С девяностых годов ХХ века любовь к живописи Вермеера стала синонимом хорошего вкуса, а обладание его произведениями означало принадлежность к кругу богатых, могущественных и влиятельных. В одном из романов Олдоса Хаксли, описывающем жизнь на вилле калифорнийского миллиардера, действие крутится вокруг картины мастера, висящей в лифте - Вермеер для Америки становится символом возможности Нового Света скупить ценности цивилизованной, но обнищавшей Европы. Поэтому, когда голландскому правительству удалось собрать деньги, чтобы выкупить из одной частной коллекции «Молочницу» Вермеера для Рийксмузеума в Амстердаме, на которую покушались американцы, то это воспринималось как национальное торжество, и европейские газеты пестрели карикатурами с изображением дядюшки Сэма, отвергнутого голландской красавицей.
   Вермеер считается автором всего тридцати пяти произведений. Большинство из них уже в начале XX века осели в государственных музеях, поэтому появление его картины на антикварном рынке всегда вызывало шумиху, и чем меньше становилось работ Вермеера в частных коллекциях, тем более желанными становились они для арт-дилеров. Уже в 20 - 30?е гг. за них платили космические цены, поэтому найти неизвестного Вермеера стало мечтой многих деятелей антикварного рынка. Так как до публикации Теофиля Торе большинство его картин потеряло имя и приписывалось другим художникам, подобные открытия казались возможными. Это желание рынка заполучить новых Вермееров и послужило основой самого громкого скандала, потрясшего художественный мир в прошлом столетии.
   В конце тридцатых годов европейских антикваров ошеломило потрясающее известие: на рынке появилось не известное ранее произведение делфтского художника великолепного качества, написанное к тому же на необычный для него религиозный сюжет - «Христос в Эммаусе». Вскоре картина, вызвавшая восхищение многих искусствоведов, была приобретена музеем в Роттердаме за огромную по тем временам сумму: полмиллиона гульденов. Затем последовало еще несколько подобных открытий, связанных с именем художника Хана ван Меегерена, игравшего роль посредника в продажах. Одну из картин, «Христос и грешница», он продал в личную коллекцию Геринга. После войны последовало возмездие - Хан ван Меегерен был обвинен в коллаборационизме и предстал как предатель перед голландским судом. Заявление подсудимого парализовало присяжных, а вслед за ними и весь искусствоведческий мир - Хан ван Меегерен заявил, что этого Вермеера, так же, как и все остальные недавно открытые композиции на религиозные сюжеты, написал он сам. Доказательства, им представленные, оказались исчерпывающими.
   Скандал был невероятный, репутация многих знатоков была разрушена, критерии, на которых покоились суждения о ценности искусства, девальвировались. Сегодня при взгляде на вымученные, хотя и мастеровитые, работы Хана ван Меегерена трудно понять, как их могли принять за гениального Вермеера. Объяснением служит лишь страстное желание открыть новые работы таинственного художника и то, что неуловимый привкус современности, а именно тридцатых годов XX века, который ощутим в стилизации подделок, казался их главным достоинством. Фальшивые Вермееры сильно отличались от его подписных классических работ, и многие искусствоведы были очарованы тем, что мастер XVII века вдруг стал звучать так современно, предвосхитив какие-то черты сюрреализма, столь модного именно в предвоенные годы.
   К тому же Хан ван Меегерен пытался имитировать религиозную живопись Вермеера, подчеркивая его прокатолическую ориентацию. Из документов известно, что художник перешел в католицизм, а в протестантской Голландии XVII века это было равно диссидентству. Католицизм был единственной официально запрещенной религией, хотя его приверженцы не преследовались, имели свои тайные церкви и были довольно влиятельными. Католики составляли и до сих пор составляют в Голландии сильную оппозиционную партию, и открытие религиозных композиций Вермеера было воспринято ею как праздник, что и привело к тому, что католики выступили на защиту вновь открытых «шедевров».
   С католицизмом связано и другое громкое приключение Вермеера в XX веке. Картина «Дама, пишущая письмо» была самым знаменитым шедевром в коллекции семьи Бейт, разбогатевшей на торговле южноафриканскими алмазами. Она располагалась в роскошном палладианском дворце Руссборо недалеко от Дублина. В 70?е годы это был последний Вермеер в частной коллекции, наряду с Вермеерами из коллекции Ротшильда и английской королевы. В 1974 году поместье было атаковано ирландскими анархистами из партии ИРА, похитившими картину. Через некоторое время она была найдена и возвращена, но в 1986 году ограбление повторилось. В течение семи лет Вермеер странствовал по Европе, был залогом в различных тайных сделках по покупке оружия для экстремистов, попадал в руки наркодилеров, находился в тайных сейфах Швейцарии и Стамбула и, наконец, был обнаружен Интерполом в 1993 году, после чего был подарен владельцем музею в Дублине. Другой Вермеер, «Концерт» из музея Гарднер в Бостоне, относительно недавно украденный, до сих пор не обнаружен.
   Все эти приключения произошли с Вермеером в XX веке. До того, в XVIII и XIX веках, он был практически неизвестен, так что случай Вермеера становится парадоксальным нарушением истории: волшебным образом воскресший мастер живет и действует в другом столетии, становясь полноправным героем современности. Вокруг него кипят страсти, о нем пишутся книги, ставятся фильмы и оперы, придумывается заново его биография. Это кипение приводит к тому, что мастер, считавшийся художником элиты, превращается в героя масс-медиа.
   При жизни художника те немногие, что писали о его картинах, подчеркивали, что он мастер современной жизни. Да, действительно, «Дама в голубом», привезенная из Амстердамского Рийксмузеума, - совершенно современная голландская дама, одетая по последней моде, в модном дорогом интерьере, сконструированном по последнему слову дизайна конца XVII в. Сцена, изображенная Вермеером, в какой-то мере сиюминутна, но гениальность художника в том, что эту сиюминутность он чудесным образом переводит в вечность. Затем сотни лучших умов будут ломать голову над загадкой этого чуда, а публика конца XX века, которой страшно надоест постоянная погоня за современностью, попадет под очарование остановившегося на века мгновенья, сделав Вермеера своим кумиром.
   «Эксперт Северо-Запад» №24 (53)/29 октября 2001
   Арахна в императорских галереях
   Аркадий Ипполитов, автор «Эксперт Северо-Запад»
   В Эрмитаже выставка работ Луиз Буржуа

В

   Зимнем дворце происходит что-то странное. В большие растреллиевские окна первого этажа, забранные частыми переплетами, заглядывают огромные пауки, неизвестно как появившиеся во внутреннем дворе. В светлом вестибюле перед выходом на Адмиралтейство, в пространстве, хранящем воспоминания о елизаветинском времени, несмотря на загромождающие его витрины с археологическими экспонатами, уселся безголовый сфинкс из светящегося изнутри розового мрамора. В залах, где обычно чинно висят картины, старыми ободранными дверьми выгорожены пространства, где внутри заманчиво горит свет и происходит тайная, непонятная жизнь, за которой можно подглядеть в щели и просветы. С потолка свисают странные предметы, пол пузырится, а на третьем этаже целые ворохи рисунков, покрытые шифровкой изысканного бреда, больше напоминающие о сеансе психотерапии, чем о музейных выставках. Все это - выставка «Луиз Буржуа в Эрмитаже».
   Луиз Буржуа сегодня признана одним из десяти лучших живых художников. Не художниц, а именно художников. Раздвинув мужскую компанию, плотно забившую историю искусств, она признана не как представитель искусства женского, феминистического, и, следовательно, отличающегося от искусства вообще, но как вполне самостоятельная индивидуальность в современном художественном мире. Ее женская сущность неотделима от ее творчества, может быть, она даже является определяющей, однако одной женственностью, или женскостью, оно не исчерпывается.
   Мировая известность и необычайная популярность имени Луиз Буржуа среди современных арт-критиков основана на том, что эта художница добилась полного равноправия с мужским миром, оставаясь вполне независимой от него. Она не стала частью какого-либо изобретенного мужчинами художественного направления, играя роль соратницы, как это случилось с большинством авангардисток ХХ века. Она не стала концентрироваться на женской тематике, подчеркивая свой воинственный феминизм, как это делают большинство современных радикалок. Она не стала превращать искусство в поле битвы полов, но самим фактом своего существования утвердила право на независимость системы ценностей женского мира, не противопоставленного мужскому, а сосуществующего с ним.
   Луиз Буржуа родилась в 1911 году в квартале Сен-Жермен, то есть в самом парижском месте Парижа, недалеко от кафе «Флора», затем прославленного Жаном-Полем Сартром и Симоной де Бовуар. Вскоре семья переехала в пригород, но внутренняя связь с Парижем - с великой интернациональной метрополией - останется на всю жизнь и, несмотря на то, что Луиз Буржуа с 1938 года живет в Нью-Йорке, ей удается оставаться парижанкой до кончиков ногтей. Семья Буржуа была занята весьма необычным бизнесом: разыскивая в провинции старинные шпалеры в домах и усадьбах, она занималась их восстановлением и затем перепродажей. Изобилие полуистлевших, выцветших тяжелых тканей с вышитыми старинными изображениями турниров, галантных сцен и мифологических персонажей, устанавливало связь с прошлым Франции и с душами тысяч мастериц, создававших эти произведения искусства, безымянных, забытых, затерявшихся во времени. Рассказ о юности Луиз Буржуа как будто бы придуман писательницей Колетт, с ее завораживающим умением создать особую атмосферу значимости мелочей и оттенков. Загородный дом, французская belle e'poque, старинные ковры, обожающий и обожаемый отец, назвавший дочь Луиз в честь себя, Луи, странные отношения в семье, членами которой являются и любовницы отца, зимние сезоны на вилле под Ниццей, манящая близость Парижа - во всем этом чувствуется прямо какая-то выдуманная квинтэссенция французскости.
   Луиз Буржуа считает, что первые художественные впечатления она получила от знаменитой Международной выставки декоративного искусства 1925 года, где произошла ее первая встреча с арт деко. Уехав в Париж, сначала в Сорбонну на философский факультет, она затем решает бросить философию и математику и занимается в различных студиях Монмартра и Монпарнаса. Работая в ателье Громера, Лота и Леже, она знакомится с богемной жизнью, со всей напряженной атмосферой так называемой «Парижской школы» 30?х годов, с жизнью, описанной в романах Генри Миллера, с красотой отчаяния, что была свойственна предвоенному Парижу. Это время последнего цветения столицы мирового авангарда - в 40?е годы пальма первенства перейдет к Нью-Йорку.
   Последним словом, произнесенным Парижем в художественной жизни, стал сюрреализм, сублимировавший смутное предчувствие грядущей мировой катастрофы, - искусство, настаивающее на приоритете подсознательного над сознанием, отрицающего разумность и объяснимость мира. Луиз Буржуа была знакома с сюрреалистами и испытала сильное воздействие их идей. В предвоенной Европе, в ужасе застывшей перед угрозой гибели, женственная мягкость воспринималась как бесформенность, и сюрреализм был декларативно антифеминистичным, как и вся атмосфера 30?40?х годов.
   В 1938 году Луиз Буржуа выходит замуж за искусствоведа Роберта Голдватера и уезжает в Нью-Йорк прямо накануне Второй мировой войны. Брак не был связан с желанием бежать из Франции, но так получилось, что Буржуа уехала из Парижа в нужный момент. Несколько провинциальный довоенный Нью-Йорк превращается в мировую столицу авангарда и, соединив американское благополучие с европейским блеском, сверху вниз смотрит на обнищавшую Европу. Абстрактный экспрессионизм и поп-арт, главные течения современного искусства 50?60?х годов, исходят именно из Нью-Йорка, обрекая Европу на подражательность.
   Голдватер занимал важное положение в художественном мире Нью-Йорка благодаря своей известности как арт-критика, так и музейного деятеля, связанного с современным искусством. Подчеркнуто мужественный Джексон Поллок и бесполый Энди Уорхол - эти два идола послевоенного Нью-Йорка не испытывали интереса к женскому началу. Луиз Буржуа, хоть и знакомая со всей богемой, известна была больше как миссис Голдватер, несмотря на несколько персональных выставок. Перелом наступает в 70?е годы. В 1974 году, после смерти мужа, Буржуа показывает монументальное «Разрушение отца», свою знаменитую инсталляцию, объявляющую конец приоритетов мужского мира, столь сильно определявших ее жизнь и творчество в предыдущие годы.
   «Разрушение отца», выпад против буржуазной патриархальности, по своему пафосу чем-то напоминает столь популярный сегодня фильм «Крысятник» Франсуа Озона. Желание избавиться от централизованности, от образца, подавляющего свободу чувств, желаний и волеизъявлений культур, трактуемых как маргинальные, будет вообще характерно для 70?х, жестко ведущих к торжеству интеллектуальной политкорректности в конце ХХ века. Один из главных образов творчества Буржуа - это паук, ставший для нее воплощением Матери, женского начала. Античная Арахна, плетущая нити ковров, как безымянные ткачихи прошлого, материализовалась в Луиз Буржуа, опутавшей сегодняшнюю интеллектуальную элиту паутиной своих образов, никак не соотнесенных с тем, что обычно принято называть искусством. «Инсомниа», серия из двухсот сорока рисунков, созданных художницей во время бессонных ночей, идеально выражает эту ориентацию художницы на аморфность внутреннего женского в противовес оформленности мужского внешнего. Эта серия, выставленная на персональной выставке Буржуа в Эрмитаже, первой крупной выставке женщины-художницы в этом музее, стала своего рода декларацией женского начала, принципиально отказывающегося что-либо декларировать.
   В результате получилось странное и увлекательное зрелище, отлично вписавшееся в растреллиевскую архитектуру и напоминающее о старых французских сказках, спящей красавице, ослиной шкуре, пронырливой золушке, обиженной фаллократическим миром, но тем не менее добившейся своего, ставшей принцессой и теперь въехавшей на своей карете-тыкве в роскошный дворец, где ей уже не нужен никакой принц.
   Аркадий И«Эксперт Северо-Запад» №29 (58)/3 декабря 2001
   XX век России в лицах
   Аркадий Ипполитов, автор «Эксперт Северо-Запад»
   Выставка в Русском музее доказывает, что искусство лживо и безжалостно

С

   транное место музей. Начисто забыв свою последнюю встречу в сенате, там спокойно смотрят друг на друга Брут и Цезарь, Мария Стюарт улыбается своей убийце Елизавете, император Павел прощает грехи своей матери, а графиня Ольга Орлова, воплощение великосветского чопорного чванства, вынуждена терпеть перед глазами голую Иду Рубинштейн, еврейку, лесбиянку и танцовщицу, которую бы она не пустила на порог своего дома. Время и искусство все примиряют, и то, что стало историей, уходит в некое иное измерение, называемое прошлым. В нем, в этом ином измерении, эмоции превращаются в предрассудки, а живые люди в персонажи. Как это ни печально, ушедшее в прошлое столетие напоминает уже сыгранную театральную пьесу. Непосредственность испаряется из переживаний, и злодеи, еще недавно ничего, кроме ненависти, не вызывавшие, уже привлекают степенью своей одаренности, как актеры, роль злодеев сыгравшие.
   Можно, конечно же, имитировать переживание прошлого, ужасаться и возмущаться событиями столетней давности, проклинать палачей и рыдать над невинными жертвами, утверждая святость памяти. Однако, как бы это цинично ни звучало, в подобной эмоциональности всегда чувствуется искусственность, нарочитость игры. Искренне переживать за рабов Древнего Египта, умирающих на строительстве пирамид от невыносимости условий существования в пустыне, уже невозможно, так же как и проклинать фараонов, строящих никому не нужные гробницы, вместо того чтобы утереть слезу ребенка. Сотни тысяч умерших от голода, жажды, труда и побоев забылись, а имена Хеопса и Рамзеса, связанные с нелепыми нагромождениями камней, остались во времени, вызывают интерес, удивление и восхищение, которых они, быть может, совсем и недостойны. История лжива и безжалостна, а искусство еще более лживо и безжалостно, чем история. Сколь бы неумолимо ни свидетельствовали сотни документов о том, что Марат был чудовищем, портрет работы Давида, как индульгенция, снял с него грехи, представив этого психопата-садиста в ореоле героя и мученика.
   XX век был одним из самых страшных переживаний человечества. Никогда, казалось бы, современность не была столь отталкивающе жестока, никогда человеческую психику так не корежило и не ломало, как в этом столетии, полном страшных преступлений против человека и человечества. Россия с ее безумной историей пострадала чуть ли не больше всех. Истерзанная войнами внешними и внутренними, она планомерно уничтожала все лучшее, что скопила русская история, убивая самых достойных, превращая храмы в склады, дворцы в коммунальные квартиры, прокладывая дороги через кладбища, бессмысленно вырубая леса и отравляя реки. Ну и что? А ничего - XX век прошел, мучения и преступления стали историческими фактами, и скоро сталинские лагеря будут волновать новое поколение не больше, чем нас волнует участь первых строителей Петербурга. И запросто на одном этаже, в смежных музейных залах, окажутся и репинские члены Государственного совета, и революционные краснофлотские матросы Богородского, и изысканно уродливые декадентские господа и дамы Серебряного века, и тупые рожи красавцев-ударников, советский официоз, заседающий в светлом мире парткомов и творческих союзов, и советский андеграунд, парящийся в котельных в ожидании разрешения на выезд.
   Когда публика уходит из залов Русского музея, смотрители и охрана делают последний обход, отключается свет, и, как двери тюрьмы, закрываются двери музея… Беседуют ли Победоносцев с Рокоссовским, не раздражается ли Анна Ахматова присутствием сразу двух композиторов Лурье, развалившихся в креслах справа и слева от нее, не выясняет ли серовская Зинаида Юсупова у машковской З. Д. Р., какими путями к ней попала ампирная карельская береза и саксонский фарфор, не начинает ли радловский Кузмин, похожий на сгнивший подберезовик, ухаживать за бравыми сталинскими летчиками, а великий писатель земли русской Алексей Николаевич Толстой - оправдываться перед всеми присутствующими за переизбыток ветчины, водки и жареных кур, что навалил перед ним гостеприимный Кончаловский в 1941 году? Или они молча дуются друг на друга, не желая вступать ни в какие диалоги и отрицая ту общность, что навязали им потомки, объединив их всех на основе столь шаткого и субъективного понятия, как время? Рассказать нам об этом могли бы только Николай Васильевич Гоголь и Оскар Уайлд, прекрасно понявшие, что портрет - это не просто покрытая краской поверхность ткани, но жизнь, от времени освободившаяся и уже переживающая его совсем иначе, чем простые смертные. Некоторые портреты способны быть не только приметами своего столетия, но вторгаться в будущее, выходить из своих рам, соблазнять и сводить с ума своих зрителей и всегда оставаться современными, никогда не становясь только прошлым.
   К выставке в Русском музее ни Уайлд, ни Гоголь не имеют никакого отношения. Ее устроителям практически удалось избежать художественности, превратив портрет в простое документальное свидетельство истории. В какой-то мере это даже не выставка портрета, а, скорее, выставка типов людей, живших в России в ХХ столетии, что постоянно подчеркивается включением в экспозицию лишенных какой-либо персонифицированной индивидуальности крестьянок и колхозниц, являющихся не более портретными, чем изображения мифологических персонажей. Поэтому и автопортрет Татлина 1911 года превращается в образ революционного матроса, а многочисленные дамы модерна с портретов Бродского, Бобровского и Делла-Вос-Кадровской в тип женщины ушедшего серебряного века. При этом очевидно желание сгладить противоречия, представив прошлое столетие как смену различных человеческих видов, а не как их столкновение. Интеллигенция 20?30?х годов перемешалась с интеллигенцией начала века, ударники и колхозники вместе с Алексеем Толстым и Аллой Тарасовой образовали зал советского времени, а левая живопись конца застоя и начала перестройки продемонстрировала свою однородность. На выставке сознательно не помещены ни портреты Николая I, ни портреты Сталина, поэтому ХХ век предстал скорее в трактовке биологической, чем исторической, наглядно демонстрируя оскудение национального генофонда. И именно это и сделало ее увлекательной и захватывающей.
   «Эксперт Северо-Запад» №4 (65)/28 января 2002
   Музей против модернизма
   Аркадий Ипполитов, автор «Эксперт Северо-Запад»
   Как абстракция превратилась в поточный метод производства различным способом закрашенных поверхностей

Н

   икак иначе выставку «Абстракция в России. ХХ век» назвать нельзя. Несколько сотен картин и картинок, иллюстрирующих историю развития абстракции в течение предыдущего столетия, наглядно показывают, как это изобретение модернизма постепенно теряет весь его агрессивный запал, превращаясь в поточный метод производства различным способом закрашенных поверхностей. Зрелище очень поучительное, хотя и печальное: уже в третьем зале глаза устают от ряби разноцветных точек и черточек и полностью перестают различать какую-либо индивидуальность во всей этой абстрактной продукции. Начиная с 70?х годов отечественный абстракционизм представляет собой однородную массу среднего евростандарта, интересную для узкого круга ее создателей и потребителей. Одно только утешение - это не российская специфика, как это может показаться зрителю на данной выставке, но закономерный процесс для всего мирового искусства.
   Абстрактное искусство родилось в 10?е годы прошлого века, причем к абстракции, независимо друг от друга, пришли два художника - Василий Кандинский, русский, работавший в Германии, и голландец Пит Мондриан. Они сделали решительный шаг, полностью порвав с фигуративностью и предметным миром, но подобное умозаключение было естественным для того времени: живопись неуклонно шла по пути разрушения старых норм и форм, поэтому и кубизм, и футуризм, и экспрессионизм все ближе подходили к абстракционизму. Стоило Кандинскому и Мондриану сделать первый шаг, как затем все закрутилось и завертелось, и за четыре предвоенных года каждый уважающий себя авангардист отметился в абстрактном искусстве.
   В 10?е годы абстракционизм был индивидуальным переживанием времени, новым языком, адекватно выражавшим чувство переизбыточности и тревоги, охватившее Европу накануне катастрофы. Он был выстрадан, осознан и оправдан, создавая иллюзию индивидуальной свободы от сильно скомпрометировавшего себя старого мира и его надоевших позитивистских форм мышления. Абстракция 10?х годов была революционна, пафосна и агрессивна.
   Хотя Первая мировая война для авангарда стала чем-то вроде холодного душа для невротика, обаяние революций, прокатившихся по Европе, вдохнуло в абстрактное искусство новую жизнь. В русском конструктивизме и в немецкой его разновидности, «баухаузе», абстракционизм оказался связанным с утопическим коммунизмом, с построением нового, вненационального и внеклассового будущего. Это продолжалось недолго - Гитлер и Сталин абстракционистов разогнали, - но пафос левого марша в работах 20?х годов впечатляет, несмотря на всю свою жестокость.
   И все перепуталось: левое стало правым, правое - левым. Изначально ничто так не претило авангарду, как прогнившая буржуазная демократия, поэтому он приветствовал радикализм различного толка. В 30?е годы вдруг оказалось, что авангард и абстрактное искусство, как одно из его проявлений, только в условиях этой проклятой буржуазной демократии и может существовать. Претендовавший на то, чтобы стать универсальным языком нового мира, абстракционизм оказался лишь средством индивидуального самовыражения, что для многих художников стало огромной личной трагедией. Казимир Малевич, один из отцов беспредметного искусства, от абстракции вообще отказался.
   С того времени, как абстрактное искусство связалось с буржуазной демократией, начался второй этап его развития. Именно абстракционизм был выбран главным средством выражения свободы личности в искусстве в борьбе демократии и тоталитаризма, развернувшейся во второй половине XX века. Нью-Йорк сознательно сделал ставку на абстрактный экспрессионизм как на адекватное выражение американского духа, и поэтому 50?е годы стали временем триумфа абстракционизма на Западе. Теоретики современного искусства провозгласили его высшей точкой развития языка модернизма, и абстракция торжествовала на всех крупных художественных выставках западного мира вплоть до 60?х годов. Абстракционизм растекся по миру, появившись в Бразилии, Японии, Нигерии и Индии, везде олицетворяя собой принцип демократического индивидуализма, а следовательно, и утверждение принципов западной демократии. Именно в это время его повсеместного триумфа западные левые интеллектуалы и отшатнулись от абстракционизма.