- Ведь какой парнишка-то пригожий! Глядеть не наглядеться. С таким не пропадешь.
   А мне было досадно, что они смеются: Петька - верный товарищ, умный парень, и я любил его всем сердцем. Я вертел перед собой аккуратный топорик и любовался его добротностью и сверкающим лезвием.
   Забежал ко мне и Кузярь. Сухопарый, загорелый, с серыми пятнами на лице, он показался мне еще костлявее, чем раньше: и скулы и подбородок стали еще острее, глаза провалились еще глубже. Но прилетел он буйно, сразу же сел около меня и засмеялся задористо.
   - Лежишь, брат, и не ползаешь? Ну и угораздило тебя!
   Я бы сроду не поддался. Ну и тюхтяй ты! Сделеги свалился!.. Я бы, как кошка, вцепился. Однова меня на дранке мешком брякнули, и я под ходовое колесо полетел. Чуть было в копыл под спицы не попал. Так я вцепился на лету в спицу-то и оседлал ее.
   - Да будет тебе врать-то, Иванка!.. - осадила его Катя, но он озорно взглянул на нее.
   - Не любо - не слушай, а врать не мешай, Катёна.
   Я после этого на пять лет постарел. Ну-ка, подумай-ка:
   ведь на волосок от смерти был... а все-таки отпинался от нее... - И, не желая дальше спорить с Катей, он словоохотливо и горячо начал сообщать мне новости: - Слыхал, чай, про Наумку-то? Митрий Степаныч взял его в подручные:
   душу парень спасать будет - в рай собрался. Днем в кладовой батрачит, двор убирает, лавку подметает, за лошадьми ухаживает, за скотиной, а вечером богу молится. Двадцать лестовок отстоит, а потом целую кафизму отчитает. А ежели соврал - Митрий Степаныч его сыромятным ремнем в рай подгоняет: не спотыкайся! И домой не пускает.
   Вот и сейчас на дворе навоз чистит - это после моленной-то! На небо-то, брат, легко не попадешь! Увидел меня, заревел дэ брюхом на землю ь" грохнулся - вот так.
   Кузярь растянулся на траве животом и обхватил голову руками. Потом опять быстро сел и засмеялся.
   - Ты вот лежишь без рук, без ног и галок считаешь, а я вчерась в обед на моховом болоте у Красного Мара был... поругался с мамкой Досада взяла...
   - Батюшки! - засмеялась Катя, поддразнивая его. - Мамка ему досадила... Вертун какой!
   Мать молча забавлялась болтовней Кузяря.
   Он поднялся на колени и замахал худыми руками.
   - А что! Колос сгребать меня заставляет, а сама снопы вяжет. Ей и нагибаться-то нельзя, не то что жилиться.
   А она орет на меня. Вырвал я у нее свясло-то и сунул ей грабли. "На, сгребай! Довольно с тебя и этого дела..." Ну, она и разозлилась на меня.
   Кадя и мать смеялись, смеялся и я. Но Кузярь разошелся еще больше.
   - Ну, стали ругаться. Заплакала она, пошла к телеге и легла. А я подался со зла на моховое болото. Гляжу, цапля на одной ходуле стоит и богу молится. Дай, думаю, сцапаю ее. Пополз меж кочками, как уж, упрячусь за ними Дотемна полз, весь, как черт, измазался.
   Катя трунила над ним:
   - Ну, а цапля-то глядит на тебя и смеется: "Дай его, дурачка, подпущу да в лоб и клюну"
   У Кузяря блестели глаза от возбуждения. Он прищурился и с торжеством усмехнулся.
   - Схватил я ее за ногу да к себе. Она благим матом заорала, да как замашет крыльями, да как дернет меня!
   Я кувырком. Гляжу, а она уж над болотом несется да ногами кочки считает.
   Катя смеялась, а мать осторожно упрекнула его:
   - Не надо бы, Ваня, врать-то. Не тоже, милый. Паренек ты умный, а люди подумают, что дурачок. Сердце-то у тебя хорошее, а умишко в обман играет.
   Кузярь не смутился и разочарованно ответил:
   - А я думал - поверите. Я это, тетя Настя, не для вранья. Это я хотел Федяшке сказку рассказать: скучно ему лежать-то да в небо глядеть.
   Он лукаво ухмыльнулся и вынул из кармана порток спичечную коробку. Осторожно положил ее на траву, удобно растянулся и опять многозначительно поглядел на меня.
   - Гляди, да не моргай. Видишь, какой я тебе гостинец принес? Сроду не догадаешься, что тут за чудо. На!
   Он раздвинул коробку, и я увидел в ней большого медведку с огромным панцирем на спине и страшными передними зазубренными ногами. Медведка мгновенно выпрыгнул из коробки, юркнул в траву и стал быстро копать землю.
   - Вот, брат, какой зверь! Запряги его в эту коробку да насыпь в нее земли - он поскачет с ней и не спотыкнется.
   А землю-то как роет - настоящий крот.
   Мне было и любопытно и противно смотреть на это чудовище, и я обиженно буркнул:
   - Возьми себе этот гостинец. Я не маленький, чтоб играть с тараканами.
   Кузярь оскорбленно надулся, с размаху накрыл коробкой медведку и ловко засадил его в эту клетку. Потом приложил к уху, послушал и бросил коробку далеко на луку.
   - Ну, ладно. Вставай скорее, пойдем с тобой рыбу на Няньгу ловить. Я уже и вентерь сплел. Хочешь, я тебе лозы притащу? Вместе сплетем...
   Это его предложение мне понравилось, и мы сговорились, что в следующее воскресенье сплетем другой вентерь.
   Кузярь размечтался:
   - До осени-то, знаешь, сколько рыбы наловим! Там язи да лещи кишат. Щербу будем на берегу варить, а домой по ведру на брата притащим. Там и раки есть.
   Я с отвращением отмахнулся.
   - Раки поганые: они падаль едят. Их грех есть.
   - Грех - с орех, да ядро-то с ведро.
   Чтобы оборвать его болтовню, я сердито сказал:
   - А мы скоро в Астрахань уедем. Встану вот к пожинкам - и уедем. Вот тогда и прощай...
   Кузярь поразился до немоты. Он встал, смущенно улыбнулся.
   - Совсем? Как не был?
   - На ватаги! Там рыбу-то ловят в море.
   Он уныло свистнул, почесал затылок, потом вскинул голову и быстро пошел домой.
   XLIII
   И вот я опять на ногах: опять бегаю, махаю руками и даже на гумне помогаю сгребать солому и переворачивать снопы на току. Стояли прозрачные, теплые дни августа.
   С гумна отчетливо видны были даже отдельные соломины на крышах ключовских изб и каждая доска тесовой обшивки почтовой станции. На огромном, заваленном копнами и соломой барском гумне бегали,по кругу две пары лошадей - это работала механическая молотилка. Раздвоенная шапка высокой сосны в ключовском бору казалась бархатной и печальной. Наши гумна тянулись в обе стороны сплошной грядой, с седыми половешками у прясла и большими копнами. Налево, очень далеко, мерцали холмистые поля, и там, в широкой лывине, тоже очень четко виднелись избы деревни Александровки, где жила тетка Машуха. На другой стороне, вдоль большой дороги на Пензу, полого поднимались желтые и черные поля, а за ними на горизонте и ближе темнел густой лес, а издали видно было, как трепетали листья осин. Пахло обмолоченной соломой и крапивой.
   Всюду раздавалось глухое, ладное буханье цепов. Молотить цепами большое искусство: надо было учиться, приспосабливаться, сохранять музыкальный ритм, чтобы не ударить одновременно с другими и не нарушить плясового перебора. Нам, парнишкам, эта работа была недоступна, хотя мы всегда с завистью смотрели на красивую пляску цепов, на крылатый взлет молотил, на ритмическое колыхание тел и сосредоточенные лица.
   После обеда отец деревянной лопатой веял зерно: черпал его из кучи и высоко бросал вверх. Мякина пылью отлетала в сторону, а зерно падало на чистый ток, рассыпаясь бисером. В это время Тит залезал на высокий омет, а Сыгней длинными рогатыми вилами брал целую охапку соломы и сильным взмахом кидал вверх. Тит подхватывал ее граблями и укладывал на омете.
   Я любил эти золотые дни молотьбы. Вся деревня выходила на гумна, и вихри цепов легкокрыло порхали всюду между копнами. Везде рокотали глухие перестуки и певучий разговор цепов. Хорошо было идти по узенькой меже кудрявыми коноплями, вдыхать пряный их аромат и слушать неумолкаемое стрекотанье кузнечиков. Хорошо было смотреть на раздольные поля в ярких пятнах желтого жнивья, бледно-золотых овсов и черного пара и на далекие перелески, загадочные и задумчивые. Почему так беспокойно летают голуби и плачут пигалицы? И почему на душе так радостно и хочется улететь куда-то далеко, за эти поля, за перелески, в безвестные сказочные края?.. Каждый день я ходил через эти дремучие заросли конопли и-пел почемую одну песню, грустную песню взрослых:
   Ах ты, поле мое, поле чистое, Приголубь ты меня, добра молодца...
   Я чувствовал живую землю, родную и ласковую, я купглся в солнце и дышал небесной синью, - я просто жил и наслаждался тем, что живу. И сейчас, в седые годы, когда вспоминаю эти дни детской невинной радости, я храню их ь душе, как волшебный дар, который вспыхивал ярким светом в темные ночи моей жизни.
   В эти дни и мать светлела и казалась мне молоденькой гзвушкой. Она уже не дрожала от страха перед дедом и отгом. Я часто слышал ее звонкий голос и веселый смех. Да т; дед не хмурил седых бровей и хлопотал на гумне бодро и прытко. Переставала стонать и охать бабушка. Отец смеялся и шутил с Сыгнеем, а в минуты передышки пробовал бороться с ним и, когда клал его на землю, был очень доволен.
   Однажды в полуденный час, когда все гурьбой шли домой меж коноплей, бабушка вдруг запела, высоко подняв голову: "Подуй, подуй, погодушка..." Мать и Катя с охотой подхватили первые же слова, и их голоса с сердечной теплотой полетели по конопляным волнам. Мать пела высоким голосом и смотрела на небо. Катя, серьезная, суровая, пела низким альтом, словно и в песне хотела показать всем, что она сильна, что она сама хозяйка своей судьбы. Дедушка шел впереди зыбким шагом и, когда женщины запели песню, снял картуз, схватился за бороду и остановился. Должно быть, эта песня встревожила его и разбудила давно уснувшие образы далеких дней минувшего. К моему удивлению, он, сжимая кривыми пальцами бороду, со скорбной улыбкой, встряхнув головой, запел высокой фистулой в тон бабушке. И мне почудилось, что все вздрогнуло и вспыхнуло вокруг, и стало вольготно и чудесно. Улыбаясь, покачивая головой, он играл голосом, украшал его переливами, вскриками и вздохами. А бабушка смотрела на него со слезами на глазах.
   Отец шел вместе с Сыгнеем впереди, а Тит и Сема убежали раньше. Вероятно, отца с Сыгнеем поразил дедушка.
   Что случилось с грозным и благочестивым стариком, который терпеть не мог песен в дому? Они прибавили шагу и, не оглядываясь, быстро скрылись в зарослях черемухи на усадьбе. Уже у самых кустов я услышал басовитый голос Паруши. Она рыла картошку на своей полоске.
   - Эх, Фома, милый ты мой!.. Аннушка! В кои-то веки!
   Сорок грехов с вас снимается, что вспомнили нашу молодость.
   Она -выпрямилась, большая, могучая, и растроганно улыбалась нам.
   А когда мы вышли на улицу, дед опять потух и насупил брови.
   - Ну, будет вам горланить-то! Идите проворней! Ш стол собирайте! После обеда работы невпроворот: надо успеть нынче две копешки обмолотить. Ветру нету - веять не придется.
   Песня оборвалась, и опять стало буднично и тускло. Но мать все днч до отъезда из деревни не потухала: лицо ее светилось какой-то затаенной радостью, а в опечаленных глазах горел огонек нетерпеливого ожидания. Отец ходил споро и уверенно и держался независимо.
   Кончилась молотьба, зерно засыпали в амбар. Надо было выезжать в поле поднимать пары. На черемухе зажелтели листочки, и в небе появились холодные, размытыг облака. И вот в один из таких дней мы собрались в путь.
   Пристал к нам и Миколай Подгорное. Поехали мы не на своем мерине, а на возу Терентия. Он вместе в братом вез на двух телегах сырые кожи в Саратов от Митрия Степаныча, а оттуда должен привезти товар для лавки. Миколал уезжал в Астрахань, как обычно, один, без жены.
   Паруша шла вместе с бабушкой, массивная, тяжелая, но рука ее была легкая, ласковая, когда она гладила меня по плечу.
   - Ну, вот и вырвали тебя с поля, лен-зелен... И будет носить вас ветер-непогодь по чужой стороне. А чужая-то сторона неприветлива. Ну, а при горе-тоске не плачь, а спой песенку с матерью: "Хорошо тому на свете жить, кому горе-то - сполагоря..." Дай вам господи счастье найти!..
   У бабушки текли по щекам мутные слезы.
   Прибежала Маша с заплаканными глазами, и приплелся пьяный Ларивон с ведром браги в руках.
   - Настенька, сестрица моя дорогая!.. Вася!.. Проститe меня, Христа ради, окаянного!.. - И падал на колени, подметая бородою пыль. - Нет мне больше житья, сроднички мои! Загубил я душеньку свою... и Микитушку не охранил...
   И Петрушу не отбил от ворогов... Сестрица моя Настенька!
   Сколь я тебе зла наделал!.. На, казни мою голову! И сестру Машеньку, назло себе и людям, Кощею бессмертному продал... Путь-дорога вам счастливая, Настенька, Вася!..
   И он плакал пьяными слезами.
   - Я, Настенька, на могилке мамыньки ночую... и плачу...
   Он бился головой о дорогу, опять поднимался и разболтанными шагами, с ведром в руках, старался догнать нас.
   Маша не оглядывалась на него и шла рядом с матерью, с жестким, застывшим лицом. Вся семья наша шла за возами. Бабушка молча плакала. Дедушка, угрюмый, шел позади отца с иконой в руках, без картуза, и говорил строго и наставительно:
   - Деньги шли помесячно. Пачпорт на год выправил.
   Ежели денег не будешь высылать, по этапу домой вытребую. На стороне-то не балуйся: вина не пей, в дурные дела не суйся. От веры не отходи... У Манюшки Кокушевой перво-наперво остановись. Она хоть и сорока, а родня. Она от веры не отстала - приютит и приветит. Живет у сестры, а Павел-то Иваныч там дом свой имеет, лошадей держит.
   Хозяин. По вере-то он пристроит тебя...
   А бабушка уговаривала его сквозь слезы:
   - Ну чего ты, отец, толкуешь-то? Чай, он не маленький, не арбешник... чай, он не на разбой едет, а на работу. Аль он не знает, как отцу помогать?
   Маша тихо говорила матери:
   - Ты, нянька, и не думай приезжать сюда, пропадешь совсем. А я от Сусиных все равно убегу... Вот осенью Фильку в солдаты забреют, я опять на барский двор. А то к Ермолаевым или к Малышевым. Эти люди в обиду меня не дадут. Может, и сама к вам в Астрахань улечу.
   У широкой межи, перед пестрым столбом, все остановились. Дедушка с бабушкой стали у столба. Он поддерживал обеими руками икону на груди, а бабушка плакала. Мы все трое - отец, мать и я - одновременно истово крестились и падали на землю. Потом подошли к иконе и поцеловали ее. Мать здесь же взяла горсть земли и завязала ее в платок. Все молча, неподвижно, молитвенно постояли, склонив головы.
   - Ну, трогайте!.. Час добрый!.. - пронзительно крикнул дедушка. Прощай, Васянька!.. Не забывай, чего я наказывал...
   Отец обнял поочередно и деда, и бабушку, и братьев, и Катю, и Машу, и они поцеловались три раза крест-накрест. Мать долго не отрывалась и от бабушки, и от Кати, и от Маши и плакала навзрыд. Катя крепко обняла меня и прижала к себе, и я впервые увидел, как она подурнела от слез. Маша долго не выпускала меня из рук и шептала:
   - Не забудешь меня? Не забудешь? А баушку Наталью уже забыл, чай?
   - Я ее никогда не забуду...
   Сыгней схватил меня за руки, потянул за собою и, посмеиваясь, кричал:
   - Не пущу! Домой воротимся. Пускай отец с матерью одни уезжают.
   Паруша легко вскинула меня к своему лицу, поцеловала и, опустив на землю, растроганно пробасила:
   - Ну, лети вольготно, голубь перелетный!.. Береги крылышки-то!..
   Тит и Сема простились как-то сконфуженно и неловко.
   Далеко по полю бежал к нам Кузярь и махал рукой. Но когда возы тронулись и мы с отцом и матерью пошли вслед за ними, Кузярь остановился как вкопанный и растерянно посмотрел нам вслед. Потом повернулся и так же быстро побежал обратно, болтая головой из стороны в сторону.
   Я уже знал, что если он бежит и головой болтает, значит, плачет обиженно.
   Шагая по дороге, мы часто оглядывались и до самых Ключей видели, как стояли все наши у столба и смотрели нам вслед.
   Столбовая дорога, широкая, накатанная, с бесчисленными старыми кольями, заросшими травой, шла в Саратов, к Волге. Деревня наша уже скрылась за холмами, но долго еще видна была верхушка колоколенки с блестящим шпицем да маячил в лиловой дымке Красный Map. Так началась наша новая жизнь.
   Мне было очень больно и жалко расставаться с деревней, где я оставил что-то бесконечно дорогое. Что ожидает меня в будущем в этом далеком, неведомом краю?
   Заплакал я только тогда, когда почувствовал ноющую боль в сердце. На телеграфных проволоках сидели синие пигалицы и жалобно кричали мне:
   - Прощай!..
   1948