Страница:
- Ниточки, бабочки, готовьте... посуровее, покрепче., холстеца на кармашки. А тебе, курник, шубу-то со сборками али с фантами? - обращался он ко мне, делая страшные глаза.
А я, счастливый его вниманием, лепетал, замирая под взглядом деда:
- С фантами... с пуговками...
- Я вот ему фанты-то кнутом настегаю... Баушка! Дайка мне кнут... Где он, кнут-то?
Сердчишко у меня начинало биться гулко, больно, до удушья.
А бабушка, колыхаясь от беззвучного смеха, вставала с места и со стоном плыла ко мне и становилась позади тетки Кати, Семы и матери. Она наклонялась ко мне, пропахшая квашней и капустой, и шептала, поглаживая мои волосенки:
- А ты иди... поклонись дедушке-то в ножки... и скажи:
"Сшей мне, дедушка, шубку, Христа ради..." А он тебе скажет: "Еще кланяйся..." А ты еще поклонись и головкой в ножки ему постукай. Он и скажет: "То-то! Сошью уж..."
А ты ему: "Спаси тебя Христос, дедушка! Сохрани тебя пресвятая богородица..." Вот как надо-то, дурачок!
Она выводила меня из-за скамейки, я шел, закрывая рукою глаза от стыда, залезал под стол и делал так, как говорила бабушка: все выходило в точности по ее слову.
Но этим не заканчивался мой подвиг: сердито кричал отец и требовал того же. Приходилось елозить под столом и кланяться валенкам отца. Потом очередь наступала для Семы. Он это делал легко, уверенно, юрко, по давней привычке.
Святочные вечера были для меня и Семы полны волнений и причудливых переживаний. Святочные ночи - месячные, фосфорические, волшебные ночи: люди, события, вещи - близкие, знакомые, обыденные - превращаются в чудесные и страшные видения, в сказочные образы. Действительность неотделима от фантазии, обычное - от призрачного. Все полно таинственности и предчувствий. Не знаешь, где кончается реальная жизнь и начинается сновиденье. Мерещится золоторогий олень Евстафия Плакиды, трепещет крыльями жар-птица... О них певуче по вечерам рассказывает бабушка.
После ужина дед заботливо одергивался, приводил себя в порядок, надевал полушубок, шапку и шел с фонарем на двор - проверить, даден ли корм скотине, заперты ли хлев, конюшня, погреб. Возвращался он с хомутом, со шлеёй, с разного рода конскими и упряжными принадлежностями.
Все это он бросал на пол - починить, подправить. Если сбруя справна, он будет подшивать валенки. Но перед этим он после ужина должен с час полежать на печи. Ночь длинна, а зимняя ночь дадена богом мужику для подготовительных работ на весну: как говорится - готовь соху да телегу зимой. Надо справлять сапоги, коты и калоши на святки, чтобы в великую седмицу их можно было мазать дегтем.
Для деда лежанье на печи после еды - это не только благостный отдых и потребность, но и почтенный обычай старины. Он лежал там глубокомысленно и дремал, бормоча себе в бороду невнятные слова и какие-то непонятные изречения.
А Володимирыч рассказывал под жужжанье бабьих веретен и щелканье наперстков:
- И вот, друзья мои, лежу я на полатях... ну, как вот ребятишки... и вижу...
Он замолкал и обводил всех предупреждающими глазами. Мы с замирающим сердцем, со страхом ждали необыкновенного.
- ...И вижу - хлынула...
- Ну? Вода-то? - нетерпеливо вскрикивает мать.
- Она! Из дверей, из окошек... А зима... Так же вот...
святки... Наводнение... На полу уж озеро... уж до окна... Уж стол, одежда поплыли... Все - на полати... Пол-избы!.. Печку затопило...
- Ну, ну? - Катя бросает веретено, и глаза ее горят ожиданием.
Мать в ужасе застывает и подбирает ноги на донце.
- Вот те и ну...
- И не потонули?
- Да и воды-то не было... Ничего не было... Глаза отвели.
Ночи сияют лунным снегом. Когда идешь по улице по санной дороге, льдисто накатанной полозьями, со следами подков, снег по сторонам играет и пересыпается колкими искорками: они - живые, они роятся, вспыхивают впереди и гаснут вблизи, разноцветные, звонкие, неощутимые, и кажется, что они вихрятся в воздухе, вонзаются в лицо и щиплют щеки, нос и до слез режут глаза. Всюду густой синий свет. Он тоже мерцает искрами. Взметы сугробов, как волны, всюду между избами и амбарами. Застывшим прибоем снег перед нашей избой взвился до карнизов, и наплеск серебряно-сахарной волны перегибается к окнам и свисает пеной и сосульками. Я люблю ходить под этим наплеском снега и смотреть в голубой прозрачно-мутный купол, нависающий надо мною. Между завалинкой и вогнутой стеной сугроба - уютный и гулкий проход, а от ворот идет на дорогу блистающий широкий прокат, который поднимается кверху, как на гору. И мне чудится, что под этим снежным балдахином - иной мир, терпкий, пахнущий небом, сеном и овчиной. Я знаю, что эта сказочная жизнь существует. Надо только тихо, затаив дыхание, подкрасться к дальнему углу избы, где сугроб срастается с венцами, и долго прислушиваться. Я люблю уединяться в этом голубом снежном сиянии и слушать какую-то глубокую возню, вздохи, глухие удары где-то очень близко, и пение, и звоны каких-то неутихающих струн. Порою кажется, что кто-то рядом зовет меня и играет бубенчиками. В глазах причудливо роятся огненными мушками снежинки.
В снегу утопала вся деревня. Крыши мягко и пухло белели, как холмы. За сугробами не видно было даже стен.
VII
Мы с Семой идем по дороге в шубенках, в валенках, в шапках с плисовым острым верхом, в шарфах, и мне кажется, что мы несемся над деревней по воздуху, и нам легко, свободно. Приятно пахнет снегом, морозом, соломой и дымом. Кое-где внизу, по сторонам, расцветают узорами в окошках желтые огоньки. Мы идем прямо на луну. Она смотрит на нас лицом Катерины и улыбается. И от нее к нам стреляют радужные искры, они падают на снег и на снегу кружатся метелицей. Снег вкусно хрустит и скрипит под валенками. Хрустит и морозный воздух, и небо кажется чистым и прозрачным, как молодой лед на реке. Лают далеко и близко собаки - лают по-домашнему, грустно, задумчиво. Где-то далеко, на той стороне, на высоком снежном взгорье, поют визгливыми голосами девчата под гармонь с колокольчиками. Перебор гармони звонок и заливист, с трелями и воем басов.
- Это конторщик Горохов с барского двора, - говорит Сема. - Эх, и играет же! Из Саратова перебор привез.
Этот Горохов - высокий, рябой дылда в романовском полушубке. Он казался мне не деревенским, очень чужим, высокомерным. Пальцы у него, длинные, цепкие и ходят ходуном.
И я вижу этот барский двор далеко на горе, с мезонином и крыльями по бокам. Он недостижимо далек и пластается там, на высоком горизонте, черной махиной надворных построек. Хотя я и бывал там с матерью у тети Маши, но мне страшно думать о нем, потому что там били кнутом деда, а сейчас там огромные свирепые псы. Иногда днем я видел, как по главному порядку, в снежной пыли и вьюге, с грохотом бубенцов бурей проносилась тройка лошадей в облаке пара. В санках, украшенных коврами, сидела медвежья туша, а кучер, откинувшись назад, как черт, играл связкой красных и зеленых вожжей.
У нас, в конце короткого нашего порядка, тоже поют девчата - поют так же визгливо и пронзительно, - пиликает и гармоника, но она гнусавая, с насморком. Я знаю, что девок и парней тянет на ту сторону, на барский бугор. Пройти туда сейчас нельзя: на льду дерутся на кулачки, стена на стену.
С бугра вся деревня видна от края и до края. Село у нас небольшое. Пожалуй, это не одно, а два села: одно - по эту сторону речки Чернавки, а другое - по ту. И там и здесь поодной улице: избы стоят в один ряд, а через дорогу - амбары, скотьи загоны и "выходы" в земле. За избами "усадьба" в заросли черемухи и яблонь, а в конце усадебных полос гумна с половешками и копнами, очень похожими на огромные корчаги. Через речку от одного порядка до другого - с полверсты. Оба берега высокие. Наш берег обрывистый, буерачный. От яра расстилается белой снежной равниной площадь с деревянной церковью. Тот берег от реки сначала низкий, поемный, а потом сразу круто взлетает ввысь длинной стеною, изгибаясь посередине деревни по течению реки. Тот берег выше нашего, и избы смотрят на наш порядок и на луку, как с горы. Реки сейчас не видно, - там снежное волнистое сияние, река глубоко под снегом.
Только в овраге, под ветлами, идет пар от обледенелого родника, заключенного в сруб.
На реке черная многолюдная толпа. Она подается вперед и назад, распадается и опять сбивается в кучу. Мерцают искры звезд, мерцают и вьюжатся алмазные искры на снегу и в воздухе. Воздух прозрачен, звонок и жгуч. Искры колючи и вонзаются в щеки и глаза. И от этого снежного сияния и лунного морозного воздуха все кажется огромным и волшебным, как в сказке. Я люблю эти лунноснежные ночи зимы, и мне хочется лететь над снегами в хрустальном воздухе. Мне холодно, ноги мерзнут в валенках, и голяшки мои щиплет и обжигает огнем. Я бегаю среди взрослых, среди девчат, с толпою парнишек, мы боремся, катаемся по скрипящему снегу, и от него приятно пахнет лошадиным пометом. Мы, ребятишки, тоже кубарем несемся по снежному склону горы к реке за толпой девчат и парней.
- Наши погнали сторонских! Наша взяла!..
Мы неудержимо бежим вниз, в сияющую лунным снегом котловину, с Семой и моим товарищем Иванкой Кузярем, худеньким озорником. К нам пристает Наумка Архипов, наш родственник, с долгого порядка, рябой и краснолицый.
Он увалень и говорит гнусаво и тягуче, точно норовит заплакать.
И на той и на другой стороне есть свои богатыри, которые держат честь своей "стены". От них зависит успех боя. Эти бойцы становятся впереди своей стены и дерутся только с равным противником. Их дружины теснятся около них. Рядовая толпа буйной ватагой рвется вперед. Люди расталкивают друг друга плечами, задыхаясь от жажды прорваться в первый ряд и ввязаться в бой. С нашей стороны непобедимыми героями считались трое: Серега Каляганов, Филька Сусин и Тихон Кувыркин, солдат, сын кожемяки Кузьмы. Филька - огромного роста молодой парень, "лобовой", тяжелый, ленивый в шагу, добродушный "тюхтяй". Он белотел, с сонными глазами, с застывшей улыбкой на лице.
На той стороне славились как вожаки мой дядя Ларивон, кузнец Потап и Миколай Подгорное, длинноногий и длиннорукий детина. Ходил Подгорное по селу всегда вызывающе смелый, форсистый и веселый. Каждый год он уезжал на сторону - в Саратов, в Астрахань - и возвращался домой, одетый по-городски, в брюках навыпуск, в резиновых калошах, на зависть парням.
Мы летим вниз и истошно визжим "ура". Ко мне подбегает Сема и хватает меня за руку.
- Не бегай туда - сомнут. Как погонят наших, под ноги попадешь - в лепешку растопчут. Стой здесь!
Я уважаю авторитет Семы: Сема говорит сердито, как взрослый, его голос похож на голос отца, и сам он тоже похож лицом на него, хотя и без бороды.
Он кажется мне необыкновенным: прежде всего он умеет под пляс петь азбуку, и я хохочу, когда он читает, подпрыгивая на лавке: "Буки-арц-аз-ра, веди, арц-аз-ра... глагольарц-аз-ра!.."
Ребятишки убегают вперед и смешиваются с взрослыми.
Мы с Семой стоим на взгорье и следим за ходом боя. Мне хочется туда, к моим друзьям, хочется и Семе, но там, внизу, опасно. К нам подходят девчата и степенные мужики в суконных поддевках - Митрий Стоднев, Иванка Архипов, брат Наумки, правая рука Митрия - чтец на "стояниях", Серега Каляганов, в рваном полушубке, Тихон Кувыркин, двое братьев, сыновья Паруши - Терентий и Алексей, оба статные мужики. Они редко дрались, но, когда втягивали их в бой, шли не спеша и деловито, плечо в плечо.
Я бегаю вокруг Семы, стараюсь согреться.
Иванка Архипов говорит смешливо:
- Ты чего здесь егозишь? Ступай домой, а то сосулькой станешь.
Я впервые вижу на ногах Митрия Стоднева белые высокие валенки с красными крапинками и не могу от них оторваться. Эти валенки нежны, мягки, богаты. Таких нет ни у кого. Голенища широки, они дрожат, как шелковые. Их раструбы поднимаются выше колен. Пораженный, я невольно кричу в восхищении:
- Эх, чтоб тя тута-а!.. Вот так валенки! До самого пупка...
Митрий берет меня за ухо и треплет, посмеиваясь:
- А ты чей будешь, ваше степенство?
Мне радостно, вольготно: я никого не боюсь, мне хочется смеяться и показать себя смелым, и я бойко отвечаю:
- Чай, дедушки Фомы внучек...
- А-а, Федяшка. Ты, чай, и кафизмы еще не прочитал?
- Я четыре прочитал, а первый псалом наизусть знаю Я и стихи пою.
- О? Ну-ка, пропой стихи-то. Врешь, поди.
- Это я-то вру? Врать грех.
И, подражая матери и бабушке, я пою тонким голоском:
Потоп страшен умножался...
Весь народ горе собрался.
Гнев идет!
Гнев идет!
Митрий с улыбкой слушает меня, одобрительно хмыкает:
- Гоже, тоже... Ты ведь говорил, что и гласы знаешь.
Ну-ка спой: "Приидите, возрадуемся господеви" на глас седьмый радостный...
У Митрия Степаныча нет бороды и усов нет, а только торчат кое-где кудрявые волоски. Он красивый мужик, держится гордо. Нос у него немного приплюснутый, но лицо румяное, ядреное, глаза круглые, пристальные, умные. Говорит он певуче, и голос у него глубокий, приятный.
Вдруг он порывается вперед и с почтительной строгостью говорит:
- Митрий Митрич Измайлов с кем-то прискакал на санках... Должно, гостя привез со своего двора...
Все спускаются с горы на несколько шагов, зорко вглядываясь в сторону боя. Поодаль, из-за крутого обрыва, легко и быстро летит красивая, тонкотелая лошадь, запряженная в нарядные санки. Лошадь кажется синей на лунном снегу. Из ноздрей клубится пар. Так же быстро и легко останавливается на реке, за дорогой. Из саней вылезают две фигуры в шубах "полтора кафтана".
Митрий Степаныч хотя и держится с достоинством богатого, уважаемого мужика, но безбородое лицо его покрывается мелкими морщинками: он почтительно и угодливо улыбается этим крылатым шинелям и вытягивает шею. Он забыл о бое, обо всех нас и шагает вниз, к санкам, к барам, которые приехали полюбоваться на кулачный бой. За ним плетутся Иванка и другие мужики.
- Наших погнали! - испуганно кричит Сема. - Бегут!
Страшное дело!
Все встревоженно останавливаются. Даже Митрий Степаныч застывает на месте и негодует:
- Дураки стоеросовые! Силачи! Ума не хватило, чтоб догадаться: ведь сторонские обманом хотели взять. Они и побежали-то, чтобы оглушить их. Серега! Филя! Как же это без вас-то?
Серега и без того бормочет что-го про себя, передергивается и поднимает рукава полушубка то на одной, то на другой руке. Красная борода его вздрагивает, и глаза жадно впиваются в густую толпу на реке. Он задирает шапку на затылок, бьет рукавицами и взывает с лихой удалью:
- Эх, была не была! Ударим, Тиша! Покажем нашу удаль молодецкую. Это там Ларя с Миколаем чекушат...
несдобровать нашим. Филя! Грянем из засады.
И он бежит вниз, взмахивая руками. Тихон широко шагает за ним с решительностью опытного бойца. Терентий и Алексей остаются с нами.
Девки улепетывают в гору и рассыпаются в разные стороны. По деревне тревожно лают собаки. Там, далеко на горе, разлйвисто, со звоном играет гороховская гармония.
Митрий Степаныч не оглядывается и степенно шагает вниз, к барским санкам.
По нашей стороне прокатился гул. Густое ядро врезалось в середину "стенки" сторонских. Толпа заволновалась, закружилась на реке, беглецы остановились и храбро повернули назад. Кто-то кричал "ура". Перепуганные девки, карабкаясь на гору, падали и визжали.
Митрий Степаныч оглянулся, не останавливаясь, и сказал одобрительно в нос:
- Ну, теперьча наша взяла... Глядите-ка, погнали... Эх, какой боец лихой Серега-то!.. Филька только сплеча режет, от сердца, а Серега - и от ума... Тихон - с расчетцем, с хитрецой. Солдатской выучки.
И он загнусил, гордый и величавый, почтеннейший из людей деревни, учитель наш и настоятель:
"Вечернюю песнь и словесную службу тебе, Христе, приносим..."
И шел не так, как все мужики - вразвалку, а с сознанием всесильного человека: уверенно подавшись вперед, твердо, легко и широко скупая своими необыкновенными валенками по снегу. Он не замечал нас, но почтительное окружение ему было приятно: вот идут около и позади него люди и уважительно прислушиваются к каждому его слову, следят за каждым его движением и готовы услужить ему. И он принимал это как должное. Вот так же и в бакалейной лавке своей, в новом пятистенном доме, красовался он, упиваясь своим могуществом, как самый умный, самый бывалый мужик чистоплотный, нарядный, благонравный, патриархально-строгий. Жена его, Татьяна, крупнотелая, медлительно-ленивая в движениях, пышная в цветных нарядах, брезгливая к людям, тоже величавая, покрикивала на баб и на мужиков и поучала их, как надо жить "по-божьи". На нас, ребятишек, которые лепились в дверях и очарованно смотрели на всякие редкости на полках, она вперемежку с мужем покрикивала:
- Прочь вы... прочь, червивые!..
У них была дочурка Таненка, рябенькая, большеротая, похожая на лягушку. Мы с ней не водились - ненавидели без всякой причины и постоянно дразнили ее:
- Кворрак!.. Лягушка-квакушка, кворрак!..
Она выла, грызла в бессилии свои руки и топала ногами.
Однажды отец схватил меня за волосы и начал невыносимо больно трепать, приговаривая:
- Не дразни Таненку. Никогда не дразни. Дьяволенок!
Из-за тебя меня в лавке перед всем народом страмили.
Запорю!
И с этого дня я понял, что сила Сто дне ва несокрушима, что жизнь моя зависит не только от отца и деда, но и от Митрия Степаныча и его Татьяны. И я возненавидел Таненку всеми силами души.
Неподалеку, на прибрежных низких обрывах, занесенных сугробами, толпятся и на той и на другой стороне взрослые и ребятишки. Сейчас и мы и они - тоже соперники.
К санкам Измайлова подходят любопытные и с того берега. Санки стоят на середине реки, в нейтральном месте.
Здесь люди и той и другой стороны - обычные мирные друзья и сродники. Но ребятишки и здесь вероломны: заглядишься, забудешься, доверчиво побежишь вокруг людей, окружающих сани, и неожиданно падаешь, оглушенный ударом кулака. Подбегал Сема, сердито поднимал меня за руку и обивал снег с шубы.
- Кто это тебя саданул?
- Чай, сторонский. Убег он.
- А ты не разевай рот-то! Сейчас я ему выволочку дам.
Постой здесь!
Он убегал, хлопая полами шубы о валенки, и через некоторое время несся вдогонку за парнишкой, который вилял по снегу, ускользая от преследования. Парнишка хитрый:
он мгновенно у самых ног Семы падает в снег и поднимает руку: лежачего не бьют. Сема останавливается и, обезоруженный, смотрит на него, не смея нарушить строгое правило боевого времени. Но все же украдкой пинает его валенком и угрожающе что-то бормочет. Потом он отходит, парнишка поднимается и бредет вслед за ним к барским санкам в коврах.
Я самозабвенно смотрю на голубую лошадь в яблоках, стройную, поджарую, на тонких ногах. Она нервно озирается, раздувает ноздри, дышит паром, взмахивает головой и выгибает шею дугой. Она жует удила и фыркает. На губах у нее иней и льдинки. Она так красива и неотразимо грозна, что я не могу подойти к ней близко, как подхожу обычно к своему ребристому и толстопузому гнедку. Но мне до отчаяния хочется покататься на ней верхом. Лошадь окружают мужики и ребятишки и любуются ею. Кучер в шапке с пером сидит идолом на облучке, невиданно толстый в своем кафтане, и не обращает внимания на людей. И когда кто-нибудь осмеливается подойти поближе, он рычит грозно:
- Этдей нэзэд! Рылэ!
У саней стоят две фигуры в крылатых серых шинелях и дорогих шапках. Люди окружают их и молча глазеют на бар. Измайлов то и дело хватается за бородку искалеченными пальцами и быстро теребит и разглаживает ее. Он кажется очень злым, в правой руке у него сучковатая палка:
так и кажется, что он сейчас начнет жарить всех по башкам.
Голос у него резкий, лающий, властный. При луне выпученные глаза его блестят и прыгают из стороны в сторону.
Другой барин тоже сухопарый, но высокий, с длинными темными усами и узкою бородкой. Он смотрит на дерущихся угрюмо. Время от времени усмехается и качает головой.
Мне кажется, что он больной: он морщится, и на лице у него страдание.
Бой доходит до высшего напряжения: ни та, ни другая сторона не уступает. Голоса замирают, и настает внезапная тишина, только отчетливее и глубже бухает частая молотьба. С одной стороны высокий черный буерак в ярких пятнах снега, с другой - волнистая и бугристая заречная полоса снежного поля, а за ним - крутой взлет сияющего взгорья.
В этом молчании боя что-то сосредоточенное и яростное.
В центре толпы тела сбиты плечо в плечо, и там не видно ничего, кроме взмахов кулаков и овчинного кипения. Гуща людей упруго колеблется вперед, назад и в стороны. - Сейчас решительный момент, Михаил Сергеевич! строго, раздраженно кричит Измайлов, впиваясь выпученными глазами в толпу. Седые брови у него взлетают на лоб и дрожат, лицо вытягивается, становится свирепым. - Прошу обратить внимание. Замечательный миг. Стоднев! - орет он и бьет палкой по снегу. - Ставлю четверть водки:
если побьет твоя сторона, угощаю всех, если моя сторона - угощай ты. Я убежден, что победит наша сторона. Ну? Ты думаешь, кулугур, взять полведром браги? Ты ханжа, скуп и жаден: ты за свои полведра уже наложил лишнюю копейку на ситец и воблу. Знаю тебя, прохвоста...
Митрий Степаныч не смущается. Он с достоинством мудрого начетчика, хорошо знающего причуды барина, снисходительно улыбается и покорно, с рассудительной кротостью говорит:
- Ваши щедроты, Дмит Митрич, известны всему уезду.
- Слышите его, Михаил Сергеевич? Лицемер и жулик, каких мало.
Сухопарый барин смотрит на Митрия Степаныча и мягким басом обращается к нему:
- Я слышал о тебе, Стоднев. На тебя жалуется духовенство: ты перетянул в раскол почти всю деревню.
Митрий Степаныч кланяется ему и учтиво говорит в нос:
- Мирское духовенство, Михаил Сергеевич, наводит хулу. Народ жаждет божьего источника и ищет его, как ему указует совесть.
- Ты говоришь красно. Видно, что умеешь действовать на людей и, вероятно, не только властью слова...
Измайлов в восхищении стучит палкой о снег и по-армейски лает:
- Ну? Не правда ли, Михаил Сергеевич? Фарисей!
Здесь, у нас, кроме него, есть всякие искатели правды.
- Сектанты?
- Всякого сорта ягоды. Бегуны вокруг сосны. У вас в Ключах - лапотники, древляне, куряне... сплошная Рязань. Наши чернавцы хранят традиции керженских скитов.
Они из поколения в поколение взыскуют града. Из самой утробы выворачивают "о". Недра народного духа! Глубина! А в глубине - чертей вдвойне.
Эти люди как будто внезапно явились к нам из другого, неведомого мира только в эти волшебные лунные святки.
Они стояли перед нами в странных, необъятных широких серых одеждах, поражающих своими бесчисленными складками, крылатыми накидками и пушистыми воротниками.
И язык их - язык не нашей жизни, не наших повседневных интересов. Он так же тонок и благороден, как их лица, как их стриженые бороды, как их необыкновенная лошадка, как их странные и удивительные "полтора кафтана".
Измайлов вдруг срывается с места, и полы его "полтора кафтана" распахиваются, как огромные крылья. Он свирепеет, машет палкой и ревет:
- Мерзавцы!.. Скоты!.. Черепки перебью сукиным детям...
И бежит по снегу с палкой на отлет. Барская его шуба слетает с правого плеча и волочится по снегу. Лошадь испуганно рвется в сторону, храпит и страшно выкатывает глаза. Толстый кучер играет ласковой фистулой:
- Трр... трр... Стой, дур-рак!
Измайлов так же внезапно останавливается и кричит уже с восторженным бешенством:
- Ага! Так, так... Наша сторона побита... Так вам, дуракам, и надо. Я на вас, подлецов, четверть водки проиграл.
Стоднев, ликуй, бестия!
И хохочет, дергая головой и махая палкой.
Наши стремительно, с гулом гонят сторонских. Вся лавина мчится через реку, на снежное поле. Но сторонские все-таки бегут с боем, толпа рвется как-то порывами: то наталкивается на какое-то сопротивление, то черной волной опять всей массой стремится вперед. Отстающие падают и поднимают руки: лежачих не бьют. Все группами и по одному возвращаются на реку. Сторонские собираются около кузницы.
Измайлов лает, точно командует у себя на барском дворе :
- Сюда победителей! Поздравляю! Четверть водки!
Молодцы! Великолепный бой! Ах вы, канальи бородатые!
Он идет обратно к саням. За ним кто-то из мужиков тащит его шинель. Еще издали он с восхищением кричит Ермолаеву:
- Вот где, Михаил Сергеевич, сказывается непобедимость русского солдата и его боевая слава! Никакой немец, никакой француз и поганый турок в придачу не могут постигнуть тайны великой силы русского человека!
Бойцы и с той и с другой стороны идут гурьбой в нашу сторону. Впереди шагают, утираясь полами полушубков, силачи.
Каляганов, мотая красной бородой, хватает горстями снег и умывается им. Филька Сусин прячется за его спину.
Ларивон, высокий, башкастый, без шапки, несет свое тело с натугой, как пьяный, вытягивая шею. Длинную свою бороду он закинул за плечо. Видно, что он робеет перед барином и жалобно приговаривает:
А я, счастливый его вниманием, лепетал, замирая под взглядом деда:
- С фантами... с пуговками...
- Я вот ему фанты-то кнутом настегаю... Баушка! Дайка мне кнут... Где он, кнут-то?
Сердчишко у меня начинало биться гулко, больно, до удушья.
А бабушка, колыхаясь от беззвучного смеха, вставала с места и со стоном плыла ко мне и становилась позади тетки Кати, Семы и матери. Она наклонялась ко мне, пропахшая квашней и капустой, и шептала, поглаживая мои волосенки:
- А ты иди... поклонись дедушке-то в ножки... и скажи:
"Сшей мне, дедушка, шубку, Христа ради..." А он тебе скажет: "Еще кланяйся..." А ты еще поклонись и головкой в ножки ему постукай. Он и скажет: "То-то! Сошью уж..."
А ты ему: "Спаси тебя Христос, дедушка! Сохрани тебя пресвятая богородица..." Вот как надо-то, дурачок!
Она выводила меня из-за скамейки, я шел, закрывая рукою глаза от стыда, залезал под стол и делал так, как говорила бабушка: все выходило в точности по ее слову.
Но этим не заканчивался мой подвиг: сердито кричал отец и требовал того же. Приходилось елозить под столом и кланяться валенкам отца. Потом очередь наступала для Семы. Он это делал легко, уверенно, юрко, по давней привычке.
Святочные вечера были для меня и Семы полны волнений и причудливых переживаний. Святочные ночи - месячные, фосфорические, волшебные ночи: люди, события, вещи - близкие, знакомые, обыденные - превращаются в чудесные и страшные видения, в сказочные образы. Действительность неотделима от фантазии, обычное - от призрачного. Все полно таинственности и предчувствий. Не знаешь, где кончается реальная жизнь и начинается сновиденье. Мерещится золоторогий олень Евстафия Плакиды, трепещет крыльями жар-птица... О них певуче по вечерам рассказывает бабушка.
После ужина дед заботливо одергивался, приводил себя в порядок, надевал полушубок, шапку и шел с фонарем на двор - проверить, даден ли корм скотине, заперты ли хлев, конюшня, погреб. Возвращался он с хомутом, со шлеёй, с разного рода конскими и упряжными принадлежностями.
Все это он бросал на пол - починить, подправить. Если сбруя справна, он будет подшивать валенки. Но перед этим он после ужина должен с час полежать на печи. Ночь длинна, а зимняя ночь дадена богом мужику для подготовительных работ на весну: как говорится - готовь соху да телегу зимой. Надо справлять сапоги, коты и калоши на святки, чтобы в великую седмицу их можно было мазать дегтем.
Для деда лежанье на печи после еды - это не только благостный отдых и потребность, но и почтенный обычай старины. Он лежал там глубокомысленно и дремал, бормоча себе в бороду невнятные слова и какие-то непонятные изречения.
А Володимирыч рассказывал под жужжанье бабьих веретен и щелканье наперстков:
- И вот, друзья мои, лежу я на полатях... ну, как вот ребятишки... и вижу...
Он замолкал и обводил всех предупреждающими глазами. Мы с замирающим сердцем, со страхом ждали необыкновенного.
- ...И вижу - хлынула...
- Ну? Вода-то? - нетерпеливо вскрикивает мать.
- Она! Из дверей, из окошек... А зима... Так же вот...
святки... Наводнение... На полу уж озеро... уж до окна... Уж стол, одежда поплыли... Все - на полати... Пол-избы!.. Печку затопило...
- Ну, ну? - Катя бросает веретено, и глаза ее горят ожиданием.
Мать в ужасе застывает и подбирает ноги на донце.
- Вот те и ну...
- И не потонули?
- Да и воды-то не было... Ничего не было... Глаза отвели.
Ночи сияют лунным снегом. Когда идешь по улице по санной дороге, льдисто накатанной полозьями, со следами подков, снег по сторонам играет и пересыпается колкими искорками: они - живые, они роятся, вспыхивают впереди и гаснут вблизи, разноцветные, звонкие, неощутимые, и кажется, что они вихрятся в воздухе, вонзаются в лицо и щиплют щеки, нос и до слез режут глаза. Всюду густой синий свет. Он тоже мерцает искрами. Взметы сугробов, как волны, всюду между избами и амбарами. Застывшим прибоем снег перед нашей избой взвился до карнизов, и наплеск серебряно-сахарной волны перегибается к окнам и свисает пеной и сосульками. Я люблю ходить под этим наплеском снега и смотреть в голубой прозрачно-мутный купол, нависающий надо мною. Между завалинкой и вогнутой стеной сугроба - уютный и гулкий проход, а от ворот идет на дорогу блистающий широкий прокат, который поднимается кверху, как на гору. И мне чудится, что под этим снежным балдахином - иной мир, терпкий, пахнущий небом, сеном и овчиной. Я знаю, что эта сказочная жизнь существует. Надо только тихо, затаив дыхание, подкрасться к дальнему углу избы, где сугроб срастается с венцами, и долго прислушиваться. Я люблю уединяться в этом голубом снежном сиянии и слушать какую-то глубокую возню, вздохи, глухие удары где-то очень близко, и пение, и звоны каких-то неутихающих струн. Порою кажется, что кто-то рядом зовет меня и играет бубенчиками. В глазах причудливо роятся огненными мушками снежинки.
В снегу утопала вся деревня. Крыши мягко и пухло белели, как холмы. За сугробами не видно было даже стен.
VII
Мы с Семой идем по дороге в шубенках, в валенках, в шапках с плисовым острым верхом, в шарфах, и мне кажется, что мы несемся над деревней по воздуху, и нам легко, свободно. Приятно пахнет снегом, морозом, соломой и дымом. Кое-где внизу, по сторонам, расцветают узорами в окошках желтые огоньки. Мы идем прямо на луну. Она смотрит на нас лицом Катерины и улыбается. И от нее к нам стреляют радужные искры, они падают на снег и на снегу кружатся метелицей. Снег вкусно хрустит и скрипит под валенками. Хрустит и морозный воздух, и небо кажется чистым и прозрачным, как молодой лед на реке. Лают далеко и близко собаки - лают по-домашнему, грустно, задумчиво. Где-то далеко, на той стороне, на высоком снежном взгорье, поют визгливыми голосами девчата под гармонь с колокольчиками. Перебор гармони звонок и заливист, с трелями и воем басов.
- Это конторщик Горохов с барского двора, - говорит Сема. - Эх, и играет же! Из Саратова перебор привез.
Этот Горохов - высокий, рябой дылда в романовском полушубке. Он казался мне не деревенским, очень чужим, высокомерным. Пальцы у него, длинные, цепкие и ходят ходуном.
И я вижу этот барский двор далеко на горе, с мезонином и крыльями по бокам. Он недостижимо далек и пластается там, на высоком горизонте, черной махиной надворных построек. Хотя я и бывал там с матерью у тети Маши, но мне страшно думать о нем, потому что там били кнутом деда, а сейчас там огромные свирепые псы. Иногда днем я видел, как по главному порядку, в снежной пыли и вьюге, с грохотом бубенцов бурей проносилась тройка лошадей в облаке пара. В санках, украшенных коврами, сидела медвежья туша, а кучер, откинувшись назад, как черт, играл связкой красных и зеленых вожжей.
У нас, в конце короткого нашего порядка, тоже поют девчата - поют так же визгливо и пронзительно, - пиликает и гармоника, но она гнусавая, с насморком. Я знаю, что девок и парней тянет на ту сторону, на барский бугор. Пройти туда сейчас нельзя: на льду дерутся на кулачки, стена на стену.
С бугра вся деревня видна от края и до края. Село у нас небольшое. Пожалуй, это не одно, а два села: одно - по эту сторону речки Чернавки, а другое - по ту. И там и здесь поодной улице: избы стоят в один ряд, а через дорогу - амбары, скотьи загоны и "выходы" в земле. За избами "усадьба" в заросли черемухи и яблонь, а в конце усадебных полос гумна с половешками и копнами, очень похожими на огромные корчаги. Через речку от одного порядка до другого - с полверсты. Оба берега высокие. Наш берег обрывистый, буерачный. От яра расстилается белой снежной равниной площадь с деревянной церковью. Тот берег от реки сначала низкий, поемный, а потом сразу круто взлетает ввысь длинной стеною, изгибаясь посередине деревни по течению реки. Тот берег выше нашего, и избы смотрят на наш порядок и на луку, как с горы. Реки сейчас не видно, - там снежное волнистое сияние, река глубоко под снегом.
Только в овраге, под ветлами, идет пар от обледенелого родника, заключенного в сруб.
На реке черная многолюдная толпа. Она подается вперед и назад, распадается и опять сбивается в кучу. Мерцают искры звезд, мерцают и вьюжатся алмазные искры на снегу и в воздухе. Воздух прозрачен, звонок и жгуч. Искры колючи и вонзаются в щеки и глаза. И от этого снежного сияния и лунного морозного воздуха все кажется огромным и волшебным, как в сказке. Я люблю эти лунноснежные ночи зимы, и мне хочется лететь над снегами в хрустальном воздухе. Мне холодно, ноги мерзнут в валенках, и голяшки мои щиплет и обжигает огнем. Я бегаю среди взрослых, среди девчат, с толпою парнишек, мы боремся, катаемся по скрипящему снегу, и от него приятно пахнет лошадиным пометом. Мы, ребятишки, тоже кубарем несемся по снежному склону горы к реке за толпой девчат и парней.
- Наши погнали сторонских! Наша взяла!..
Мы неудержимо бежим вниз, в сияющую лунным снегом котловину, с Семой и моим товарищем Иванкой Кузярем, худеньким озорником. К нам пристает Наумка Архипов, наш родственник, с долгого порядка, рябой и краснолицый.
Он увалень и говорит гнусаво и тягуче, точно норовит заплакать.
И на той и на другой стороне есть свои богатыри, которые держат честь своей "стены". От них зависит успех боя. Эти бойцы становятся впереди своей стены и дерутся только с равным противником. Их дружины теснятся около них. Рядовая толпа буйной ватагой рвется вперед. Люди расталкивают друг друга плечами, задыхаясь от жажды прорваться в первый ряд и ввязаться в бой. С нашей стороны непобедимыми героями считались трое: Серега Каляганов, Филька Сусин и Тихон Кувыркин, солдат, сын кожемяки Кузьмы. Филька - огромного роста молодой парень, "лобовой", тяжелый, ленивый в шагу, добродушный "тюхтяй". Он белотел, с сонными глазами, с застывшей улыбкой на лице.
На той стороне славились как вожаки мой дядя Ларивон, кузнец Потап и Миколай Подгорное, длинноногий и длиннорукий детина. Ходил Подгорное по селу всегда вызывающе смелый, форсистый и веселый. Каждый год он уезжал на сторону - в Саратов, в Астрахань - и возвращался домой, одетый по-городски, в брюках навыпуск, в резиновых калошах, на зависть парням.
Мы летим вниз и истошно визжим "ура". Ко мне подбегает Сема и хватает меня за руку.
- Не бегай туда - сомнут. Как погонят наших, под ноги попадешь - в лепешку растопчут. Стой здесь!
Я уважаю авторитет Семы: Сема говорит сердито, как взрослый, его голос похож на голос отца, и сам он тоже похож лицом на него, хотя и без бороды.
Он кажется мне необыкновенным: прежде всего он умеет под пляс петь азбуку, и я хохочу, когда он читает, подпрыгивая на лавке: "Буки-арц-аз-ра, веди, арц-аз-ра... глагольарц-аз-ра!.."
Ребятишки убегают вперед и смешиваются с взрослыми.
Мы с Семой стоим на взгорье и следим за ходом боя. Мне хочется туда, к моим друзьям, хочется и Семе, но там, внизу, опасно. К нам подходят девчата и степенные мужики в суконных поддевках - Митрий Стоднев, Иванка Архипов, брат Наумки, правая рука Митрия - чтец на "стояниях", Серега Каляганов, в рваном полушубке, Тихон Кувыркин, двое братьев, сыновья Паруши - Терентий и Алексей, оба статные мужики. Они редко дрались, но, когда втягивали их в бой, шли не спеша и деловито, плечо в плечо.
Я бегаю вокруг Семы, стараюсь согреться.
Иванка Архипов говорит смешливо:
- Ты чего здесь егозишь? Ступай домой, а то сосулькой станешь.
Я впервые вижу на ногах Митрия Стоднева белые высокие валенки с красными крапинками и не могу от них оторваться. Эти валенки нежны, мягки, богаты. Таких нет ни у кого. Голенища широки, они дрожат, как шелковые. Их раструбы поднимаются выше колен. Пораженный, я невольно кричу в восхищении:
- Эх, чтоб тя тута-а!.. Вот так валенки! До самого пупка...
Митрий берет меня за ухо и треплет, посмеиваясь:
- А ты чей будешь, ваше степенство?
Мне радостно, вольготно: я никого не боюсь, мне хочется смеяться и показать себя смелым, и я бойко отвечаю:
- Чай, дедушки Фомы внучек...
- А-а, Федяшка. Ты, чай, и кафизмы еще не прочитал?
- Я четыре прочитал, а первый псалом наизусть знаю Я и стихи пою.
- О? Ну-ка, пропой стихи-то. Врешь, поди.
- Это я-то вру? Врать грех.
И, подражая матери и бабушке, я пою тонким голоском:
Потоп страшен умножался...
Весь народ горе собрался.
Гнев идет!
Гнев идет!
Митрий с улыбкой слушает меня, одобрительно хмыкает:
- Гоже, тоже... Ты ведь говорил, что и гласы знаешь.
Ну-ка спой: "Приидите, возрадуемся господеви" на глас седьмый радостный...
У Митрия Степаныча нет бороды и усов нет, а только торчат кое-где кудрявые волоски. Он красивый мужик, держится гордо. Нос у него немного приплюснутый, но лицо румяное, ядреное, глаза круглые, пристальные, умные. Говорит он певуче, и голос у него глубокий, приятный.
Вдруг он порывается вперед и с почтительной строгостью говорит:
- Митрий Митрич Измайлов с кем-то прискакал на санках... Должно, гостя привез со своего двора...
Все спускаются с горы на несколько шагов, зорко вглядываясь в сторону боя. Поодаль, из-за крутого обрыва, легко и быстро летит красивая, тонкотелая лошадь, запряженная в нарядные санки. Лошадь кажется синей на лунном снегу. Из ноздрей клубится пар. Так же быстро и легко останавливается на реке, за дорогой. Из саней вылезают две фигуры в шубах "полтора кафтана".
Митрий Степаныч хотя и держится с достоинством богатого, уважаемого мужика, но безбородое лицо его покрывается мелкими морщинками: он почтительно и угодливо улыбается этим крылатым шинелям и вытягивает шею. Он забыл о бое, обо всех нас и шагает вниз, к санкам, к барам, которые приехали полюбоваться на кулачный бой. За ним плетутся Иванка и другие мужики.
- Наших погнали! - испуганно кричит Сема. - Бегут!
Страшное дело!
Все встревоженно останавливаются. Даже Митрий Степаныч застывает на месте и негодует:
- Дураки стоеросовые! Силачи! Ума не хватило, чтоб догадаться: ведь сторонские обманом хотели взять. Они и побежали-то, чтобы оглушить их. Серега! Филя! Как же это без вас-то?
Серега и без того бормочет что-го про себя, передергивается и поднимает рукава полушубка то на одной, то на другой руке. Красная борода его вздрагивает, и глаза жадно впиваются в густую толпу на реке. Он задирает шапку на затылок, бьет рукавицами и взывает с лихой удалью:
- Эх, была не была! Ударим, Тиша! Покажем нашу удаль молодецкую. Это там Ларя с Миколаем чекушат...
несдобровать нашим. Филя! Грянем из засады.
И он бежит вниз, взмахивая руками. Тихон широко шагает за ним с решительностью опытного бойца. Терентий и Алексей остаются с нами.
Девки улепетывают в гору и рассыпаются в разные стороны. По деревне тревожно лают собаки. Там, далеко на горе, разлйвисто, со звоном играет гороховская гармония.
Митрий Степаныч не оглядывается и степенно шагает вниз, к барским санкам.
По нашей стороне прокатился гул. Густое ядро врезалось в середину "стенки" сторонских. Толпа заволновалась, закружилась на реке, беглецы остановились и храбро повернули назад. Кто-то кричал "ура". Перепуганные девки, карабкаясь на гору, падали и визжали.
Митрий Степаныч оглянулся, не останавливаясь, и сказал одобрительно в нос:
- Ну, теперьча наша взяла... Глядите-ка, погнали... Эх, какой боец лихой Серега-то!.. Филька только сплеча режет, от сердца, а Серега - и от ума... Тихон - с расчетцем, с хитрецой. Солдатской выучки.
И он загнусил, гордый и величавый, почтеннейший из людей деревни, учитель наш и настоятель:
"Вечернюю песнь и словесную службу тебе, Христе, приносим..."
И шел не так, как все мужики - вразвалку, а с сознанием всесильного человека: уверенно подавшись вперед, твердо, легко и широко скупая своими необыкновенными валенками по снегу. Он не замечал нас, но почтительное окружение ему было приятно: вот идут около и позади него люди и уважительно прислушиваются к каждому его слову, следят за каждым его движением и готовы услужить ему. И он принимал это как должное. Вот так же и в бакалейной лавке своей, в новом пятистенном доме, красовался он, упиваясь своим могуществом, как самый умный, самый бывалый мужик чистоплотный, нарядный, благонравный, патриархально-строгий. Жена его, Татьяна, крупнотелая, медлительно-ленивая в движениях, пышная в цветных нарядах, брезгливая к людям, тоже величавая, покрикивала на баб и на мужиков и поучала их, как надо жить "по-божьи". На нас, ребятишек, которые лепились в дверях и очарованно смотрели на всякие редкости на полках, она вперемежку с мужем покрикивала:
- Прочь вы... прочь, червивые!..
У них была дочурка Таненка, рябенькая, большеротая, похожая на лягушку. Мы с ней не водились - ненавидели без всякой причины и постоянно дразнили ее:
- Кворрак!.. Лягушка-квакушка, кворрак!..
Она выла, грызла в бессилии свои руки и топала ногами.
Однажды отец схватил меня за волосы и начал невыносимо больно трепать, приговаривая:
- Не дразни Таненку. Никогда не дразни. Дьяволенок!
Из-за тебя меня в лавке перед всем народом страмили.
Запорю!
И с этого дня я понял, что сила Сто дне ва несокрушима, что жизнь моя зависит не только от отца и деда, но и от Митрия Степаныча и его Татьяны. И я возненавидел Таненку всеми силами души.
Неподалеку, на прибрежных низких обрывах, занесенных сугробами, толпятся и на той и на другой стороне взрослые и ребятишки. Сейчас и мы и они - тоже соперники.
К санкам Измайлова подходят любопытные и с того берега. Санки стоят на середине реки, в нейтральном месте.
Здесь люди и той и другой стороны - обычные мирные друзья и сродники. Но ребятишки и здесь вероломны: заглядишься, забудешься, доверчиво побежишь вокруг людей, окружающих сани, и неожиданно падаешь, оглушенный ударом кулака. Подбегал Сема, сердито поднимал меня за руку и обивал снег с шубы.
- Кто это тебя саданул?
- Чай, сторонский. Убег он.
- А ты не разевай рот-то! Сейчас я ему выволочку дам.
Постой здесь!
Он убегал, хлопая полами шубы о валенки, и через некоторое время несся вдогонку за парнишкой, который вилял по снегу, ускользая от преследования. Парнишка хитрый:
он мгновенно у самых ног Семы падает в снег и поднимает руку: лежачего не бьют. Сема останавливается и, обезоруженный, смотрит на него, не смея нарушить строгое правило боевого времени. Но все же украдкой пинает его валенком и угрожающе что-то бормочет. Потом он отходит, парнишка поднимается и бредет вслед за ним к барским санкам в коврах.
Я самозабвенно смотрю на голубую лошадь в яблоках, стройную, поджарую, на тонких ногах. Она нервно озирается, раздувает ноздри, дышит паром, взмахивает головой и выгибает шею дугой. Она жует удила и фыркает. На губах у нее иней и льдинки. Она так красива и неотразимо грозна, что я не могу подойти к ней близко, как подхожу обычно к своему ребристому и толстопузому гнедку. Но мне до отчаяния хочется покататься на ней верхом. Лошадь окружают мужики и ребятишки и любуются ею. Кучер в шапке с пером сидит идолом на облучке, невиданно толстый в своем кафтане, и не обращает внимания на людей. И когда кто-нибудь осмеливается подойти поближе, он рычит грозно:
- Этдей нэзэд! Рылэ!
У саней стоят две фигуры в крылатых серых шинелях и дорогих шапках. Люди окружают их и молча глазеют на бар. Измайлов то и дело хватается за бородку искалеченными пальцами и быстро теребит и разглаживает ее. Он кажется очень злым, в правой руке у него сучковатая палка:
так и кажется, что он сейчас начнет жарить всех по башкам.
Голос у него резкий, лающий, властный. При луне выпученные глаза его блестят и прыгают из стороны в сторону.
Другой барин тоже сухопарый, но высокий, с длинными темными усами и узкою бородкой. Он смотрит на дерущихся угрюмо. Время от времени усмехается и качает головой.
Мне кажется, что он больной: он морщится, и на лице у него страдание.
Бой доходит до высшего напряжения: ни та, ни другая сторона не уступает. Голоса замирают, и настает внезапная тишина, только отчетливее и глубже бухает частая молотьба. С одной стороны высокий черный буерак в ярких пятнах снега, с другой - волнистая и бугристая заречная полоса снежного поля, а за ним - крутой взлет сияющего взгорья.
В этом молчании боя что-то сосредоточенное и яростное.
В центре толпы тела сбиты плечо в плечо, и там не видно ничего, кроме взмахов кулаков и овчинного кипения. Гуща людей упруго колеблется вперед, назад и в стороны. - Сейчас решительный момент, Михаил Сергеевич! строго, раздраженно кричит Измайлов, впиваясь выпученными глазами в толпу. Седые брови у него взлетают на лоб и дрожат, лицо вытягивается, становится свирепым. - Прошу обратить внимание. Замечательный миг. Стоднев! - орет он и бьет палкой по снегу. - Ставлю четверть водки:
если побьет твоя сторона, угощаю всех, если моя сторона - угощай ты. Я убежден, что победит наша сторона. Ну? Ты думаешь, кулугур, взять полведром браги? Ты ханжа, скуп и жаден: ты за свои полведра уже наложил лишнюю копейку на ситец и воблу. Знаю тебя, прохвоста...
Митрий Степаныч не смущается. Он с достоинством мудрого начетчика, хорошо знающего причуды барина, снисходительно улыбается и покорно, с рассудительной кротостью говорит:
- Ваши щедроты, Дмит Митрич, известны всему уезду.
- Слышите его, Михаил Сергеевич? Лицемер и жулик, каких мало.
Сухопарый барин смотрит на Митрия Степаныча и мягким басом обращается к нему:
- Я слышал о тебе, Стоднев. На тебя жалуется духовенство: ты перетянул в раскол почти всю деревню.
Митрий Степаныч кланяется ему и учтиво говорит в нос:
- Мирское духовенство, Михаил Сергеевич, наводит хулу. Народ жаждет божьего источника и ищет его, как ему указует совесть.
- Ты говоришь красно. Видно, что умеешь действовать на людей и, вероятно, не только властью слова...
Измайлов в восхищении стучит палкой о снег и по-армейски лает:
- Ну? Не правда ли, Михаил Сергеевич? Фарисей!
Здесь, у нас, кроме него, есть всякие искатели правды.
- Сектанты?
- Всякого сорта ягоды. Бегуны вокруг сосны. У вас в Ключах - лапотники, древляне, куряне... сплошная Рязань. Наши чернавцы хранят традиции керженских скитов.
Они из поколения в поколение взыскуют града. Из самой утробы выворачивают "о". Недра народного духа! Глубина! А в глубине - чертей вдвойне.
Эти люди как будто внезапно явились к нам из другого, неведомого мира только в эти волшебные лунные святки.
Они стояли перед нами в странных, необъятных широких серых одеждах, поражающих своими бесчисленными складками, крылатыми накидками и пушистыми воротниками.
И язык их - язык не нашей жизни, не наших повседневных интересов. Он так же тонок и благороден, как их лица, как их стриженые бороды, как их необыкновенная лошадка, как их странные и удивительные "полтора кафтана".
Измайлов вдруг срывается с места, и полы его "полтора кафтана" распахиваются, как огромные крылья. Он свирепеет, машет палкой и ревет:
- Мерзавцы!.. Скоты!.. Черепки перебью сукиным детям...
И бежит по снегу с палкой на отлет. Барская его шуба слетает с правого плеча и волочится по снегу. Лошадь испуганно рвется в сторону, храпит и страшно выкатывает глаза. Толстый кучер играет ласковой фистулой:
- Трр... трр... Стой, дур-рак!
Измайлов так же внезапно останавливается и кричит уже с восторженным бешенством:
- Ага! Так, так... Наша сторона побита... Так вам, дуракам, и надо. Я на вас, подлецов, четверть водки проиграл.
Стоднев, ликуй, бестия!
И хохочет, дергая головой и махая палкой.
Наши стремительно, с гулом гонят сторонских. Вся лавина мчится через реку, на снежное поле. Но сторонские все-таки бегут с боем, толпа рвется как-то порывами: то наталкивается на какое-то сопротивление, то черной волной опять всей массой стремится вперед. Отстающие падают и поднимают руки: лежачих не бьют. Все группами и по одному возвращаются на реку. Сторонские собираются около кузницы.
Измайлов лает, точно командует у себя на барском дворе :
- Сюда победителей! Поздравляю! Четверть водки!
Молодцы! Великолепный бой! Ах вы, канальи бородатые!
Он идет обратно к саням. За ним кто-то из мужиков тащит его шинель. Еще издали он с восхищением кричит Ермолаеву:
- Вот где, Михаил Сергеевич, сказывается непобедимость русского солдата и его боевая слава! Никакой немец, никакой француз и поганый турок в придачу не могут постигнуть тайны великой силы русского человека!
Бойцы и с той и с другой стороны идут гурьбой в нашу сторону. Впереди шагают, утираясь полами полушубков, силачи.
Каляганов, мотая красной бородой, хватает горстями снег и умывается им. Филька Сусин прячется за его спину.
Ларивон, высокий, башкастый, без шапки, несет свое тело с натугой, как пьяный, вытягивая шею. Длинную свою бороду он закинул за плечо. Видно, что он робеет перед барином и жалобно приговаривает: