Маглуар, он остановился перед калиткой другого сада, стены которого были почти скрыты огромными поникшими ветвями старых вязов. В кармане прекрасного кафтана господина де Пероля лежал ключ от этой калитки. В саду не было ни души. В конце сводчатой аллеи, такой тенистой, что она казалась таинственной, виднелся новый дом, построенный в греческом стиле; его перистиль окружали статуи. О, этот садовый дом был подлинная драгоценность! Последнее творение архитектора Оппенора!49 По тенистой аллее господин де Пероль дошел до дома. В вестибюле торчали ливрейные лакеи.
   — Где Сальданья? — осведомился Пероль. Оказывается, господина барона Сальданью никто со вчерашнего дня не видел.
   — А Фаэнца?
   Ответ был точно таким же. На тощей физиономии управляющего выразилось беспокойство.
   «Что бы это значило?» — подумал он.
   Не задавая больше лакеям вопросов на этот счет, Пероль спросил, можно ли видеть мадемуазель. Забегали слуги. Наконец раздался голос первой камеристки. Мадемуазель ждет господина де Пероля у себя в будуаре.
   Едва он вошел туда, мадемуазель закричала:
   — Я не спала всю ночь! Я ни на миг не сомкнула глаз! Я не желаю больше оставаться в этом доме! С той стороны сада не улочка, а какой-то разбойничий притон!
   Собеседницей Пероля была девушка поразительной красоты, которую мы только что видели во дворе принца Гонзаго. Но здесь, пока не облачившаяся в парадный туалет, в утреннем дезабилье, она казалась еще прекраснее, если только такое возможно. Белый свободный пеньюар позволял догадываться о совершенствах фигуры; длинные черные волосы свободно падали пышными локонами на плечи, а крохотным ножкам было просторно в атласных туфельках без задников. Чтобы подойти близко к такой прелестнице и не потерять голову, надо было быть из мрамора. Но у господина де Пероля были все основания пользоваться доверием своего господина даже в подобных обстоятельствах. По части бесстрастности он мог бы поспорить с самим Месруром, главой черных евнухов халифа Гаруна-аль-Рашида. Вместо того чтобы восхититься прелестями прекрасной собеседницы, он сказал:
   — Донья Крус, господин принц желает сегодня утром видеть вас у себя во дворце.
   — О, чудо! — вскричала девушка. — Я выйду из своей тюрьмы? Пройду по улице? Да быть не может! Уж не снится ли вам наяву сон, господин де Пероль?
   Она взглянула ему в лицо, рассмеялась и сделала двойной пируэт. Не моргнув даже глазом, управляющий добавил:
   — Господин принц желает, чтобы вы явились во дворец в парадном туалете.
   — В парадном туалете! — вновь воскликнула девушка. — SantaVirgen!50 Да я не верю ни одному вашему слову!
   — И тем не менее, донья Крус, я говорю совершенно серьезно. Через час вы должны быть готовы.
   Донья Крус глянула в зеркало и рассмеялась собственному отражению. Затем, взрывчатая, как порох, закричала:
   — Анжелика! Жюстина! Госпожа Ланглуа! Ох, как они медлительны, эти француженки! — заявила она в гневе, оттого что те не прибежали еще до того, как она их позвала. — Госпожа Ланглуа! Жюстина! Анжелика!
   — Надо немножко подождать, — флегматично заметил управляющий.
   — А вы ступайте прочь! — приказала донья Крус. — Поручение вы исполнили. Я приду сама.
   — Нет, я вас подожду, — объявил Пероль.
   — Santa Maria51, какая жалость! — вздохнула донья Крус. — Если бы вы знали, милейший господин де Пероль, с каким удовольствием я увидела бы какую-нибудь другую физиономию.
   В этот момент в будуар одновременно вошли госпожа Ланглуа, Анжелика и Жюстина, три парижские горничные. Донна Крус уже думать забыла про них.
   — Я не хочу, — заявила она, — чтобы два этих человека оставались ночью в моем доме, они пугают меня.
   Донья Крус имела в виду Фаэнцу и Сальданью.
   — Такова воля монсеньора, — сообщил управляющий.
   — Разве я рабыня? — покраснев от гнева, воскликнула вспыльчивая красавица. — Или я просила привезти меня сюда? Но даже если я пленница, я хотя бы имею право выбирать себе тюремщиков! Знайте, либо здесь никогда больше не будет этих двух людей, либо я не пойду во дворец.
   Госпожа Ланглуа, первая камеристка доньи Крус, подошла к господину Перолю и стала что-то шептать ему на ухо.
   Лицо управляющего, и без того бледное, покрылось мертвенной белизной.
   — Вы сами видели? — дрожащим голосом спросил он.
   — Да, видела, — ответила камеристка.
   — Когда?
   — Несколько минут назад. Их только что нашли обоих.
   — Где?
   — За дверцей, что выходит на улочку.
   — Я не выношу, когда при мне шепчутся! — надменно произнесла донья Крус.
   — Простите! — смиренно извинился управляющий. — Я хочу вам лишь сообщить, что двух людей, раздражающих вас, вы больше не увидите.
   — Тогда пусть меня оденут! — приказала донья Крус.
   — Вчера вечером они вдвоем поужинали внизу, — рассказывала камеристка, провожая Пероля к лестнице, — и Сальданья, который должен был караулить, решил проводить господина Фаэнцу. Мы слышали на улочке звон шпаг.
   — Донья Крус говорила мне об этом, — заметил Пероль.
   — Шум продолжался недолго, — продолжала камеристка, — а только что один лакей, выйдя на улочку, наткнулся на два трупа.
   — Ланглуа! Ланглуа! — раздался голос прекрасной затворницы.
   — Идите, взгляните, — бросила камеристка, поспешно взбегая по ступенькам, — они лежат в конце парка.
   В будуаре три горничных приступили к простому и приятному труду облачения прекрасной девушки. Уже через несколько минут донья Крус была всецело поглощена радостным созерцанием собственной красоты. Собственное отражение улыбалось ей. Santa Virgen! Так счастлива она не была еще ни разу с самого приезда в этот огромный город Париж, длинные черные улицы которого она видела всего однажды сквозь мрак осенней ночи.
   «Наконец-то, — думала она, — мой прекрасный принц исполнит свое обещание. Я увижу людей, и они увидят меня. Париж, который мне так превозносили, предстанет передо мной не только как одинокий дом, стоящий за высокими стенами в холодном парке».
   И, полная радости, она вырвалась из рук горничных и стала кружиться по комнате, словно сумасбродное дитя, каким, в сущности, она и была.
   А в это время господин де Пероль дошел до конца парка. В темной гробовой аллее на куче сухих листьев были расстелены два плаща. Под ними угадывались очертания двух человеческих тел. Пероль, дрожа, приподнял сперва один плащ, потом второй. Под первым лежал Фаэнца, под вторым Саль-данья. У обоих во лбу между бровями было по отверстию. Зубы Пероля выбили дробь, и он отпустил плащи.

6. ДОНЬЯ КРУС

   Есть одна страшная история, которую каждый романист поведал хотя бы раз в жизни, — история о несчастном младенце, похищенном у матери, обязательно герцогини, шотландскими джипси, калабрийскими цингари, рейнскими ромами, венгерскими цыганами или испанскими хитанами. Мы же пребываем в совершенном неведении и даже обязуемся не задаваться вопросом, была ли прекрасная донья Крус действительно похищенной герцогской дочерью или всего-навсего простой цыганкой. Нам единственно известно, что она всю жизнь провела с цыганами, кочуя вместе с ними от города к городу, от деревни к деревне, и за несколько мараведи плясала на площадях. Она сама поведает нам, как получилось, что она бросила эту свободную, но не слишком прибыльную профессию, переселилась в Париж и оказалась в садовом доме принца Гонзаго.
   Через полчаса, после того как был завершен ее туалет, мы вновь видим донью Крус в комнате принца, взволнованную, несмотря на природную гордость, и несколько смущенную своим недавним и не слишком удачным появлением в парадной зале дворца де Неверов.
   — Почему Пероль не проводил вас? — удивился Гонзаго.
   — Ваш Пероль, — отвечала девушка, — потерял голову и вообще способность соображать, пока я одевалась. Он оставил меня на несколько минут, чтобы пройтись по парку, а когда вернулся, то был похож на человек, пораженного громом. Но, надеюсь, — поинтересовалась она ласковым тоном, — вы вызвали меня не для того, чтобы расспрашивать о своем Пероле?
   — Нет, — рассмеялся Гонзаго, — я вызвал вас вовсе не для разговоров о Пероле.
   — Тогда говорите! — воскликнула донья Крус. — Вы же видите, в каком я нетерпении. Говорите же!
   Гонзаго пристально смотрел на нее.
   Он думал:
   «Я долго искал, но вряд ли сумел бы выбрать лучше. Ей-богу, она похожа на него. И это отнюдь не только мое впечатление».
   — Ну, так что же! — повторила донья Крус. — Говорите.
   — Сядьте, дорогое дитя, — молвил Гонзаго.
   — Я возвращусь в свою тюрьму?
   — Ненадолго.
   — Значит, все-таки возвращусь, — огорченно произнесла девушка. — Сегодня я впервые увидела кусочек города при солнечном свете. Он прекрасен. После этого мое заключение покажется мне куда печальней.
   — Здесь не Мадрид, — объяснил Гонзаго, — приходится принимать предосторожности.
   — Но зачем, зачем предосторожности? Разве я причинила кому-нибудь зло, что должна прятаться?
   — Разумеется, нет, донья Крус, но…
   — Погодите, монсеньор, — с горячностью прервала она его, — выслушайте меня. У меня слишком много накопилось на сердце. Вам вовсе не было нужды, и я это прекрасно понимаю, напоминать мне, что мы не в Мадриде, где я была бедной сиротой, брошенной всеми, — да, все это так, — но зато свободной, как ветер!
   Несколько секунд она молчала, чуть сдвинув черные брови.
   — А помните ли вы, монсеньор, — произнесла она, — что вы мне много чего обещали?
   — И исполню гораздо больше, чем обещал, — ответил Гонзаго.
   — Это опять же только обещание, а я уже начинаю терять веру в них.
   Лицо ее вдруг смягчилось, и в глазах появилось мечтательное выражение.
   — Все меня знали, — говорила она, — и простолюдины и сеньоры, они любили меня, и когда я приходила, кричали: «Идите посмотрите на цыганку, которая танцует хересский бамболео!» А если я задерживалась, то на Пласа Санта за Алькасаром меня ожидало множество народа. А ночью мне снились во сне большие апельсиновые деревья около дворца, наполняющие ночной воздух благоуханием, и дома с кружевными башенками, в которых с наступлением сумерек приоткрываются жалюзи. О, своей мандолиной я, случалось, радовала и испанских грандов! Дивная страна, — вздохнула она со слезами на глазах, — страна ароматов и серенад! А здесь тень ваших парков холодна и вызывает дрожь.
   Она склонила голову на руку. Гонзаго не прерывал ее и, казалось, размышлял о чем-то своем.
   — Вы помните? — вдруг спросила она. — В тот вечер я танцевала несколько позже, чем обычно. На повороте темной улочки, что ведет к церкви Успения, я внезапно столкнулась с вами. Я испугалась, и в то же время во мне возникла надежда. Когда вы заговорили серьезно и ласково, от звука вашего голоса у меня сжалось сердце. А вы, загородив мне проход, спросили: «Как вас зовут, дитя мое?» — «Санта Крус, — ответила я. — Когда я жила со своими соплеменниками гранадскими цыганами, меня звали Флор, но при крещении священник дал мне имя Мария де ла Санта Крус». — «Ах, так вы христианка?» — сказали вы Быть может, монсеньор, вы все это забыли?
   — Нет, — рассеянно бросил Гонзаго, — я ничего не забыл.
   — А я, — молвила донна Крус, и голос ее задрожал, — буду помнить эти минуты до конца жизни. Я уже любила вас. Почему? Не знаю. По годам вы годитесь мне в отцы, но где бы я смогла найти возлюбленного прекрасней, благородней и блистательней, чем вы?
   Произнеся это, она даже не покраснела. Стыдливость в нашем понимании была неведома ей. Гонзаго запечатлел у нее на лбу отеческий поцелуй. Донья Крус испустила глубокий вздох.
   — Вы мне сказали, — продолжала она: — «Дитя мое, ты слишком красива, чтобы танцевать на площади с баскским бубном и в поясе из фальшивых цехинов. Идем со мной». И я пошла за вами. Я уже лишилась воли. Я увидела, что вы живете во дворце самого Альберони52. Мне сказали, что вы являетесь послом регента Франции при испанском дворе. Но что мне было до того! На следующий день мы уехали. Вы не предоставили мне места в своей карете. Я ни разу еще даже не заикалась вам об этом, монсеньор, потому что виделась с вами редко и неподолгу. Я была одна, безутешна, всеми покинута. Весь долгий, бесконечный путь из Мадрида в Париж я проделала в карете с плотными, вечно задернутыми занавесками, и проделала я его в слезах и с самыми горькими сердечными сожалениями. Уже тогда я поняла, что согласилась на ссылку. И сколь же часто, о Пресвятая Дева, я с тоской вспоминала былые вечера, когда я была свободна, и свой утраченный беззаботный смех!