Она называлась «Вкус высшего общества», Taste in High Life, и вообще-то была заказана Хогарту некой Мэри Эдвардс - этакой английской Ахросимовой или Мягкой. Заказчицу доводили до бешенства фешенебельные знакомые, издевавшиеся над ее старомодными туалетами. Хогарт изобразил придурь моды, уморительную старушку в кринолине, стареющего хлыща с муфтой и мушками, молоденькую леди, лапающую негритенка, обезьянку, изучающую французское меню, - а также множество картин на стенах. На одной из них - Венера Медичи на каблуках и в кринолине, толстая тетка, над которой потеет Амур, затягивая ее в корсет. А в левом углу - весьма примечательная сценка: амурчик, свалив в кучу, сжигает моды прошлогоднего сезона. На постаменте Венеры торжественно подписано: the mode 1742. William Hogarth «Taste in High Life» Victoria amp; Albert Museum F.118:129 (1746), © V amp; A Images. Эта композиция интересна тем, что она фиксирует зарождение совершенно нового отношения ко времени. Конечно же, мода появилась гораздо раньше, и мы так или иначе можем проследить ее с того момента, как Адам и Ева обнаружили, что они наги. Однако Каин с Авелем по-прежнему щеголяли в тех же шкурах, да и барокко туалеты передавало по наследству. Даже моднейшие жены в своей модности были ограничены: хорошее платьишко шить надо было целый год, так что сжигать в следующем его было просто больно. Время не скакало кузнечиком, сам Хогарт тому свидетельством. Картина была написана около 1740-го: соответственно, амурчик сжигал моды 1739-го. Когда картину гравировали два года спустя, дата отъехала на 1742-ой. Известность же гравюра получила еще позже, но сохраняла свою злободневность. До России же, например, она добралась вообще в екатерининское время, и там для любовников матушки-императрицы огромные муфты оставались актуальными. Представим теперь, что современному Хогарту, лондонцу с хорошей репутацией, пришла в голову отличная идея композиции Taste in High Life. Он быстро щелкает фэшн-стори, через две недели она появляется в Vogue, еще через месяц - в Вогах русском и тайваньском, вывешивается в интернет, и через пару лет плавно перетекает в отличный образчик стиля…-х. О, эти чудные…-е, и…-е, и…-е, и…-е… Не правда ли, все прошлое столетие было пропитано их обаянием, и сейчас мы, старики XX века, пока еще определяющие 2000-е (так как детки нового тысячелетия едва научились читать), все трендим и трендим про эти…-е, и завязли в ремейках по уши. Хогартовский амурчик, сжигающий моды прошлогоднего сезона, был первопроходцем на этой ниве помешательства на десятилетиях. У Хогарта, конечно, все натянуто: модная старушка (кстати, дорогой читатель, как Вы думаете, сколько ей лет? Мне кажется, что около 50-ти, самый возраст для редактора модного журнала) обряжена в платье а ля Ватто, умершего в 1721-ом. Хогарт пародирует моды Лондона 20-х, уже не очень модные в Париже, выдавая их за моды 30-х, так как художнику требуется время; а гравер - уже за 40-е; а потом Россия, а на Тайване вообще другое летоисчисление, и лондонский Хогарт Тайваню пока совсем не интересен. Хотя Хогарт к Тайваню интерес уже проявляет, судя по фарфоровой чашечке в руке воговской старушки. Спрессовались же десятилетия в некую однородность примет времени лишь в прошлом веке, и мода, вроде бы понятие поверхностное и все время осмеиваемое, стало определяющим. Над всем простерла свою тень главная мода, моду определяющая, - мода на прогресс. Фотография, это чудо новой техники и новой моды, сыграла решающую роль. Она способна убить мгновенье, четко зафиксировав его временное местоположение: 25 июня 1932 г. уже не 25 июня 1742, гравированное и изданное в каком-нибудь 1749, а то и в 1751-ом. Убитые отпечатки времени тем не менее накапливались и накапливались, и вот уже отличнейшая книга Дугласа Коупленда Generation X, самое, быть может, выразительное, что написано о самоощущении 90-х, открывается следующим пассажем: «Прическа у нее - точь-в-точь продавщица парфюмерного отдела магазина Вулворт штата Индиана в пятидесятых. Знаешь, такая миленькая, но глуповатая, которая вскоре выйдет замуж и выберется из этого болота. А платье у нее - как у стюардессы Аэрофлота начала шестидесятых - такого синего цвета, который был у русских до того, как им всем захотелось иметь "Сони" или шапку от "Ги Лярош". А какой макияж! Семидесятые, ни дать ни взять - Мэри Квонт; и такие маленькие ПХВ-сережки-клипсы с цветочками аппликациями, напоминающие наклейки, которыми голливудские геи украшали свои ванны году в 1956-ом. Ей удалось передать это уныние - она была там самой клевой. Никто рядом не стоял». А где же девяностые? Дыра. Распухнув от ретроспекции, стиль вообще оказался отменен. В одной из крупных городских больниц для удобства многочисленных посетителей, вечно путающихся среди бесконечных строений и никогда не способных самостоятельно выбраться на нужный им путь, в центре территории стоит бетонный столб с торчащими в разные стороны указателями: УРОЛОГИЯ, ХИРУРГИЯ, ГЕМАТОЛОГИЯ. На одной из стрелок, резко направленных куда-то вбок, без всяких знаков препинания, начертано: МОРГ АРХИВ МУЗЕЙ. При первом же взгляде на этот безжалостный ряд, в сознании естественным образом возникает убеждение в его необычайной справедливости и убедительности. Выбранное направление четко отмечает вектор бессмертия, о котором все еще продолжает грезить человечество. Последовательность МОРГ АРХИВ МУЗЕЙ с печальной неизбежностью управляет историей. И, с мрачной прямотой memento mori свидетельствуя о конечности всего земного, все же представляет сжатую формулу преодоления времени. Останавливая неумолимое течение жизни, МОРГ АРХИВ МУЗЕЙ фиксирует факт остановки бега времени, отмечая его законченность, завершенность, - и перемещает то, что еще недавно было живым и полным способности к изменению, в область, где движение полностью исчезает, - в область памяти. Не существуя в настоящем, не имея будущего, память свободна от времени, потерявшего свою власть. Состояние полной недвижимости и есть состояние бессмертия. Девяностые - область памяти. Двадцатый век закончился, захлопнулся, как долго читаемая книга, сюжет которой в начале чтения захватывал и поглощал, а затем мельчал, изнашивался, рассыпался и стал утомителен и для читателя, и для автора. Наступил момент, когда столь многообещающее с первых страниц повествование, как повествование о модернизме, подошло к естественному концу, и том с горделиво выведенной на корешке надписью «Двадцатый век - век модернизма» встал неподвижно на книжную полку, заняв место среди множества других, уже прочитанных томов, повествующих о прошлом: «Век гуманизма», «Век просвещения», «Век историзма», «Век барокко»… Двадцатый век стал столетием в ряду других, давно закончившихся столетий, стал фактом истории, архивным документом, музейным экспонатом. Двадцатый век умер. Ни для одного другого столетия подобный результат не был столь трагично неожиданным. Двадцатый век, как никакой другой, был одержим желанием новизны во что бы то ни стало, новизны прежде всего. Он хотел быть современным всегда, вопреки всему, он хотел овладеть секретом вечной современности, изобрести перпетуум мобиле актуальности. В прошедшем времени это столетие себя просто не мыслило. Помешательство на скорости и движении определило его характер. Преодолев земное тяготение, довлевшее над прошлыми веками, человек двадцатого века радостно ринулся ввысь, накручивая обороты и опьяняя себя все нарастающим счастьем ускорения. Казалось, что конца нарастающему движению не будет никогда, что в свободном полете современность все дальше и дальше забирается в свободное пространство, и прошлое, столь долго волочившееся за человечеством, как гиря на ножных кандалах каторжника, теперь отброшено прочь. Сверху, с высоты свободного полета, прошлое предстает столь же крошечно смешным, как Земля из космоса, и скоро оно совсем исчезнет из виду, - и Бог с ним. В скорости, в стремлении к вечному обновлению, наконец-таки был найден вожделенный секрет современности, длящейся вечно. Язык модернизма, то есть язык, требующий постоянного обновления, был изобретен двадцатым веком специально для того, чтобы соответствовать перегрузкам все нарастающей скорости. Авангард устремлялся в будущее, думал только об искусстве будущего, он создавал язык будущего, и в маниакальном желании оторваться от прошлого, забыть все, что было до того, чувствовалась боязнь старости, страх перед неизбежно близящимся моментом, когда новое перестанет быть новым, отойдет вдаль, в область памяти. Казалось, что единственный способ убежать от страха законченности, - это создание в настоящем языка будущего, что могло бы позволить сделать резкий шаг и переступить границу времени. Укоренившись в будущем, перегнав реальность, можно спокойно ждать, пока время, укрощенное и прирученное, подползет к стопам гениального модерниста, принудившего грядущие поколения говорить на им изобретенном языке. Униженно облизнет ему руку - и тихо, спокойно ляжет у его ног, как дрессированная собачка. Модернизм поставил себе целью завоевание будущего, поэтому прошлое вызывало презрение и ненависть. Прошлое мешало движению, - мертвые должны быть мертвыми, и место им - в МОРГЕ МУЗЕЕ АРХИВЕ. Страстное желание скорости во что бы то ни стало, скорости, преодолевающей время и пространство, покоилось на понимании мировой истории как одной бесконечно прямой линии, резко прочерченной и, в общем-то, незамысловатой. Категории прошлого, настоящего и будущего оказались предельно упрощенными, и, несмотря на свою неприязнь к позитивизму девятнадцатого столетия, авангард в отношении ко времени был прямым его наследником. Модернизм покоился на идее эволюции, зависел от пресловутого историзма - только весь эволюционный процесс заканчивал на себе самом. Единственным новшеством, отличающим модернизм от историзма в трактовке времени, был призыв к избавлению от прошлого, а у самых радикальных - к полному его уничтожению. Прошлое приносилось в жертву будущему во имя идеи прогресса. Это понимание времени, порождение историзма девятнадцатого века, зафиксировалось в нашем сознании. Понимание истории как процесса эволюции подчинило все, вычерчивая прямую линию развития человечества на различных примерах. Вот когда-то место, где мы сейчас стоим, было дном моря, о чем свидетельствуют многочисленные ракушки, найденные там-то и там-то, потом суша поднялась, по ней стали ходить динозавры, пока не похолодало и не появились мамонты, человек мамонтов кушал, они исчезли, появились города, и по небу полетели самолеты. Человек пек простые лепешки, а потом создал хлебозаводы. Поклонялся простым кускам дерева и изображениям животных, а потом создал Будду и Иисуса… Так можно описать историю человечества, но будет ли в этом хоть капля правды? Просто в таком, заранее заданном, направлении удобно и привычно двигаться. Именно так мы привыкли воспринимать общую картину истории, так мы привыкли относиться к природе, и даже - к своей собственной жизни. Этой же схеме подчинились и мода, и идеи, и искусство: практически все выстраивается по принципу от бизонов до барбизонцев, настойчиво пытаясь вдолбить в голову каждого четкую схему эволюционного развития, от прошлого далекого до прошлого недавнего. Но прошлого становится слишком много. Естественно, что революционеров модернизма прошлое не могло не раздражать. В начале двадцатого века выросло возмущение против невероятной силы прошлого, способной подчинить себе все вокруг. Настойчивое желание авангарда разделаться с музеями было вызвано страхом всемогущей силы исторической последовательности, способной безжалостно поглотить современность и поставить в один ряд с презираемым прошлым. Музей связывал движение, трансформировал живой протест настоящего в часть застывшей временной структуры и воплощал в себе угрозу возможного безразличия будущего к любой революции. Революция, ставшая достоянием прошлого, мало чем отличается от консерватизма. Однако опасность стать классикой, тем самым оказавшись приобщенным к проклятому прошлому, преследовала модернизм с самой колыбели, как укол веретена преследовал красавицу-принцессу. Единственной возможностью избежать проклятия злой феи, вырваться из замкнутого круга, виделась в создании универсального языка будущего: абсолютно нового, абсолютно отличного от языка прошлого, совершенно ему непонятного. Языку будущего ненужно прошлое, - формы грядущего представляют своего рода иероглифы, обозначающие то, что еще не было сказано, и поэтому не приспособленные к тому, чтобы быть вписанными в книгу истории. Надо только их определить. Ненависть к прошлому, характерная для пророков авангарда, обусловлена страхом перед неподвижностью. Прошлое застыло. История представлена в виде мертвых точек сцепления, управляемых безликой закономерностью. Каждый отдельный факт, каждое отдельное произведение, помещено в глобальный контекст целого, довлеющего над ним. Творческий порыв превращен в одно из звеньев в цепи многочисленных причинных следствий, и низведен до уровня простого факта культуры, пережитого и осмысленного как прошлое. Прошлое - удел музея, и, попадая в прошлое, никакой революционный жест не может претендовать на существование в будущем, он механически вынесен из потока движения. Музей будущего создать невозможно, так как он тут же превратится в музей представлений о будущем, характерных для определенного отрезка времени. Музей, мавзолей, морг, кладбище, - воплощение тирании времени, которой невозможно избежать. Любой переворот, любая революция, попав туда, превращается в единицу хранения. Выходом из создавшегося тупика явилась идея создания музея современного искусства, резко порывающего с традиционным экспонированием, с унылой музейной тишиной, с монотонностью привычного музейного рельефа, бесконечно растягивающего временную протяженность и последовательность. Изначально музей современного искусства явился протестом против тотальной музеефикации, характерной для историзма. Его задача состояла в борьбе с тиранией времени, в противодействии ухода современного искусства в область прошлого. Активным протестом против законов традиционного музейного экспонирования стала архитектура Музея Гуггенхайм в Нью-Йорке, созданная Фрэнком Ллойд-Райтом. В отличие от привычной, горизонтально разворачивающейся галереи, в Музее Гуггенхайм вверх закручена вертикальная спираль. Нет ничего постоянного, все, и даже музей, должно подчинятся идее вечного изменения. Ибо постоянство неизбежно приводит к торжеству прошлого. Сами экспонаты в музее современного искусства протестуют против музейной неподвижности и тишины. Артефакты и объекты мигают, двигаются, издают различные звуки, всячески протестуя против того, чтобы их приняли за трупы. Кино и видео занимают в нем важнейшее место: они, вместе с экспонатами, впрямую взаимодействуют со зрителем, стараясь сделать его непосредственным участником происходящего, разрушая преграду, разделяющую объект и субъект, cозерцаемое и созерцающего. Настаивая на прямом общении со зрителем, современное искусство противится музеефикации, превращению себя в документ прошлого. В идее музея современного искусства содержится желание убежать от истории, продолжить настоящее в будущем, выгородить для себя некую идеальную территорию, над которой время было бы не властно. В идее создания музея современного искусства присутствует детское убеждение в том, что, назвав себя «современным», музей никогда не превратится в собрание фактов культурного прошлого. Увы, сражение со временем напоминает битву Дон Кихота с мельницами. Любое произведение, созданное сегодня, завтра превратится в то, что создано вчера, и уйдет в область памяти. Революционный авангард станет классикой, а идеологические битвы уйдут в историю дискурса как в песок, став таким же проявлением времени, как и произведения, вызвавшие их к жизни. Угрожающие три нуля, круглые и безразличные, ознаменовали конец двадцатого века, переместив модернизм в замкнутость законченного периода. Музеи современного искусства не успели оглянуться, как превратились в музеи искусства «прошлого столетия». Современность уходит из их стен в неизвестном направлении, и как удержать ее, не знает никто. Шипящие и скрипящие экспозиции музеев современного искусства становятся не менее курьезными, чем экспозиции музеев старой техники. Радикальный жест Марселя Дюшана, выставившего сто лет назад писсуар, уже с трудом отличим от демонстрации достижений в развитии санузлов, и шокировать никого не способен. Смешные, однако же, были писсуары belle epoque. Никакое новаторство не спасает от времени. Если оно жизнеспособно, оно становится традицией; если оно бездарно - исчезает. Язык модернизма, отчаянно отрицавший традицию, стал ее пленником. Ловушка захлопнулась, и современность заметалась в ней, как испуганная мышь. Отрицание девальвировало самое себя: невозможно бесконечно отрицать отрицание, и грань между революционностью и модой стерлась до полной невразумительности. Так что 90-е стали чем-то вроде резервации, окруженной колючей проволокой, где современности пришлось пересмотреть свое отношение к культурной памяти. Время, ранее представляемое как прямая трасса, ограниченная указателями с надписью «эволюция», чье начало теряется в смутной дали, а конец, с финишным слоганом «будущее», маячит прямо перед глазами, потеряло свою линейную одномерность. Время растеклось, утратило навязанную ему определенность. Смысл искусства перестал исчерпываться волей к преодолению дистанции, требующей постоянного наращивания скорости, что не позволяло заметить ничего, кроме конечной цели. Искусство обрело свободу от патологической зависимости от страха отставания, получая возможность движения в любом направлении. Оказалось, что область памяти не мертвая территория, - мертвы, скорее, сводки новостей. Зато это привело к тому, что 90-е стерлись до нулей. Проект «Сказка» Аркадий Ипполитов Много лет назад в большой столице маленькой европейской страны жил-был король. Королем он стал недавно, придя к власти после режима черных полковников, измучивших его родину, и поэтому поклялся быть во всем крайне левым и радикальным. Он был так радикален, что все свои деньги тратил на актуальное искусство, и парады, театры, загородные прогулки занимали его только потому, что он мог показать тогда свою авангардность. Каждый час дня он только об этом и думал, и как про других королей часто говорят: «Король в совете», так про него говорили: «Король с авангардистами». Король был так радикален, что даже завел себе queen, мулата Сашу, познакомившись с ним в России, после падения Берлинской стены, в одном ночном клубе Казани, куда его отвел очень популярный лидер ЛДПР. Во время бракосочетания мулат Саша был в белом платье с красными серпами и молотами, и на свадьбу съехалась аристократическая и политическая элита Европы. Проблема с наследником престола была решена изящнейшим образом: королевская чета удочерила вьетнамского младенца, просто куколку. Надо ли говорить, что после этого король стал самым популярным монархом мира. А Саша пил водку и все время читал Достоевского. В столице короля жилось очень весело; но вот только одного не хватало, какого-нибудь Проекта, чтобы оживить художественную жизнь, закисшую во время режима черных полковников. Поэтому король, раздобыв деньги у Союза Европы, объявил международный конкурс на Проект, и все звезды интернационального кураторника приняли в нем участие. Победили, однако, два куратора, предложившие проект «Все и Ничто», лучше которого ничего и представить себе нельзя: кроме необыкновенной глубины и красивой поверхности, проект еще отличался удивительным свойством - сразу же указывать всякому человеку, насколько он находится в дискурсе или непроходимо глуп. «Да, вот это будет Проект! - подумал король. - Тогда я смогу узнать, кто из моих подданных в дискурсе и кто актуален, а кто нет. Пусть скорее изготовят для меня такой проект». И он к деньгам Евросоюза добавил еще большой грант, чтобы кураторы сейчас же принялись за дело. Кураторы отстроили огромный Центр Новых Технологий и стали усердно работать, хотя на их компьютерах ровно ничего не было. Нимало не стесняясь, они требовали все новых видео и аудио и просиживали за пустыми компьютерами с утра до поздней ночи. «Хотелось бы мне посмотреть, как продвигается дело!» - думал король. Но тут он вспоминал о чудесном свойстве проекта, и ему становилось как-то не по себе. Конечно, ему было нечего бояться за себя, но… все-таки лучше сначала пошел бы кто-нибудь другой! А между тем молва о Проекте облетела всю столицу, и всякий горел желанием поскорее убедиться в глупости и отсталости своего ближнего. «Пошлю-ка я к ним известного Критика, - подумал король. - Уж она-то рассмотрит Проект: она умна и недаром знаменита во всем мире». Известный Критик была женщина, высокая худая итальянка с короткой стрижкой, прославившаяся своим интеллектуализмом и тем, что она всегда носила зеленые чулки. Ее интеллектуализм был столь победителен, что ее даже снял журнал Playboy в одних только зеленых чулках. И вот известный Критик вошла в залу, где за пустыми компьютерами сидели кураторы. «Господи помилуй! - подумала Критик, тараща глаза. - Да ведь я ничего не вижу!» Только она не сказала этого вслух. Кураторы почтительно попросили ее подойти поближе и сказать, как ей нравятся глубина и поверхность. При этом они указывали на пустые компьютеры, а бедный Критик как ни таращила глаза, все-таки ничего не видела. Да и видеть было нечего. «Ах ты господи! - подумала она. - Неужели я глупа? Вот уж чего никогда не думала! Упаси господь, кто-нибудь узнает! А может, я уже пережила свою актуальность?.. Нет, нет, завтра же дам интервью в журнал Art Forum!» - Что ж вы ничего не скажете нам? - спросил один из кураторов. - О, это премило! - ответила известный Критик, глядя сквозь линзы. - Какая глубина, какая поверхность! Да, да, я доложу королю, что мне чрезвычайно понравился Проект! - Рады стараться! - сказали кураторы и принялись расписывать беспредельность Ничто и определенность Всего. Критик слушала очень внимательно, чтобы потом повторить все это Art Forum. Так она и сделала. Теперь кураторы потребовали дополнительный штат и заказали целую кучу новейшей японской аппаратуры. Как и прежде, они сидели за компьютерами и усердно стучали по клавишам. Потом король решил послать к кураторам известного Художника. Художник был почти без лица, но прославился своими фотосессиями, где выступал в различных образах. Первой была историческая - «Жанна д’Арк, внемлющая английским фаллосам», но подлинного величия он достиг в нашумевшем проекте «Марлен Дитрих и Томми», так что после этого за ним закрепился почетный в художественном мире титул «Марлен». Великий Художник должен был посмотреть, как идет дело, и узнать, скоро ли работа будет закончена. С ним было то же самое, что и с известным Критиком. Уж он смотрел, смотрел, а все равно ничего, кроме пустых компьютеров, не высмотрел. - Ну, как вам нравится? - спросили его кураторы, показывая пустоту и объясняя смысл проекта. «Я не глуп, - подумал Художник. - Значит, я не в дискурсе? Вот тебе раз! Однако нельзя и виду подавать!» И он стал расхваливать Проект, которого не видел, восхищаясь глубиной и удивительной поверхностью. - Премило, премило! - доложил он королю. Скоро само CNN протрубило про восхитительный проект. Наконец и сам король пожелал полюбоваться диковинкой, пока она еще была в процессе. С целою свитой придворных и избранной прессы, в числе которых были известный Критик и великий Художник, уже видевшие Проект, явился король к знаменитым кураторам, изо всех сил барабанившим по клавишам. - Magnifique! Не правда ли? - вскричали уже побывавшие здесь известный Критик и великий Художник. - Не угодно ли полюбоваться? Какая глубина… а поверхность! И они тыкали пальцами в пространство, воображая, какое сильное впечатление производят их изысканные жесты. «Что за ерунда! - подумал король. - Я ничего не вижу! Ведь это ужасно! Глуп я, что ли? Или не гожусь в короли-радикалы? Это было бы хуже всего!» - О да, очень, очень мило! - сказал наконец король. - Вполне заслуживает моего одобрения! И он стал с довольным видом кивать головой, рассматривая пустые компьютеры, - он не хотел признаться, что ничего не видит. Пресса глядела во все глаза, но видела не больше, чем он сам; и тем не менее все в один голос повторяли: «Очень, очень мило!» - и советовали королю сделать проект не только в новом выставочном зале, но и в Королевской Академии Художеств, неоклассическом здании с росписями Абильгора. - Magnifique! Чудесно! Exсellent! - только и слышалось со всех сторон; все были в таком восторге! Король наградил кураторов рыцарским крестом в петлицу и пожаловал им звание почетных членов Королевской Академии. Всю ночь накануне открытия просидели кураторы за работой и потребовали еще шестнадцать дополнительных ноутбуков - всем было ясно, что они очень старались кончить к сроку Проект. И вот торжественный день настал, и они обьявили: - Готово! На открытие прибыли все-все. Двойняшки Эрнест и Эрнестина, чья популярность обеспечивалась их постоянными переменами пола, производившимися столь часто, что кто из них братик, а кто - сестричка, не помнили не только они сами, но путалась даже светская хроника. Ангелина Бутс, моднейшая художница, великолепного роста и с плечами в два раза шире любых брюлловских, в ярко-красном платье, расшитом бисером, и меховом уборе эвенков. Гламурнейший фотограф Бо Браммель со своей подругой леди Кавардак, дочерью греческого олигарха, певица Кибела, недавно родившая мальчика Мадонну и в свои пятьдесят два выглядящая на двадцать восемь, мальчиковая группа Blue Virgins с суперзвездой Карлом Джонсоном, в данный момент находящимся под следствием, и девочки из ансамбля Move your Ass вместе с принцем Чарльзом.