Аркадий Ипполитов
   Дориан Грей 500 лет назад
   Музей изобразительных искусств показывает работы Пармиджанино, которого художники и зрители веками считали своим современником
   В середине марта, во время делового завтрака с живописным экспертом, безалаберным, долговязым, приятным господином в старомодном фраке, - начинает Владимир Набоков свой роман "Ада", - Демон, вкрутив в глазницу монокль, выщелкнул из особого плоского футляра маленький рисунок пером и акварелью и сказал, что оный представляется ему не известным до сей поры плодом нежного художества Пармиджанино (собственно, он был в этом уверен, но желал укрепить уверенность чужими восторгами). Рисунок изображал обнаженную деву с персиковидным яблоком в чашечке полувоздетой ладони, боком сидящую на увитой вьюнками подставке; для открывателя в рисунке таилось добавочное обаяние: дева напоминала ему Марину, когда та, позвонив из гостиничной ванной и присев на ручку кресла, шептала в глуховатую трубку какие-то просьбы, которых любовник не мог разобрать, ибо шепот тонул в гомоне ванны". Эта сцена - ключ всего романа. Дальнейшее повествование Набокова, проникнутое интеллектуальным эротизмом, как бы строится на неуловимых аллюзиях на легкие, изысканные и неуловимо двусмысленные рисунки Франческо Маццолы по прозвищу Пармиджанино - одного из самых обаятельных и загадочных художников итальянского XVI века.
   Жизнь Пармиджанино в рассказах современников напоминает головокружительный роман. Вундеркинд, с детства удивлявший и покорявший окружающих своей одаренностью, талантливый, обаятельный, привлекательный и внешне, и внутренне, он, казалось, проживет жизнь безоблачно и беззаботно. В возрасте двадцати одного года, оказавшись в Риме, Пармиджанино пленяет папский двор, и современники смотрят на него с надеждой, видя в нем реинкарнацию Рафаэля. Однако в дальнейшем, несмотря на растущую славу, он отказывается от карьеры придворного живописца, все более и более отдаляясь от суеты "большого света". О его образе жизни начинают распространяться темные слухи, сплетничают о его занятиях черной магией и алхимией, о нарушении им своих обязательств перед заказчиками, и в конце концов Пармиджанино оказывается заключенным в тюрьму, откуда ему удается бежать с помощью преданных друзей. Через год он умирает, завещав похоронить себя совершенно обнаженным с кипарисовым крестом в руках. В год смерти ему было тридцать семь лет.
   В дошедших до нас рассказах современников о жизни Пармиджанино легенды с трудом отделяются от правды. Вазари в своей книге рисует образ гения, растратившего свой талант в безумной погоне за химерой, затем бесконечно повторяющийся в литературе Нового времени. Герои "Шагреневой кожи" Бальзака, "Портрета" Гоголя, "Творчества" Золя, "Красного цветка" Гаршина как будто предвосхищены и предопределены образом Пармиджанино. Два дошедших до нас автопортрета Пармиджанино служат своего рода документальной иллюстрацией к горестным сетованиям Вазари. На раннем автопортрете, написанном художником в возрасте двадцати одного года и хранящемся в Музее истории искусств в Вене, Пармиджанино изобразил себя изнеженным юношей, разодетым в меха и бархат, ренессансным Нарциссом, гордым своим искусством и победительной красотой. На втором, созданном незадолго до смерти и сейчас находящемся в Национальной галерее в Парме, перед зрителем предстает изможденный всклокоченный старик с потупленным и потухшим взором. Два образа воспринимаются как два полюса человеческой жизни, олицетворение ее начала и конца. Трудно представить, что разделяет эти два автопортрета неправдоподобно короткий срок - каких-то шестнадцать лет, которых оказалось достаточно, чтобы превратить юного красавца, обласканного светом, в угрюмого мизантропа, мученика-изгоя. В автопортретах Пармиджанино скрыты притягательная магическая сила, влекущая и страшная тайна, напоминая о декадентской истории Дориана Грея, рассказанной Оскаром Уайльдом.
   Быть может, желание добиться объективной истины в фактах, связанных с Пармиджанино, бессмысленно и бесполезно. Как в его жизни, так и в его творчестве есть нечто неуловимое, постоянно ускользающее, не поддающееся искусствоведческому анализу. Со времени Вазари по отношению к его произведениям постоянно употребляются эпитеты вроде "сладостный", "нежный", "изящный", "элегантный". Пармиджанино - творец особого мира, полусна-полувидения, полного неземной красоты. Недаром в современном искусствоведении он получил прозвище "принц маньеризма". В его картинах царит меланхоличная атмосфера, сотканная из трепетных касаний неправдоподобно длинных пальцев, дремотных улыбок, преисполненных сладчайшей печали, взоров из-под полуопущенных век и сумеречного, переливчатого света, разлитого среди странной и влекущей тишины. В то же время в фантастических руинах и пейзажах Пармиджанино, населенных погруженными в грезы девами, ласковыми младенцами и величественными старцами, есть нервозная напряженность, внутренний надрыв, предвещающий скорую неизбежную трагедию. Двусмысленная таинственность притягивает к его произведениям, как магнит - сквозь роскошь сквозит стремление к аскезе, невинность преисполнена одурманивающего эротизма, безмятежное спокойствие наполнено внутренними рыданиями.
   Имя Пармиджанино стало мифом европейской культуры, и уже на протяжении пяти столетий этот миф неодолимо тянет к себе своей загадочной трагичностью. Пармиджанино всегда вызывал и восхищение, и осуждение, но его образ никогда не становился застылым. Энергетика его искусства столь сильна, что делает его современным во все времена, вновь и вновь заставляя размышлять над странностью его характера, его судьбы, над пленительной загадочностью его искусства.
   Выставка "Пармиджанино в веках и искусствах", открывшаяся в ГМИИ им. А. С. Пушкина, ставит своей целью попытаться отразить вечно изменчивый образ художника, отраженный в потоке времени. Произведения ни одного другого итальянского художника XVI века, кроме Рафаэля, не повторяли столь часто в печатной графике, как произведения Пармиджанино. Барокко, рококо, неоклассицизм воспринимали Пармиджанино как своего современника. Поэтому выставка делится на две части. В первой показаны произведения художника, его рисунки и офорты. Живописные шедевры Пармиджанино немногочисленны, но, несмотря на упреки Вазари в медлительности и недостаточном усердии к искусству, Пармиджанино оставил после себя огромное количество рисунков, уступая первенство по их количеству, дошедшему до нас, только Леонардо. Девять рисунков из Эрмитажа и ГМИИ им. Пушкина ярко представляют талант Пармиджанино-рисовальщика, легкими линиями способного набросать фигуру в сложнейшем ракурсе, передать портретное сходство, виртуозно скомпоновать композицию любой сложности, создать фантастический образ или схватить несколькими штрихами мгновение реальности.
   Пармиджанино одним из первых обратился к искусству офорта, технике новой и авангардной в 20-е годы XVI века. Созданные им офорты поражают удивительной современностью. Беглыми, нервными штрихами художник столь свободно очерчивает контуры своих видений, что иногда даже возникает некоторое недоумение: сегодня, после всего опыта модернизма XX века мы можем наслаждаться этой спонтанной и беглой манерой, но как воспринимали это искусство люди века XVI, еще не знакомые ни с Пикассо, ни с Матиссом, ни с Базелицем, который, кстати, является страстным почитателем и коллекционером Пармиджанино? Оказывается, искусство так называемых старых мастеров на самом деле гораздо ближе к нам, чем мы об этом думаем. Именно об этом и должна рассказать вторая часть выставки, которая представляет историю восприятия и интерпретации Пармиджанино, начиная с шестнадцатого века до наших дней.МН: Последователи Пармиджанино Сразу после смерти художника резчик Джулио Боназоне создает серию гравюр с основных картин мастера. От легкости и нежности манеры Пармиджанино приходят в восторг венецианцы Якопо Бассано и Паоло Веронезе, пристально изучая его офорты и заимствуя плавную текучесть линий. Драматические откровения Тинторетто и Эль Греко были предвосхищены графикой пармского мастера. Венецианцы восприняли от Пармиджанино его повышенную эмоциональность, в то время как мастера школы Фонтенебло во Франции вдохновлялись изощренной сложностью его композиций, элегантностью рисунка. В Праге поклонником Пармиджанино был император Рудольф II и вместе с ним его живописцы. В Антверпене, Мюнхене, Лондоне, Толедо, Амстердаме, во всех центрах интернационального маньеризма его гравюры и рисунки старательно изучались, копировались, и к концу XVI века слава Пармиджанино буквально захлестнула Европу. Пармиджанино копировал Рубенс, а Ван Дейк в своем автопортрете даже стилизовал себя как денди в стиле венского автопортрета Пармиджанино. Возможно, именно знакомство с картиной Пармиджанино "Амур, строгающий лук", подсказало Веласкесу его композицию "Венера перед зеркалом". В XVII веке Пармиджанино стал художником королей, хотя никогда не был придворным живописцем.
   Печатная версия № 01 (2005-01-14 (# 1-2)) Версия для печати
   Аркадий Ипполитов
   Религия четвертого Рима
   "Религиозный Петербург" в Русском музее представляет город властвующих особ, а не верующих
   Порою кажется, что все сошли с ума. Все обман, все мечта, все не то, что есть на самом деле, все подменено, и вы думаете, что этот энтузиаст, размахивающий руками, говорит о том, как жена его бросила из окна шариком в незнакомого ему вовсе офицера? Совсем нет, он говорит о Лафайете: Вот, например, заходишь на выставку под весьма многозначительным названием "Религиозный Петербург", и первое, что видишь, - огромный портрет Петра I, самодержца всей России. Вроде бы он не был канонизирован еще, и жизнь его, сколь бы ни важна она была для Руси и мировой истории, религиозностью не отличалась. Табличка около Петра любезно сообщает, что это копия с работы Амигони, только без фигуры Минервы -!!! - как хорошо копиист скопировал, а то ведь неудобно как-то вышло бы, с Минервой-то. А у ног Петра возлежит Духовный регламент, то есть конституция Русской православной церкви, урегулировавший с помощью Феофана Прокоповича церковно-государственные отношения вплоть до 1917 года и отметивший создание Священного правительствующего синода, бюрократического механизма для управления церковью. И это - наша религия?
   Что значило создание синода для русской религиозности, хорошо известно любому мало-мальски мыслящему человеку. Слияние бюрократии светской и бюрократии духовной привело к тому, что любая душа, испытывающая жажду веры, вступала в конфликт с официальной церковной властью, будь то аристократки александровского времени или Лев Толстой. Возьмем, например, персонаж русской литературы, преисполненный самой настоящей и самой привлекательной подлинной религиозности - княжну Марью, в девичестве Болконскую, в замужестве - Ростову. Религиозность эта проявлялась отнюдь не в общении с увешанными бриллиантами архиереями и иеромонахами, но в призрении сирых и убогих, нищих и юродивых. Церковная же бюрократия весьма доходчиво была изображена на картинах Перова "Монастырская трапеза" и "Чаепитие в Мытищах".
   "Чаепитие в Мытищах" на выставке конечно же отсутствует, это - религиозность московская, а не петербургская. Зато, продолжая петровскую линию, в каждом зале висит портрет императрицы или императора, весьма поучительно деля "Религиозный Петербург" на внятные исторические периоды. Вот надутенькая Анна Иоанновна, вот веселыя Елизавет, величественная Екатерина, несчастный Павел… А вот и Николай II венчается с Александрой Федоровной в церкви Зимнего дворца, все золотом горит, и вообще весьма поучительное событие из религиозной жизни Петербурга - венчаются же, не в грехе живут. Почему-то отсутствует портрет Распутина, хотя он к религиозности Петербурга должен бы иметь прямое отношение.
   Зато есть портрет обер-прокурора Священного правительствующего синода К.П. Победоносцева работы Александра Маковского. Изображение украшено пояснительной табличкой, сообщающей, что "чертой личности Победоносцева, отмечавшейся всеми современниками, была ее (личности. - А. И.) необычайная цельность, преданность одной основной идее, заключенной в отстаивании принципов самодержавия и православия". Православные, на колени! И не правда ли, гениальная формулировка, подходящая на все времена. И Юлий Цезарь отличался преданностью одной основной идее, и Навуходоносор, и Наполеон, и товарищ Сталин, и - продолжайте ряд до бесконечности.
   Художник Александр Маковский особым психологизмом не отличается, но в данном случае натура была столь выразительна, что и этому салонному живописцу пришлось (или удалось?) создать портрет Великого Инквизитора, каким Победоносцев и вошел в русскую историю. Не надо никаких "но", на Победоносцеве лежит ответственность за 1917 год - так же, как она лежит на большевиках, на императорском дворе и Священном правительствующем синоде.
   Как говорил у Достоевского Великий Инквизитор: - Это ты? Ты? - Не отвечай, молчи. Да и что бы ты мог сказать? Я слишком знаю, что ты скажешь. Да ты и права не имеешь ничего прибавлять к тому, что уже сказано тобой прежде. Зачем же ты пришел нам мешать? Ибо ты пришел нам мешать и сам это знаешь. Но знаешь ли, что будет завтра? Я не знаю, кто ты, и знать не хочу: ты ли это или только подобие его, но завтра же я осужу и сожгу тебя на костре как злейшего из еретиков, и тот самый народ, который сегодня целовал твои ноги, завтра же по одному моему мановению бросится подгребать к твоему костру угли, знаешь ты это? Да, ты, может быть, это знаешь…
   Одна лишь маленькая деталь - назови эту выставку не "Религиозный Петербург", а "Церковный Петербург", и она бы превратилась из глумливой демонстрации разграбленных предметов культа в весьма поучительное повествование о трагедии официозного православия. Но где нам, мы, россияне, путали, путаем и будем путать религиозность с отправлением своих надобностей и невинно освящать "Мерседесы", вопия о расцвете православия. Поэтому и нет на выставке ни "Чаепития в Мытищах" Перова, ни "Явления Христа народу" Александра Иванова, самой религиозной картины русского девятнадцатого века. Им нет места на этой выставке, так же как нет на ней места и старцу Зосиме.
   Входя в последний зал, украшенный помпезным фильмом, имеющим, наверное, по замыслу устроителей отношение к религии, можно узнать, сколько килограммов золота ушло на золочение куполов Смольного собора. О нет, чур меня, чур. Это, что ли, мне впихивают в качестве моей петербургской религиозности? Верю все же, что Ты есть, Господи, и спаси меня и помилуй от этого четвертого Рима.
   А, однако же, при всем при том, хотя, конечно, можно допустить и то, и другое, и третье, может даже… ну да, и где ж не бывает несообразностей? А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то. Кто что ни говори, а подобная религиозность есть на свете - есть, точно есть, сам видел. Почему нет на выставке ныне правящего губернатора?МН: На выставке "Религиозный Петербург" представлено более 600 экспонатов. В частности, чертежи и проектные эскизы культовых сооружений Ивана Старова, Джакомо Кваренги, Карла Росси, Александра Брюллова, Максимилиана Месмахера. Особое место занимают реконструкции фрагментов внутреннего убранства храмов, разрушенных в 30 - 70-е годы XX века. В том числе таких значительных, как Церковь во имя благоверных князей Бориса и Глеба на Калашниковской набережной (построена в 1882 г. в память избавления Александра II от покушения на него Каракозова, архитектор М. А. Щурупов). Церковь во имя Воскресения Христова и св. Михаила Архангела (построена в 1859 г. в память избавления Петербурга от холеры в 1832 г. и в честь рождения младшего сына императора Николая I великого князя Михаила (архитекторы Н. Е. Ефимов, А. И. Шевцов, В. Ф. Небольсин, Ф. И. Руска, К. Я. Маевский). Церковь во имя Входа Господня во Иерусалим (Знаменская) (построена в 1804 г., архитектор Ф. И. Демерцов). Покровская церковь в Большой Коломне (построена в 1812 г., ее прихожанином был А. С. Пушкин). Екатерининский собор Царского Села (построен в 1840 г., архитектор К. Тон.) Выставка открыта до 10 мая.
   Добыть моллюска из раковины
   Старая, неразрешимая проблема - что первично, яйцо или курица, может быть поставлена и по-другому: что важнее - яйцо или курица? Рассуждая о приоритете слова или изображения, мы поступаем именно так, ибо они столь тесно переплетены и находятся в столь сильной зависимости друг от друга, что все разговоры на эту тему представляются столь же поучительными, сколь и бесполезными.
   В паре яйца и курицы слово вроде бы должно играть роль яйца - по определению оно более емко и отвлеченно. Слово может содержать в себе образ, может оказаться пустым, может оказаться самодостаточным. Родит ли оно петуха или курицу, чернушку или рябу - неизвестно. Изображение более определенно и более подробно. Слово "курица" как яйцо, предполагающее множество вариантов, изображение курицы, пусть даже и самое схематичное, уже обладает некоторой конкретностью.
   До нас дошли изображения двадцатитысячелетней давности, в то время как язык пещерных людей нам абсолютно неизвестен. Однако ни у кого нет никаких сомнений, что для того, чтобы изобразить быка, нашему предку понадобилось его идентифицировать с неким абстрактным понятием "бык", загоревшимся в его мозгу подобно светящейся табличке со словом "выход" в темноте туннеля. Этот отвлеченный звук не имел ничего общего с реальным огромным мохнатым зверем, как неоновый знак не имеет ничего общего с дверью, но именно он дал возможность создания этого быка в новом пространстве - пространстве сознания. Прежде чем заменить реального быка произнесенным звуком, надо его увидеть, отделить от лошади, дерева, камня, т.е. осознать его индивидуальное отличие от остального мира и удержать в мозгу этот зрительный образ, чтобы слить его со словом.
   Утверждать, что в Древнем Египте культура была изобразительной, на основании того, что слово мыслилось как изображение, столь же опасно, как и утверждать, что она была логоцентрична, так как любое египетское изображение является иероглифом. Пик европейского пластического восприятия, до сих пор не превзойденный, - классические Афины и древнегреческая скульптура и архитектура столь неразрывно связаны со словом, что мало кто бы решился утверждать приоритет ценностей Праксителя над ценностями Платона, и наоборот. Итальянское Возрождение представляется нам временем, когда абсолют пластики вроде восторжествовал над словесным эквивалентом, но не будем забывать, что это стало возможно лишь при невероятном культивировании словесности, признававшейся в эпоху Возрождения гораздо более важной, чем изобразительные искусства.
   В нашей культуре и слово, и изображение оказались заимствованными. Первый раз это было заимствованием у Византии, причем заимствование слова и изображения произошло чуть ли не одновременно во время реформы, по сравнению с которой реформы Петра - лишь небольшие внешние изменения. Как восприняло древнерусское сознание введение православия - мы еще до сих пор не осознали. Тем не менее из-за близости Византии в Древней Руси главными храмами были храмы Софии, то есть Мудрости, представляющей высшее единение образа и слова, в то время как Западная Европа была не готова к подобному синтезу, воздвигая храмы конкретно Богоматери и конкретным святым. Понимали ли в этой мудрости что-либо наши соотечественники - неизвестно. Сейчас большинство верующих уверено, что София - это тоже какая-то святая, но несмотря на то, что коллективному сознанию греческие премудрости остались чужды, уважение к абстрактной силе образа осталось. Поэтому второе заимствование слова и изображения, произошедшее в петровское время, наложилось на так и не преодоленный разрыв заимствованной сложнейшей культуры, остававшейся вещью в себе, и массового сознания, которому ничего не оставалось, как только верить. На новом языке, основывающемся на западных заимствованиях, заговорили единицы.
   Расцвет русской литературы в XIX веке и достаточно скромный вклад отечественной живописи в мировую культуру повлек разговоры о логоцентричности национального духа. Если учесть, что на протяжении столетий подобной логоцентричности на Руси не наблюдалось, то утверждение приоритета слова над изображением как перманентной константы русской духовности, мягко говоря, сомнительно. Скорее это феномен, происхождение которого пока еще не осознано. Возможно, что оно обусловлено тем, что западная изобразительная культура долгое время вообще была для России языком очень ограниченного количества людей, не менее эзотеричных, чем принятый образованным обществом французский язык. В то же время распространение лубка и его необычайно важная роль для России в XIX веке свидетельствуют о том, что изображение вовсе не отходило на второй план. Забавно иметь малограмотную логоцентричную культуру.
   В советское время лубок расцвел полным цветом. В плакатах и листках слово и изображение переплетены, как в пещерах Альтамиры. Постсоветский концептуализм всячески эксплуатирует эту благодатную почву, и в данном случае кажется, что, наоборот, слово полностью подчинило себе изобразительное искусство. Большинство современных проектов, все еще по традиции проходящих по ведомству изобразительных искусств, к изображению относятся как нельзя более наплевательски, существуя и утверждаясь исключительно за счет словесного описания.
   Само собою, возрастает роль критиков и историков искусства. Они по определению логоцентричны - рисуют плохо, фотографируют неумело. Живя за счет изображения, как червь за счет яблока, они часто провозглашали, что образ - это ничто, а интерпретация - это все. Сегодня ситуация, кажется, меняется.
   Толстые журналы и монографии с черно-белыми картинками все больше оттесняются иллюстрированными еженедельниками и альбомами. Видеоклипы и рекламные ролики, эти жанры нового сознания, ориентированного на проглядывание, а не на прочтение и рассматривание, паразитируют на изобразительной традиции. Вместо лозунгов пришла реклама. Многими это воспринимается трагично, однако пепси-кола ничем не хуже славы КПСС, даже намного человечней. Литература сейчас приспосабливается к просматриванию, став более аморфной и подвижной, как романы Павича или Барикко. В отечественной литературе столь же аморфен чрезвычайно популярный Пелевин. В моей области, области искусствознания, публика необычайно консервативна по определению. Привыкшее к существованию в самом себе, искусствознание, считающее себя наукой, закопалось в ворохе специальной литературы и массы ссылок, превращающих тексты в бюрократический документ. Вроде бы в искусствознании a priori господствует слово. Современные потребности, однако, выковыривают искусствоведческих моллюсков из их раковин - необычайная важность выставок и ориентированность современного искусствоведения на создание каталогов требуют от данной науки мобильности иллюстрированных еженедельников и способности словесного текста быть конкурентом изображению. Успешность выполнения этой задачи зависит от индивидуальной одаренности, а не от приоритета яйца или курицы.
   Философия Энди Уорхола
   (От А к Б и наоборот)
   Пер. с англ. Н. Северской. М.: Издатель Д. Аронов, 2001. 256 с. Тираж 2000 экз.
   Писать для художников XX века гораздо более естественно, чем рисовать, и уж, тем более, чем читать. Каждый крупный, средний и совсем средний мастер обрастает огромным количеством литературы, превращаясь в кочан капусты, где собственно художественная деятельность занимает не больше места, чем кочерыжка. Без манифеста, дневника, тома воспоминаний или теоретического трактата художник и художником себя не чувствует, испытывая неловкость и неудобство, как будто бы от недостатка самовыражения. Особенно постарались на литературном поприще отечественные авангардисты, оставившие тома своих рассуждений, объясняющих их творчество и идеологию, открывающих смысл жизни и смысл искусства.
   Для искусствоведов этот переизбыток литературы, понаписанной художниками, прямо манна небесная. Целые институты живут изучением и публикациями литературного наследия классиков авангарда, снабжая темные и невнятные места огромным количеством примечаний и раздувая и без того объемистые труды до невероятных размеров, по объему конкурирующих с творениями литераторов. Большинство этих текстов относится к категории, чье значение "темно иль ничтожно, но им без волненья внимать невозможно!", и на бесчисленных лекциях бесчисленных семинаров в бесчисленных университетах интеллектуалы священнодействуют в заунывных раздумьях над пророчествами Малевича и откровениями Кандинского, напоминая даже не то чтобы схоластов Парижского университета XII века, но первобытных шаманов, завораживающих собравшихся у костра соплеменников звуками речей непонятных, страшных и прекрасных, как потусторонний мир.
   Какие-либо законы разумности, внятности, логичности, да и самой грамматики над этими текстами не властны. Хотя подобные тексты декларативно нехудожественны, и чаще всего написаны пародийно наукообразным языком, они свободны и от каких-либо законов науки, представляя собой особый вид деятельности. Любые ошибки и несообразности в них если не гениальны, то значимы. Каждая фраза достойна отдельной монографии, каждое слово - статьи. Популярность подобных произведений все растет, соперничая с популярностью оккультной литературы, с которой у теоретических писаний художников прошлого столетия много общего.