Что такое "десница"? Руки у него изуродованы, крючковаты, как у деда, и брови такие же лохматые, закрывающие глаза, и глаза мерцают, как у кота вечером, из-под жутких бровей. О нем никто не говорит без страха: он давит всех, как постоянная угроза. Может быть, я слышал и голос его по ночам: я знал, что голос его глухой, хриплый, грозный.
   А вот ангел и бес - это были совсем иные существа. Ангел, пожалуй, был похож на мать - светловолосый, курносенький, в длинной рубашке. Он беспомощный, чуткий ко всему, как мама, и говорит так же робко, с надрывом, как она же. Он часто плачет и вытирает слезы рукавом. Его часто туркает и обижает забияка бес, а бес - живой, веселый, вертлявый проказник. Он обязательно что-нибудь нашкодит: то выкупается в ведре воды, которую не покрыли с молитвой на ночь, то заберется в горшок с молоком, то защекочет во сне кого-нибудь из нас. Сема часто вскакивает во время сна на кошме, становится на колени, чешется, отмахивается, бормочет и смеется. А то под печкой начинаются возня и писк. Я ненавидел этого беса за маму: он измывался над нею так нахально, что она билась на постели, вся дрожала, обливалась потом и выбегала на улицу, на мороз.
   Вероятно, такое издевательство над матерью он производил, когда злился и мстил ей за ее безответность, за неизлечимый ее испуг и ангельскую печаль. Этот бес мне казался маленьким, мохнатеньким уродцем с хохочущей мордочкой, с мягкими рожками и собачьим хвостиком. Он носится и прыгает на копытцах, строит рожицы, показывает красный язык, а глаза у него горят, как угольки. Он всегда выдумывает какие-нибудь озорные делишки. Он доступен и прост, но неуловим, потому что он невидимка! Если бы он вдруг попался мне на глаза, я не испугался бы и обязательно отлупцевал . бы его за проделки над матерью.
   Но бог - гнетущая обуза, как дед: он не позволяет ни играть, ни кричать, ни петь. Он требует молчания, мертвого покоя. Нам, детям, да и парням просто дышать нельзя под его стариковским гневом. Стоит нам позабыться и шумливо зашалить - сейчас же нас глушит окрик деда:
   - Отпорю, бездельники! Чтоб вас разорвало! Бога не боитесь...
   Он идет к иконам, снимает медный ось ми конечный крест и направляется к нам. Мы в ужасе замираем на месте. Нет, не выносит бог наших детских удовольствий.
   Иногда по утрам бабушка со страхом рассказывает деду, как ночью бродила по избе, опираясь о лавки и жутко постанывая, мохнатая тень, и бабушка, ни жива ни мертва, спрашивала у нее: "К добру аль к худу, батюшка?" А тень стонала: "К худу! К худу!.."
   Вот он какой, наш домашний бог. Без людей в избе я не мог оставаться. Единственно, кто мог уживаться с этим богом, - это дед. Только они двое и понимали друг друга.
   III
   Отец был старшим сыном в семье. За столом он сидел по правую руку деда, по левую, с краю, присаживалась бабушка. Каждый знал свое постоянное место; сидели все по старшинству: возле отца - Сыгней, за Сыгнеем - Тит. На другой стороне, на приставной лавке, - Катерина, Сема, мама и я. Иногда мне разрешалось сидеть между отцом и дедом. Я гордился этим и задыхался от страха. Прислуживали у стола бабушка и мать: бабушка господствовала, распоряжалась, а мать безмолвно исполняла приказания.
   Рассаживались после общей молитвы. На молитве дед стоял впереди, за ним - бабушка, а потом кучей - все остальные.
   - "Боже, милостив буди мне, грешному..." - бормотал со вздохами дед и клал крест тяжело, неторопливо, истово и низко кланялся.
   Все делали то же самое в один и тот же момент, как по команде. Небрежности и разнобоя в крестном знамении и в поклонах не допускалось. Женщины поднимали фартуки, откладывали их на левую, прижатую к груди руку и крестились двуперстием - "на темечко, на пупочек, на плечики".
   Потом все молча занимали свои места, и дед открывал трапезу: он крестился, и все крестились, смотря на стол, потом он брал ложку и тянулся к большой глиняной чашке, наполненной квасом и тюрей из картошки и лука. Как лакомство, квас белился молоком. Ложки стукались в болтушке, переплетались, мешали друг другу и после короткой бестолочи уносились ко рту. Если кто-нибудь из нас торопился протянуть ложку к чашке раньше деда, он хмурил брови, размахивался и бил виновника ложкой по лбу.
   - Куда лезешь? По череду бери!
   За столом хмурое, скитское молчание. Однажды мать, погруженная в себя (с ней это случалось часто), протянула свою ложку раньше других. Дед пронзительно посмотрел на нее из-под седых бровей и ждал, когда она понесет ложку обратно. Все оцепенели. Отец стукнул раздраженно по ее ложке и опрокинул ее.
   - Ты чего? Слепая, что ли? Чего лезешь раньше время с ложкой-то? Гляди у меня!
   Мать испугалась, посинела и ложку уронила в чашку.
   Дед протянул руку, погрузил пальцы в тюрю и вынул ложку. Он молча встал с места и деловито сказал:
   - Ну-ка, давай лоб-то! Череду не знаешь? Твоя череда - последняя в дому.
   Мать встала, покорно и немо наклонилась над столом, и дед два раза ударил ее ложкой по лбу. Она не села - боялась сесть - и вся дрожала. Прыгал подбородок, губы, а глаза, залитые слезами, смотрели на деда обреченно.
   Отец волновался и тоже был бледен. Он злобно оглядел мать и цыкнул на нее:
   - Садись! Чего стоишь... дьявол!..
   Бабушка не заступилась за мать: она считала, что невестку поучили кстати, что невестка должна привыкать к самоунижению.
   Только Катя звонко выкрикнула:
   - Да чего вы бабенку-то мордуете? Эко, какое дело сделала! У нее сердце заходится, больная она, а вы ее долбите.
   Тятенька-то ведь рази что понимает?
   - Я те вот косы-то выдеру. Ишь выскочила... кобыла чала! Тебя не спросили.
   - Ты, тятенька, меня не трог...
   - Молчать!
   Дед ударил кулаком по столу, и от удара и чашки, и хлеб, и солоница подпрыгнули с грохотом и треском. Катерина ухмыльнулась и равнодушно сказала:
   - А ты, тятенька, протягивай ложку-то с молитвой...
   а то других в гнев вводишь... бога гневишь...
   Ужин кончился молчанием: все были подавлены, все боялись дышать. Казалось, что вместе с тюрей все стараются проглотить ложки. А дед был доволен, - он истово собирал пальцами крошки и клал их в рот, потом всей сучковатой пятерней схватился за бороду.
   - Ну-ка, мать, вставай! Поднимайтесь! Молиться надо... Убирайте со стола!..
   Вставали гурьбой в прежнем порядке на молитву. Потом дед опять садился за стол и, отдыхая, делал распоряжения по хозяйству.
   - Завтра на мельницу надо, Васянька. Два мешка смелешь на сита. Сыгней, иди проворней, гнедку корму замеси, да напоить надо! Титка! Корове дал соломы-то? То-то, а то все вы только и норовите работу бросить - да на улицу.
   Назем-то на дворе не вычистили... лодыри! Семка, Федька!
   Чтобы завтра чуть свет - за грабли!.. На поле надо вывозить...
   Помню один из таких вечеров. Отец сидел на почтительном расстоянии от деда и напряженно тер глаза ладонями:
   это для того, чтобы не глядеть на деда. Он делал вид, что занят этой работой серьезно. Как обычно, он обсуждал с дедушкой план завтрашних работ с достоинством большака и рассудительного хозяина. Только иногда он бил ногой кошку под столом.
   Женщины сели за свои гребни и пряли куделю. Бабушка в чулане бормотала что-то про себя, звенела посудой, чугунами.
   Мы с Семой забрались на печь и скрылись в темноте, чтобы нас не видели.
   Тит и Сыгней перемигнулись и стали одеваться. Я уже знал, что они собираются на улицу, на гору, к ребятам - подраться на кулачках и пройтись под гармонь через все село.
   - Куда это вы? Валенки надо подшивать. Федянька одну кафизму прочитает - слушать надо.
   Сыгней с готовностью, скороговоркой ответил:
   - Мы на двор, тятенька. Лошади надо замесить... Сейчас только говорили. Овец поглядеть надо. Пестренькая-то су ягнится.
   Он умел ловко заговаривать зубы. Незаметно вместе с Титом они исчезли за дверью.
   - А Сыгнейку женить надо - избалуется, - деловито решил дед. - Да и бабу надо лишнюю в дому: твоя-то вон и денег тех не стоит, что в кладку дали.
   Отец сидел хмуро и нелюдимо.
   - Ежели женить Сыгнея, батюшка, так надо овец продавать. Чего же у нас останется?
   Дед важно доил свою бороду.
   - В извоз поедешь... от Митрия Стоднева. В Саратов!
   Кожи повезешь. Мед. Хлеб. Сходно.
   - А как же без лошади дома-то?
   - У Каляганова кобыленку возьму. Поедешь в извоз с шабрами. Готовиться надо.
   Мать испуганно глядела на отца. Он не обращал на нее никакого внимания.
   Катерина съехидничала, прислушиваясь к пению веретена и поплевывая на пальцы, которые быстро и ловко тянули и крутили нитку у самой шелковистой мочки:
   - Хоть бы сам-то тятенька в извоз поехал на придачу к братке - все-таки вздохнули бы вольготней...
   Отец смотрел на нее из-за ладони неодобрительно, но в глазах играли лукавые огоньки. А дед веско изрек:
   - Вот и Катьку надо с рук сбыть. Засиделась. Рази тоже до двадцати годов в девках сидеть? Сватьев надо звать.
   - Сначала бы ее, батюшка, надо выдать, а потом и Сыгнея женить. Теперь кладка-то дороже стала - целковых двадцать. Вот то же на то же и выйдет.
   - Поговори у меня! - цыкнул на него дедушка. - Без тебя ума нет?
   Дед не терпит, когда при нем высказывают свои суждения: сыновья должны беспрекословно выполнять его приказания - не перечить, не советовать. Какие могут быть свои мысли у молодых? Жизнь прожить - не поле перейти.
   У него, у старика, на теле столько рубцов, что, если сложить года всех его детей, это число составит только часть этих следов. Он, старик, весь прошит кнутьем и кулаками:
   он вышел из барщины. Он знает, что такое власть баринасамодержца: ты червь под ногою владыки, тебе ничего не принадлежит - ни колоса, ни волоса. У тебя есть голова на плечах, чтоб иметь помыслы, есть руки, чтобы выполнять труд, есть ноги, чтобы ходить, но ценность человека определяется волей барина. Воля твоя - воля барина, руки твои - желанья барина, ноги твои - капризы барина. Вот его, деда, однажды барин заставил сто раз бесперечь прыгать через дугу. Сорок раз прыгнул - за дугу задел, и она упала. Барин повелел ему дать сорок кнутов, а после порки опять приказал прыгать сначала. Он согрешил - схитрил, обманул барина, тайно проявил своеволие: задел дугу на десятом разе - думал, что барин ему даст только десять кнутов.
   А барина нельзя обмануть: за своеволие ему дали девяносто кнутов. Сидел он в сарае и плакал: своя-то воля дурацкая, своя воля красна волей хозяина. Наутро он с великой радостью и усердием сделал сто прыжков летал над дугой птицей. И барин был доволен, и он, дед, постиг великую премудрость рабского самоотречения.
   - Мы - рабы божьи, - поучал дедушка при всяком случае, угрожающе постукивая пальцами по столу. - Мы - крестьяне, крестный труд от века несем. Но ни коеждо не рабы антихриста и аггелов его - сиречь попов, немецкого начальства, еретиков-табашников, бритоусцев с бляхами и позументами. Несть нам воли и разума, опричь стариков: от них одних есть порядок и крепость жизни.
   У отца твердел и бледнел нос, глаза жестко и упрямо смотрели в ничто: видно было - нутро кипело у него.
   Власть деда и его поучения были ему невмочь. Он копил в себе постоянную злобу против деда, и она часто прорывалась круто и мстительно. Он был страшен в своем гневе и раздражении, когда унижалось его достоинство как самосильного мужика. К деду он относился с молчаливой злобой в его отсутствие, а в глаза выражал преданность и безусловное подчинение. Он тоже почитал крепкие устои семьи.
   И вот на такое поучение он и посмел возразить деду:
   - Теперьча, батюшка, люди - другие и жизнь - на другой лад. Бар таких теперьча нет, и крепости нет. Сейчас человек сам свою жизнь устраивает. Раньше, при господах, люди из деревни на сторону не бежали, а сейчас как тараканы расползаются. Сейчас, батюшка, сам знаешь - жить не при чем: ни земли, ни прибытка. Что ты сделаешь на душевом осьминнике? Мы вон тоже спокою и день и ночь не знаем, а завтра, может, с голоду сдохнем. Приходится думать, батюшка, как бы самому мне не пришлось на сторону уйти.
   Дед сначала как-то растерялся: его поразила речь сынабольшака. Таких слов от него, всегда молчаливого и как будто всегда согласного с ним, он не ожидал. Потом лицо его стало черным, борода запрыгала, и он весь взъярился. Его потрясал гнев, и я ждал, что он бросится на отца и начнет его бить. Но он обернулся на иконы и перекрестился, медленно и трудно. Казалось, что у него даже кости затрещали.
   - Царь небесный, владыка милостивый! Не допусти до черного слова, огради меня от дьявола.
   Он спокойно взял железную кружку, из которой пил квас, и ударил ею по голове отца. Она зазвенела, и сразу же на коже отца появилась кровавая полоса. Это было так неожиданно, что отец ошалело вскочил со своего места. Катя взвизгнула:
   - Да ты чего это, тятенька?!
   Мать бросила гребень и подбежала к отцу. Донце с дребезгом полетело на пол. Она стала около отца и безумно смотрела на дедушку. А дед размахнулся еще раз и хотел опять ударить отца.
   - Слушай, когда говорят старики!.. Не перечь отцу, а слушай со страхом... Кланяйся в ноги!..
   Мать плакала навзрыд, хватаясь за отца, и в страхе смотрела на деда.
   - Батюшка! Батюшка!.. Прости, Христа ради!..
   Отец вырвался из рук деда и, оправляясь и стирая кровь со щеки, срывающимся голосом, стараясь сохранить достоинство женатого мужика, говорил:
   - Я почитаю тебя, батюшка... Не выхожу из твоей воли... А руки на меня не поднимай... Не страми перед людями...
   Дед топал ногами и визжал фистулой:
   - Кланяйся в ноги, арбешник!
   Из чулана вышла бабушка и, охая, плакала стонущим голосом:
   - О-оте-ец!.. О-оте-ец!.. Не греши, отец... Аль он тебе, Васянька-то, неспослушный? Опомнись, бай... О-оте-ец!.
   Дед визжал, трепыхался, и портки у него тряслись и пузырились.
   - Доколь я жив, я тебе царь и бог! Слова сказать тебе не велю. Хочу на карачках будешь ползать, хочу - пахать на тебе буду. Шкуру спущу!
   Катерина уже безучастно пряла куделю. Только один раз она позвала маму.
   - Невестка, отойди от греха, а то еще под руку попадешь, оглушат... Много ли тебе надо...
   Мать не слышала ее и дрожала около отца, теребила его за рубашку, тянула к себе:
   - Фомич! Фомич!.. Чего это делается?..
   Отец оттолкнул ее и взглянул на нее так страшно, что она вся съежилась и затопталась на месте, как дурочка.
   И тут же рухнул на пол, ткнулся головой в ноги деда и промычал:
   - Прости, Христа ради, батюшка!..
   Дед серьезно и деловито сказал:
   - Бог простит... Ты старший, ты своим братьям и сестрам пример. Умру, приберет бог, - ты им наставник и власть.
   Отец встал, весь красный от стыда и унижения, накинул на плечи шубу, схватил шапку со стены и вышел из избы.
   Мать тихонько всхлипывала. Катерина безразлично пряла куделю и пристально смотрела в мочку. Бабушка стояла в дверях чулана с голыми руками в тесте и стонала
   Дед полез на печь. Он опять был благодушен, доволен собой.
   - Семка, пошел отсюда!.. Садись за Псалтырь, а я спать буду.
   Семка кубарем слетел с печи и спрятался в чулане у бабушки.
   Катерина подошла к маме и зашептала:
   - А ты плюнь на них, чертей, невестка... не ввязывайся Каждый кочет кукарекать хочет. Сиди да издали гляди.
   Сиди пряди да в нитку плюй... До чего же мужики дураки Ох, до чего же дураки!
   Мать горестно вздыхала.
   IV
   После смерти первого мужа бабушка Наталья, еще молодая, осталась бездетная, - одинокая, без куска хлеба. Некуда деться, - пошла на заработки на сторону. Она была одна из первых вдов, которые отважились бросить деревню после "освобождения". Работала она на рыбных промыслах в Астрахани, служила стряпухой у купцов в Саратове, несколько лет провела на виноделии в Кизляре. Там-то она и прижила в тайной любви мою мать - Настю. По возвращении в деревню бабушка работала у барина. Работница она была горячая, старательная. Ее брали охотно - безропотная была и мастерица на все руки. И за чистоплотность уважали: каким-то чудом для деревни она одевалась хорошо и девочку свою держала опрятно. Хотя она вела себя строго и неприступно, но у нее была "крапивница" Настя, и этого было достаточно, чтобы каждый озорник мог обохалить ее на улице, перед народом. И она старалась не показываться среди людей. Беззащитная, оскорбленная, пряталась где-нибудь в скотнике или на гумне и плакала, прижимая к себе Настю. Она не стерпела такой жизни и перебралась в семью своего брата - в село Верхозим, за двенадцать верст. Но и там не нашла себе пристанища:
   встретили ее у брата, как отверженную. Тогда они, с подожком в руках, с котомочкой за плечами, вместе с Настей прошли двести верст до Саратова. Там они работали на поденной. Потом сели на пароход и поплыли в Астрахань, к племяннице, которая держала крендельную пекарню. На пароходе мечтали: в крендельной хорошо работать - труд чистый, хлебный, мукой сладостно пахнет и румяными, горячими кренделями. В крендельной не пришлось им работать: племянница встретила их неприветливо. Переночевали они не в горнице, а в пекарне и на другой день устроились у одной бобылки и вместе с нею стали крутить чалки. Коекак дотянули до весны и опять возвратились в деревню.
   Жил в соседнем помещичьем лесу сторожем Михайло Песков, крупный телом старик из нашего села. Был он человек строгой жизни, неподкупный, воровства и порубок не допускал. Но когда мужики законным порядком пилили бурелом и сушняк или рубили строевой лес на избы, Михайло не мешал увезти лишний воз дров малоимущему мужику и совал ему корец меду из собственной пасеки. Пчеловод он был знаменитый - на всю округу, и к нему наезжали даже из дальних сел за наставлениями. Трезвую его, честную жизнь народ связывал с праведным делом пчеловодства.
   Говорили, что пчелы не жалили его, и он никогда не надевал сетки на лицо.
   - Она, пчела-то, чует.. - убежденно толковали мужики. - Она прозорлива. Она не подпускает ни пьяного, ни грязного, а супостата не жалует... Не терпит ни прелюбодея, ни вора... Михаиле - правильный человек!
   Шли к нему со всех сторон за советом: как заткнуть дыру в хозяйстве, как больную лошадь направить, какую девку в дом взять, за кого замуж выдать... Он охотно давал советы, и их выполняли строго. Знал он всех мужиков, даже из далеких сел, - знал, как они живут, какие у них слабости, какое хозяйство у них, какая семья, кто трудолюбив, кто лодырь, сколько своей душевой земли, сколько арендует.., Терпеть не мог он кабатчиков, барышников, мироедов.
   - Мироеды - лихоимцы. Жизни мужику не будет от них: всех по миру пустят. От них и пьянство, и воровство, и всякое непотребство...
   Большой, костистый, седоволосый, Михаиле ходил в чапане и в лаптях, с клюшкой в руках. Этот чапан и лапти, когда он проходил по деревне, делали его чужим, и появление его на улице было целым событием. Бабы высовывались из окон, мужики бросали работу и глядели на него разинув рты. В нашей деревне не носили ни лаптей, ни чапанов - считали это зазорным. "Лапотников" и "чапанников" презирали. Мужики носили сапоги, бабы - "коты" и, чтобы не обувать лаптей, предпочитали ходить босиком.
   Мужики шили себе поддевки, бабы - курточки-душегрейки с длиннейшими узкими рукавами. На руку надевали только один рукав, другой болтался пустым. Эти поддевки, душегрейки, сапоги и коты носились многие годы и нередко переходили от отца к сыну, от матери к дочери. Я видел у матери в сундуке шелковый сарафан и алый полушалок, которые перешли к ней от прабабушки. Но чапан и лапти Михаилы Пескова не вызывали осуждения: это его облачение ставилось ему даже в достоинство. Михаиле - старик лесной, живет среди божьей природы, а пчелы любят в человеке только природное естество. Шел он по улице, высоко подняв голову, важно, неторопливо, каждому кланялся, и все знали, что Михаиле неспроста появился в селе, что идет он куда-то, выполняя какой-то ответственный долг:
   значит, у кого-то нелады в семье, кого-то надо направить на истинный путь, кого-то надо проводить в могилу. И всегда нес он корец меду.
   У Михаилы умерла старуха. Недавно он женил восемнадцатилетнего сына Ларивона. Сын был такой же высокий и коренастый и, несмотря на молодость лет, уже оброс бородой. Это был странный по характеру парень: жил неровно, волнами. Вот он весел, ласков, с отцом говорит побабьи нежно, певуче и называет его "родной тятенька", "милый, дорогой родитель", работу по дому выполняет за троих, с увлечением, без отдыха. А то вдруг мрачнел, зверел, начинал без всякого повода бить лошадь остервенело, долго - кулаками, палкой, оглоблей, - бить до тех пор, пока и лошадь и сам он с пеной на губах не падали на землю.
   Михаиле выходил к нему из избы неторопливо, весь черный от гнева, и оттаскивал его от лошади.
   - Ларька, не истязай животину! Опамятуйся, разбойник!.. На скотине нет вины и греха...
   - Уйди, тятя! - хрипел, брызгая пеной, бешеный Ларивон. - Уйди!.. Душу мою, тятя, в грех не вводи...
   Михаиле нашел Ларивону тихую, кроткую девку из нашего села - Татьяну. Но Ларивон и с Татьяной повел себя так же, как с лошадью: то ласкал ее, лелеял, то вдруг начинал бить до потери сознания. И вот Михаиле порешил взять в дом бабушку Наталью с девочкой. То ли бабушка внесла в лесную избу Михаилы какой-то особый благостный дух, то ли она взяла на себя хозяйство и освободила Ларивона от многих обязанностей по двору, - Ларивон с полгода вел себя легко, ласково, ровно, и постоянно слышался его мягкий голос.
   - Мамынька! Как твоя воля и словечко, мамынька, так и будет... Ты в дому у нас, мамынька, как солнышко ясное.
   И эти возгласы были похожи на бабьи причитанья.
   А потом начал опять куролесить и беситься. Сразу пристрастился к медвяной браге и стал пить запоем. Чтобы спасти Настю от тяжелой его руки, увозили ее на время в Верхозим. Когда Ларивон приходил в себя - рыдал, валялся в ногах у отца, у бабушки Натальи и у жены, а потом шел из леса за восемь верст в Верхозим и еще с улицы кричал в окна:
   - Настенька, сестрица моя! Прости меня, Христа ради, окаянного. Мушке-комарику не дам обидеть тебя. На руках носить буду Приводила его в человеческий вид и успокаивала только бабушка: она обхватывала лохматую его голову, прижимала к груди, отводила его на лавку, укладывала, гладила по волосам, по плечам и убаюкивала, как ребенка.
   Через два года у бабушки родилась девочка Маша, и у Татьяны - мальчик. Михаиле бросил лес и переехал в село: думал, что на людях Ларивон станет лучше. Стали крестьянствовать.
   Михаиле сел на своем наделе - на четверти десятины земли, а чтобы свести концы с концами, взял у барина исполу две десятины. За долгую службу в лесу барин дал Ми-, хайле ржи на посев и на прокорм. Несколько пеньков Михайло поставил на усадьбе, за своим двором, в кустах черемухи. Но не впрок пошли эти пеньки Михаиле: однажды утром он нашел пеньки на боку, весь мед был очищен, а мертвые пчелы кучами лежали на земле, лишь одинокие пчелки летали над пустыми колодами. Михаиле долго смотрел на это поруганье и тихо плакал. С этого случая он сразу одряхлел: глаза его начали слезиться и затряслась борода. Он снял чапан, лапти, посконную рубаху и оделся, как принято было в деревне, в фабричное.
   А Ларивон как будто ожил в селе: стал легким, веселым, общительным. По вечерам и праздникам выходил на улицу, к общественным амбарам, где собирались парни и девки, молодые мужики и бабы. Там до полуночи пели песни, плясали под гармошку, обнимались. Неизменно выносилось ведро медвяной браги, которую они покупали в складчину, и Ларивон стоял перед ведром на коленях, черпал ковшом и певуче, нежно приговаривал:
   - Миколя, дружок, пей, родной!.. Жизнь наша, Миколя, чижолая... Шабер! Гриша!.. Аль мы с тобой не один пот льем? Аль не одно горе мыкаем?.. Пей, Гриша, милый!..
   Ежели были бы крылышки, улетел бы в незнаемые края. Зачем силы наши на сей земле без радости губим?.. Эх, грусть-тоска, зазноба, дальняя сторонка!.. День да ночь - сутки прочь, а перед тобой - все едино лошадиная репица...
   А солнышко играет в навозной жижице... Жил я в лесной берлоге... Миколя! Гриша!.. Шабры вы мои кровные!.. Неужто же, милые мои!.. Неужто же так до гробовой доски небо нам в овчинку, а солнышко - медный грош с орлом...
   маячит и в руки не дается?..
   Теперь уже не помогало баюканье бабушки Натальи. Он поднял руку и на нее. А когда бросилась на .защиту Настя, он чуть не искалечил ее. И впервые Михайло связал Ларивона и долго порол его ременным кнутом.
   И еще больше сгорбился и одряхлел Михайло. Голос у него стал тихий, дряблый, больной. Видно было, что старик глядит в гроб.
   Собрал он как-то всю семью торжественно, истово. Все стали перед иконами и помолились молча. Потом Михайло сел за стол, в передний угол, и веско, строго, как перед смертью, объявил свою последнюю волю.
   Так как Михайло чует, что бог скоро пошлет по душу, с этого дня он вверяет все хозяйство Ларивону. На него, Ларивона, возлагается большая ответственность - блюсти порядок и благосостояние в дому, быть кормильцем и защитником домочадцев. Много предстоит испытаний Ларивону: