Страница:
- Молчать, квашня старая! - взвизгнул дед и кубарем слетел с кровати.
Он схватил сапог и бросил его в бабушку. Она отклонилась, и сапог вылетел в открытое окошко на улицу. Я нe утерпел и засмеялся: в этот миг дед показался мне потешным, совсем нестрашным старичишкой, которого бабушка могла бы схватить за шиворот и тоже выбросить в окно.
Он топал босыми ногами и захлебывался от злобы
- Ступай сюда! Снимай волосник! Я тебе сейчас все косы выдеру... Кому говорю!
Бабушка покорно сняла платок и волосник и заплакала Тяжелыми шагами она побрела к деду. Я крикнул всей грудью и застучал кулаком по доскам полатей:
- Не ходи, баба! Не подходи и пинни его!
Но бабушка подошла к деду и покорно наклонила голову. Он вцепился в ее жиденькие косы и стал рвать их из стороны в сторону. Я кубарем слетел с полатей и без памяти вцепился в руки деда.
Вошла Паруша, огромная, уверенно спокойная. Она нe забыла положить перед иконами три истовых поклона
и сказала:
- Здорово живете!
И с суровым гневом в умных глазах подошла к дедулке и оттолкнула его в сторону. Я ткнулся головой в пропахшее потом мягкое ее тело.
- Прожил век, Фома, а ума не нажил. Эка, седой болван, на малолетка напал! А ты, Анна, как курица, только квохчешь...
- Да ведь дедушку-то он, Паруша, за руки схватил перечил... Вздумал, постреленок, меня от дедушки отбить.
Чего он понимает-то?
- Значит, понимает, коли, тебя любя, не убоялся на зашиту встать... Эх, Фома, Фома, дубова голова!.. Аль забыл.
чему нас Евангелие-то учит: "Будьте как дети... не препятствуйте им приходить ко мне, яко таких есть царство небесное..." Да такого паренька на руках надо носить, в передний угол сажать...
Она прижала меня к себе, как маленького, и за руку повела из избы. А за воротами погладила меня по голове и заколыхалась от смеха:
- Ну и буйный ты, лен-зелен! На дедушку войной пошел. Ах ты, Аника-воин!.. Уж ежели туго придется - ко мне беги али меня кричи: выручу. По мне, лучше ты в ноги ему поклонись: он тогда и отмякнет...
- Не поклонюсь, - с угрюмой обидой огрызнулся я. - Он только одно и делает, что дерется да ногами топает.
Глаза бы на него не глядели... Мы скоро от него в Астрахань уедем. Он, дедушка-то, тятю пахать завтра барскую землю посылал, а тятя говорит: "Я под арапник не хочу спину подставлять..." - и убежал. Бабушка-то тоже сталa дедушке выговаривать. Он позвал ее и косы ста!
драть.
Паруша опять затряслась от смеха и пробасила с веселым блеском в глазах:
- Позвал, баешь, а она, как овца, подошла?
- Подошла да еще сама платок и волосник сняла.
Паруша уже не смеялась, а с пристальной строгостью поглядела на меня.
- А ты еще маленький, чтоб судить стариков, еще не свой хлеб ешь. Вот когда узнаешь, как труд-то труден да пот солен, тогда и человеком будешь. На-ко вот тебе лепешку на сметане. Забыла отдать-то.
И она опять ткнулась своими серыми усами в мое лицо.
- Баушка Паруша, я к тебе ходить буду и книжки читать...
Она охнула от радостного удивления и шлепнула себя руками по бедрам.
- Милый ты мой! Ковыль шелковый! Радость-то мне какую припас! Приходи, золотой колосочек, когда хочешь, тогда и приходи. А я тебе всякие сказанья сказывать буду, чего знаю, чего ведаю.
Она напоминала мне бабушку Наталью своей жизнерадостностью, мудростью и нежностью своего сердца. Но бабушка Наталья была слабой, измученной жизнью, обиженной людьми старушкой, которая и умирала одиноко, без всякой жалобы. А Паруша никому не давала себя в обиду, и гордость ее - гордость здоровой женщины, которую не сломит никакая беда и напасть, - гордость ее подавляла всех мужиков. Ходила она не по тропочкам, около изб, а посредине улицы, с толстой палкой в руке, высоко подняв голову и выпятив грудь. И все кланялись ей почтительно.
Молча и строго она отвечала на поклоны, также низко и уважительно. Не пропускала ни одного мирского схода и являлась с палкой в руке наравне с другими стариками и пробиралась в самую середину - к столу, за которым начальственно сидели краснобородый Пантелей и Павлуха-писарь Таких женщин я встречал потом не одну: это были простые труженицы, самоотверженные подвижницы, с крепким характером, с великой душой, с большой любовью к жизни и людям. Но Паруша всегда поражала меня своей силой и независимрстью. Когда я думал о Паруше, всегда представлял ее могучей телом, с уверенно поднятой большой головой, с полынными глазами, в которых таились умная усмешка и мудрая суровость А сколько было доброты и нежной ласки в зорких ее глазах и улыбке, когда она возилась с детишками или привечала меня! И я вспоминал, как она одна укротила мирского быка, который бешенствовал на улице и разогнал людей по домам, как гордо она осадила станового в моленной и даже не взглянула на него, как безбоязненно стала она на сторону Микитушки, когда Стоднев заставил мужиков отлучить его от общины и вывести из моленной. Только в тетке Кате, озорной девке, угадывал я ту же силу и упорство характера Недаром Паруша так дружелюбно относилась к ней и зазывала к себе для каких-то разговоров наедине.
Велика сила русской женщины, и безмерны ее терпение и вера в жизнь, если она сохранила и пронесла через рабство и бесконечные страдания свою живую и богатую душу!.. Такие женщины воплощены народной фантазией в образе Девицы-Поляницы и Василисы Премудрой.
На другой день мужики опять выехали пахать барскую землю, но дед никого из парней не послал в поле, а сам весь день провозился с Титом и Сыгнеем на гумне - чинили половешку и поправляли навозные насыпки у прясла. Отец уехал сеять овес на своей надельной полосе у межи, которая отделяла нашу деревенскую землю от земли соседних Клю
чей. На этой меже у дороги стоял полосатый столб с полусгнившей доской наверху, на которой едва можно было разобрать шершавые буквы:
СЕЛО ЧЕРНАВКА
Дворов-67
Д у ш - 252
Село Ключи было в двух верстах от нашей деревни и стояло на столбовой дороге от Саратова в Пензу Оно было хорошо видно от наших гумен избы длинным порядком тянулись вдоль дороги, в густой зелени садов. На левом конце стояла высокая каменная колокольня, а около нее барский двор с толпой надворных построек; на другом конце большая старая изба - почтовая станция с обширным заезжим двором и конюшнями для почтовых лошадей.
В этом ключовском барском доме и жил тот барин Ермолаев, которого я видел зимою вместе с Измайловым на кулачном бою.
Митрий Степаныч прискакал из города на второй день, веселый, форсистый, в легкой поддевке и касторовом картузе Он легко прошел в кладовую вместе с Таненкой и пел свой излюбленный ирмос. "Иже глубинами мудрости человеколюбие вся строя и иже на пользу всем подавая..." Вскоре к его дому прискакал объездчик Дудор, соскочив с седла, бойко влетел на высокое крыльцо и скрылся в лавке. Пробыл он у Стоднева недолго и вышел красный, с осовелыми глазами. Он ловко и легко вскочил опять в седло, ударил нагайкой иноходчика и помчался обратно на барский двор.
Вслед за ним поехал на плетеном тарантасе и Митрий Степаныч. А на третий день к его крыльцу подъехал с колокольчиками становой с двумя верховыми полицейскими. Вечером, когда мужики приехали с поля, побежал по селу от окна к окну десятский с палкой и завыл надорванным голосишком:
- Хозявы, на сход идите! . Становой приехал... Барин прибудет... Идите сейчас же... да чтоб ни у кого брюхо не болело...
Мы сидели за ужином и, по обыкновению, молчали. Отец сидел на краю стола и не отрывал угрюмых глаз от ложки. Когда раздался стук в ставень и заскрипел надсадный голос десятского, отец быстро вышел из-за стола и скрылся за дверью. Дедушка перекрестился и с ужасом в глазах оглянулся на окно.
- Невестка, скажи Васяньке. чтобы на схоз шел. Я на ногах не держусь: всю спину разломило.
Бабушка с сердитым упреком сказала:
- Иди, иди, отец. Не с тебя, а с других спросится: ты на поле не ездил. А Васянька в тот же день домой воротился.
Иди с молитвой, надень полушубок и валенки, - с недужных взять нечего.
Дед послушно вылез из-за стола и, охая, больным шагом побрел к кровати, накинул полушубок, бабушка достала с печи валенки, и он зашаркал в них к двери.
- Анна, - слабым и кротким голосом проговорил он, опираясь о косяк, возьми лестовку, помолись перед Спасом... свечу затепли...
- Иди с богом, отец, помолюсь.
Как только он прошел мимо окон, все сразу же засмеялись. Катя хохотала громче всех и выкрикивала:
- Вот так дому голова!.. Ведь как притворился-то!.
Я - не я, и лошадь не моя... Ты бы, мамка, его на сход-то на руках отнесла... Со своими-то ох какой грозный, а дошло до дела - караул! "Анна, помолись!.."
Смешливый Сема сполз под стол и визжал там, как поросенок. Мать смеялась несмело, с оглядкой, с мучительной судорогой в лице. Даже бабушка тряслась всем телом, зараженная смехом детей. Только Тит изо всех сил старался быть недовольным, но и его разбирал смех. Чтобы заглушить в себе клокочущий хохот, он хмуро угрожал:
- Ежели б тятенька услыхал, он вам холки-то набил бы... Над тятенькой грех смеяться... да еще над хворым...
Катя сделала испуганное лицо и высунулась из окна.
Растерянно и встревоженно она хлопнула себя руками по бедрам и упавшим голосом крикнула:
- Титка, беги! Сейчас же беги! Тятенька-то как пьяный, качается. Поддержи его под руку и тихонько веди на сход-то.
Бабушка не на шутку забеспокоилась и застонала:
- Иди, Тита, помоги отцу-то. Беда-то какая!
Тит нехотя вылез из-за стола и заныл:
- Да-а, иди вот... Обижать-то его вы с браткой горазды, а я - веди-и... Я вот нажалуюсь ему, как вы над ним
смеялись.
Катя озорно подмигнула матери и с кроткой угрозой заторопила Тита:
- Знамо, пожалуйся... Иди-ка, иди!.. А то я тятеньке-то глаза открою, как ты по клетям да амбарам, как мышь, елозишь да в норки свои по зернышку тащишь...
Тит побледнел и опрометью выбежал из избы. Когда пробегал мимо окна, погрозил Кате кулаком.
- Я тоже знаю... Знаю, как ты Яшку-то Киселева закрутила...
- Ну, то-то! - весело подбодрила его Катя. - Вот мы с тобой и квиты - И раскатисто захохотала. - В кого это он, мамка, такой сквалыга уродился? Все тайком, все молчком, везде шарит, как воришка, да тащит в разные потайные места. А притворщик-то какой! Тятеньку-то вокруг пальца обводит...
Бабушка с безнадежной скорбью отмахнулась от нее.
- Ты уж молчи, Катька. Сама-то как кобыла необъезженная лягаешься, и узды на тебя нет. В нашем роду и девок таких не было.
- Значит, надо было, чтоб такая уродилась. Да уж одром и батрачкой не буду и всякий кулак обломаю.
Мать не отрывала от нее глаз и любовалась ею с завистливой печалью и восторгом в глазах. Бабушка тряслась от смеха, но сокрушенно бормотала:
- Девки-то все статятся, все норовят быть скромницами, а ты, как Паруша, не в пример мужику - охальница...
- Да, уж ездить на себе никому не дам... Вот к Киселевым в семью войду - сама хозяйкой буду.
Бабушка в ужасе замахала руками.
- Что ты, что ты, Катька!.. Постыдилась бы... Аль тоже эдак девке держать себя?
- Ну уж, мамка... помру, а не допущу, чтобы меня заездили, как невестку. Погляди на нее: всю изломали да испортили... и на человека не похожа. А девка-то была какая!
И певунья, и звенела, как колокольчик. Краше баушки Паруши и бабы нет: у ней только уму-разуму и учиться.
Мать поднялась из-за стола с тоской в глазах, залитых слезами.
Сема незаметно исчез из избы. Я выбежал на улицу и пустился по луке к пожарной. Там уже шевелилась и гудела большая толпа мужиков, а с разных сторон - и с длинного порядка, и с той стороны - по двое, по трое все еще шагали старики с подогами в руках, в домотканых рубахах и портках. Вечер был тихий, на западе горела оранжевая пыль, а на востоке, за нашими избами, небо синело свежо и прохладно. Красные галки устало летели на ту сторону, в ветлы, и орали. Внизу ссорились лягушки: "Дуррак, дуррак!.." "А ты кто такая?.." С крутой горы на той стороне, мимо избушки бабушки Натальи, поднимая пыль, сбегало стадо коров и овец. Они разбредались в разные стороны по горе и низине и мычали. Одни из них шли к реке, на наш берег, другие останавливались и щипали траву. Бабы и девчата хлестали их по спинам и торопили домой. Кое-где певуче манили девичьи голоса: Бара-аша, бара-аша!..
Но ни говор толпы у пожарной, ни крики девчат, ни кваканье лягушек на речке не беспокоили той вечерней тишины, которая как будто спускалась в эти задумчивые часы с неба и плавно оседала на землю. На усадьбах, за длинным порядком, у гумен, очень четко крякал дергач, и ему отвечала откуда-то издали перепелка. И на пепельно-красном клубастом облаке, которое густо поднималось из-за соломенных крыш, два черных ветряка тянулись к небу, словно руки в длинных рукавах молили о пощаде. И когда я стоял и смотрел на эти неподвижные крылья, я вспоминал об убитой Агафье Калягановой и о матери, которая стояла перед ней с поднятыми руками и с широко открытыми глазами, полными страдания.
Мимо пролетел серый барский жеребец в яблоках, запря- женный в дрожки. На них верхом сидел Измайлов с выпученными глазами, натягивая красные вожжи. Позади прижимался к его спине Володька. За ними в плетеном тарантасе - становой вместе с Митрием Степанычем.
Измайлов ловко осадил жеребца, легко соскочил с дрожек и бросил вожжи в руки Володьки. Он приложил искалеченную ладонь к белой фуражке и строго, по-солдатски крикнул:
- Здорово, мужики!
В ответ Измайлову вздохнул разноголосый гул. Становой картуза не снял, не поздоровался, а широкими шагами прошел к столу, где почтительно стояли староста Пантелей и писарь Павлуха. К становому подскочил сотский с шашкой на боку, в пиджаке, в сапогах и, отдавая честь, что-то пробормотал ему, выкатывая белки. Измайлову очистили дорогу, и он стал около стола, оглядывая толпу строго и насмешливо. Митрий Степакыч прошел тоже ближе к столу и скромно стал за спиной Пантелея.
На тесовую гнилую крышу жигулевки сел сыч, потрепал крыльями и пронзительно крикнул: "Ку-ку-квяу!" И все почему-то повернули головы на этот крик.
Это был необычный сход: мужики стояли хмуро и опирались на толстые колья, а старики сгрудились отдельно с клюшками и подожками. Без палок стояли дедушка и Петруша Стоднев. Колья с шершавой корой вонзались в траву, стояли частоколом и как будто отделяли мужиков от начальства.
Пристав выпучил глаза на колья и, указывая на них пальцем белой перчатки, что-то лаял старосте в бороду. Потом прохрипел:
- Это что такое за канальи? Поч-чему приперлись сюда с дрючками, как разбойники с большой дороги?
Мужики угрюмо молчали, и мне показалось, что они вцепились в колья еще крепче.
- Кому говорю? Перед кем стоите с дрючками? Мерзавцы! - Он подскочил к Ларивону, рванул у него кол из рук. - Долой, дрючок, негодяй!
Мужики заворошились, загудели и зашевелили кольями.
Ларивон рванул кол к себе.
- Отойди, становой!.. Отойди от греха!..
И, большой, тяжелый, напер на пристава. Кто-то потащил его назад.
- Эт-то что так-кое, подлецы? Бунт?..
Но Измайлов вдруг скомандовал:
- Назад, становой! Успокойтесь! Прошу не бушевать.
Я не вижу никакого бунта.
Он судорожно затеребил изуродованными пальцами седую бородку и с треском в голосе набросился на мужиков:
- Кто это вбил вам в башки дурацкую мысль, что моя земля - это ваша земля? С неба вы, что ли, свалились? Ну, что же, похозяйствовали два дня, подняли зябь... Правильно! Вовремя! Пожертвовали пахотой на своей земле. Хорошо ! Трогательно! - И глаза его нагло смеялись, оглядывая головы мужиков. - Спасибо, братцы, за работу! Услужили!
Земля теперь не барская и не ваша, а Стоднева. Вот он, прошу любить и жаловать. Он же вас и отблагодарит, как ему понравится. Всё! А самоуправством не занимайтесь: невыгодно - в дураках останетесь, как сейчас.
Мужики загудели, и отдельные голоса выкрикнули:
- Наша земля!.. Деды и прадеды на ней трудились!
- Барин, ни тебя, ни Стоднева не допустим... Где словото твое?.. Сулил, играл с миром-то...
- Драться будем, барин!.. Без кольев не обойдется!..
Измайлов засмеялся и с дребезгом в юлосе обратился к Стодневу:
- А теперь, Стоднев, сам умиротворяй народ. Это же твое стадо.
Митрий Степаныч, бледный, с затаенной улыбочкой, шагнул к столу.
- Мужики, чего это вы? Как же это вы бога-то не боитесь? Разве можно на сход с черными мыслями являться?..
Господь-то все видит и не спустит нечестивцам. Тут дело полюбовное, законное. А где это видано, чтобы с кольями спроть закона идти?.. Бог не потерпит этого греха, мужики.
Толпа забунтовала, зашевелила кольями, замахала руками. Бородатые лица с ненавистью уставились на Стоднева, и казалось - сейчас люди бросятся на него и замолотят дрючками. Митрий Степаныч смущенно улыбнулся и сокрушенно махнул рукой.
Измайлов быстро, как молодой, вышел из толпы, вскочил на дрожки и рысью поехал обратно.
Мужики проводили Измайлова враждебными взглядами.
Кто-то надорзанно крикнул:
- Это как же, мужики? Дураками были, а сейчас дураки вдвое? Эх, пеньки, слюни распустили!.. С кровью ведь землю-то отдирают...
Миколай Подгорнов шлепал по спине лохматого Ларивона и задиристо посмеивался:
- Ну-ка, Ларивон Михайлыч, ликуй ныне и веселися!..
Хотели в рай, а попали на край, где горшки калят... Поздравили вас и отблагодарили... Уж больно ты с охотой пахал-то!.. Прямо земля кипела...
Ларивон злобно сжал кулаки.
- Молчи, шабер! Не вводи в грех... на убой пойду...
Между мужиками метался Кузярь и, сцепив оскаленные зубишки, скулил сквозь слезы:
- Бунтовали, черти... стеной шли... На кулачках деретесь, а тут башки в землю...
Его толкали и угощали подзатыльниками.
Хрипло лаял усатый становой и, потрясая нагайкой, таращил на мужиков глаза.
- Ах вы, рыла овчинные!.. Туда же, бунтовать, чужую землю захватывать... Я вас проучу... в бараний рог согну.
Ну-у! Кто здесь у вас заводила? Ведите его сюда, прохвоста! Ну? Кому приказываю?
Мужики тяжко молчали и не шевелились, загораживаясь от него кольями. Становой свирепо ворочал белками и хлестал нагайкой по столу. Староста стоял, как слепой истукан, а высокий Павлуха тускло смотрел в ноги мужиков, и мне казалось, что он скучает. На речке, под яром очень отчетливо кричали лягушки: "Дуррак! Сам дуррак".
Одинокий голос выкрикнул:
- Мы все... миром... без заводилов... мы не заводные...
А землю не отдадим... Ноги Митрия там не будет...
Его поддержал глухой ропот толпы. Староста испуганно отпрянул назад и растерянно схватился за бороду. Митрий Степаныч скромно стоял в легкой черной бекешке за старостой и обиженно усмехался.
Становой хрипел:
- Это какой там кобель огрызается? Выходи сюда! Писарь, узнай, что это за мерзавец.
Но писарь не пошевельнулся, только скривил рот в кривой усмешке.
Среди гнетущей тишины голос Микитушки, твердый и безбоязненный, показался мне гулким.
- Ты, становой, народ не обижай. Народ тебе не скотина.
Пантелей сделал страшное лицо и замахал на него руками:
- Одурел ты, Микита Вуколыч. Уйди и молчи!.. Уйди от греха!
Но становой не взбесился, а ухмыльнулся и задергал пальцами усы.
- Ну, продолжай! Я так и знал, что ты пустишь свою мельницу. Ты, оказывается, не только проповедник, но и главарь. Прожил жизнь, старик, а ведешь себя как полоумный. Народ возмущаешь.
- Народ правды взыскует, - гулко оборвал его Микитушка. - А за правду я живота не пожалею. Зачем у него, у народа-то, этот живоглот земчю уволок? Мы по добру и помилу землю-то у барина купить хотели, а он с кровью ее у нас отрывает... Ведь он из народа все соки выжмет - по миру пошлет... Как терпеть народу-то? Где правда-то?
- Вот она где правда, бородатый дурак!.. Я тебе покажу, какая это правда!
Становой рванулся к Микитушке и со всего размаху ударил его нагайкой. Толпа охнула и подалась назад.
Кто-то в отчаянии выдохнул:
- Братцы! Мужики! Порет он Мккитушку-то... полосует...
Ларивон бросился с колом к приставу.
- Не замай старика, становой! Башку размозжу!
Подскочил и Ванька Юлёнков, тоже с колом, и поднял его над головой. Лицо у него исказилось отчаянием. На них набросились полицейские и оттолкнули их назад. Но Ларивон и Юлёнков с дикими глазами рвались к приставу.
Становой, взмахивая нагайкой, кинулся к ним.
- Запорю, разбойники! Бунтовать? С кольями? В тюрьме сгною!
Петруша вцепился голой рукой в руку пристава и с улыбкой уверенного в себе человека сказал спокойно:
- Вы, ваше благородие, рукам-то волю не давайте. Разве можно старика бить? Старик правдивый... И вам ничего обидного не сказал.
- Ты кто такой?
- Я - Стоднев.
- Ага, это ты острожник и вор?
- Я не острожник и не вор. Вы это сами знаете, и нехорошо вам это говорить, как начальству...
Он выпустил руку пристава и шагнул назад, отталкивая Микитушку в толпу. И тут же строго приказал:
- А ты, Ларивон Михайлыч, и ты, Ваня, отойдите, не беситесь.
- Арестовать! - рявкнул становой. - Сотский! Староста! Сейчас же их на съезжую: я там с ними поговорю особо. А вы, бараны... вон по домам! Слыхали вы, что вам Митрий Митрич сказал? Землю вспахали - добро! Стоднев вам только спасибо скажет. А за то, что вы самовольно, скопом, по-бунтарски, - за это шкуры спущу.
Сотский Шустов пробрался к Микитушке и подцепил его под руку, но Микитушка оттолкнул его.
- Отойди, сатана!
И я увидел залитое кровью его лицо.
К Петруше сотский подойти не посмел, но стал позади него с грозным лицом, пожирая глазами пристава.
Ларивон ::с вытерпел и с воем бросился к Микитушке с Петр ушей:
- Микита Вуколыч! Петя! Чего это делается? Мужики, не давай! Мы все сообча... Миром пахали... все там были...
а Микита Вуколыч да Петруша в ответе?
Он отшвырнул сотского в сторону, подхватил под руки Микитушку и Петрушу и повел их в толпу.
- Стой! - рявкнул становой. - Куда? Кто ты такой?
Урядник, сюда! Староста, писарь! Окружить всех троих!
И он с безумными глазами начал хлестать нагайкой и Микитушку, к Ларивона, и Петрушу. Явились двое урядников и вместе со старостой к сотским сдавили всех троих и схватили их за руки. Петруша странно улыбался и пристально смотрел на брата, который по-прежнему стоял у стенки сарая и скорбно качал головой.
Но произошла суматоха, словно началась драка: толпа с кольями сбилась в густую кучу, проглотила Микитушку с Петрушей и двинулась по луке вниз, к речке.
- Пошли, ребята!.. В поле пошли!.. Мужики, не отставай! Мы свое знаем...
- Пущай только нагрянут, мы их встретим гостинцами.
Кузярь, скорчившись, сидел на старых пожарных дрогах с баграми и лестницами и плакал.
Староста и урядники шагали обратно, всклокоченные и смущенные. Митрий Степаныч подошел к приставу и прошептал ему что-то в ухо. Становой дернул головой, сорвал фуражку, бросил ее на стол и усмехнулся.
- Превосходно! Очень умно, Стоднев!.. Пускай разбредаются по своим логовам. А тех, с кольями... я их, подлецов, всех перевяжу... выпорю и сгною... Староста! Поехали к Стодневу!
А ночью арестовали и Микитушку, и Ларивона, и Ваньку Юлёнкова. Петрушу не тронули. На мужиков в поле налетели верховые и разогнали их по одному. Ночью же и Ларивона и Юлёнкова избили и отправили в волость. Там продержали их три дня и отпустили домой.
Ларивон потом бродил с ведром браги и пьяно рыдал:
- Шабры! Люди мои милые!.. Сгиб наш Микитушка...
за нас живот положил...
И он падал на землю и бился лохматой головой о пыльную дорогу.
С тех пор Микитушка пропал без вести. Старуха его вскоре умерла, а его будто бы сослали куда-то далеко, в Сибирь.
Жизнь опять пошла тихо и мирно. Мужики с бабами до солнышка уезжали в поле - мужики пахать душевые и арендованные клочки, а бабы - полоть просо.
Раза два я заходил к бабушке Наталье, но она лежала совсем маленькая, восковая, костлявая и не узнавала меня.
Горбатенькая Лукерья сидела безучастно за столом, вязала чулки и тоненьким старушечьим голоском читала наизусть псалмы или пела духовные стихи.
Когда я пришел во второй раз, она посоветовала мне:
- Ты простись с баушкой-то: она уже без языка ведь...
Ночесь бормотала, бормотала и тебя все звала... Тебя и Настеньку с Машаркой... Ты уж, милый, не ходи больше: не тоже в твои годы смертушку встречать. Поклонись баушкето... Сделай земной поклон и иди.
Я послушно ткнулся головой в пол у кровати и заплакал. Своим маленьким сердцем я больно пережил в эту минуту потерю близкого и родного человека. Бабушка Наталья как будто напутствовала меня своей богатой жизнью Она открывала передо мной необозримые просторы полей и дорог. Людям трудно живется: бедность, безземелье, барщина, притеснение от богатых... А ведь каждому радости хочется, каждому солнышко светит, для каждого земля - мать родная: и поит, и кормит, и творит всякие щедроты, и ласкает неописанной красотой... Жить бы, жить да ликовать... Только богатые да знатные все это добро-то отнимают у человека. От этого и страданья, и муки, и бездолье. Но не убьешь у человека его души, его мечты о счастье, его тоски о вольной воле...
XXXIX
Троицын день был девичьим праздником. Девки наряжались в яркие сарафаны, белые, красные, зеленые, и повязывали алые и желтые полушалки. Вся деревня цвела хороводами, и они похожи были на радужные вихри. В знойном воздухе с разных сторон волнами плескались песни. После обедни в церкви, когда отзванивали трезвон, девки и парни собирались на луке, а потом большой цветистой толпой с песнями шли мимо дранки через речку на ту сторону и по околице - в березовую рощу. Густой мохнатый лес тянулся по широкой лывине версты на две, и вековые березы спускали до самой земли свои зеленые космы. Хорошо было молчать и слушать шелест листьев и далекий лесной гул, как шум весеннего ливня. В зарослях молодых березок и осинок, в листьях которых пересыпались серебристые и голубые искры, весело было вспугнуть зайца, который убегал, вскидывая своим кургузым задом. Посвистывая, порхали разноцветные птички, стучали носом дятлы, как молоточками, и высоко в гущине ветвей и листьев пели флейточками какие-то давно знакомые птахи. Я очень любил этот березовый лес, его шум и влажный запах травы. Но ходить туда приходилось редко - только тогда, когда наши пахали барскую землю и жали хлеб. Один же я ходить туда не отваживался боялся объездчика Дудора.
Он схватил сапог и бросил его в бабушку. Она отклонилась, и сапог вылетел в открытое окошко на улицу. Я нe утерпел и засмеялся: в этот миг дед показался мне потешным, совсем нестрашным старичишкой, которого бабушка могла бы схватить за шиворот и тоже выбросить в окно.
Он топал босыми ногами и захлебывался от злобы
- Ступай сюда! Снимай волосник! Я тебе сейчас все косы выдеру... Кому говорю!
Бабушка покорно сняла платок и волосник и заплакала Тяжелыми шагами она побрела к деду. Я крикнул всей грудью и застучал кулаком по доскам полатей:
- Не ходи, баба! Не подходи и пинни его!
Но бабушка подошла к деду и покорно наклонила голову. Он вцепился в ее жиденькие косы и стал рвать их из стороны в сторону. Я кубарем слетел с полатей и без памяти вцепился в руки деда.
Вошла Паруша, огромная, уверенно спокойная. Она нe забыла положить перед иконами три истовых поклона
и сказала:
- Здорово живете!
И с суровым гневом в умных глазах подошла к дедулке и оттолкнула его в сторону. Я ткнулся головой в пропахшее потом мягкое ее тело.
- Прожил век, Фома, а ума не нажил. Эка, седой болван, на малолетка напал! А ты, Анна, как курица, только квохчешь...
- Да ведь дедушку-то он, Паруша, за руки схватил перечил... Вздумал, постреленок, меня от дедушки отбить.
Чего он понимает-то?
- Значит, понимает, коли, тебя любя, не убоялся на зашиту встать... Эх, Фома, Фома, дубова голова!.. Аль забыл.
чему нас Евангелие-то учит: "Будьте как дети... не препятствуйте им приходить ко мне, яко таких есть царство небесное..." Да такого паренька на руках надо носить, в передний угол сажать...
Она прижала меня к себе, как маленького, и за руку повела из избы. А за воротами погладила меня по голове и заколыхалась от смеха:
- Ну и буйный ты, лен-зелен! На дедушку войной пошел. Ах ты, Аника-воин!.. Уж ежели туго придется - ко мне беги али меня кричи: выручу. По мне, лучше ты в ноги ему поклонись: он тогда и отмякнет...
- Не поклонюсь, - с угрюмой обидой огрызнулся я. - Он только одно и делает, что дерется да ногами топает.
Глаза бы на него не глядели... Мы скоро от него в Астрахань уедем. Он, дедушка-то, тятю пахать завтра барскую землю посылал, а тятя говорит: "Я под арапник не хочу спину подставлять..." - и убежал. Бабушка-то тоже сталa дедушке выговаривать. Он позвал ее и косы ста!
драть.
Паруша опять затряслась от смеха и пробасила с веселым блеском в глазах:
- Позвал, баешь, а она, как овца, подошла?
- Подошла да еще сама платок и волосник сняла.
Паруша уже не смеялась, а с пристальной строгостью поглядела на меня.
- А ты еще маленький, чтоб судить стариков, еще не свой хлеб ешь. Вот когда узнаешь, как труд-то труден да пот солен, тогда и человеком будешь. На-ко вот тебе лепешку на сметане. Забыла отдать-то.
И она опять ткнулась своими серыми усами в мое лицо.
- Баушка Паруша, я к тебе ходить буду и книжки читать...
Она охнула от радостного удивления и шлепнула себя руками по бедрам.
- Милый ты мой! Ковыль шелковый! Радость-то мне какую припас! Приходи, золотой колосочек, когда хочешь, тогда и приходи. А я тебе всякие сказанья сказывать буду, чего знаю, чего ведаю.
Она напоминала мне бабушку Наталью своей жизнерадостностью, мудростью и нежностью своего сердца. Но бабушка Наталья была слабой, измученной жизнью, обиженной людьми старушкой, которая и умирала одиноко, без всякой жалобы. А Паруша никому не давала себя в обиду, и гордость ее - гордость здоровой женщины, которую не сломит никакая беда и напасть, - гордость ее подавляла всех мужиков. Ходила она не по тропочкам, около изб, а посредине улицы, с толстой палкой в руке, высоко подняв голову и выпятив грудь. И все кланялись ей почтительно.
Молча и строго она отвечала на поклоны, также низко и уважительно. Не пропускала ни одного мирского схода и являлась с палкой в руке наравне с другими стариками и пробиралась в самую середину - к столу, за которым начальственно сидели краснобородый Пантелей и Павлуха-писарь Таких женщин я встречал потом не одну: это были простые труженицы, самоотверженные подвижницы, с крепким характером, с великой душой, с большой любовью к жизни и людям. Но Паруша всегда поражала меня своей силой и независимрстью. Когда я думал о Паруше, всегда представлял ее могучей телом, с уверенно поднятой большой головой, с полынными глазами, в которых таились умная усмешка и мудрая суровость А сколько было доброты и нежной ласки в зорких ее глазах и улыбке, когда она возилась с детишками или привечала меня! И я вспоминал, как она одна укротила мирского быка, который бешенствовал на улице и разогнал людей по домам, как гордо она осадила станового в моленной и даже не взглянула на него, как безбоязненно стала она на сторону Микитушки, когда Стоднев заставил мужиков отлучить его от общины и вывести из моленной. Только в тетке Кате, озорной девке, угадывал я ту же силу и упорство характера Недаром Паруша так дружелюбно относилась к ней и зазывала к себе для каких-то разговоров наедине.
Велика сила русской женщины, и безмерны ее терпение и вера в жизнь, если она сохранила и пронесла через рабство и бесконечные страдания свою живую и богатую душу!.. Такие женщины воплощены народной фантазией в образе Девицы-Поляницы и Василисы Премудрой.
На другой день мужики опять выехали пахать барскую землю, но дед никого из парней не послал в поле, а сам весь день провозился с Титом и Сыгнеем на гумне - чинили половешку и поправляли навозные насыпки у прясла. Отец уехал сеять овес на своей надельной полосе у межи, которая отделяла нашу деревенскую землю от земли соседних Клю
чей. На этой меже у дороги стоял полосатый столб с полусгнившей доской наверху, на которой едва можно было разобрать шершавые буквы:
СЕЛО ЧЕРНАВКА
Дворов-67
Д у ш - 252
Село Ключи было в двух верстах от нашей деревни и стояло на столбовой дороге от Саратова в Пензу Оно было хорошо видно от наших гумен избы длинным порядком тянулись вдоль дороги, в густой зелени садов. На левом конце стояла высокая каменная колокольня, а около нее барский двор с толпой надворных построек; на другом конце большая старая изба - почтовая станция с обширным заезжим двором и конюшнями для почтовых лошадей.
В этом ключовском барском доме и жил тот барин Ермолаев, которого я видел зимою вместе с Измайловым на кулачном бою.
Митрий Степаныч прискакал из города на второй день, веселый, форсистый, в легкой поддевке и касторовом картузе Он легко прошел в кладовую вместе с Таненкой и пел свой излюбленный ирмос. "Иже глубинами мудрости человеколюбие вся строя и иже на пользу всем подавая..." Вскоре к его дому прискакал объездчик Дудор, соскочив с седла, бойко влетел на высокое крыльцо и скрылся в лавке. Пробыл он у Стоднева недолго и вышел красный, с осовелыми глазами. Он ловко и легко вскочил опять в седло, ударил нагайкой иноходчика и помчался обратно на барский двор.
Вслед за ним поехал на плетеном тарантасе и Митрий Степаныч. А на третий день к его крыльцу подъехал с колокольчиками становой с двумя верховыми полицейскими. Вечером, когда мужики приехали с поля, побежал по селу от окна к окну десятский с палкой и завыл надорванным голосишком:
- Хозявы, на сход идите! . Становой приехал... Барин прибудет... Идите сейчас же... да чтоб ни у кого брюхо не болело...
Мы сидели за ужином и, по обыкновению, молчали. Отец сидел на краю стола и не отрывал угрюмых глаз от ложки. Когда раздался стук в ставень и заскрипел надсадный голос десятского, отец быстро вышел из-за стола и скрылся за дверью. Дедушка перекрестился и с ужасом в глазах оглянулся на окно.
- Невестка, скажи Васяньке. чтобы на схоз шел. Я на ногах не держусь: всю спину разломило.
Бабушка с сердитым упреком сказала:
- Иди, иди, отец. Не с тебя, а с других спросится: ты на поле не ездил. А Васянька в тот же день домой воротился.
Иди с молитвой, надень полушубок и валенки, - с недужных взять нечего.
Дед послушно вылез из-за стола и, охая, больным шагом побрел к кровати, накинул полушубок, бабушка достала с печи валенки, и он зашаркал в них к двери.
- Анна, - слабым и кротким голосом проговорил он, опираясь о косяк, возьми лестовку, помолись перед Спасом... свечу затепли...
- Иди с богом, отец, помолюсь.
Как только он прошел мимо окон, все сразу же засмеялись. Катя хохотала громче всех и выкрикивала:
- Вот так дому голова!.. Ведь как притворился-то!.
Я - не я, и лошадь не моя... Ты бы, мамка, его на сход-то на руках отнесла... Со своими-то ох какой грозный, а дошло до дела - караул! "Анна, помолись!.."
Смешливый Сема сполз под стол и визжал там, как поросенок. Мать смеялась несмело, с оглядкой, с мучительной судорогой в лице. Даже бабушка тряслась всем телом, зараженная смехом детей. Только Тит изо всех сил старался быть недовольным, но и его разбирал смех. Чтобы заглушить в себе клокочущий хохот, он хмуро угрожал:
- Ежели б тятенька услыхал, он вам холки-то набил бы... Над тятенькой грех смеяться... да еще над хворым...
Катя сделала испуганное лицо и высунулась из окна.
Растерянно и встревоженно она хлопнула себя руками по бедрам и упавшим голосом крикнула:
- Титка, беги! Сейчас же беги! Тятенька-то как пьяный, качается. Поддержи его под руку и тихонько веди на сход-то.
Бабушка не на шутку забеспокоилась и застонала:
- Иди, Тита, помоги отцу-то. Беда-то какая!
Тит нехотя вылез из-за стола и заныл:
- Да-а, иди вот... Обижать-то его вы с браткой горазды, а я - веди-и... Я вот нажалуюсь ему, как вы над ним
смеялись.
Катя озорно подмигнула матери и с кроткой угрозой заторопила Тита:
- Знамо, пожалуйся... Иди-ка, иди!.. А то я тятеньке-то глаза открою, как ты по клетям да амбарам, как мышь, елозишь да в норки свои по зернышку тащишь...
Тит побледнел и опрометью выбежал из избы. Когда пробегал мимо окна, погрозил Кате кулаком.
- Я тоже знаю... Знаю, как ты Яшку-то Киселева закрутила...
- Ну, то-то! - весело подбодрила его Катя. - Вот мы с тобой и квиты - И раскатисто захохотала. - В кого это он, мамка, такой сквалыга уродился? Все тайком, все молчком, везде шарит, как воришка, да тащит в разные потайные места. А притворщик-то какой! Тятеньку-то вокруг пальца обводит...
Бабушка с безнадежной скорбью отмахнулась от нее.
- Ты уж молчи, Катька. Сама-то как кобыла необъезженная лягаешься, и узды на тебя нет. В нашем роду и девок таких не было.
- Значит, надо было, чтоб такая уродилась. Да уж одром и батрачкой не буду и всякий кулак обломаю.
Мать не отрывала от нее глаз и любовалась ею с завистливой печалью и восторгом в глазах. Бабушка тряслась от смеха, но сокрушенно бормотала:
- Девки-то все статятся, все норовят быть скромницами, а ты, как Паруша, не в пример мужику - охальница...
- Да, уж ездить на себе никому не дам... Вот к Киселевым в семью войду - сама хозяйкой буду.
Бабушка в ужасе замахала руками.
- Что ты, что ты, Катька!.. Постыдилась бы... Аль тоже эдак девке держать себя?
- Ну уж, мамка... помру, а не допущу, чтобы меня заездили, как невестку. Погляди на нее: всю изломали да испортили... и на человека не похожа. А девка-то была какая!
И певунья, и звенела, как колокольчик. Краше баушки Паруши и бабы нет: у ней только уму-разуму и учиться.
Мать поднялась из-за стола с тоской в глазах, залитых слезами.
Сема незаметно исчез из избы. Я выбежал на улицу и пустился по луке к пожарной. Там уже шевелилась и гудела большая толпа мужиков, а с разных сторон - и с длинного порядка, и с той стороны - по двое, по трое все еще шагали старики с подогами в руках, в домотканых рубахах и портках. Вечер был тихий, на западе горела оранжевая пыль, а на востоке, за нашими избами, небо синело свежо и прохладно. Красные галки устало летели на ту сторону, в ветлы, и орали. Внизу ссорились лягушки: "Дуррак, дуррак!.." "А ты кто такая?.." С крутой горы на той стороне, мимо избушки бабушки Натальи, поднимая пыль, сбегало стадо коров и овец. Они разбредались в разные стороны по горе и низине и мычали. Одни из них шли к реке, на наш берег, другие останавливались и щипали траву. Бабы и девчата хлестали их по спинам и торопили домой. Кое-где певуче манили девичьи голоса: Бара-аша, бара-аша!..
Но ни говор толпы у пожарной, ни крики девчат, ни кваканье лягушек на речке не беспокоили той вечерней тишины, которая как будто спускалась в эти задумчивые часы с неба и плавно оседала на землю. На усадьбах, за длинным порядком, у гумен, очень четко крякал дергач, и ему отвечала откуда-то издали перепелка. И на пепельно-красном клубастом облаке, которое густо поднималось из-за соломенных крыш, два черных ветряка тянулись к небу, словно руки в длинных рукавах молили о пощаде. И когда я стоял и смотрел на эти неподвижные крылья, я вспоминал об убитой Агафье Калягановой и о матери, которая стояла перед ней с поднятыми руками и с широко открытыми глазами, полными страдания.
Мимо пролетел серый барский жеребец в яблоках, запря- женный в дрожки. На них верхом сидел Измайлов с выпученными глазами, натягивая красные вожжи. Позади прижимался к его спине Володька. За ними в плетеном тарантасе - становой вместе с Митрием Степанычем.
Измайлов ловко осадил жеребца, легко соскочил с дрожек и бросил вожжи в руки Володьки. Он приложил искалеченную ладонь к белой фуражке и строго, по-солдатски крикнул:
- Здорово, мужики!
В ответ Измайлову вздохнул разноголосый гул. Становой картуза не снял, не поздоровался, а широкими шагами прошел к столу, где почтительно стояли староста Пантелей и писарь Павлуха. К становому подскочил сотский с шашкой на боку, в пиджаке, в сапогах и, отдавая честь, что-то пробормотал ему, выкатывая белки. Измайлову очистили дорогу, и он стал около стола, оглядывая толпу строго и насмешливо. Митрий Степакыч прошел тоже ближе к столу и скромно стал за спиной Пантелея.
На тесовую гнилую крышу жигулевки сел сыч, потрепал крыльями и пронзительно крикнул: "Ку-ку-квяу!" И все почему-то повернули головы на этот крик.
Это был необычный сход: мужики стояли хмуро и опирались на толстые колья, а старики сгрудились отдельно с клюшками и подожками. Без палок стояли дедушка и Петруша Стоднев. Колья с шершавой корой вонзались в траву, стояли частоколом и как будто отделяли мужиков от начальства.
Пристав выпучил глаза на колья и, указывая на них пальцем белой перчатки, что-то лаял старосте в бороду. Потом прохрипел:
- Это что такое за канальи? Поч-чему приперлись сюда с дрючками, как разбойники с большой дороги?
Мужики угрюмо молчали, и мне показалось, что они вцепились в колья еще крепче.
- Кому говорю? Перед кем стоите с дрючками? Мерзавцы! - Он подскочил к Ларивону, рванул у него кол из рук. - Долой, дрючок, негодяй!
Мужики заворошились, загудели и зашевелили кольями.
Ларивон рванул кол к себе.
- Отойди, становой!.. Отойди от греха!..
И, большой, тяжелый, напер на пристава. Кто-то потащил его назад.
- Эт-то что так-кое, подлецы? Бунт?..
Но Измайлов вдруг скомандовал:
- Назад, становой! Успокойтесь! Прошу не бушевать.
Я не вижу никакого бунта.
Он судорожно затеребил изуродованными пальцами седую бородку и с треском в голосе набросился на мужиков:
- Кто это вбил вам в башки дурацкую мысль, что моя земля - это ваша земля? С неба вы, что ли, свалились? Ну, что же, похозяйствовали два дня, подняли зябь... Правильно! Вовремя! Пожертвовали пахотой на своей земле. Хорошо ! Трогательно! - И глаза его нагло смеялись, оглядывая головы мужиков. - Спасибо, братцы, за работу! Услужили!
Земля теперь не барская и не ваша, а Стоднева. Вот он, прошу любить и жаловать. Он же вас и отблагодарит, как ему понравится. Всё! А самоуправством не занимайтесь: невыгодно - в дураках останетесь, как сейчас.
Мужики загудели, и отдельные голоса выкрикнули:
- Наша земля!.. Деды и прадеды на ней трудились!
- Барин, ни тебя, ни Стоднева не допустим... Где словото твое?.. Сулил, играл с миром-то...
- Драться будем, барин!.. Без кольев не обойдется!..
Измайлов засмеялся и с дребезгом в юлосе обратился к Стодневу:
- А теперь, Стоднев, сам умиротворяй народ. Это же твое стадо.
Митрий Степаныч, бледный, с затаенной улыбочкой, шагнул к столу.
- Мужики, чего это вы? Как же это вы бога-то не боитесь? Разве можно на сход с черными мыслями являться?..
Господь-то все видит и не спустит нечестивцам. Тут дело полюбовное, законное. А где это видано, чтобы с кольями спроть закона идти?.. Бог не потерпит этого греха, мужики.
Толпа забунтовала, зашевелила кольями, замахала руками. Бородатые лица с ненавистью уставились на Стоднева, и казалось - сейчас люди бросятся на него и замолотят дрючками. Митрий Степаныч смущенно улыбнулся и сокрушенно махнул рукой.
Измайлов быстро, как молодой, вышел из толпы, вскочил на дрожки и рысью поехал обратно.
Мужики проводили Измайлова враждебными взглядами.
Кто-то надорзанно крикнул:
- Это как же, мужики? Дураками были, а сейчас дураки вдвое? Эх, пеньки, слюни распустили!.. С кровью ведь землю-то отдирают...
Миколай Подгорнов шлепал по спине лохматого Ларивона и задиристо посмеивался:
- Ну-ка, Ларивон Михайлыч, ликуй ныне и веселися!..
Хотели в рай, а попали на край, где горшки калят... Поздравили вас и отблагодарили... Уж больно ты с охотой пахал-то!.. Прямо земля кипела...
Ларивон злобно сжал кулаки.
- Молчи, шабер! Не вводи в грех... на убой пойду...
Между мужиками метался Кузярь и, сцепив оскаленные зубишки, скулил сквозь слезы:
- Бунтовали, черти... стеной шли... На кулачках деретесь, а тут башки в землю...
Его толкали и угощали подзатыльниками.
Хрипло лаял усатый становой и, потрясая нагайкой, таращил на мужиков глаза.
- Ах вы, рыла овчинные!.. Туда же, бунтовать, чужую землю захватывать... Я вас проучу... в бараний рог согну.
Ну-у! Кто здесь у вас заводила? Ведите его сюда, прохвоста! Ну? Кому приказываю?
Мужики тяжко молчали и не шевелились, загораживаясь от него кольями. Становой свирепо ворочал белками и хлестал нагайкой по столу. Староста стоял, как слепой истукан, а высокий Павлуха тускло смотрел в ноги мужиков, и мне казалось, что он скучает. На речке, под яром очень отчетливо кричали лягушки: "Дуррак! Сам дуррак".
Одинокий голос выкрикнул:
- Мы все... миром... без заводилов... мы не заводные...
А землю не отдадим... Ноги Митрия там не будет...
Его поддержал глухой ропот толпы. Староста испуганно отпрянул назад и растерянно схватился за бороду. Митрий Степаныч скромно стоял в легкой черной бекешке за старостой и обиженно усмехался.
Становой хрипел:
- Это какой там кобель огрызается? Выходи сюда! Писарь, узнай, что это за мерзавец.
Но писарь не пошевельнулся, только скривил рот в кривой усмешке.
Среди гнетущей тишины голос Микитушки, твердый и безбоязненный, показался мне гулким.
- Ты, становой, народ не обижай. Народ тебе не скотина.
Пантелей сделал страшное лицо и замахал на него руками:
- Одурел ты, Микита Вуколыч. Уйди и молчи!.. Уйди от греха!
Но становой не взбесился, а ухмыльнулся и задергал пальцами усы.
- Ну, продолжай! Я так и знал, что ты пустишь свою мельницу. Ты, оказывается, не только проповедник, но и главарь. Прожил жизнь, старик, а ведешь себя как полоумный. Народ возмущаешь.
- Народ правды взыскует, - гулко оборвал его Микитушка. - А за правду я живота не пожалею. Зачем у него, у народа-то, этот живоглот земчю уволок? Мы по добру и помилу землю-то у барина купить хотели, а он с кровью ее у нас отрывает... Ведь он из народа все соки выжмет - по миру пошлет... Как терпеть народу-то? Где правда-то?
- Вот она где правда, бородатый дурак!.. Я тебе покажу, какая это правда!
Становой рванулся к Микитушке и со всего размаху ударил его нагайкой. Толпа охнула и подалась назад.
Кто-то в отчаянии выдохнул:
- Братцы! Мужики! Порет он Мккитушку-то... полосует...
Ларивон бросился с колом к приставу.
- Не замай старика, становой! Башку размозжу!
Подскочил и Ванька Юлёнков, тоже с колом, и поднял его над головой. Лицо у него исказилось отчаянием. На них набросились полицейские и оттолкнули их назад. Но Ларивон и Юлёнков с дикими глазами рвались к приставу.
Становой, взмахивая нагайкой, кинулся к ним.
- Запорю, разбойники! Бунтовать? С кольями? В тюрьме сгною!
Петруша вцепился голой рукой в руку пристава и с улыбкой уверенного в себе человека сказал спокойно:
- Вы, ваше благородие, рукам-то волю не давайте. Разве можно старика бить? Старик правдивый... И вам ничего обидного не сказал.
- Ты кто такой?
- Я - Стоднев.
- Ага, это ты острожник и вор?
- Я не острожник и не вор. Вы это сами знаете, и нехорошо вам это говорить, как начальству...
Он выпустил руку пристава и шагнул назад, отталкивая Микитушку в толпу. И тут же строго приказал:
- А ты, Ларивон Михайлыч, и ты, Ваня, отойдите, не беситесь.
- Арестовать! - рявкнул становой. - Сотский! Староста! Сейчас же их на съезжую: я там с ними поговорю особо. А вы, бараны... вон по домам! Слыхали вы, что вам Митрий Митрич сказал? Землю вспахали - добро! Стоднев вам только спасибо скажет. А за то, что вы самовольно, скопом, по-бунтарски, - за это шкуры спущу.
Сотский Шустов пробрался к Микитушке и подцепил его под руку, но Микитушка оттолкнул его.
- Отойди, сатана!
И я увидел залитое кровью его лицо.
К Петруше сотский подойти не посмел, но стал позади него с грозным лицом, пожирая глазами пристава.
Ларивон ::с вытерпел и с воем бросился к Микитушке с Петр ушей:
- Микита Вуколыч! Петя! Чего это делается? Мужики, не давай! Мы все сообча... Миром пахали... все там были...
а Микита Вуколыч да Петруша в ответе?
Он отшвырнул сотского в сторону, подхватил под руки Микитушку и Петрушу и повел их в толпу.
- Стой! - рявкнул становой. - Куда? Кто ты такой?
Урядник, сюда! Староста, писарь! Окружить всех троих!
И он с безумными глазами начал хлестать нагайкой и Микитушку, к Ларивона, и Петрушу. Явились двое урядников и вместе со старостой к сотским сдавили всех троих и схватили их за руки. Петруша странно улыбался и пристально смотрел на брата, который по-прежнему стоял у стенки сарая и скорбно качал головой.
Но произошла суматоха, словно началась драка: толпа с кольями сбилась в густую кучу, проглотила Микитушку с Петрушей и двинулась по луке вниз, к речке.
- Пошли, ребята!.. В поле пошли!.. Мужики, не отставай! Мы свое знаем...
- Пущай только нагрянут, мы их встретим гостинцами.
Кузярь, скорчившись, сидел на старых пожарных дрогах с баграми и лестницами и плакал.
Староста и урядники шагали обратно, всклокоченные и смущенные. Митрий Степаныч подошел к приставу и прошептал ему что-то в ухо. Становой дернул головой, сорвал фуражку, бросил ее на стол и усмехнулся.
- Превосходно! Очень умно, Стоднев!.. Пускай разбредаются по своим логовам. А тех, с кольями... я их, подлецов, всех перевяжу... выпорю и сгною... Староста! Поехали к Стодневу!
А ночью арестовали и Микитушку, и Ларивона, и Ваньку Юлёнкова. Петрушу не тронули. На мужиков в поле налетели верховые и разогнали их по одному. Ночью же и Ларивона и Юлёнкова избили и отправили в волость. Там продержали их три дня и отпустили домой.
Ларивон потом бродил с ведром браги и пьяно рыдал:
- Шабры! Люди мои милые!.. Сгиб наш Микитушка...
за нас живот положил...
И он падал на землю и бился лохматой головой о пыльную дорогу.
С тех пор Микитушка пропал без вести. Старуха его вскоре умерла, а его будто бы сослали куда-то далеко, в Сибирь.
Жизнь опять пошла тихо и мирно. Мужики с бабами до солнышка уезжали в поле - мужики пахать душевые и арендованные клочки, а бабы - полоть просо.
Раза два я заходил к бабушке Наталье, но она лежала совсем маленькая, восковая, костлявая и не узнавала меня.
Горбатенькая Лукерья сидела безучастно за столом, вязала чулки и тоненьким старушечьим голоском читала наизусть псалмы или пела духовные стихи.
Когда я пришел во второй раз, она посоветовала мне:
- Ты простись с баушкой-то: она уже без языка ведь...
Ночесь бормотала, бормотала и тебя все звала... Тебя и Настеньку с Машаркой... Ты уж, милый, не ходи больше: не тоже в твои годы смертушку встречать. Поклонись баушкето... Сделай земной поклон и иди.
Я послушно ткнулся головой в пол у кровати и заплакал. Своим маленьким сердцем я больно пережил в эту минуту потерю близкого и родного человека. Бабушка Наталья как будто напутствовала меня своей богатой жизнью Она открывала передо мной необозримые просторы полей и дорог. Людям трудно живется: бедность, безземелье, барщина, притеснение от богатых... А ведь каждому радости хочется, каждому солнышко светит, для каждого земля - мать родная: и поит, и кормит, и творит всякие щедроты, и ласкает неописанной красотой... Жить бы, жить да ликовать... Только богатые да знатные все это добро-то отнимают у человека. От этого и страданья, и муки, и бездолье. Но не убьешь у человека его души, его мечты о счастье, его тоски о вольной воле...
XXXIX
Троицын день был девичьим праздником. Девки наряжались в яркие сарафаны, белые, красные, зеленые, и повязывали алые и желтые полушалки. Вся деревня цвела хороводами, и они похожи были на радужные вихри. В знойном воздухе с разных сторон волнами плескались песни. После обедни в церкви, когда отзванивали трезвон, девки и парни собирались на луке, а потом большой цветистой толпой с песнями шли мимо дранки через речку на ту сторону и по околице - в березовую рощу. Густой мохнатый лес тянулся по широкой лывине версты на две, и вековые березы спускали до самой земли свои зеленые космы. Хорошо было молчать и слушать шелест листьев и далекий лесной гул, как шум весеннего ливня. В зарослях молодых березок и осинок, в листьях которых пересыпались серебристые и голубые искры, весело было вспугнуть зайца, который убегал, вскидывая своим кургузым задом. Посвистывая, порхали разноцветные птички, стучали носом дятлы, как молоточками, и высоко в гущине ветвей и листьев пели флейточками какие-то давно знакомые птахи. Я очень любил этот березовый лес, его шум и влажный запах травы. Но ходить туда приходилось редко - только тогда, когда наши пахали барскую землю и жали хлеб. Один же я ходить туда не отваживался боялся объездчика Дудора.