Страница:
Кузярь с невинным видом спросил дружелюбно:
- Аль уж на льду-то поиграть нельзя? Мы, чай, не мешаем вам. Звери мы, что ли?
- Мне собака милее, чем вы, - с брезгливой гримасой высокомерно ответил Володя, играя нагайкой. - А если я гоню - значит, вы здесь лишние.
Приплясывая, Кузярь с ехидной улыбочкой напомнил:
- Да ведь река-то ничья. Может, здесь и воздухом нельзя нам дышать?
Володя внушительно стукнул черенком нагайки по шапке Кузяря.
- Значит, нельзя. Долой отсюда, пока я вас не отхлестал.
Я не вытерпел и вырвал у него нагайку.
- Ну, ты не охальничай кургузкой-то! Думаешь, боимся тебя?
Володя бросился на меня и хотел ударить, но я замахал перед ним его нагайкой.
Саша подъехал ко мне на коньках и с гневным испугом закричал:
- Не смей, Федяшка! С ума сошел! Володька пожалуется папаше, и он выпорет тебя. А ты оставь, Володя. Знаешь, с кем имеешь дело?
- Я их, дураков, заставлю слушаться. Я на версту их не подпущу! Отдай нагайку!
Кузярь вырвал у меня нагайку и заскользил по льду, весело жвыкая ею. Володя с металлическим треском рванулся к нему на коньках. Саша с тревогой поехал за ними, подталкиваясь рогатинкой. Я тоже поскользил на помощь Кузярю. Он юрко увернулся от барчат и, жвыкая нагайкой, вызывающе засмеялся.
- Отдай плетку! - злился Володя, преследуя его. - Сашка, дай сюда рогатину, я его огрею по башке.
Но Саша отъехал в сторону.
- Не желаю. Рогатина не для того, чтобы бить по башкам. Ты такой же, как папа, - не помнишь себя.
- А я желаю его проучить. Он не понимает, идиот, что нечего ему соваться сюда своим рылом.
Он подлетел ко мне и крикнул:
- Ты какое имел право вырвать у меня плетку? Ну? На первый раз я тебя щажу, потому что ты храбро защищал Машу. Но за дерзость я все-таки должен тебя наказать. Отбери у этого негодяя нагайку и вручи ее мне.
Я тоже ненавидел этог,о зазнайку и посоветовал ему:
- Возьми да сам и отбирай. Эка, чем стращать захотел!
Сам зарвался, обругал нас, а сейчас трусу веруешь.
- Это я трус? Ты дурак.
- Ты сам дурак. Саша-то тебя умнее: тебя же совестит.
Он поскользнулся на коньках и взмахнул руками. Если
бы я не поддержал его, он упал бы навзничь и больно расшиб голову. Он растерянно взглянул на меня и пробормотал:
- Спасибо за помощь. Я тебя прощаю.
- Прощать меня не за что. Чай, я не хуже тебя. Я ведь тоже книжки читаю.
Я подозвал Кузяря и велел ему отдать нагайку Володе.
Но Кузярь заартачился:
- Пускай он поборется со мной, тогда отдам.
Володя презрительно скривил рот.
- Еще чего захотел!
Саша с веселой готовностью предложил:
- Давай со мной бороться. Я с удовольствием.
Кузярь дружески улыбнулся ему.
- Нет, с тобой не буду. Мы с тобой не ругались. А он у меня в долгу.
Наумка, должно быть, не ждал ничего хорошего от нашей ссоры и побежал обратно.
- Один навозный герой уже удрал, - усмехнулся Володя. - Пора и вам обоим убираться. Хватит. Давай плетку.
Кузярь подмигнул мне и захлестал нагайкой перед Володей. Он дразнил его: вот, мол, твоя плетка-то, а не возьмешь.
- Нам идти .некуда, - ухмыльнулся он. - Мы дома. Это вы забрались к нам на задний двор. Мы же вас не гоним.
Вон у себя на мельничном пруду каток-то и сделали бы. Вы у нас скотину за потраву угоняете и штрафы дерете. А я вот в залог взял нагайку. Ну-ка, попробуй отнять. Хоть гы и старше меня, а со мной не сладишь...
Я шепнул Саше на ухо:
- Чтобы драки не было, пускай выкупит. Кузярь-го страсть ловкий драться.
Саша встревожился и миролюбиво посоветовал Володе:
- У тебя, Володька, в шубе оловянный пистолетик с бумажными пистонами. Отдай его за нагайку.
- Молчи ты, трус! Он меня и пальцем не тронет, - не смеет! Он - мужик, а мы - дворяне.
- Ну, так что же? - серьезно возразил Саша. - Не забывай, как Митя доказывал, что крестьянин нисколько не хуже нас и часто бывает благороднее.
- Мне наплевать на Митю. Он студент. Нигилист. Папа уже сказал ему, что он урод в нашей семье.
Он неожиданно сшиб шапку с Кузяря, вцепился в нагайку и рванул к себе. Но Кузярь ловко выкрутил ее из его пальцев, и глаза его вспыхнули.
- Подними шапку!
- Дай, Сашка, рогатину! - яростно крикнул Володя. - Мне это надоело. Пора кончать комедию. Я его сейчас отлуплю... Я...
Но не договорил и кувыркнулся на лед.
Саша со слезами в голосе закричал:
- Володька, ты сам виноват. Довольно! Брось задирать - не показывай своего гонора. Помиритесь - и по домам!
Но Володька быстро вскочил на коньки и бросился на Кузяря. А Кузярь встретил его взмахом нагайки. Мы с Сашей кинулись к ним. Но Кузярь успел опять свалить Володю с ног, сорвать с него шапку и бросить ее далеко в снег.
Он сунул плетку в руку Саши, поднял свою шапку и с угрозой сказал:
- Больше сюда с кургузками не ходить! Да и рогатину незачем таскать. Мы к вам с миром пришли, а вы кнутом да рогатиной привечаете. Пойдем, Федяха! Они с собаками привыкли валандаться, а с людьми водиться у них ума нет.
Дворяны - морды поганы!
Я заметил, что Саше было стыдно за Володю, который с трудом поднимался со льда, - должно быть, ушибся.
Володя надорванно кричал нам вслед:
- Высекут тебя, мужик вонючий! Высекут! Обоих высекут!
Кузярь обернулся и дернул меня за рукав.
- Побежим к ним сразу вместе. Увидишь, как они лататы зададут.
В груди у меня забурлила дерзкая радость. Очень хотелось увидеть, как эти кичливые дворяне будут улепетывать от нас. Мы с разудалым криком ринулись на барчат. Они сорвались с места и замахали коньками, но -перед сугробом не успели затормозить, и оба ткнулись носами в снег.
Кузярь остановился и захохотал. Захохотал и я.
- Эй, дворяне! - победоносно заорал Кузярь. - Дворяне!.. Скоро вас запарят черти в бане!
Барчата удирали от нас не по тропе, а прямо по снегу, проваливаясь в него до колен.
Больше они на этом катке не появлялись, и мы с Кузярем ликовали. Там, наверху, в барских хоромах был враждебный нам мир. Оттуда мы не ждали ничего хорошего.
Кузярь тоже пристрастился к книжкам. Эту страсть разбудил в нем я. Как-то после моленной мы зашли к нам в избу, и я стал ему читать "Песню про купца Калашникова". Ему очень понравился запев "Песни": "Ох, ты гой еси!.." И он несколько раз повторял его при встрече: "Ох, ты гой еси!" Но особенно захватил его кулачный бой Калашникова с Кирибеевичем. Он вскрикивал, смеялся, и у него горели глаза.
- Вот как здорово! Это похоже, как Володимирыч с твоим отцом дрался. У нас только ничего не вышло с Володькой-барчонком. А то бы я ему задал, как Калашников.
Кирибеевич тоже, чай, так же нос задирал, как Володька.
Должно, все дворяне хвальбишки. Ну-ка, как это?
Как сходилися, собиралися
Удалые бойцы московские
На Москву-реку, на кулачный бой...
Из чулана вышла бабушка с ухватом в руке и слушала с удивленной улыбкой.
- Это чего вы бормочете-то? Эдакой песни-то я никогда и не слыхала. Гоже-то как! Где это ее поют-то? А на голосто как?
Я задыхался от радости: этой "Песней" я победил бабушку, - значит, книжку можно читать вслух всем, даже дедушка не будет ругаться и не вырвет ее из моих рук. Бабушка чутка была к песне и знала ее красоту. В этой "Песне"
пели сами стихи, и когда я читал ее, то невольно распевал каждое слово. Бабушка вслушивалась в мой голос и рыхло подплывала к столу, словно песня манила ее, и она подчинялась ее напевному ритму.
Мы не заметили, как вошли мать с Катей. Увидел я их только тогда, когда мать вскрикнула, как от боли, а Катя изумленно, с надломом в голосе, сказала:
- Да откуда ты выкопал это, Федя? Вот чудо-то!..
Кузярь, прижимаясь ко мне плечом, впивался в строчки книжки и не мог оторваться. Он плачущим голосом крикнул:
- Да не мешайте вы, Христа ради! Дай, я читать буду.
А бабушка со стонами и вздохами вспоминала:
- На гуслях-то и у нас играли... Мой батюшка-покойник в барских покоях играл и песни пел... Заслушаешься...
Ну, а эдакую песню не пел.
- Баушка Анна, - с жалобным возмущением просил Кузярь, - ты слушай, а не бай. Эту песню-то сто раз слушай - не наслушаешься.
Мать торопливо и страстно лепетала:
- Спрятать надо, а то дедушка изорвет. В сундук спрячу. А когда его нет, слушать будем.
Но бабушка обиженно простонала:
- Дедушка-то, чай, только побалушки не любит... Грех побалушки-то читать. Сказки - складки, а песня - быль...
Я сама дедушку уговорю послушать-то.
И действительно - я укротил и дедушку. Вечером я сидел за столом, под лампой, и читал нараспев эту "Песню", и все слушали ее как божественное чтение. С тех пор я уже не боялся читать и при дедушке. Отец узаконил мое чтение словами:
- Чтение не баловство, а для души. Митрий Степаныч сказал, что читать и гражданскую печать - душеспасительное дело. Кажда буква, бает, искра во тьме и польза для ума.
На этот раз дед не прикрикнул на отца. Он сидел на краю стола и гладил бороду. Он был неграмотный, и печать для него была силой таинственной и неотразимой.
XXII
Недалеко от церкви, на взгорбочке, стояла круглая, широкая, с низкими плетневыми стенками дранка. Там обдирали просо и гречиху. Часто ворота дранки открывались, и в черную дыру вводили пару лошадей. Около дранки стояли дровни, и мужики таскали на спине тугие мешки с крупой.
В снежной тишине растекался шелест, хруст, похожий на шорох соломы. Меня всегда тянула к себе эта дранка своей таинственной работой внутри. Один я не отваживался ходить туда: меня пугала черная пустота открытых ворот, чужие мужики и лохматые собаки, которые рычали друг на друга и постоянно дрались.
Однажды я набрался храбрости и, в сопровождении Кутки, сделал попытку подойти поближе к дранке. Но как только Кутка навастривала уши, мурзилась и повизгивала, зорко поглядывая на собак, я останавливался. Недалеко от дранки, за амбарами и кладовыми, через улицу стояла изба Максима Сусина с высоким коньком и резными ставнями.
Я думал, что, если мне удастся добраться до дранки и мужики приветят меня и отгонят собак, я посмотрю, как в дранке лошади крутят круг, а потом пробегу к избе Сусиных, чтобы увидеть тетю Машу.
От церкви по санной дороге шел наперерез мне Луконяслепой с палочкой в руке. Лицо его, очень рябое, с желтым пушком на щеках, было поднято кверху и улыбалось. Эта улыбка была странная: как будто он постоянно удивлялся чему-то в себе самом и как будто радовался каким-то своим мыслям. В этой улыбке было что-то светлости кроткое. Мне всегда было больно и неприятно смотреть на его лицо и в то же время неудержимо влекло к этому парню, похожему на святого. Из-под шапки спускались до плеч белокурые волосы. Старая, вся в заплатках, дубленая шубейка была засалена, а из дырявых валенок торчала солома. Он еще издали ласковым тенорком закричал мне:
- Ты куда это, Федя, с собачкой-то собрался? К дранке не ходи: там собачищи злые. Тебя-то не разорвут, - они маленьких не трогают, а Кутку твою растерзают.
И он радостно кивал головой и протягивал руку, будто ощупывал воздух. Как и всегда, он встревожил меня: он казался не обычным парнем, а каким-то прозорливцем, который видит больше, чем зрячие, слышит лучше, чем другие люди, и даже знает, что я думаю и чувствую. Вот и сейчас он поразил мой детский умишко: как он мог знать, что я иду к дранке и что со мной Кутка? У него были страшные глаза: они, как молочные пузыри, выпирали из век и были неподвижны и мертвы. Когда он легко и зыбко шел по дороге, среди снежной белизны церковной площади, или посредине улицы с тоненькой палочкой, которая играла в его руке и посвистывала по льдистому снегу, мне чудилось, что он идет не один, а с невидимыми товарищами. Он улыбался, высоко поднимая лицо, кивал головой, останавливался, прислушивался, как будто обдумывая что-то, и потом уверенно шагал дальше или сворачивал к избе и исчезал в воротах. Он ходил по деревне каждый день, словно совершал обязательный обход. Заходил в те дома, где лежали больные ребятишки и женщины, или в бедные лачуги - в "кельи" бобылок или к умирающим. Каждый раз, когда Агафья лежала после побоев Сереги, Луконя непременно приходил к ней, долго сидел около нее и говорил тихо и ласково. Приходил он и к нам в те дни, когда мать лежала больной или после того, как на нее "находило". И я видел, что все, даже дедушка, встречали его приветливо, но как-то виновато. Он истово крестился и низко кланялся иконам, и в его слепой улыбке было что-то всегда новое, обещающее и таинственное. Он, как зрячий, скользящим шагом подходил к матери и певучим, девичьим голосом говорил:
- А я тебе, Настенька, гостинчик принес: не кренделек, не калачик, а утешеньице. Мне пресвятая богородица велела сказать тебе: "Пускай она не плачет, не тужит, на меня надеется. О чем, бает, думает - исполнится".
Хотя был он наш - деревенский, сын бедной вдовы, которая жила на отлете, в нижнем порядке, но казался сторонним. Говорил так, как и все в деревне, но слова его звучали напевно, задушевно, улыбчиво.
Когда он подошел ко мне и погладил меня по плечам, я спросил его:
- А как ты узнал-то меня, Луконя? Я ведь далеко был.
- А я еще дальше узнаю. Духом узнаю. Как идешь, как дышишь, как сердчишко бьется. Не знаю, как сказать, а сразу тебя чую.
И он тихо засмеялся, высоко вскинув лицо, подставляя его солнцу.
- По воздуху чую. Мне воздух весть подает. Я тебя не го ли что издали узнаю, а в целой ватаге сразу найду, да и других парнищек без ошибки пересчитаю. Вы и пахнете-то все разно.
Он как-то быстро и незаметно стал мне понятным и близким.
- А как это я пахну? - с любопытством спросил я и доверчиво взял его за руку. Она была горячая, мягкая, ласковая.
- Ке знаю. Должно, самим собой.
Он стоял рядом со мною, улыбаясь, и все поглаживал меня по плечам и по спине.
- Я уж два раза был у бабушки-то Натальи. Мучается она, а думы-то у нее радостные. Я около нее словно живую водицу пил. Любит-то как она тебя!.. Ты ее не покидай:
одна она на старости лет. Ходи к ней, дня не пропускай. По Машарке вот только горюет...
- А куда ты шел-то, Луконя?
- К Заичке-нищенке. Петяшка у ней в оспе лежит. Таскала она его, таскала - в Ключах бродила, в Варыпаевке, а там оспа-то по дворам ходит. Ну, к нему она и пристала.
Сама-то Заичка день-деньской кусочки собирает, а он один мается. Оспа всего его покрыла и на глаза бросилась. "Сходи, - бает Заичка-то, - без памяти он, мается и тебя зовет".
А оспа-то чешется, ребятишки-то сдирают ее, - далеко ли до беды? Как бы глазки не потерял, как я вот. Не помню, как они у меня угасли, и не знаю, что они видели. А мне сейчас - горя мало: куда хошь пойду, каждый камешек, каждый бугорок и травку знаю. У меня пальцы мои лучше глаз видят и уши тоже. Ты слышишь, чего мужики у дранки говорят? Тот-то вот! А я каждое словечко слышу. Пойдемка, я провожу тебя на дранку-то.
Он шел рядом со мной веселыми шагами, поскрипывая палочкой по снегу и поводя головой из стороны в сторону.
Лицо его, румяное от морозца, все время ловило солнце и улыбалось, и в этой застывшей улыбке не потухало радостное удивление и какое-то недоступное мне прозрение.
В распахнутые ворота дранки мужики носили мешки и сразу же исчезали в пыльной тьме.
Там что-то глухо вздыхало, рокотало, хрустело и постукивало. Эти перестуки похожи были на ладную игру ночного обходчика со своей стукалкой. Выпряженные лошади стояли перед санями и жевали вено. Собаки встретили нас сердитым лаем, но, когда увидели Луконю, бросились к нам и приветливо замахали хвостами. На меня они не обращали внимания. Луконя смеялся, шлепал их по загривкам, нежно покрикивал:
- Ну, ну, дурочки! Чего обрадовались?.. Аль давно не видались? Дайте-ка пройти-то! Не пугайте парнишку-то!..
Глядите у меня: ежели как-нибудь невзначай встретите, не лайте, не бросайтесь на него... Ну, ну! Пошли, пошли!
Из ворот дранки вышел молодой мужик - Алеха Спирин, низенький, приземистый, с черной шерстью под ушами и на подбородке, с насмешливо злыми глазами.
- Луконька, чего бродишь, как ангел за грешниками?
Подставляй спину-то, а то даром силу носишь. По бабам все ходишь да стонешь вместе с ними.
- А что же, Олеша! Давай, ежели обидно тебе! Мешок снести не трудно, труднее горе мыкать.
Луконя нагнулся, подставил плечи для мешка, опираясь на свою палочку.
Из дранки выскочил Иванка Юлёнков, его обмороженное лицо морщилось от хохота. Он и Алеха легко вскинули мешок и мягко положили его на плечи Лукони. Он зыбко засеменил во тьму дранки, помахивая палочкой. Алеха озорно подмигнул Юлёнкову, но недобрые глаза его были тусклы и скучны. Юлёнков ликовал, нетерпеливо отбегал к воротам и опять возвращался.
- Давай, Олеха, нагрузим его, пра-а! Попрет! Он только сослепу жирок нагуливает...
Двое парней вывели под руки Луконю. Он поводил головой при каждом шаге и улыбался. Шапки на нем уже не было, не было и палочки в руках. Парни озорно ухмылялись и делали знаки Алехе и Иванке.
- Стой, Луконя! - с притворной лаской уговаривали его парни. - Пущай Иванка с Олехой в дураках останутся.
Чего там два мешка... только каких-нибудь шесть пуд.
Луконя обвел белыми глазами всех по очереди, но глаза его плыли поверх их шапок. Он как будто прислушивался к каждому из парней - не к словам, не к смеху, а к их мыслям и чувствам.
Иванка схватил мешок за уголки и потянул на себя. Алеха подхватил с другого конца, и они без усилий положили его на спину Лукони. Он чуть-чуть сгорбился под его тяжестью.
Второй мешок так же легко взлетел вверх и лег поперек первого мешка. Луконя пошатнулся, ноги его задрожали и чуть-чуть подогнулись. Лицо его налилось кровью, а на лбу надулись жилы. Но покорная улыбка не угасала, только стала жалобной и тревожной, точно спрашивала: "Что, мол, вы со мной делаете? Зачем вы меня мучаете?"
Иванка плясал и захлебывался:
- Клади еще! Он вон какой смирный да румяный.
Молчит!..
Алеха решительно и деловито распорядился:
- Бери, Ванька, третий! Плавно давай!
Но положить третий мешок на первые два было трудно, и они стали раскачивать его, чтобы легче было вскинуть наверх. Ноги дрожали у Лукони, и мне почудилось, что он глухо простонал. Я закричал и бросился к Ваньке:
- Чего вы делаете! Разве можно? Сбрось мешки-то, Луконя!.. Ведь они измываются над тобой...
Но Луконя стоял неподвижно, жалко улыбаясь. Лицо его распухло и стало сизым. Меня оттолкнули в сторону, и я упал. Но вскочил сразу же и озлился. Я до боли в сердце возненавидел всех этих озорников и бросился к Алехе с крепко сжатыми кулаками. С разбегу я ударил головой в живот Иванке. Но он отбросил меня, как собачонку. Я кубарем полетел в снег. Парни заржали, а Иванка яростно закричал:
- Возьми его! Полкан! Рыжик!
Но собаки обступили меня и стали обнюхивать, тычась мордами в мое лицо и руки. А я, замирая от ужаса, смотрел на них и не шевелился.
Кто-то поднял меня за шиворот и Поставил на ноги.
- Эх, какой ты силач, аршин с шапкой!.. Спроть всех на кулаки пошел... Ведь вот ты какой бесстрашный!
Около меня топтался маленький старичок. Одной рукой он напяливал мне на голову шапку, а другой сбивал снег с шубенки. Он смеялся, а жиденькая бороденка дрожала, запушенная инеем. Это был пожарный Мосей, веселый балагур. Я опять бросился к парням, но он цепко схватил меня за шиворот.
- Будя, будя! Ишь ты, кочедык с лычкой! Какой храбрый!
А я рвался из его рук, ревел и махал кулачишками.
- Ничего-о... - смеялся и кашлял Мосей. - Они ведь играют. Луконька-то ведь зна-ат! Они ведь не со зла.,. Рады поозоровать-то. А ты погляди-ка вместе со мной: выдержит он али трюкнется? Я однова поспорил эдак: вот, мол, пухом слечу с пустыми мешками в руках с избяного конька.
Народу собралось - страсть! А я стою с мешками-то, а мешки-то на веревочках, и думаю: хоть убьюсь, а народ пбтешу. Ну и бросился. Очнулся, а меня водой отливают.
Смеху что было! Мне бы надо мешки-то мухами набить - не догадался, тогда бы я выше колокольни полетел.
На Луконю положили третий мешок, и все окружили слепого и не сводили с него глаз. Алеха усмехался и брезгливо смотрел в сторону, как будто совсем не интересовался, что происходит около него. Иванка подпрыгивал и хохотал. Двое других парней пятились от Лукони, опираясь ладонями о колени, и подбадривали его.
- Ну, ну-у!.. Тащи, не расплещи... Потрудись для мира:
ты праведная душа. Тебе всяко беремя - с маково семя.
Луконя, сгорбившись под тяжестью мешков и подняв локти, чтобы сохранить равновесие, силился отодрать валенки от льдистого снега, но ноги не слушались и дрожали мелкой дрожью. Чтобы шагнуть вперед, он чуть-чуть раскачивался. Пар валил у него изо рта и окутывал облачком его голову. Лицо его искажалось болью, и мне почудилось, что по щеке его скатилась слеза.
Мосей легкими и игривыми шажками подошел к нему и, задрав шапку на затылок, осторожно взял его за руку.
- А ты, Луконька, не обижайся. Дураки - народ веселый. Иди-ка, шагай-ка, я тебе золотую тропочку проложу.
Луконя судорожно схватил кривые пальцы Мосея, с натугой отодрал ногу от земли и боязливо шагнул вперед.
Алеха, скучая, подошел к Луконе и для устойчивости поддержал мешки. Иванка не переставал похохатывать и понукать Луконю.
Я не утерпел и крикнул:
- Не тащи, Луконя! Скинь мешки-то! Они - нарочно...
озорники они. Не надрывайся, Луконя!
Алеха угрожающе сдвинул брови и погрозил мне пальцем.
- Брось, парнишка! Не ори под ноги!
Луконя уже добрался до ворот дранки. Все парни толкались около него, только Мосей опять подал свою руку Луконе и ворковал ласково и бодро:
- Ты, Луконя, плыви, плыви! Ножками-то линию держи... Исподволь пружинься. На пятку не дави! За моей рукой тянись. Я, брат, до старости лет жил на потеху. Дураки - народ веселый. Они таких, как ты, любят. А я дураковто обманываю.
Юленков не находил себе места: он бегал вокруг Лукони, плясал и даже бросил шапку на землю. Не помня себя, я схватил палочку Лукони, которая лежала при входе в дранку, и со всего размаху ударил Иванку по спине. Он сгорбился от удара, увидел меня с палкой в руках, кинулся ко мне, вырвал палочку и с визгом замахнулся Я в ужасе закрыл глаза, съежился. Ко удара не почувствовал, палка шлепнулась в мягкую овчину где-то рядом со мной. Я очнулся к увидел, как Мосей вырвал палку из руки_Пванки и совестил его, качая головой:
- Эх ты... дурак, дурак! С парнишкой связался. Чего с него взять-то! Эх, дурак, дурак!
Я вбежал во тьму дранки и, ослепший от снега, ничего не увидел, кроме пыльной тесноты. Потом заметил за перилами двух лошадей. Под ногами у них медленно и грузно крутился огромный круг. С одной стороны он уползал под пол, а с другой - сползал откуда-то из-под крыши.
Луконя лежал на мерзлой земле. Он дышал хрипло и захлебывался. Поодаль лежали тугие мешки. Один из них развязался, и просо золотым песком рассыпалось по земле.
Мосей стоял на корточках перед Луконей с озабоченным лицом, сокрушенно покачивал головой, цокал языком, толкая рваную шапчонку на затылок, а с затылка на лоб, утешал его, как ребенка:
- Ничего-о, сейчас отудобишь, Луконя.. оступился маленько. А я, старый дурак, тоже ослеп. Они, шалыганы, накинулись на твою простоту: помоги, мол, Луконя. Шутка ли - три мешка! Чай, девять пудов... Арбешники, чего с парнем-то сделали! Где болит-то, Луконюшко? В баню бы тебя надо отпарить: оно бы кости-то обмякли. Вставай-ка, я тебя домой отведу.
Но Луконя не шевелился и молчал, только жалко улыбался.
- Ах, беда-то какая! Ведь вот дураки-то! Веселый народ ! На простоте-то, милок, верхом ездят. Надо бы простотой-то облекаться, как лепотой, да умных обгонять.
Луконя поднял руку, повернул ко мне лицо и поманил меня пальцем.
- Поди-ка сюда, Феденька, - сказал он тихо, но внятно, - пойди-ка, чего я тебе скажу.
Я робко подошел и присел около него на корточки.
- Кричал я тебе... - бормотал я сквозь слезы. - Кричал:
"Сбрось мешки-то!" А ты не послушался. Они надругались над тобой.
- Пущай... Я ведь знал... чего они хотят... Добра-то ведь они не видали... Одни колотушки, палки да скалки...
Они ребята-то хорошие. Олеша-то - шабер мой. Мачеха у него... Били его и за дело и без дела, а я его в выходе прятал. А Иванку-то когда не обижали? Кто хочет, тот на него и наскочит. Ну, вот мы с тобой, Феденька, на дранке и побыли. Иди домой. Я приду, когда надо будет. Полежу вот маленько и огойду. Меня бог не обидит, от всякой напасти защитит.
Я смотрел на него с жалостью и болью. Его смирение и готовность отдать себя на потеху парням вызывали у меня недоброе чувство к нему. Я страдал от негодования, и мне хотелось крикнуть ему: "Зачем ты это делаешь? Ты же не кляча, не игрушка для них..." Но протест мой - протест малыша - был бы только забавой для всех, а Луконя не понял бы его.
Парни сконфуженно ушли на круг и хлестали кнутами лошадей. Алеха подошел к нам и угрюмо сказал:
- Я сейчас лошадь запрягу, отвезу его домой.
И вразвалку пошел из дранки. Шаги его были тяжелые и виноватые.
Мосей закрутил головой, подмигнул мне и ощерил стертые зубы:
- Простота-то бывает больней кнута.
XXIII
Серегу освободили из жигулевки в тот же день. Убитая корова лежала перед открытыми воротами на том же месте, там же валялись обломки прялки и исковерканный самовар.
Странно веселый и бойкий, Серега прошел мимо коровы и, посмеиваясь, ткнул валенком ее в брюхо. Все ждали, что он распотешит себя дома - сорвет свою злобу на Агафье, но, на удивление, он в этот раз не тронул жену, точно весь перегорел в тот момент, когда сразил обухом топора корову и изуродовал самовар, а потом смело и озорно разогнал урядников и сконфузил пристава.
Митрий Степаныч вышел на крыльцо навстречу Сереге, немножко хмельной после угощения начальства, и дружелюбно протянул ему стакан водки.
- Аль уж на льду-то поиграть нельзя? Мы, чай, не мешаем вам. Звери мы, что ли?
- Мне собака милее, чем вы, - с брезгливой гримасой высокомерно ответил Володя, играя нагайкой. - А если я гоню - значит, вы здесь лишние.
Приплясывая, Кузярь с ехидной улыбочкой напомнил:
- Да ведь река-то ничья. Может, здесь и воздухом нельзя нам дышать?
Володя внушительно стукнул черенком нагайки по шапке Кузяря.
- Значит, нельзя. Долой отсюда, пока я вас не отхлестал.
Я не вытерпел и вырвал у него нагайку.
- Ну, ты не охальничай кургузкой-то! Думаешь, боимся тебя?
Володя бросился на меня и хотел ударить, но я замахал перед ним его нагайкой.
Саша подъехал ко мне на коньках и с гневным испугом закричал:
- Не смей, Федяшка! С ума сошел! Володька пожалуется папаше, и он выпорет тебя. А ты оставь, Володя. Знаешь, с кем имеешь дело?
- Я их, дураков, заставлю слушаться. Я на версту их не подпущу! Отдай нагайку!
Кузярь вырвал у меня нагайку и заскользил по льду, весело жвыкая ею. Володя с металлическим треском рванулся к нему на коньках. Саша с тревогой поехал за ними, подталкиваясь рогатинкой. Я тоже поскользил на помощь Кузярю. Он юрко увернулся от барчат и, жвыкая нагайкой, вызывающе засмеялся.
- Отдай плетку! - злился Володя, преследуя его. - Сашка, дай сюда рогатину, я его огрею по башке.
Но Саша отъехал в сторону.
- Не желаю. Рогатина не для того, чтобы бить по башкам. Ты такой же, как папа, - не помнишь себя.
- А я желаю его проучить. Он не понимает, идиот, что нечего ему соваться сюда своим рылом.
Он подлетел ко мне и крикнул:
- Ты какое имел право вырвать у меня плетку? Ну? На первый раз я тебя щажу, потому что ты храбро защищал Машу. Но за дерзость я все-таки должен тебя наказать. Отбери у этого негодяя нагайку и вручи ее мне.
Я тоже ненавидел этог,о зазнайку и посоветовал ему:
- Возьми да сам и отбирай. Эка, чем стращать захотел!
Сам зарвался, обругал нас, а сейчас трусу веруешь.
- Это я трус? Ты дурак.
- Ты сам дурак. Саша-то тебя умнее: тебя же совестит.
Он поскользнулся на коньках и взмахнул руками. Если
бы я не поддержал его, он упал бы навзничь и больно расшиб голову. Он растерянно взглянул на меня и пробормотал:
- Спасибо за помощь. Я тебя прощаю.
- Прощать меня не за что. Чай, я не хуже тебя. Я ведь тоже книжки читаю.
Я подозвал Кузяря и велел ему отдать нагайку Володе.
Но Кузярь заартачился:
- Пускай он поборется со мной, тогда отдам.
Володя презрительно скривил рот.
- Еще чего захотел!
Саша с веселой готовностью предложил:
- Давай со мной бороться. Я с удовольствием.
Кузярь дружески улыбнулся ему.
- Нет, с тобой не буду. Мы с тобой не ругались. А он у меня в долгу.
Наумка, должно быть, не ждал ничего хорошего от нашей ссоры и побежал обратно.
- Один навозный герой уже удрал, - усмехнулся Володя. - Пора и вам обоим убираться. Хватит. Давай плетку.
Кузярь подмигнул мне и захлестал нагайкой перед Володей. Он дразнил его: вот, мол, твоя плетка-то, а не возьмешь.
- Нам идти .некуда, - ухмыльнулся он. - Мы дома. Это вы забрались к нам на задний двор. Мы же вас не гоним.
Вон у себя на мельничном пруду каток-то и сделали бы. Вы у нас скотину за потраву угоняете и штрафы дерете. А я вот в залог взял нагайку. Ну-ка, попробуй отнять. Хоть гы и старше меня, а со мной не сладишь...
Я шепнул Саше на ухо:
- Чтобы драки не было, пускай выкупит. Кузярь-го страсть ловкий драться.
Саша встревожился и миролюбиво посоветовал Володе:
- У тебя, Володька, в шубе оловянный пистолетик с бумажными пистонами. Отдай его за нагайку.
- Молчи ты, трус! Он меня и пальцем не тронет, - не смеет! Он - мужик, а мы - дворяне.
- Ну, так что же? - серьезно возразил Саша. - Не забывай, как Митя доказывал, что крестьянин нисколько не хуже нас и часто бывает благороднее.
- Мне наплевать на Митю. Он студент. Нигилист. Папа уже сказал ему, что он урод в нашей семье.
Он неожиданно сшиб шапку с Кузяря, вцепился в нагайку и рванул к себе. Но Кузярь ловко выкрутил ее из его пальцев, и глаза его вспыхнули.
- Подними шапку!
- Дай, Сашка, рогатину! - яростно крикнул Володя. - Мне это надоело. Пора кончать комедию. Я его сейчас отлуплю... Я...
Но не договорил и кувыркнулся на лед.
Саша со слезами в голосе закричал:
- Володька, ты сам виноват. Довольно! Брось задирать - не показывай своего гонора. Помиритесь - и по домам!
Но Володька быстро вскочил на коньки и бросился на Кузяря. А Кузярь встретил его взмахом нагайки. Мы с Сашей кинулись к ним. Но Кузярь успел опять свалить Володю с ног, сорвать с него шапку и бросить ее далеко в снег.
Он сунул плетку в руку Саши, поднял свою шапку и с угрозой сказал:
- Больше сюда с кургузками не ходить! Да и рогатину незачем таскать. Мы к вам с миром пришли, а вы кнутом да рогатиной привечаете. Пойдем, Федяха! Они с собаками привыкли валандаться, а с людьми водиться у них ума нет.
Дворяны - морды поганы!
Я заметил, что Саше было стыдно за Володю, который с трудом поднимался со льда, - должно быть, ушибся.
Володя надорванно кричал нам вслед:
- Высекут тебя, мужик вонючий! Высекут! Обоих высекут!
Кузярь обернулся и дернул меня за рукав.
- Побежим к ним сразу вместе. Увидишь, как они лататы зададут.
В груди у меня забурлила дерзкая радость. Очень хотелось увидеть, как эти кичливые дворяне будут улепетывать от нас. Мы с разудалым криком ринулись на барчат. Они сорвались с места и замахали коньками, но -перед сугробом не успели затормозить, и оба ткнулись носами в снег.
Кузярь остановился и захохотал. Захохотал и я.
- Эй, дворяне! - победоносно заорал Кузярь. - Дворяне!.. Скоро вас запарят черти в бане!
Барчата удирали от нас не по тропе, а прямо по снегу, проваливаясь в него до колен.
Больше они на этом катке не появлялись, и мы с Кузярем ликовали. Там, наверху, в барских хоромах был враждебный нам мир. Оттуда мы не ждали ничего хорошего.
Кузярь тоже пристрастился к книжкам. Эту страсть разбудил в нем я. Как-то после моленной мы зашли к нам в избу, и я стал ему читать "Песню про купца Калашникова". Ему очень понравился запев "Песни": "Ох, ты гой еси!.." И он несколько раз повторял его при встрече: "Ох, ты гой еси!" Но особенно захватил его кулачный бой Калашникова с Кирибеевичем. Он вскрикивал, смеялся, и у него горели глаза.
- Вот как здорово! Это похоже, как Володимирыч с твоим отцом дрался. У нас только ничего не вышло с Володькой-барчонком. А то бы я ему задал, как Калашников.
Кирибеевич тоже, чай, так же нос задирал, как Володька.
Должно, все дворяне хвальбишки. Ну-ка, как это?
Как сходилися, собиралися
Удалые бойцы московские
На Москву-реку, на кулачный бой...
Из чулана вышла бабушка с ухватом в руке и слушала с удивленной улыбкой.
- Это чего вы бормочете-то? Эдакой песни-то я никогда и не слыхала. Гоже-то как! Где это ее поют-то? А на голосто как?
Я задыхался от радости: этой "Песней" я победил бабушку, - значит, книжку можно читать вслух всем, даже дедушка не будет ругаться и не вырвет ее из моих рук. Бабушка чутка была к песне и знала ее красоту. В этой "Песне"
пели сами стихи, и когда я читал ее, то невольно распевал каждое слово. Бабушка вслушивалась в мой голос и рыхло подплывала к столу, словно песня манила ее, и она подчинялась ее напевному ритму.
Мы не заметили, как вошли мать с Катей. Увидел я их только тогда, когда мать вскрикнула, как от боли, а Катя изумленно, с надломом в голосе, сказала:
- Да откуда ты выкопал это, Федя? Вот чудо-то!..
Кузярь, прижимаясь ко мне плечом, впивался в строчки книжки и не мог оторваться. Он плачущим голосом крикнул:
- Да не мешайте вы, Христа ради! Дай, я читать буду.
А бабушка со стонами и вздохами вспоминала:
- На гуслях-то и у нас играли... Мой батюшка-покойник в барских покоях играл и песни пел... Заслушаешься...
Ну, а эдакую песню не пел.
- Баушка Анна, - с жалобным возмущением просил Кузярь, - ты слушай, а не бай. Эту песню-то сто раз слушай - не наслушаешься.
Мать торопливо и страстно лепетала:
- Спрятать надо, а то дедушка изорвет. В сундук спрячу. А когда его нет, слушать будем.
Но бабушка обиженно простонала:
- Дедушка-то, чай, только побалушки не любит... Грех побалушки-то читать. Сказки - складки, а песня - быль...
Я сама дедушку уговорю послушать-то.
И действительно - я укротил и дедушку. Вечером я сидел за столом, под лампой, и читал нараспев эту "Песню", и все слушали ее как божественное чтение. С тех пор я уже не боялся читать и при дедушке. Отец узаконил мое чтение словами:
- Чтение не баловство, а для души. Митрий Степаныч сказал, что читать и гражданскую печать - душеспасительное дело. Кажда буква, бает, искра во тьме и польза для ума.
На этот раз дед не прикрикнул на отца. Он сидел на краю стола и гладил бороду. Он был неграмотный, и печать для него была силой таинственной и неотразимой.
XXII
Недалеко от церкви, на взгорбочке, стояла круглая, широкая, с низкими плетневыми стенками дранка. Там обдирали просо и гречиху. Часто ворота дранки открывались, и в черную дыру вводили пару лошадей. Около дранки стояли дровни, и мужики таскали на спине тугие мешки с крупой.
В снежной тишине растекался шелест, хруст, похожий на шорох соломы. Меня всегда тянула к себе эта дранка своей таинственной работой внутри. Один я не отваживался ходить туда: меня пугала черная пустота открытых ворот, чужие мужики и лохматые собаки, которые рычали друг на друга и постоянно дрались.
Однажды я набрался храбрости и, в сопровождении Кутки, сделал попытку подойти поближе к дранке. Но как только Кутка навастривала уши, мурзилась и повизгивала, зорко поглядывая на собак, я останавливался. Недалеко от дранки, за амбарами и кладовыми, через улицу стояла изба Максима Сусина с высоким коньком и резными ставнями.
Я думал, что, если мне удастся добраться до дранки и мужики приветят меня и отгонят собак, я посмотрю, как в дранке лошади крутят круг, а потом пробегу к избе Сусиных, чтобы увидеть тетю Машу.
От церкви по санной дороге шел наперерез мне Луконяслепой с палочкой в руке. Лицо его, очень рябое, с желтым пушком на щеках, было поднято кверху и улыбалось. Эта улыбка была странная: как будто он постоянно удивлялся чему-то в себе самом и как будто радовался каким-то своим мыслям. В этой улыбке было что-то светлости кроткое. Мне всегда было больно и неприятно смотреть на его лицо и в то же время неудержимо влекло к этому парню, похожему на святого. Из-под шапки спускались до плеч белокурые волосы. Старая, вся в заплатках, дубленая шубейка была засалена, а из дырявых валенок торчала солома. Он еще издали ласковым тенорком закричал мне:
- Ты куда это, Федя, с собачкой-то собрался? К дранке не ходи: там собачищи злые. Тебя-то не разорвут, - они маленьких не трогают, а Кутку твою растерзают.
И он радостно кивал головой и протягивал руку, будто ощупывал воздух. Как и всегда, он встревожил меня: он казался не обычным парнем, а каким-то прозорливцем, который видит больше, чем зрячие, слышит лучше, чем другие люди, и даже знает, что я думаю и чувствую. Вот и сейчас он поразил мой детский умишко: как он мог знать, что я иду к дранке и что со мной Кутка? У него были страшные глаза: они, как молочные пузыри, выпирали из век и были неподвижны и мертвы. Когда он легко и зыбко шел по дороге, среди снежной белизны церковной площади, или посредине улицы с тоненькой палочкой, которая играла в его руке и посвистывала по льдистому снегу, мне чудилось, что он идет не один, а с невидимыми товарищами. Он улыбался, высоко поднимая лицо, кивал головой, останавливался, прислушивался, как будто обдумывая что-то, и потом уверенно шагал дальше или сворачивал к избе и исчезал в воротах. Он ходил по деревне каждый день, словно совершал обязательный обход. Заходил в те дома, где лежали больные ребятишки и женщины, или в бедные лачуги - в "кельи" бобылок или к умирающим. Каждый раз, когда Агафья лежала после побоев Сереги, Луконя непременно приходил к ней, долго сидел около нее и говорил тихо и ласково. Приходил он и к нам в те дни, когда мать лежала больной или после того, как на нее "находило". И я видел, что все, даже дедушка, встречали его приветливо, но как-то виновато. Он истово крестился и низко кланялся иконам, и в его слепой улыбке было что-то всегда новое, обещающее и таинственное. Он, как зрячий, скользящим шагом подходил к матери и певучим, девичьим голосом говорил:
- А я тебе, Настенька, гостинчик принес: не кренделек, не калачик, а утешеньице. Мне пресвятая богородица велела сказать тебе: "Пускай она не плачет, не тужит, на меня надеется. О чем, бает, думает - исполнится".
Хотя был он наш - деревенский, сын бедной вдовы, которая жила на отлете, в нижнем порядке, но казался сторонним. Говорил так, как и все в деревне, но слова его звучали напевно, задушевно, улыбчиво.
Когда он подошел ко мне и погладил меня по плечам, я спросил его:
- А как ты узнал-то меня, Луконя? Я ведь далеко был.
- А я еще дальше узнаю. Духом узнаю. Как идешь, как дышишь, как сердчишко бьется. Не знаю, как сказать, а сразу тебя чую.
И он тихо засмеялся, высоко вскинув лицо, подставляя его солнцу.
- По воздуху чую. Мне воздух весть подает. Я тебя не го ли что издали узнаю, а в целой ватаге сразу найду, да и других парнищек без ошибки пересчитаю. Вы и пахнете-то все разно.
Он как-то быстро и незаметно стал мне понятным и близким.
- А как это я пахну? - с любопытством спросил я и доверчиво взял его за руку. Она была горячая, мягкая, ласковая.
- Ке знаю. Должно, самим собой.
Он стоял рядом со мною, улыбаясь, и все поглаживал меня по плечам и по спине.
- Я уж два раза был у бабушки-то Натальи. Мучается она, а думы-то у нее радостные. Я около нее словно живую водицу пил. Любит-то как она тебя!.. Ты ее не покидай:
одна она на старости лет. Ходи к ней, дня не пропускай. По Машарке вот только горюет...
- А куда ты шел-то, Луконя?
- К Заичке-нищенке. Петяшка у ней в оспе лежит. Таскала она его, таскала - в Ключах бродила, в Варыпаевке, а там оспа-то по дворам ходит. Ну, к нему она и пристала.
Сама-то Заичка день-деньской кусочки собирает, а он один мается. Оспа всего его покрыла и на глаза бросилась. "Сходи, - бает Заичка-то, - без памяти он, мается и тебя зовет".
А оспа-то чешется, ребятишки-то сдирают ее, - далеко ли до беды? Как бы глазки не потерял, как я вот. Не помню, как они у меня угасли, и не знаю, что они видели. А мне сейчас - горя мало: куда хошь пойду, каждый камешек, каждый бугорок и травку знаю. У меня пальцы мои лучше глаз видят и уши тоже. Ты слышишь, чего мужики у дранки говорят? Тот-то вот! А я каждое словечко слышу. Пойдемка, я провожу тебя на дранку-то.
Он шел рядом со мной веселыми шагами, поскрипывая палочкой по снегу и поводя головой из стороны в сторону.
Лицо его, румяное от морозца, все время ловило солнце и улыбалось, и в этой застывшей улыбке не потухало радостное удивление и какое-то недоступное мне прозрение.
В распахнутые ворота дранки мужики носили мешки и сразу же исчезали в пыльной тьме.
Там что-то глухо вздыхало, рокотало, хрустело и постукивало. Эти перестуки похожи были на ладную игру ночного обходчика со своей стукалкой. Выпряженные лошади стояли перед санями и жевали вено. Собаки встретили нас сердитым лаем, но, когда увидели Луконю, бросились к нам и приветливо замахали хвостами. На меня они не обращали внимания. Луконя смеялся, шлепал их по загривкам, нежно покрикивал:
- Ну, ну, дурочки! Чего обрадовались?.. Аль давно не видались? Дайте-ка пройти-то! Не пугайте парнишку-то!..
Глядите у меня: ежели как-нибудь невзначай встретите, не лайте, не бросайтесь на него... Ну, ну! Пошли, пошли!
Из ворот дранки вышел молодой мужик - Алеха Спирин, низенький, приземистый, с черной шерстью под ушами и на подбородке, с насмешливо злыми глазами.
- Луконька, чего бродишь, как ангел за грешниками?
Подставляй спину-то, а то даром силу носишь. По бабам все ходишь да стонешь вместе с ними.
- А что же, Олеша! Давай, ежели обидно тебе! Мешок снести не трудно, труднее горе мыкать.
Луконя нагнулся, подставил плечи для мешка, опираясь на свою палочку.
Из дранки выскочил Иванка Юлёнков, его обмороженное лицо морщилось от хохота. Он и Алеха легко вскинули мешок и мягко положили его на плечи Лукони. Он зыбко засеменил во тьму дранки, помахивая палочкой. Алеха озорно подмигнул Юлёнкову, но недобрые глаза его были тусклы и скучны. Юлёнков ликовал, нетерпеливо отбегал к воротам и опять возвращался.
- Давай, Олеха, нагрузим его, пра-а! Попрет! Он только сослепу жирок нагуливает...
Двое парней вывели под руки Луконю. Он поводил головой при каждом шаге и улыбался. Шапки на нем уже не было, не было и палочки в руках. Парни озорно ухмылялись и делали знаки Алехе и Иванке.
- Стой, Луконя! - с притворной лаской уговаривали его парни. - Пущай Иванка с Олехой в дураках останутся.
Чего там два мешка... только каких-нибудь шесть пуд.
Луконя обвел белыми глазами всех по очереди, но глаза его плыли поверх их шапок. Он как будто прислушивался к каждому из парней - не к словам, не к смеху, а к их мыслям и чувствам.
Иванка схватил мешок за уголки и потянул на себя. Алеха подхватил с другого конца, и они без усилий положили его на спину Лукони. Он чуть-чуть сгорбился под его тяжестью.
Второй мешок так же легко взлетел вверх и лег поперек первого мешка. Луконя пошатнулся, ноги его задрожали и чуть-чуть подогнулись. Лицо его налилось кровью, а на лбу надулись жилы. Но покорная улыбка не угасала, только стала жалобной и тревожной, точно спрашивала: "Что, мол, вы со мной делаете? Зачем вы меня мучаете?"
Иванка плясал и захлебывался:
- Клади еще! Он вон какой смирный да румяный.
Молчит!..
Алеха решительно и деловито распорядился:
- Бери, Ванька, третий! Плавно давай!
Но положить третий мешок на первые два было трудно, и они стали раскачивать его, чтобы легче было вскинуть наверх. Ноги дрожали у Лукони, и мне почудилось, что он глухо простонал. Я закричал и бросился к Ваньке:
- Чего вы делаете! Разве можно? Сбрось мешки-то, Луконя!.. Ведь они измываются над тобой...
Но Луконя стоял неподвижно, жалко улыбаясь. Лицо его распухло и стало сизым. Меня оттолкнули в сторону, и я упал. Но вскочил сразу же и озлился. Я до боли в сердце возненавидел всех этих озорников и бросился к Алехе с крепко сжатыми кулаками. С разбегу я ударил головой в живот Иванке. Но он отбросил меня, как собачонку. Я кубарем полетел в снег. Парни заржали, а Иванка яростно закричал:
- Возьми его! Полкан! Рыжик!
Но собаки обступили меня и стали обнюхивать, тычась мордами в мое лицо и руки. А я, замирая от ужаса, смотрел на них и не шевелился.
Кто-то поднял меня за шиворот и Поставил на ноги.
- Эх, какой ты силач, аршин с шапкой!.. Спроть всех на кулаки пошел... Ведь вот ты какой бесстрашный!
Около меня топтался маленький старичок. Одной рукой он напяливал мне на голову шапку, а другой сбивал снег с шубенки. Он смеялся, а жиденькая бороденка дрожала, запушенная инеем. Это был пожарный Мосей, веселый балагур. Я опять бросился к парням, но он цепко схватил меня за шиворот.
- Будя, будя! Ишь ты, кочедык с лычкой! Какой храбрый!
А я рвался из его рук, ревел и махал кулачишками.
- Ничего-о... - смеялся и кашлял Мосей. - Они ведь играют. Луконька-то ведь зна-ат! Они ведь не со зла.,. Рады поозоровать-то. А ты погляди-ка вместе со мной: выдержит он али трюкнется? Я однова поспорил эдак: вот, мол, пухом слечу с пустыми мешками в руках с избяного конька.
Народу собралось - страсть! А я стою с мешками-то, а мешки-то на веревочках, и думаю: хоть убьюсь, а народ пбтешу. Ну и бросился. Очнулся, а меня водой отливают.
Смеху что было! Мне бы надо мешки-то мухами набить - не догадался, тогда бы я выше колокольни полетел.
На Луконю положили третий мешок, и все окружили слепого и не сводили с него глаз. Алеха усмехался и брезгливо смотрел в сторону, как будто совсем не интересовался, что происходит около него. Иванка подпрыгивал и хохотал. Двое других парней пятились от Лукони, опираясь ладонями о колени, и подбадривали его.
- Ну, ну-у!.. Тащи, не расплещи... Потрудись для мира:
ты праведная душа. Тебе всяко беремя - с маково семя.
Луконя, сгорбившись под тяжестью мешков и подняв локти, чтобы сохранить равновесие, силился отодрать валенки от льдистого снега, но ноги не слушались и дрожали мелкой дрожью. Чтобы шагнуть вперед, он чуть-чуть раскачивался. Пар валил у него изо рта и окутывал облачком его голову. Лицо его искажалось болью, и мне почудилось, что по щеке его скатилась слеза.
Мосей легкими и игривыми шажками подошел к нему и, задрав шапку на затылок, осторожно взял его за руку.
- А ты, Луконька, не обижайся. Дураки - народ веселый. Иди-ка, шагай-ка, я тебе золотую тропочку проложу.
Луконя судорожно схватил кривые пальцы Мосея, с натугой отодрал ногу от земли и боязливо шагнул вперед.
Алеха, скучая, подошел к Луконе и для устойчивости поддержал мешки. Иванка не переставал похохатывать и понукать Луконю.
Я не утерпел и крикнул:
- Не тащи, Луконя! Скинь мешки-то! Они - нарочно...
озорники они. Не надрывайся, Луконя!
Алеха угрожающе сдвинул брови и погрозил мне пальцем.
- Брось, парнишка! Не ори под ноги!
Луконя уже добрался до ворот дранки. Все парни толкались около него, только Мосей опять подал свою руку Луконе и ворковал ласково и бодро:
- Ты, Луконя, плыви, плыви! Ножками-то линию держи... Исподволь пружинься. На пятку не дави! За моей рукой тянись. Я, брат, до старости лет жил на потеху. Дураки - народ веселый. Они таких, как ты, любят. А я дураковто обманываю.
Юленков не находил себе места: он бегал вокруг Лукони, плясал и даже бросил шапку на землю. Не помня себя, я схватил палочку Лукони, которая лежала при входе в дранку, и со всего размаху ударил Иванку по спине. Он сгорбился от удара, увидел меня с палкой в руках, кинулся ко мне, вырвал палочку и с визгом замахнулся Я в ужасе закрыл глаза, съежился. Ко удара не почувствовал, палка шлепнулась в мягкую овчину где-то рядом со мной. Я очнулся к увидел, как Мосей вырвал палку из руки_Пванки и совестил его, качая головой:
- Эх ты... дурак, дурак! С парнишкой связался. Чего с него взять-то! Эх, дурак, дурак!
Я вбежал во тьму дранки и, ослепший от снега, ничего не увидел, кроме пыльной тесноты. Потом заметил за перилами двух лошадей. Под ногами у них медленно и грузно крутился огромный круг. С одной стороны он уползал под пол, а с другой - сползал откуда-то из-под крыши.
Луконя лежал на мерзлой земле. Он дышал хрипло и захлебывался. Поодаль лежали тугие мешки. Один из них развязался, и просо золотым песком рассыпалось по земле.
Мосей стоял на корточках перед Луконей с озабоченным лицом, сокрушенно покачивал головой, цокал языком, толкая рваную шапчонку на затылок, а с затылка на лоб, утешал его, как ребенка:
- Ничего-о, сейчас отудобишь, Луконя.. оступился маленько. А я, старый дурак, тоже ослеп. Они, шалыганы, накинулись на твою простоту: помоги, мол, Луконя. Шутка ли - три мешка! Чай, девять пудов... Арбешники, чего с парнем-то сделали! Где болит-то, Луконюшко? В баню бы тебя надо отпарить: оно бы кости-то обмякли. Вставай-ка, я тебя домой отведу.
Но Луконя не шевелился и молчал, только жалко улыбался.
- Ах, беда-то какая! Ведь вот дураки-то! Веселый народ ! На простоте-то, милок, верхом ездят. Надо бы простотой-то облекаться, как лепотой, да умных обгонять.
Луконя поднял руку, повернул ко мне лицо и поманил меня пальцем.
- Поди-ка сюда, Феденька, - сказал он тихо, но внятно, - пойди-ка, чего я тебе скажу.
Я робко подошел и присел около него на корточки.
- Кричал я тебе... - бормотал я сквозь слезы. - Кричал:
"Сбрось мешки-то!" А ты не послушался. Они надругались над тобой.
- Пущай... Я ведь знал... чего они хотят... Добра-то ведь они не видали... Одни колотушки, палки да скалки...
Они ребята-то хорошие. Олеша-то - шабер мой. Мачеха у него... Били его и за дело и без дела, а я его в выходе прятал. А Иванку-то когда не обижали? Кто хочет, тот на него и наскочит. Ну, вот мы с тобой, Феденька, на дранке и побыли. Иди домой. Я приду, когда надо будет. Полежу вот маленько и огойду. Меня бог не обидит, от всякой напасти защитит.
Я смотрел на него с жалостью и болью. Его смирение и готовность отдать себя на потеху парням вызывали у меня недоброе чувство к нему. Я страдал от негодования, и мне хотелось крикнуть ему: "Зачем ты это делаешь? Ты же не кляча, не игрушка для них..." Но протест мой - протест малыша - был бы только забавой для всех, а Луконя не понял бы его.
Парни сконфуженно ушли на круг и хлестали кнутами лошадей. Алеха подошел к нам и угрюмо сказал:
- Я сейчас лошадь запрягу, отвезу его домой.
И вразвалку пошел из дранки. Шаги его были тяжелые и виноватые.
Мосей закрутил головой, подмигнул мне и ощерил стертые зубы:
- Простота-то бывает больней кнута.
XXIII
Серегу освободили из жигулевки в тот же день. Убитая корова лежала перед открытыми воротами на том же месте, там же валялись обломки прялки и исковерканный самовар.
Странно веселый и бойкий, Серега прошел мимо коровы и, посмеиваясь, ткнул валенком ее в брюхо. Все ждали, что он распотешит себя дома - сорвет свою злобу на Агафье, но, на удивление, он в этот раз не тронул жену, точно весь перегорел в тот момент, когда сразил обухом топора корову и изуродовал самовар, а потом смело и озорно разогнал урядников и сконфузил пристава.
Митрий Степаныч вышел на крыльцо навстречу Сереге, немножко хмельной после угощения начальства, и дружелюбно протянул ему стакан водки.