Страница:
Геррит ван Хонтхорст, Дирк ван Бабурен и Хендрик Тербрюгген, три самых крупных и ярких представителя этой школы, ездили в Италию, были католиками и обосновались в Утрехте, католическом центре Соединенных провинций. Их живопись, являющаяся голландским переживанием итальянских импульсов, носила легкий оттенок оппозиционности официальным ценностям. Эта оппозиционность не вела к диссидентской обособленности - католические переживания этих художников, осознававших себя как некое влиятельное меньшинство, вошли в плоть и кровь голландской культуры, и без них немыслимы ни Вермер, ни Халс, ни Рембрандт, которые не противопоставляли себя общей тенденции голландского духа, но были естественным его продолжением.
Кукольный балаган мировых трагедий
АРКАДИЙ ИППОЛИТОВ
Кукольный балаган мировых трагедий
АРКАДИЙ ИППОЛИТОВ
© "Русский Телеграф" 21 марта 1998 года Последние дни средства массовой информации обуяло негодование по поводу очередного хита Диснейленда - мультфильма "Анастасия". Не удовольствовавшись анимационной версией жизни русской императорской фамилии, американцы к тому же выпустили набор кукол: Николай II, Александра, наследник, великие княжны и Распутин. К куклам прилагается гардероб и все прочее, так что теперь дети всего мира могут представлять жизнь Зимнего дворца в лицах Особенно сурово новую затею осудил обозреватель ОРТ Доренко, строго выговорив американской бездуховности за профанацию русской истории и русской трагедии. Как бы в утешение отечественным серьезным дядям, в Баварском национальном музее открыта выставка под названием "Il Bambino Gesu" ("Младенец Иисус"), представляющая коллекцию фигурок Спасителя в младенчестве, которых в большом количестве производила Италия начиная со средневековья. Назвать этот особый продукт итальянского народного творчества иначе как куклами невозможно - это не скульптура и даже не декоративно-прикладное искусство.
Если Царь Мира может быть представлен в образе куклы, и подобное обращение с его образом не вызывает ни малейшего негодования со стороны Его Святейшества, то недовольство русских блюстителей духовности оказывается несколько преувеличенным.
На самом деле если Анастасии удалось ввести семью Романовых в мировой пантеон кукольных образов, то отечественной истории этим стоит только гордиться.
В европейской традиции отношение к куклам двойственно. Не углубляясь в важность игрового начала для всей истории человечества, можно сказать, что кукла является олицетворением совершенно противоположных качеств. С одной стороны - это принадлежность детской и символ невинности, впитавший в себя все прелести младенческой нежности и неиспорченности. С другой - куклы являются олицетворением фальши и неестественности, символом испорченной и фальшивой цивилизации. Кукла может быть доброй, как Щелкунчик, а может быть орудием зла, как Коппелия.
Изображение мира как кукольного балагана стало столь традиционным, что никого уже не удивляет телевизионное шоу, где все политики представлены говорящими марионетками. Мир - театр в руках у Бога, и в соответствии с этим все исторические события, пусть даже и столь серьезные, как Октябрьский переворот, могут быть разыграны в райке.
Восприятие мира как балагана марионеток подразумевает подмену одного понятия другим. Серьезное заседание Думы или парламента, разыгранное куклами, которых дергают за ниточки, вроде бы предусматривает, что эта серьезность будет обесценена. В свою очередь, кукольный театр часто оказывается гораздо более человечным, чем публика, хохочущая над балаганными страданиями. Трагедия Петрушки тем больше вызывает жалость, что это трагедия искусственная.
Итальянцы имеют самую стойкую традицию театра марионеток и они, как никакая другая нация, доказывают, что кукольные страсти очень серьезны. Великий религиозный мыслитель Франциск Ассизский, смягчивший дух средневекового христианства и всячески склонявший сердца к нежности и мягкости, был одним из первых, кто ввел в западную культуру рождественские вертепы. В ночь на Рождество он собирал прихожан в простой деревенский хлев, где в яслях на соломе лежало прекрасное Дитя со склонившейся над ним Девой, а по сторонам стояли бык и осел.
Затем подобные инсталляции стали устраиваться в церквах с помощью кукол, и в Италии возник целый жанр изображений Поклонения волхвов и Поклонения пастухов, составленных из кукольных фигурок. Они имели почти тот же смысл, что и сейчас их отдаленные потомки, украшающие витрины магазинов во время рождественских распродаж.
В дальнейшем, в связи с ростом культа именно младенца Христа, в Италии появились многочисленные изображения дитяти с умильным личиком, обряженного со всевозможной роскошью. Подобные фигурки предназначались по большей части для частных капелл и становились своего рода реликвиями благородных семейств, пестуемыми веками. Специальные центры занимались изготовлением подобных святых игрушек, делая их из папье-маше, вставляя стеклянные глазки, раскрашивая щечки и надевая на них парички из настоящих волос. Фигурки старательно обряжали в шелка и бархат, ювелиры делали им золотые короны, украшенные драгоценными камнями, затем их гардероб пополнялся, так как впоследствии благочестивые прихожане дарили Bambino Gesu все новые наряды и украшения.
Из Италии подобный обычай распространился по всей Европе, и сейчас главным центром этого культа является церковь в Праге, называемая по-чешски необычайно ласково - костел Джезуатко, где хранится кукла младенца Христа ростом примерно с настоящего младенца. Каждый год ее торжественно переодевают в новое платьице, а в течение года Джезуатко получает множество даров со всего мира, так как это милое дитятко - в сердце каждого католика.
Культ Bambino Gesu подвергался яростной критике протестантизмом как идолопоклонство, и множество бедных джезуаточек было выкинуто из своих колыбелек и растоптано сторонниками чистоты христианства. Больше всего их сохранилось в родной им Италии, и там они функционируют и размножаются по сей день, превратившись в образцы католического китча.
Впрочем, таковым они и были изначально. Никто из великих мастеров изготовлением куколок-спасителей не занимался, и буквально с самого начала их производство можно назвать массовым. В сущности, трогательный вид Bambino Gesu должен был понравиться самой невзыскательной публике. Слащавая красивость свойственна им всем, и они похожи, как цыплята из одного инкубатора, - все бело-розовые, пухленькие, светлокудрые и ясноглазые.
Человека с развитым религиозным сознанием должно возмущать поклонение куклам из папье-маше. Человека с развитым вкусом должна возмущать их одинаковая смазливость. Это, наверное, правильная реакция, но так ли уж она естественна и необходима? На экспозиции Баварского музея охватывает чувство умиления, и точно так же чувство умиления охватывает в чешской церкви. Естественная религиозность, украсившая узорными вышивками рубашечки и пеленочки джезуаток, защищается своей наивной чистотой от требований развитого сознания и развитого вкуса.
Христос превращается в куклу, но и в кукле присутствует Христос. Конечно же, когда Спаситель предстает в позе и наряде маленького короля, это не соответствует ничему. Невинность сознания почитателей подобных кукол помогала им не замечать множества несоответствий. Христос в современных пеленках и расшитых мантиях мало соответствует евангельскому образу Божественного Младенца в простых яслях. Мало кто сейчас, однако, будет проклинать вместе с Савонаролой развратное сознание, разукрашивающее Святое Семейство непотребным великолепием. История со всей очевидностью доказала, что проповеди аскетов, сколь благими намерениями они бы не питались, оборачиваются страшными делами, в отличие от умиления Святого Франциска, разукрашивающего проповеди цветочками.
В куклах, пусть даже самых плохих и пошлых, есть определенная безобидность, служащая им лучшей защитой. Даже если они продукт изощреннейшего масскульта, спекуляция на наивности публики и средство для овладения ее душой и кошельком, кукла беззащитна и неагрессивна, а потому суд над куклами и их критика очень уязвимы. В конце концов, чем бы человечество не тешилось, лишь бы революций не устраивало.
Пафос сюрреализма столь же обманчив, как и видимая реальность К 100-летию Рене Магритта Аркадий ИППОЛИТОВ © "Русский Телеграф", 28 марта 1998 года "Ceci n'est pas une pipe" (это не трубка) - большими буквами написано на одной картине Рене Магритта 1928 года под изображением большой курительной трубки, весьма доходчивым и похожим. Это произведение завоевало огромную популярность и стало своего рода манифестом не только сюрреализма, но всего современного восприятия.
Второе название картины - "La Trahison des images" ("Предательство образов") - объясняет смысл этого творения. Наше сознание находится в столь сложных отношениях с видимой реальностью, что прямое прочтение образа невозможно. Образ изначально обманчив: изображение трубки не есть трубка, а только ее изображение.
Это очевидно, но на вопрос, что тогда это такое если не трубка, ответа также не следует. Магритт просто утверждает, что изображенное не есть предмет.
Сначала утверждение "Ceci n'est pas une pipe" привлекает своей экстравагантностью. Затем - своей разумностью. Действительно, изображение трубки не есть трубка, это вроде бы ясно и пятилетнему ребенку. Затем, вдумываясь в разумность этого соображения, начинаешь понимать, что оно ставит под сомнение всю мировую цивилизацию. На самом деле человечество всегда жило с уверенностью в том, что изображение трубки и есть трубка. Животные на стенах пещеры Альтамиры были животными, Озирис с соколиной головой был Озирисом, древнегреческий курос - куросом, средневековая Дева Мария - Девой Марией, цветы на голландском натюрморте - тюльпанами и розами, бульвар Капуцинок на пейзаже Писсаро - парижской улицей. Кубистические, фовистические и абстракционистические опыты всегда изображали суть вещей, и "Авиньонские девушки" Пикассо были "Авиньонскими девушками" Пикассо. И вдруг - трубка оказывается не трубкой.
Наше столетие бесконечно тиражирует образы. Фотография и кинематограф окружили нас их плотным кольцом, и человечество уже привыкло жить в их призрачном мире.
Моментальная вспышка - и ваше лицо вылезает из механического аппарата. Что это?
Вы? Нет, потому что вы реально держите кусочек фотобумаги, к вам не имеющий никакого отношения. Ваше изображение? Тоже нет, так как для изображения нужен посредник, что придает ему ту убедительность, какой обладает портрет, являющийся результатом некоей деятельности, имеющей реальность.
Тем более двусмысленно воспринимается искусство. Имеет ли отношение воспроизведенная работа Магритта к картине Магритта? Конечно же нет, ведь картина Магритта сделана красками на холсте, она имеет другой цвет, вкус и запах.
Что же это тогда появилось на газетной странице? Что же вообще мы видим на страницах книг, на рекламных щитах, на телевизионных экранах? Это не трубка, но что же это?
Со всей очевидностью Магритт доказывает нам, что это - Ничто. Страшное, абсолютное, совершенное Ничто, за которым ничего не стоит и которое ничего никому не может сказать. Ничто, являющееся мерилом всего. Бессмысленное, поэтому наполненное смыслом. Ощутимо реальное Ничто, не обладающее никакой конкретностью.
Ничто является сутью искусства Магритта. Яблоко, заполняющее пространство комнаты, ночные лампы, заливающие светом освещенный солнцем город, туфли и сорочки, приобретающие формы женского тела, картина, нарисованная на фоне неба и повторяющая форму плывущих по небу облаков, - одно дублирует другое, все в мире подобно, и каждая реальность ставит под сомнение другую реальность. Если наше зрение нам врет, и на самом деле, когда мы видим трубку, мы должны знать, что это не трубка, то значит нам врет весь окружающий мир, и у реальной трубки не больше прав называться трубкой, чем у ее изображения.
Так же и наполненные изображением пространства картины Магритта дают нам его ложное изображение, и зритель, бредущий в этих безвоздушных пространствах, похож на заблудившуюся муху, бессмысленно бьющуюся о стекло, так как она видит за ним небо, а точнее - лишь изображение неба. Муха, с сухим стуком ударяющаяся о невидимую преграду, на самом деле не глупее человечества, столько столетий ударявшегося взглядами об изображения, которые, оказывается, ничего не значат, кроме слов. Ведь "слово может заменить предмет в реальной жизни. Образ может в свою очередь заменить слово". Это высказывание Магритта еще более усложняет вопрос о трубке. Надпись, доказывающая, что это не трубка, зачеркивает ее изображение, в то же время изображение трубки опровергает надпись, но и то и другое оказывается тесно взаимосвязанным, поясняя друг друга. Получается полная бессмысленность.
В 1960 году, как бы оглядываясь на свои первые опыты тридцатых, Магритт создает полотно с изображением яблока с венчающей его надписью, на этот раз на английском языке: "This is not an apple" ("Это не яблоко"). Изображение окружено, в отличие от трубки, фигурной рамкой, похожей на рамки уличных вывесок, что подчеркивает еще больше идею об обманчивости образов. Картина называется "Force de l'Habitude" ("Сила привычки").
Макс Эрнст, владевший этой картиной, прорисовал в магриттовском яблоке небольшое оконце с решеткой, посадил туда нарисованную птичку и подписал: "Ceci n'est pas un Magritte. Max Ernst" ("Это не Магритт. Макс Эрнст"). Птичка, нарисованная Эрнстом, ни в коем случае не Магритт. Это ясное, разумное наблюдение. Однако яблоко с окошечком, в котором сидит птица, которое не яблоко, оказывается тоже уже не Магриттом. Оно стало Эрнстом.
Если же образ в результате постороннего вмешательства имеет способность перемениться, то значит он не был столь уж обманчив. Оказывается, что трубка, которая не трубка, потому не трубка, что она Магритт. Слово, оказывается, есть не просто замена предмета, но является неким высказыванием и лишь как высказывание оно и приобретает смысл. Образ, соответственно, есть не просто замена слова, но является выражением чего-то или кого-то, а не просто обманчивым и бессмысленным подобием. Оказывается, что искусство Магритта имеет смысл и вакуум его мира стал производным от некоторого ощущения, вполне себе реального, и более того, сам создает ощущение реальности ирреального мира Магритта.
Огромная ретроспектива Магритта, посвященная его столетию, открылась в Королевском музее изящных искусств в Брюсселе. Она пользуется огромной популярностью: на нее съезжается вся Европа, перед входом на выставку стоит длинная очередь. В залах Брейгеля в том же музее при этом никого нет. Видно, что публику не утомляет магриттовский вакуум и никто не спешит после него глотнуть свежего воздуха. Оживление полных народа залов, где висят образы Магритта, отрицающие свою образность, совершенно не вяжется с экзистенциальным одиночеством его искусства. Магритт есть Магритт, зрителям этого достаточно, и его пугающее Ничто страшно нравится.
Мухи, устав биться о стекло, обычно начинают по нему ползать, избирая в конце концов более спокойный способ проникновения в недоступную потустороннюю реальность. Публика перед картинами Магритта похожа на рой поутихших мух.
Магритт публику приструнил и приручил, и, надо сказать, с тем же удовольствием она будет ползать и по Дельво, и по Вермеру, и по Пикассо, и по чему угодно.
Утверждение Магритта, ставящее под сомнение все основы духовного бытия человечества, при повторении теряет свою остроту и превращается в рекламный трюк.
"Это не Матадор" - читаем мы с экрана телевизора, и уже мало у кого всплывает в памяти сюрреалистический шедевр раннего Магритта - все видят лишь рекламные фотографии, предназначенные для promotion модного журнала. Человечество поработило образы, само стало их рабом, но живет при этом припеваючи, и для него все страшное творчество Магритта не более чем просто удачная шутка.
Триумф ересиарха венецианской живописи
Выставка в Вашингтоне
Аркадий ИППОЛИТОВ «Русский Телеграф». 26 декабря 1997 года Двадцатый век несколько раз переделывал историю искусства, то вписывая, то зачеркивая в ней целые главы. Наше представление об искусстве XVI века сильно отличается от представлений о нем столетней давности, уж не говоря о представлениях самого XVI века. Если бы Вазари перечитал бы сейчас самый примитивный учебник по истории живописи итальянского Возрождения, он был бы сильно изумлен - и не только изменением оценок творчества того или иного художника. Главное, что поразило бы дедушку искусствоведения, - это изменение приоритетов и перетасовка фактов, складывающихся в совершенно иную картину.
Лоренцо Лотто, представитель венецианской живописи первой половины XVI века, относится к художникам, чья роль и значение в искусстве его времени совершенно не соответствуют тем представлениям, которые имели о нем современники. Вазари в своих жизнеописаниях путал его с Пальмой Веккио и, так как вообще был настроен против венецианцев, был к творчеству Лотто, мягко говоря, безразличен. Когда Лотто после первых успехов в провинции поселился в Венеции, его преследовали неудачи. По его жизнеописанию складывается впечатление, что он вызвал персональное недовольство Тициана, и этот великий живописец, пользуясь своим влиянием и связями, методично выживал Лотто из Венеции. В конце жизни Лотто, нищий, усталый и измученный, удалился в Лорето и жил там как отшельник. В течение своей долгой жизни (1480-1557) он создал множество произведений, отличающихся невероятно интенсивным цветом и страннейшей иконографией, нарушающей все каноны. У современников эти экстравагантности вызывали недоумение, в наше время они вызывают восхищение.
Романтический ореол окружил художника со времени его "второго рождения".
Индифферентность Вазари и других историков XVI и XVII веков к имени Лотто привела к тому, что оно не обладало никакой ценностью. Результатом стало то, что его произведения на протяжении трех столетий приписывались Тициану, Дюреру, Гольбейну и многим другим более удачливым живописцам. Подпись Лотто, если она и имелась на картине, старательно затиралась: часто поверх появлялась фальшивая, с более громким именем. Лотто исчез из истории искусств, и лишь в 1890 году Бернард Беренсон, сгруппировав несколько произведений, ошибочно приписываемых разным художникам, открыл истину. Лоренцо Лотто снова появился на свет. Затем началась кропотливая работа в архивах и музеях, и в наше время Лотто стал считаться одним из крупнейших и своеобразнейших мастеров итальянского чинквеченто.
Подобное перерождение было необычайно выигрышно для художника. Поскольку он заново родился уже в современности, современность посчитала его как бы своим детищем и искренне его полюбила. Она не могла оставаться беспристрастной к своему талантливому протеже и была к нему более благосклонна, чем к Рафаэлю, Тициану и другим давно признанным гениям. В конфликте Лотто и Тициана современность была настроена явно пролоттовски, всячески выражая ему сочувствие как жертве непонимания.
Жертва непонимания для ХХ века в какой-то мере является знаком качества. Со времени импрессионистов, непонятых поначалу своими современниками, а затем вознесшихся на Олимп, всякий образованный в истории искусства человек очень напуган возможностью что-то не понять, что-то пропустить и остаться затем в веках с клеймом недальновидного мракобеса. Выработанный еще в романтизме образ непонятого гения стал на долгое время настоящим пугалом для критиков. Футуристы уже вполне осознанно, с умением и удовольствием использовали подобный имидж и тем самым проложили дорогу всему модернизму. Успех у дуры-публики и ее благожелательность стали расцениваться скорее даже как недостаток и признак некоторой ущербности.
Священной коровой современного представления о творческой личности стал, конечно же, Винсент ван Гог, чье имя сейчас знакомо каждому. За его картины выкладываются сотни миллионов, а при его жизни они ценились не выше стоимости холста, на котором были написаны. Тупые мещане проходили безразлично мимо груд драгоценностей, не замечая их сияния. Подобный казус многому научил, и арт-дилеры осознали, что непохожесть имеет свою цену. Они толпами устремились на поиски Ван Гогов среди талантливой молодежи, надеясь сделать состояние на гении-самородке, а искусствоведы, обреченные на копание в запасниках музеев, стали перекраивать историю искусства.
Искусствоведы, надо сказать, были даже более удачливыми, чем владельцы галерей современного искусства. Современность вновь открыла Вермера Делфтского, Жоржа Ла Тура и многих других совершенно забытых живописцев. К ним принадлежит и Лоренцо Лотто - Ван Гог венецианской живописи XVI столетия.
При том, что Лоренцо Лотто как будто появился из небытия благодаря волшебному слову Бернарда Беренсона, к концу века мы знаем о нем намного больше, чем о других художниках его времени. До нас дошли письма Лотто и его Libro di Spese ("Книга расходов"), что-то среднее между дневником и гроссбухом, которую художник вел с 1538 года вплоть до самой смерти. В основном это сухие и лаконичные записи, подобные письмам Ван Гога, не таящие в себе никаких невероятных откровений, но по ним выстраивается довольно четкая фактологическая канва жизни Лоренцо Лотто.
Действительно, в Венеции ему приходилось не сладко, и он все время был вынужден искать работу в более скромных городах Террафермы: Бергамо, Марке, Тревизо, Анконе. Венеция, уже не довольствующаяся в XVI веке своим титулом царицы морей, стала весьма агрессивной на суше, старясь подчинить как можно больше городов вокруг. Привыкнув к самоуправлению и имея давние культурные корни, эти города с большой неприязнью относились к новой метрополии. И хотя власть венецианцев была не слишком обременительна, они находились в постоянной оппозиции к Венеции.
Успешная работа Лотто в этих городах связывала его с подобными оппозиционными настроениями. И несмотря на то, что сам художник прямо называл себя венецианцем, некоторые исследователи до сих пор считают местом его рождения Бергамо - традиционного врага Венецианской республики.
Не только постоянные скитания по окружающей Венецию территории наводили искусствоведов на мысль об оппозиционности Лотто. Его живопись имеет мало общего с традицией Беллини и Джорджоне, развитой Тицианом. В отличие от их поэтичной многозначительности композиции Лотто, с его чувствительностью к свету и цвету явно венецианского происхождения, отличаются повышенной экспрессивностью. Если венецианский мир построен на оттенках, то мир Лотто подчеркнуто выразителен, и часто переживания его персонажей столь акцентированы, что близки к состоянию истерики. Само собою, подобные преувеличения импонируют нашему столетию. Многими искусствоведами они определены как маньеризм, а наиболее радикальные из них наградили Лотто титулом сюрреалиста, сделав его предтечей Дали.
Еще в большей степени странна иконография религиозных сюжетов в трактовке Лоренцо Лотто. Его знаменитое "Благовещение" стало образцом нарушения традиции.
Фигура Мадонны с неестественно вывернутыми ладонями, с жестом, демонстрирующим скорее испуг, чем приветствие или простое удивление, повернута лицом к зрителю и спиной к божественным участникам таинства. Архангел Гавриил, чья преувеличенная жестикуляция делает его похожим одновременно на пропеллер и свастику, недоуменно остановил свой полет, обращаясь к не замечающей его Деве, в то время как Дева впилась глазами в ваше лицо или в лицо любого, кому будет дана возможность увидеть ее. Похоже, она просит у вас защиты от неведомых сил, нарушивших покой ее комнаты, - от наполнившего пространство жужжанием пропеллера Архангела и Бога-Отца в оранжевом одеянии, собирающегося нырнуть в комнату с влетающего в арку облака. Несуразицу дополняет бегущая через комнату испуганная кошка, и это вносит в отвлеченно-символическую сцену приметы физиологического переживания.
Современники были не особенно благосклонны к подобным экстравагантностям, но наше время к ним, безусловно, снисходительно. Сцена, столь неестественно запутанная, превращается в чарующе-невероятную фантазию, где интенсивность красочности, построенной на нервном взаимодействии оранжево-красного и прозрачно-холодного голубого, вторит запутанности форм и движений. Картина напоминает музыку Штокхаузена, и подобная гармония, слишком сложная для современников, создана как будто специально для поклонников модернизма.
Штокхаузен не единственное немецкое имя, всплывающее в памяти при изучении искусства Лоренцо Лотто. Как уже говорилось, у Бериксона многие картины Лотто приписывались Дюреру и Гольбейну. Очевидные немецкие влияния, различимые в его живописи, вызывали предположения о симпатии Лотто к протестантизму и другим северным ересям, что также подчеркивало его оппозиционность вполне католической, хотя и довольно терпимой по тем временам, Венеции. Этому противоречат замечания современников, в первую очередь, литератора Аретино, признанного в Италии XVI века арбитром вкуса, отдававшего должное необычайному благочестию Лотто и его человеческим качествам, но весьма холодно отозвавшегося о его достоинствах как художника. К тому же, с точки зрения сторонников протестантизма, удаление в конце жизни в Лорето - этот центр католического благочестия - было странным решением. Очевидно, что в своей религиозности Лотто был столь же искренне экстравагантен, как и в своей живописи.
Если Царь Мира может быть представлен в образе куклы, и подобное обращение с его образом не вызывает ни малейшего негодования со стороны Его Святейшества, то недовольство русских блюстителей духовности оказывается несколько преувеличенным.
На самом деле если Анастасии удалось ввести семью Романовых в мировой пантеон кукольных образов, то отечественной истории этим стоит только гордиться.
В европейской традиции отношение к куклам двойственно. Не углубляясь в важность игрового начала для всей истории человечества, можно сказать, что кукла является олицетворением совершенно противоположных качеств. С одной стороны - это принадлежность детской и символ невинности, впитавший в себя все прелести младенческой нежности и неиспорченности. С другой - куклы являются олицетворением фальши и неестественности, символом испорченной и фальшивой цивилизации. Кукла может быть доброй, как Щелкунчик, а может быть орудием зла, как Коппелия.
Изображение мира как кукольного балагана стало столь традиционным, что никого уже не удивляет телевизионное шоу, где все политики представлены говорящими марионетками. Мир - театр в руках у Бога, и в соответствии с этим все исторические события, пусть даже и столь серьезные, как Октябрьский переворот, могут быть разыграны в райке.
Восприятие мира как балагана марионеток подразумевает подмену одного понятия другим. Серьезное заседание Думы или парламента, разыгранное куклами, которых дергают за ниточки, вроде бы предусматривает, что эта серьезность будет обесценена. В свою очередь, кукольный театр часто оказывается гораздо более человечным, чем публика, хохочущая над балаганными страданиями. Трагедия Петрушки тем больше вызывает жалость, что это трагедия искусственная.
Итальянцы имеют самую стойкую традицию театра марионеток и они, как никакая другая нация, доказывают, что кукольные страсти очень серьезны. Великий религиозный мыслитель Франциск Ассизский, смягчивший дух средневекового христианства и всячески склонявший сердца к нежности и мягкости, был одним из первых, кто ввел в западную культуру рождественские вертепы. В ночь на Рождество он собирал прихожан в простой деревенский хлев, где в яслях на соломе лежало прекрасное Дитя со склонившейся над ним Девой, а по сторонам стояли бык и осел.
Затем подобные инсталляции стали устраиваться в церквах с помощью кукол, и в Италии возник целый жанр изображений Поклонения волхвов и Поклонения пастухов, составленных из кукольных фигурок. Они имели почти тот же смысл, что и сейчас их отдаленные потомки, украшающие витрины магазинов во время рождественских распродаж.
В дальнейшем, в связи с ростом культа именно младенца Христа, в Италии появились многочисленные изображения дитяти с умильным личиком, обряженного со всевозможной роскошью. Подобные фигурки предназначались по большей части для частных капелл и становились своего рода реликвиями благородных семейств, пестуемыми веками. Специальные центры занимались изготовлением подобных святых игрушек, делая их из папье-маше, вставляя стеклянные глазки, раскрашивая щечки и надевая на них парички из настоящих волос. Фигурки старательно обряжали в шелка и бархат, ювелиры делали им золотые короны, украшенные драгоценными камнями, затем их гардероб пополнялся, так как впоследствии благочестивые прихожане дарили Bambino Gesu все новые наряды и украшения.
Из Италии подобный обычай распространился по всей Европе, и сейчас главным центром этого культа является церковь в Праге, называемая по-чешски необычайно ласково - костел Джезуатко, где хранится кукла младенца Христа ростом примерно с настоящего младенца. Каждый год ее торжественно переодевают в новое платьице, а в течение года Джезуатко получает множество даров со всего мира, так как это милое дитятко - в сердце каждого католика.
Культ Bambino Gesu подвергался яростной критике протестантизмом как идолопоклонство, и множество бедных джезуаточек было выкинуто из своих колыбелек и растоптано сторонниками чистоты христианства. Больше всего их сохранилось в родной им Италии, и там они функционируют и размножаются по сей день, превратившись в образцы католического китча.
Впрочем, таковым они и были изначально. Никто из великих мастеров изготовлением куколок-спасителей не занимался, и буквально с самого начала их производство можно назвать массовым. В сущности, трогательный вид Bambino Gesu должен был понравиться самой невзыскательной публике. Слащавая красивость свойственна им всем, и они похожи, как цыплята из одного инкубатора, - все бело-розовые, пухленькие, светлокудрые и ясноглазые.
Человека с развитым религиозным сознанием должно возмущать поклонение куклам из папье-маше. Человека с развитым вкусом должна возмущать их одинаковая смазливость. Это, наверное, правильная реакция, но так ли уж она естественна и необходима? На экспозиции Баварского музея охватывает чувство умиления, и точно так же чувство умиления охватывает в чешской церкви. Естественная религиозность, украсившая узорными вышивками рубашечки и пеленочки джезуаток, защищается своей наивной чистотой от требований развитого сознания и развитого вкуса.
Христос превращается в куклу, но и в кукле присутствует Христос. Конечно же, когда Спаситель предстает в позе и наряде маленького короля, это не соответствует ничему. Невинность сознания почитателей подобных кукол помогала им не замечать множества несоответствий. Христос в современных пеленках и расшитых мантиях мало соответствует евангельскому образу Божественного Младенца в простых яслях. Мало кто сейчас, однако, будет проклинать вместе с Савонаролой развратное сознание, разукрашивающее Святое Семейство непотребным великолепием. История со всей очевидностью доказала, что проповеди аскетов, сколь благими намерениями они бы не питались, оборачиваются страшными делами, в отличие от умиления Святого Франциска, разукрашивающего проповеди цветочками.
В куклах, пусть даже самых плохих и пошлых, есть определенная безобидность, служащая им лучшей защитой. Даже если они продукт изощреннейшего масскульта, спекуляция на наивности публики и средство для овладения ее душой и кошельком, кукла беззащитна и неагрессивна, а потому суд над куклами и их критика очень уязвимы. В конце концов, чем бы человечество не тешилось, лишь бы революций не устраивало.
Пафос сюрреализма столь же обманчив, как и видимая реальность К 100-летию Рене Магритта Аркадий ИППОЛИТОВ © "Русский Телеграф", 28 марта 1998 года "Ceci n'est pas une pipe" (это не трубка) - большими буквами написано на одной картине Рене Магритта 1928 года под изображением большой курительной трубки, весьма доходчивым и похожим. Это произведение завоевало огромную популярность и стало своего рода манифестом не только сюрреализма, но всего современного восприятия.
Второе название картины - "La Trahison des images" ("Предательство образов") - объясняет смысл этого творения. Наше сознание находится в столь сложных отношениях с видимой реальностью, что прямое прочтение образа невозможно. Образ изначально обманчив: изображение трубки не есть трубка, а только ее изображение.
Это очевидно, но на вопрос, что тогда это такое если не трубка, ответа также не следует. Магритт просто утверждает, что изображенное не есть предмет.
Сначала утверждение "Ceci n'est pas une pipe" привлекает своей экстравагантностью. Затем - своей разумностью. Действительно, изображение трубки не есть трубка, это вроде бы ясно и пятилетнему ребенку. Затем, вдумываясь в разумность этого соображения, начинаешь понимать, что оно ставит под сомнение всю мировую цивилизацию. На самом деле человечество всегда жило с уверенностью в том, что изображение трубки и есть трубка. Животные на стенах пещеры Альтамиры были животными, Озирис с соколиной головой был Озирисом, древнегреческий курос - куросом, средневековая Дева Мария - Девой Марией, цветы на голландском натюрморте - тюльпанами и розами, бульвар Капуцинок на пейзаже Писсаро - парижской улицей. Кубистические, фовистические и абстракционистические опыты всегда изображали суть вещей, и "Авиньонские девушки" Пикассо были "Авиньонскими девушками" Пикассо. И вдруг - трубка оказывается не трубкой.
Наше столетие бесконечно тиражирует образы. Фотография и кинематограф окружили нас их плотным кольцом, и человечество уже привыкло жить в их призрачном мире.
Моментальная вспышка - и ваше лицо вылезает из механического аппарата. Что это?
Вы? Нет, потому что вы реально держите кусочек фотобумаги, к вам не имеющий никакого отношения. Ваше изображение? Тоже нет, так как для изображения нужен посредник, что придает ему ту убедительность, какой обладает портрет, являющийся результатом некоей деятельности, имеющей реальность.
Тем более двусмысленно воспринимается искусство. Имеет ли отношение воспроизведенная работа Магритта к картине Магритта? Конечно же нет, ведь картина Магритта сделана красками на холсте, она имеет другой цвет, вкус и запах.
Что же это тогда появилось на газетной странице? Что же вообще мы видим на страницах книг, на рекламных щитах, на телевизионных экранах? Это не трубка, но что же это?
Со всей очевидностью Магритт доказывает нам, что это - Ничто. Страшное, абсолютное, совершенное Ничто, за которым ничего не стоит и которое ничего никому не может сказать. Ничто, являющееся мерилом всего. Бессмысленное, поэтому наполненное смыслом. Ощутимо реальное Ничто, не обладающее никакой конкретностью.
Ничто является сутью искусства Магритта. Яблоко, заполняющее пространство комнаты, ночные лампы, заливающие светом освещенный солнцем город, туфли и сорочки, приобретающие формы женского тела, картина, нарисованная на фоне неба и повторяющая форму плывущих по небу облаков, - одно дублирует другое, все в мире подобно, и каждая реальность ставит под сомнение другую реальность. Если наше зрение нам врет, и на самом деле, когда мы видим трубку, мы должны знать, что это не трубка, то значит нам врет весь окружающий мир, и у реальной трубки не больше прав называться трубкой, чем у ее изображения.
Так же и наполненные изображением пространства картины Магритта дают нам его ложное изображение, и зритель, бредущий в этих безвоздушных пространствах, похож на заблудившуюся муху, бессмысленно бьющуюся о стекло, так как она видит за ним небо, а точнее - лишь изображение неба. Муха, с сухим стуком ударяющаяся о невидимую преграду, на самом деле не глупее человечества, столько столетий ударявшегося взглядами об изображения, которые, оказывается, ничего не значат, кроме слов. Ведь "слово может заменить предмет в реальной жизни. Образ может в свою очередь заменить слово". Это высказывание Магритта еще более усложняет вопрос о трубке. Надпись, доказывающая, что это не трубка, зачеркивает ее изображение, в то же время изображение трубки опровергает надпись, но и то и другое оказывается тесно взаимосвязанным, поясняя друг друга. Получается полная бессмысленность.
В 1960 году, как бы оглядываясь на свои первые опыты тридцатых, Магритт создает полотно с изображением яблока с венчающей его надписью, на этот раз на английском языке: "This is not an apple" ("Это не яблоко"). Изображение окружено, в отличие от трубки, фигурной рамкой, похожей на рамки уличных вывесок, что подчеркивает еще больше идею об обманчивости образов. Картина называется "Force de l'Habitude" ("Сила привычки").
Макс Эрнст, владевший этой картиной, прорисовал в магриттовском яблоке небольшое оконце с решеткой, посадил туда нарисованную птичку и подписал: "Ceci n'est pas un Magritte. Max Ernst" ("Это не Магритт. Макс Эрнст"). Птичка, нарисованная Эрнстом, ни в коем случае не Магритт. Это ясное, разумное наблюдение. Однако яблоко с окошечком, в котором сидит птица, которое не яблоко, оказывается тоже уже не Магриттом. Оно стало Эрнстом.
Если же образ в результате постороннего вмешательства имеет способность перемениться, то значит он не был столь уж обманчив. Оказывается, что трубка, которая не трубка, потому не трубка, что она Магритт. Слово, оказывается, есть не просто замена предмета, но является неким высказыванием и лишь как высказывание оно и приобретает смысл. Образ, соответственно, есть не просто замена слова, но является выражением чего-то или кого-то, а не просто обманчивым и бессмысленным подобием. Оказывается, что искусство Магритта имеет смысл и вакуум его мира стал производным от некоторого ощущения, вполне себе реального, и более того, сам создает ощущение реальности ирреального мира Магритта.
Огромная ретроспектива Магритта, посвященная его столетию, открылась в Королевском музее изящных искусств в Брюсселе. Она пользуется огромной популярностью: на нее съезжается вся Европа, перед входом на выставку стоит длинная очередь. В залах Брейгеля в том же музее при этом никого нет. Видно, что публику не утомляет магриттовский вакуум и никто не спешит после него глотнуть свежего воздуха. Оживление полных народа залов, где висят образы Магритта, отрицающие свою образность, совершенно не вяжется с экзистенциальным одиночеством его искусства. Магритт есть Магритт, зрителям этого достаточно, и его пугающее Ничто страшно нравится.
Мухи, устав биться о стекло, обычно начинают по нему ползать, избирая в конце концов более спокойный способ проникновения в недоступную потустороннюю реальность. Публика перед картинами Магритта похожа на рой поутихших мух.
Магритт публику приструнил и приручил, и, надо сказать, с тем же удовольствием она будет ползать и по Дельво, и по Вермеру, и по Пикассо, и по чему угодно.
Утверждение Магритта, ставящее под сомнение все основы духовного бытия человечества, при повторении теряет свою остроту и превращается в рекламный трюк.
"Это не Матадор" - читаем мы с экрана телевизора, и уже мало у кого всплывает в памяти сюрреалистический шедевр раннего Магритта - все видят лишь рекламные фотографии, предназначенные для promotion модного журнала. Человечество поработило образы, само стало их рабом, но живет при этом припеваючи, и для него все страшное творчество Магритта не более чем просто удачная шутка.
Триумф ересиарха венецианской живописи
Выставка в Вашингтоне
Аркадий ИППОЛИТОВ «Русский Телеграф». 26 декабря 1997 года Двадцатый век несколько раз переделывал историю искусства, то вписывая, то зачеркивая в ней целые главы. Наше представление об искусстве XVI века сильно отличается от представлений о нем столетней давности, уж не говоря о представлениях самого XVI века. Если бы Вазари перечитал бы сейчас самый примитивный учебник по истории живописи итальянского Возрождения, он был бы сильно изумлен - и не только изменением оценок творчества того или иного художника. Главное, что поразило бы дедушку искусствоведения, - это изменение приоритетов и перетасовка фактов, складывающихся в совершенно иную картину.
Лоренцо Лотто, представитель венецианской живописи первой половины XVI века, относится к художникам, чья роль и значение в искусстве его времени совершенно не соответствуют тем представлениям, которые имели о нем современники. Вазари в своих жизнеописаниях путал его с Пальмой Веккио и, так как вообще был настроен против венецианцев, был к творчеству Лотто, мягко говоря, безразличен. Когда Лотто после первых успехов в провинции поселился в Венеции, его преследовали неудачи. По его жизнеописанию складывается впечатление, что он вызвал персональное недовольство Тициана, и этот великий живописец, пользуясь своим влиянием и связями, методично выживал Лотто из Венеции. В конце жизни Лотто, нищий, усталый и измученный, удалился в Лорето и жил там как отшельник. В течение своей долгой жизни (1480-1557) он создал множество произведений, отличающихся невероятно интенсивным цветом и страннейшей иконографией, нарушающей все каноны. У современников эти экстравагантности вызывали недоумение, в наше время они вызывают восхищение.
Романтический ореол окружил художника со времени его "второго рождения".
Индифферентность Вазари и других историков XVI и XVII веков к имени Лотто привела к тому, что оно не обладало никакой ценностью. Результатом стало то, что его произведения на протяжении трех столетий приписывались Тициану, Дюреру, Гольбейну и многим другим более удачливым живописцам. Подпись Лотто, если она и имелась на картине, старательно затиралась: часто поверх появлялась фальшивая, с более громким именем. Лотто исчез из истории искусств, и лишь в 1890 году Бернард Беренсон, сгруппировав несколько произведений, ошибочно приписываемых разным художникам, открыл истину. Лоренцо Лотто снова появился на свет. Затем началась кропотливая работа в архивах и музеях, и в наше время Лотто стал считаться одним из крупнейших и своеобразнейших мастеров итальянского чинквеченто.
Подобное перерождение было необычайно выигрышно для художника. Поскольку он заново родился уже в современности, современность посчитала его как бы своим детищем и искренне его полюбила. Она не могла оставаться беспристрастной к своему талантливому протеже и была к нему более благосклонна, чем к Рафаэлю, Тициану и другим давно признанным гениям. В конфликте Лотто и Тициана современность была настроена явно пролоттовски, всячески выражая ему сочувствие как жертве непонимания.
Жертва непонимания для ХХ века в какой-то мере является знаком качества. Со времени импрессионистов, непонятых поначалу своими современниками, а затем вознесшихся на Олимп, всякий образованный в истории искусства человек очень напуган возможностью что-то не понять, что-то пропустить и остаться затем в веках с клеймом недальновидного мракобеса. Выработанный еще в романтизме образ непонятого гения стал на долгое время настоящим пугалом для критиков. Футуристы уже вполне осознанно, с умением и удовольствием использовали подобный имидж и тем самым проложили дорогу всему модернизму. Успех у дуры-публики и ее благожелательность стали расцениваться скорее даже как недостаток и признак некоторой ущербности.
Священной коровой современного представления о творческой личности стал, конечно же, Винсент ван Гог, чье имя сейчас знакомо каждому. За его картины выкладываются сотни миллионов, а при его жизни они ценились не выше стоимости холста, на котором были написаны. Тупые мещане проходили безразлично мимо груд драгоценностей, не замечая их сияния. Подобный казус многому научил, и арт-дилеры осознали, что непохожесть имеет свою цену. Они толпами устремились на поиски Ван Гогов среди талантливой молодежи, надеясь сделать состояние на гении-самородке, а искусствоведы, обреченные на копание в запасниках музеев, стали перекраивать историю искусства.
Искусствоведы, надо сказать, были даже более удачливыми, чем владельцы галерей современного искусства. Современность вновь открыла Вермера Делфтского, Жоржа Ла Тура и многих других совершенно забытых живописцев. К ним принадлежит и Лоренцо Лотто - Ван Гог венецианской живописи XVI столетия.
При том, что Лоренцо Лотто как будто появился из небытия благодаря волшебному слову Бернарда Беренсона, к концу века мы знаем о нем намного больше, чем о других художниках его времени. До нас дошли письма Лотто и его Libro di Spese ("Книга расходов"), что-то среднее между дневником и гроссбухом, которую художник вел с 1538 года вплоть до самой смерти. В основном это сухие и лаконичные записи, подобные письмам Ван Гога, не таящие в себе никаких невероятных откровений, но по ним выстраивается довольно четкая фактологическая канва жизни Лоренцо Лотто.
Действительно, в Венеции ему приходилось не сладко, и он все время был вынужден искать работу в более скромных городах Террафермы: Бергамо, Марке, Тревизо, Анконе. Венеция, уже не довольствующаяся в XVI веке своим титулом царицы морей, стала весьма агрессивной на суше, старясь подчинить как можно больше городов вокруг. Привыкнув к самоуправлению и имея давние культурные корни, эти города с большой неприязнью относились к новой метрополии. И хотя власть венецианцев была не слишком обременительна, они находились в постоянной оппозиции к Венеции.
Успешная работа Лотто в этих городах связывала его с подобными оппозиционными настроениями. И несмотря на то, что сам художник прямо называл себя венецианцем, некоторые исследователи до сих пор считают местом его рождения Бергамо - традиционного врага Венецианской республики.
Не только постоянные скитания по окружающей Венецию территории наводили искусствоведов на мысль об оппозиционности Лотто. Его живопись имеет мало общего с традицией Беллини и Джорджоне, развитой Тицианом. В отличие от их поэтичной многозначительности композиции Лотто, с его чувствительностью к свету и цвету явно венецианского происхождения, отличаются повышенной экспрессивностью. Если венецианский мир построен на оттенках, то мир Лотто подчеркнуто выразителен, и часто переживания его персонажей столь акцентированы, что близки к состоянию истерики. Само собою, подобные преувеличения импонируют нашему столетию. Многими искусствоведами они определены как маньеризм, а наиболее радикальные из них наградили Лотто титулом сюрреалиста, сделав его предтечей Дали.
Еще в большей степени странна иконография религиозных сюжетов в трактовке Лоренцо Лотто. Его знаменитое "Благовещение" стало образцом нарушения традиции.
Фигура Мадонны с неестественно вывернутыми ладонями, с жестом, демонстрирующим скорее испуг, чем приветствие или простое удивление, повернута лицом к зрителю и спиной к божественным участникам таинства. Архангел Гавриил, чья преувеличенная жестикуляция делает его похожим одновременно на пропеллер и свастику, недоуменно остановил свой полет, обращаясь к не замечающей его Деве, в то время как Дева впилась глазами в ваше лицо или в лицо любого, кому будет дана возможность увидеть ее. Похоже, она просит у вас защиты от неведомых сил, нарушивших покой ее комнаты, - от наполнившего пространство жужжанием пропеллера Архангела и Бога-Отца в оранжевом одеянии, собирающегося нырнуть в комнату с влетающего в арку облака. Несуразицу дополняет бегущая через комнату испуганная кошка, и это вносит в отвлеченно-символическую сцену приметы физиологического переживания.
Современники были не особенно благосклонны к подобным экстравагантностям, но наше время к ним, безусловно, снисходительно. Сцена, столь неестественно запутанная, превращается в чарующе-невероятную фантазию, где интенсивность красочности, построенной на нервном взаимодействии оранжево-красного и прозрачно-холодного голубого, вторит запутанности форм и движений. Картина напоминает музыку Штокхаузена, и подобная гармония, слишком сложная для современников, создана как будто специально для поклонников модернизма.
Штокхаузен не единственное немецкое имя, всплывающее в памяти при изучении искусства Лоренцо Лотто. Как уже говорилось, у Бериксона многие картины Лотто приписывались Дюреру и Гольбейну. Очевидные немецкие влияния, различимые в его живописи, вызывали предположения о симпатии Лотто к протестантизму и другим северным ересям, что также подчеркивало его оппозиционность вполне католической, хотя и довольно терпимой по тем временам, Венеции. Этому противоречат замечания современников, в первую очередь, литератора Аретино, признанного в Италии XVI века арбитром вкуса, отдававшего должное необычайному благочестию Лотто и его человеческим качествам, но весьма холодно отозвавшегося о его достоинствах как художника. К тому же, с точки зрения сторонников протестантизма, удаление в конце жизни в Лорето - этот центр католического благочестия - было странным решением. Очевидно, что в своей религиозности Лотто был столь же искренне экстравагантен, как и в своей живописи.