- Смеху что было! Согнали скотину-то, а она проломила ограду - и наутек. Много ли гнилью надо-то! Сперва и не заметили. Тут пристав с Митрием да с Пантелеем торги да переторжки устроили. Бабы плачут, мужики в ноги кланяются, а скотина-то - хвосты на спину. . Смеху что было!
   Отец посмеивался в бороду и в тон деду подсказал:
   - А как пристав-то... кулаками на каждого. А Митрий Степаныч успокоил его: "Мы, бает, всё по списку соберем.
   Пожалуйте ко мне обедать".
   "Никто не видал. Вот так мы!" - подумал я и почувствовал себя на несколько лет старше.
   Я уже ничего не боялся и осмелел, свешивая голову с веретья над задорогой. Кузярь мне показался теперь умнее и сильнее самого пристава.
   - А где ребятишки-то? - благодушно спросил дед - Все разбежались...
   - А я-то? Чай, я здесь... - задорно крикнул я и засмеялся, довольный, что меня никто не заметил.
   - Да ты когда это прибежал-то? - удивленно крикнула Катя. - Мы тут с бабушкой беспокоимся: где, где он? А ты уж на печи.
   - А я, бай, попадет кому под руку парнишка-то, побьют еще, - простонала бабушка. - А он на печи с тараканами.
   И голосу не подает.
   - А я все видел, - похвалился я. - Сейчас только пришел.
   - Мать-то к баушке Наталье пошла, - плоха стала баушка-то.
   Отец присел к краю стола и принялся тереть ладонями глаза. Я уже знал, что тер он глаза в присутствии деда, чтобы не встречаться с ним взглядом. Вдруг он засмеялся.
   - Володимирыч-то чего отчубучил, батюшка... Перед приставом вытянулся по-солдатски и как топором отрубил:
   "Разрешите, вашбродь, купить мне коровенку Юлёнковых.
   Сколько положите - внесу сей минут". А пристав на него - как пес- "Гав, гав, кто такой? Зачем тебе коровенка?" - "Для хозяйства, вашбродь. Я солдат. Георгиевский крест имею, с турком воевал". - "Ага, герой, бает, честь отдаю георгиевскому кавалеру. Вынимай пятишну и бери".
   Дед лег на лавку, положил голову на колени бабушки и блаженно закрыл глаза, когда она начала деревянной гребенкой и пальцами перебирать его волосы.
   - Он хоть и табашник, и бродяга, и еретик, а человек хороший. Я его сколь годов знаю. Ты, Васька, зло свое из головы выкинь. Проучил он тебя, и ежели что - опять в дураках будешь.
   Отец молча и угрюмо встал, снял шубу со стены и, накинув ее на плечи, вышел из избы.
   - Отпустил бы ты его на сторону, отец. Едоков много, а земли-то на одну борозду.
   Но дед уже храпел, сотрясая воздух, и чудилось, что от его храпа дрожали и стена и печь, а тараканы испуганно разбегались в разные стороны.
   XX
   Коровенку свою Юлёнков опять загнал в хлев, а вечером, когда все мы сидели за столом и ужинали, он пришел к нам и, крутя головой, бормотал сквозь смех:
   - Ввалился в избу-то... слезами весь изошел... а мою пестравку, гляжу, швец за рога тащит. "Ваня, кричит, получай свою скотину! Чуть, бает, по дороге не сдохла. Накорми, напои ее!" А баба лежит и стонет: "Иди, в ноги Володимирычу поклонись!" Выбежал я и брык ему в ноги.
   А потом зло взяло, ору: "За то, что корову привел, сто раз в ноги поклонюсь. А за то, что обохалил меня, зубы тебе выбью. Нищим ты меня сделал, милостыньку подал, без ножа зарезал. Теперь каждый пальцем будет в меня тыкать.
   "Нищий, нищий! Коровий пасынок!"
   Дед вскинул на него жесткие глаза и пошевелил бровями.
   - А я на месте Володимирыча схватил бы тебя за вихры да заставил бы себе валенки целовать. Чего бы ты сейчас без коровы стал делать? Помер бы со своей Акулиной-то...
   Ванька заерзал, вскочил с лавки, закричал и замахал руками:
   - Да ведь, дядя Фома! Чай, честь-то дороже денег. Доброе-то имя слаще коровьего вымя. Хоть бы тебе доведись - заплакал бы от обиды. А я надел имею, хозяин.
   - Надел!.. Корове на хвост надел...
   Сыгней весело съязвил:
   - У тебя, Ваня, честь-то семишник стоит. Это про тебя, что ли, песня поется?
   Сидел Ваня на диване,
   Чай с лимоном распивал..
   Ванька заиграл локтями, заломался, выставил одну ногу, потом другую и хвастливо залопотал:
   - Швеца-то я вмиг поразил. Видит, не купишь Юлёнкова. Хлоп-хлоп глазами-то, вошел в избу к Акулине. Со мной-то ему стыдно калякать, совсем я его сконфузил. Подходит к бабе и бормочет: "Корову-то, бат, я тебе, Акулина, выкупил. Храни ее. А на твоего дурака глядеть мне мочи нет". Вот как я его подшиб. А что с бабы взять: сползла на пол да ноги ему обнимает. Кричит дура: "Век буду за тебя бога молить, спасет тебя господь от бед и напастей". А он поднял ее, как курицу, - высохла вся, - и на кровать положил. "И чего, бат, ты, Акулина, жизнь свою с этим дураком загубила? Эх, баба наша русская!" Выбежал я за ним, а он слезы вытирает.
   Бабушка перекрестилась и вздохнула.
   - Человек-то какой.. Господи!.. Сам-то пропадает в нечистой вере...
   Ванька вдруг обмяк, пошел к двери и прислонился спиной к косяку.
   - Бедность заела, шабры... хоть ложись да помирай...
   Акулина-то от голоду с душой расстается. Куска хлеба нет.
   Да и корова сдохнет.
   Он махнул рукой и вышел, забыв надеть шапку.
   Отец сидел и угрюмо молчал. Он как будто совсем не слушал Юлёнкова: он презирал его и пренебрегал им. Но видно было, что болтовня Ваньки растревожила его.
   - И кому добро сделал - дураку беспутному! - ворчал дед. - Пять целковых выложил!
   - Чай, не Ваньку он, а бабу пожалел, - недужным голосом пояснила бабушка. - Акулина-то всю жизнь промаялась с ним, непутевым. Господь привел, хоть сторонний человек ее приветил.
   Мать сидела с краю скамьи, рядом со мной, и вздрагивала.
   Дед поучительно рассуждал:
   - Добро надо с расчетом делать, по-хозяйски. Добро прибыль любит. А какой толк добро на ветер сеять? Толкуешь: Акулина, Акулина... Она в гроб глядит, Акулина-то У нее и дети-то все сгинули.
   - А баба-то была какая умная да рачительная, Акулинато! - соболезновала бабушка. - Хоть и чеверелый был Ванька-то да ветрогон, а бабу-то в чахотку вогнал. Пока она с ним возилась, - а уж чахла, - детишки от брюшка да от горлышка умерли. Все прахом пошло.
   Отец угрюмо заключил:
   - Не впутывался бы не в свои дела Володимирыч-то.
   От большого ума лохмотья да сума, а барыша ни шиша.
   В любой избе свой домовой. Ванька Юлёнков хоть дурак, а своим норовом живет.
   Дед покосился на отца и сердито сдвинул брови.
   - То-то вы с Ванькой за норов свой боками платитесь.
   В избу неуклюже ввалился дядя Ларивон. Он положил
   три поклона, странно болтая лохматой головой. Борода у него заправлена была за воротник шубы - значит, он был трезвый.
   - Здорово живете! - пропел он и стал срывать сосульки с усов. - Не обессудьте за поздний час: пришел к сватьям да к шурину с сестрицей потужить да порадоваться..
   Ни дед, ни огец не любили его и гнушались им, как бражником и своенравным мужиком. Отец ни разу со дня женитьбы не гостевал у него, и я не помню, чтобы он посетил когда-нибудь бабушку Наталью. Но Ларивон не обижался на него и как будто не замечал отчуждения отца: он приходил к нам по праздникам один, без Татьяны, которую не выпускал из дому, как дурочку.
   Ларивон беспечно распахнул полушубок, вытащил бороду и раза два ударил по ней, встряхивая ее, как куделю.
   - Меня, сват, бог миловал: я сполна уплатил. Получил за Машку кладку с Максима двенадцать целковых и все до копеечки погасил. Машка-то на три чети в недоимки ушла Ежели бы я ее с барского двора не притащил, всю бы мою скотину - полтора одра - угнали бы. А завтра ее под венец повезут. В церкву, с попом, чтобы клин вбить. Вот и с докукой к вам. - Он низко поклонился деду с бабушкой и всем остальным в обе стороны. - Не побрезгуйте на свадьбе погулять, чинно, благородно попраздновать. А тебя, сестрица Настенька, прошу Машу проводить, повопить да потешиться. Василию Фомичу, дружку, после свата Фомы да свахи Анны, особый почет.
   - Какая тут свадьба, шутолом ты эдакий, когда люди обездолены! В избах стон стоит, словно везде покойники...
   - А я нарочно так, сват Фома. По всей деревне поезд прокачу, с колокольчиками, с платками у дуги. В слезах горе не утопишь, только во хмелю горе пляшет да песенки поет.
   Катя подзадорила Ларивона:
   - Да чего ты раньше сроку Машухой-то распоряжаешься? Она скорей убежит аль удавится, а за Фильку не пойдет.
   Ларивон с жутким спокойствием и бешенством в глазах ответил ей тихо и ласково:
   - Катенька, девынька дорогая, вас ведь надо обьезжать, как молодых кобылок: обхомутать да в оглобли. На всю жизнь смирные будете.
   Ларивон очень похож был и лицом и волосами на иконного Ивана Крестителя. Вероятно, Креститель был такой же неукротимый и сильный мужик, с такими же бешеными глазами в минуты гнева и с бабьей нежностью в момент чувствительной кротости. В Ларивоне все было неустойчиво и противоречиво. Вот он держит на коленях своих детей, целует и ласкает их, певуче говорит им нежные слова. Дети играют, тычутся в его широкую грудь, запутываются ручонками в его бороде, и он смеется и становится мягким и добрым. Он кличет жену:
   - Танюшка, милая, поди-ка сюда, матушка, погляди-ка, дети-то какие у нас золотые.
   И ее начинает ласкать и миловать со слезами на глазах.
   Но выйдет во двор, увидит, что голодная лошадь грызет колоду, мгновенно звереет и начинает колотить ее чем попало. Он готов был отдать последний кусок хлеба, скотину, зерно любому соседу, но выбивал у них стекла, когда бесился. Во мне он возбуждал тоже странные чувства: я любил его, как добряка, и боялся, как разбойника. В семье у нас опасались его.
   Так и в этот раз мы оторопело смотрели на него и ждали, что он ошарашит всех внезапным озорством. Но он вдруг подхватил меня под мышки и вскинул к потолку.
   - Вот он, племяшок мой родной! Чуть не зарезал меня у баушки Натальи. И - к домовому: помогай, бает, дедушка домовой! Парнишка мой милый! Цены тебе нет! Прямо сразил меня, дурака.
   Он вдавил мое лицо в свою бороду и стал целовать меня в голову и в щеки. Потом поставил на пол и больше уже не обращал на меня внимания.
   - После свадьбы в извоз поеду, сват Фома. Прими меня, Вася. А весной посеюсь и уйду на Волгу пешком. В селе мне делать нечего. Баржи буду грузить али на Каспии невод тянуть. Работу бы мне, как быку. Нет мне здесь раздолья, И все перед ним казались маленькими, испуганными, придавленными. Даже дед кряхтел и опасливо косился на него. Мать так и не сказала ему ни одного слова, уткнувшись головой в мочку кудели на гребне. И только едва слышно ответила ему на вопрос, придет ли она завтра на свадьбу:
   - Как батюшка да матушка... Как Фомич велит.
   Только Катя враждебно крикнула:
   - Не ходи, невестка! Сват Ларивон пропил Машуркую, а ты ее с петлей на шее поведешь да плясать будешь.
   - Ну, ты... кобыла чала! - прикрикнул на нее дедушка - Не завидуй: и на тебя эту петлю накинут, дай срок.
   Катя с досадой дернула плечом и с насмешкой спросила
   - Где же сейчас Машарка-то, сват Ларивон? Уж не к столбу ли гы ее привязал?
   Л?ривон добродушно похвалился:
   - А я ее, Катенька, в клеть на замок запер. Там морозно, так ей шубу да тулуп бросил.
   А утром зазвенели за окном колокольчики. Мы бросились к окнам и сквозь мутные пятна проталин увидели двое саней. У коренников под дугой блестели по три колокольчика, a у пристяжек хвосты завязаны были тугими узлами. На передних санях сидел Ларивон и какая-то баба в цветной шали, а между ними - Маша с мертвым лицом, очень похожая на Ларивона. Оба держали ее под руки. На вторых санях плотной кучей сидели девки, болтая валенками.
   Мать долго не отрывалась от окна и плакала. Слезы текли по ее щекам, и она не вытирала их. Лицо ее застыло в скорбной покорности. И мне было непонятно, почему она так горестно плачет, когда сама у бабушки Натальи настаивала, чтобы выдать Машу за Фильку Сусина. Многие годы мучил меня этот вопрос, и только потом, когда пришлось пережить много испытаний и перемучиться тяжелой судьбой матери, я постиг, что мать плакала не только над загубленной молодостью Маши, но оплакивала и свою горестную жизнь. А Маша сейчас даже к окну не повернулась: сестра стала для нее смертельным врагом.
   Попа привезли из Ключей, и он в нетопленной и промороженной церкви, с епитрахилью на шубе, быстро окрутил молодых, несмотря на то что Маша кричала на всю церковь.
   Дня через два Маша убежала от Фильки. Максим со старостой Пантелеем, с сотским и Филькой бросились к Ларивону, но там ее не нашли, у бабушки Натальи тоже ее не было. Ходили и на барский двор, но барыня строго отчитала их: как они смели явиться сюда, как смели подумать, что Маша скрывается здесь! Если бы она пришла сюда, ее немедленно отправили бы в дом мужа.
   Отыскали Машу через сутки у горбатой бобылки Казачихи. Спряталась она в амбарушке, в пустой бочке, под рухлядью. Староста проводил Казачиху с сотским в жигулевку На шею Маши надели вожжи, и Максим повел ее по всей длинной улице домой, а Фильку заставил подгонять ее хворостиной. Пантелей проводил их до своей избы и свернул в ворота. Толпа баб, парней и ребятишек провожала их до самого дома.
   Мне было жаль Машу, и я плакал о ней, притаившись где-нибудь в глубине двора, а по ночам просыпался от кошмаров. Бабушка прижимала меня к себе и ласково стонала:
   - А ты перекстись! Это домовой тебя давит. Сотвори молитву.
   Дрожа от страха, я спрашивал ее:
   - Зачем ее насильно отдали?.. Как она живет-то...
   у чужих-то?
   Бабушка успокаивала меня, как маленького:
   - Ну, чего ты, дурачок, томишься? Чай, всех так девокто отдают. Поживут и привыкнут. Так уже от века ведется.
   Так уж бог установил.
   - Вот ты говоришь, что бог милостивый и любит всех, а зачем он людей мучает?
   - Что ты, что ты, греховодник! Рази можно так про бога? Услышит отец или дедушка - не знай что будет, - А бог-то разве сам не слышит?
   - Молчи, болтун!.. Греха с тобой не оберешься... Какой бес тебя за язык тянет? Богохульников-то в аду беси за язык повесят. Вытащат язык-то клещами, прибьют к потолку - и веси веки вечные!
   Эта угроза действует на меня неотразимо. Я живо представляю себе угарное подземелье, похожее на кузницу, и бесоз с собачьими туловищами и с рогатыми башками, чумазых, красноглазых, мохнатых, расторопных. Они орут, хохочут, хватают меня клещами, такими, как у Потапа, больно ущемляют язык и поднимают меня к потолку. Там шуршат они крыльями, как у летучих мышей, тычут длинные ржавые гвозди в мой язык и машут молотками.
   Я слышу их возню, хохот и шелест крыльев, чувствую их мохнатые и костлявые тела, которые пахнут псиной, и меня сковывает холодный страх.
   XXI
   В воскресенье после "моленного стояния" собирались на нашем дворе мои приятели - Кузярь и Няумка, а иногда несмело заходили двое парнишек дяди Ларивона - Микитьа и Степанка, оба белобрысые, с голодными лицами и кспуганными глазами. Толкаясь плечами, они, в стареньких, заплатанных шубейках, жались друг к другу и, как нишие, смотрели на нас жалобно, словно ждали милостыньки. Мпкитка был на два года старше Степанки, но оба были одинакового роста и очень похожи друг на друга, как бтазкецы. Около моленной они боязливо подходили ко мне и ныли наперебой:
   - Братка, аль ты брезгуешь нами?.. Мы, чай, двоюродные братья.
   - Тятенька зовет тебя к нам поиграть. У нас нынче мамынька пирог с капустой испекла.
   - А у нас гора-то высокая, выше вашей. Будем на салазках кататься.
   Они не нравились мне: больно уж были жалкие. Улыбались они как-то не по-людски: закрывали ли по варежкой, и глазенки их туманились не то страхом, не то болью, а веки дрожали. Мне хотелось обнять их и встряхнуть, чтобы они громко засмеялись, но ь:е решался: как бы они не заплакали. И я был рад, когда мать, нарядная, праздничная, возвращалась с Катей и бабушкой из моленной и приветливо вскрикивала:
   - А-а, Микитонька, Степашенька! Идите ко мне. В избу пойдемте, - я вас горячими лепешечками с молочком попотчую. Чего это мамынька-то в моленную не пришла?
   Парнишки жались друг к другу и, застенчиво улыбаясь, шли ел навстречу, счастливые от ее ласки.
   - Мамынька-то лежит, тетенька Настя, хворает. У нас землю барин отобрал...
   Однажды Кузярь и Наумка пристали к Семе, чтобы он показал им свою мельницу.
   Пока Сема ходил за мельницей, Кузярь бросался то ко мне, то к Наумке и сшибал с нас шашек, чтобы разозлить.
   Наумка почему-то сразу же свирепел и кидался на него с кулаками. От рябин лицо у него становилось пестрым. Но юркий Кузярь, озорно поблескивая глазами и зубами, подставлял ему ногу, и Наумка брякался на землю. Кузярь побеждал нас задиристостью и нахальством: неожиданно даст тумака, сорвет шапки, вцепится в шею. Ошарашенные, мы с Наумкой бешено бросались на него, как слепые. Он пользовался этой нашей безрассудностью, увиливал и орал.
   - Эх вы, бойцы!.. Двое спроть одного, а сами ноги задираете. Вы оба-то ведь вдвое старше меня.
   Я негодовал:
   - Жулик ты!.. Из-за угла кидаешься... Обманом берешь.
   А ну-ка, давай по-честному.
   Наумка обиженно упрекал его:
   - Таких, как ты, надо в жигуленку сажать. А то и... отлучать от согласия.
   Кузярь приплясывал и скалил зубы.
   - Эка, чем пугать вздумал! Мне самому осточертело с лестовкой дураком стоять да поклоны бить. Это только мне на руку, ежели бы меня отлучили. Я бы тогда чего хотел, то и делал. А про честность мне не толкуйте: надо уметь ловко драться. Вы по-дурацки деретесь - напролом, а я - фокусно да учетисто. Меня люди-то похвалят, а над вами смеяться будут.
   Меня взорвало его бахвальство. Я сжал кулаки.
   - А ну-ка покажи... покажи-ка сейчас...
   Наумка сердито шагнул к нам.
   - Вы, бараны, оба драны... Глаза бы на вас не глядели.
   Разве так дружат?
   К моему удивлению, Кузярь протянул мне руку и очень серьезно сказал:
   - Хлопнем по рукам! Стоять друг за друга на всю жизнь!
   Мы хлопнули ладонями и крепко сцепились пальцами.
   - Разнимай, Наумка! - крикнули мы в один голос.
   Наумка деловито разорвал наши руки и надул губы.
   - А я-то? Чай, тоже с вами.
   - Ты еще тюхтяй, - решительно ответил Кузярь. - Недогадливый. Обдурять не умеешь. Сперва помолись своему ангелю: пророк Наум, наставь на ум.
   В этот раз мы были в мире и согласии, хотя Кузярю не терпелось выкинуть какой-нибудь фокус. Он сшибал мерзлые шевяхи и, бегая за ними, швырял их валенками в разные стороны.
   Сема вынес свое сооружение, и мы побежали к нему, чтобы общими силами установить его на телеге, опрокинутой вверх осями под навесом. Сема поставил мельницу на дно телеги, снял крышу и вынул по частям толчею, потом насос. Как хозяин и строитель, он оттолкнул в стороны Кузяря и Наумку и с сосредоточенным лицом объявил:
   - Издали глядите, не мешайте. Это не игрушка.
   Он поставил рядом с мельницей брусок с вырезанными в ряд ямками, с двумя столбами по краям и вертикальными пестами над каждой ямкой. Наверху между столбами лежал валик с зубьями, вбитыми по винтовой линии. По другую сторону мельницы, у стены, быстро всунул в костыли длинную лутошку с выжженной сердцевиной. Потом пристроил коробку, похожую на скворечник, с коротким рычагом, а на рычаг надел другой - длинный рычаг. От коробки тянулась лунка для стока воды. Ребята с нетерпеливым любопытством вытягивали шеи и, пораженные, не могли оторваться от этой сложной постройки. Кузярь, сухопаренький, с недетскими морщинками на лбу и по углам рта, беспокойно извивался, и костлявенькие длинные пальцы его хватались за переплеты телеги и тянулись к толчее и к мельнице. А Наумка глупо смеялся, сопел и спрашивал недоверчиво:
   - А на ней можно муку молоть? А ежели завозно будет.
   Сема, как же управишься на одном поставе-то? А за помол да за толчею сколько будешь брать-то? Вон староста Пангелей четвертый гарнец берет. Это ты, Сема, скоро богатый будешь. Ну-ка, ведь из Ключей поедут.
   Он не интересовался постройкой: его беспокоил размер побора, - каждый гарнец зерна для их семейства стоил большого труда, а хлеба им не хватало до урожая. Его отец, работящий мужик, с застывшим испугом в лице, всегда был занят по хозяйству, всегда возился и во дворе, и на гумне, и со скотиной. Зимой и весной он резал барана или бычка, ездил по окрестным селам и истошно зазывал покупателей. Старший сын, Иванка, батрачил у Митрия Стоднева, красиво переписывал ему какие-то книги на продажу и бессменно читал псалтырь в моленной.
   Сема, как искусный мастер, завертел водяное колесо, и толчея заработала пестами: они поочередно подскакивали кверху и со стуком падали в ямки. Внутри мельницы зарокотали и запищали шестерни и защелкали колотушки над жерновом. Насос замахал рычагами. Сема не утерпел и радостно засмеялся. Он весь светился и волновался, наслаждаясь своим произведением. Кузярь вздрагивал и порывался потрогать беспокойными пальцами сооружение, но Сема отстранял его руки.
   - Вот как я!.. - хвалился он, захлебываясь от счастья. - Я что хошь умею сделать... Я еще лодку сделаю с колесами- Архип Уколов меня настрочил... Сделаю лодку с колесами и буду на барском пруду кататься... Буду и колеса вертеть, и править... Все село сбежится - задивуются все...
   Кузярь не отрывался от этого причудливого механизма и бормотал:
   - Эх ты .. ну и сделал! Сроду не видал. Вот бы мне.
   Дай мне, Сема, покрутить.
   И когда Сема разрешил ему крутить водяное колесо, он забыл обо всем и весь ушел в наблюдение за движением шестерней и рычагов.
   А Наумка посоветовал Семе:
   - Ты продай это, - ведь деньги... лафа. На барский двор с тнеси аль Митрию Степанычу, - он в город отвезет. Ежели бы я умел так плотничать, я бы делал да продавал... И барашка бы сберегли, а мамкины холсты были бы в сундуке.
   Сема исподлобья посмотрел на Наумку и сердито оттолкнул Кузяря.
   - С вами, дураками, каши не сваришь. Чего вы понимаете? Для одного игрушка, для другого - только бы продать. А я за золото не отдам.
   И он начал по частям снимать и толчею и насос и ставить внутри мельницы. Потом со своим сокровищем сердито пошел в избу.
   - Ну, после этого ничего не мило, - разочарованно протянул Кузярь. Пойдем на салазках, что ли, кататься.
   - Побежим чехардой на реку, где барчата на коньках катаются, предложил я, вспомнив, что в эти часы барские парнишки спускаются со своей горы на каток, который расчищаегся для них дворовыми.
   Для нас встреча с ними всегда кончалась выгодой: они боялись нас и откупались огрызками карандашей, старыми перышками и семишниками. Мне интересно было встречаться с ними: они разговаривали на особом, не деревенском языке - певучем, легком, приятном. Кузярь очень ловко передразнивал их, и даже голос у него пел звонко и чисто. Он называл их язык "благородным".
   - Все благородные ничего не делают, а только играют.
   У них и разговор-то игрушечный.
   Барчата относились ко мне, как к племяннику Маши, дружелюбно, хотя и с барским высокомерием, а Кузяря и Наумку старались не замечать. В общем, между нами, деревенскими парнишками, и ими, барчатами, шла скрытая война: для нас они были людьми другой породы - они были господа. И одевались не так, как мы: вместо овчинных полушубков носили суконные бекешечки с барашковыми воротиками, рукава и полы тоже были оторочены барашком Катались они в штиблетах, на сверкающих коньках. Спускались с высокого крутого обрыва и были недовольны, когда мы прибегали к ним. Встречали они нас окриком:
   - Опять приплелись, черти чумазые! Кто вас просил?
   Зы нам мешаете. Этот каток не для вас.
   Кузярь храбро шагал по катку наперерез им и нахально отругивался:
   - А река-то чья? Не ваша, а наша река. Мы здесь хозяевы.
   - А кто расчищал снег и поливал водой? - орал старший барчонок Володя.
   Он угрожающе подкатывал на коньках к Кузярю и с презрением щурился на него. Кузярь и тут не лез за словом в карман:
   - Ну, и не вы. Вы тонконогие и сахарные. За вас работники чистили, наши же мужики.
   - Да, но они же нам служат. Мы их кормим и деньги платим.
   - А вы что делаете? Дрыхнете только до самого обеда.
   А мы вот какую хошь работу делаем. А на мне все хозяйство.
   Володя небрежно и гордо цедил сквозь зубы:
   - Так и полагается. Не хочешь ли быть таким, как мы?
   Дождешься на том свете. Можешь идти в свой хлев и спать вместе с баранами.
   Такие перебранки веселили нас: нам хотелось озоровать, тлумиться над ними и хохотать им в лицо.
   На этот раз мы от нашего двора пробежали, прыгая друг через друга, по всему нашему порядку, слетели вниз по спуску, мимо парнишек и девчонок, которые катались на салазках и пронзительно визжали. Еще издали увидели мы барчат. Они катались на коньках по кругу, широко размахивая руками и стремительно наклоняясь вперед. Желтое солнышко сияло в радужном круге, а небо было покрыто инеем. Коньки барчат поблескивали мгновенными вспышками. Длинная стена обрыва была в пятнах снега и глинистых обвалах. А там, высоко, за ребрами обрыва, видны были длинные бурые хоромы с мезонином и густым хворостом юлых дересьев перед окнами.
   Так, разгоряченные, мы подбежали к катку. У Володи з руке была нагайка, жгучая, как змея, а у Саши - красивая рогатинка с острым железным наконечником. У Володи лицо было злое, и встретил он нас молча, делая вид, что не замечает нас. Саша, наоборот, смеялся, и на румяных от мороза щеках вздрагивали у него ямочки. В глазах его не было вражды, а задорно играло веселое ожидание.
   Кузярь смело и независимо вошел в круг и заскользил на своих курносых валенках. Мне тоже хотелось озоровать и показать барчатам, что я не боюсь их, несмотря на то что Володя зловеще похлестывал нагайкой, а Саша вонзал рогатину в лед. Я с разбегу проехал по зеркальному льду на середину крута к Кузярю. Наумка остался на снегу и с завистью посматривал на нас, робко улыбаясь и вытирая варежкой нос.
   Володя подскочил к нам, замысловато закружился и встал на острые концы коньков. Он щелкнул нагайкой по своей бекешке и властно приказал:
   - Вам кто разрешает сюда ходить? Убирайтесь вон! Вы нам не пара.