Aqua
   Гравюра, украшавшая первый лист этого чемодана, изображала тонущего Леандра, увлекаемого в бездну наядами под управлением Нептуна, и вдалеке - Геро, прыгающую с башни в пучину моря, с подписью: Album Quae Vehit Aurum, «То несет белое золото». Геро неуклюже перевернулась в воздухе вверх тормашками, и на плечи ей была приклеена фотография с головкой модной толстощекой девицы в аккуратной стрижке и маленькой шапочке. Вокруг роились мелкие, набранные петитом сообщения из газет всего мира об утопленниках, причем около каждого карандашом оказалась методично проставлена дата. Следующий лист повествовал о кораблекрушениях, и середину его занимал быстрый и схематичный набросок огромного разломанного корабля, погружающегося в воду, с подписью большими буквами TITANIC. Вокруг корабля были разбросаны мелкие точки, отмечающие тонущих. Центр другого листа занимал большой кусок греческого текста, видимо, платоновское рассуждение об Атлантиде, вокруг которого группировались на совсем уже не ясных мне языках каллиграфически выписанные фразы и абзацы, из которых единственной более-менее читаемой была латинская строчка из Овидия о Тритоне, всплывшем после потопа. Отдельными сюжетами послужили Ганг, Янцзы и Амазонка с их картографическими портретами, покрытыми штриховкой, отмечающей разрушения, и целыми историями с миллионами жертв от древности до наших дней. Поверх одного листа из угла в угол шла надпись Die heilige See, а под ней, набегая одно на другое, сообщения о преследовании еретиков. В нижнем левом углу стояла строчка из Евангелия от Иоанна: «…кто жаждет, иди ко Мне и пей». Воды горькие, воды мертвые обозначались Мертвым морем и исследованиями глубин океана, перемежающимися цитатами из книг пророков Исайи и Ионы. Черно-белая фотография с картины Каспара Давида Фридриха «Корабль во льдах» была подписана триграммой k?an, означающей бездну, и сопровождалась рассуждением о том, что вода - стихия холода и женственности, мрака и тишины, взятым из китайской философии. Затем следовала оппозиция - рассуждение о том, что вода есть жизнь, стихи о ливнях и хлябях, набросок какой-то пустынной местности с вырастающим прямо из нее словом DER SUMPF («Болото») и под ним - рисунок матки и схема пребывания зародыша в плаценте во время внутриутробного развития. Заканчивалось же все картинкой с «Потопом» Леонардо да Винчи и подписью: «Я взглянул, и вот, конь белый, и на нем всадник, имеющий лук, и дан был ему венец; и вышел он как победоносный, и чтобы победить».
   Terra
   Вокруг здоровенной барочной бабы, державшей в руках довольно тощий рог изобилия, неприлично переплетаясь, ползали по абсолютно голой земле толстощекие младенцы, казавшиеся почему-то крайне грязными из-за обильно наложенных на них черных теней. Trium Elementorum Receptaculum Recondo Aurifoalinam, «Я скрываю убежище трех элементов, несущих золото», - а из рога изобилия на скудную землю сыпались мелкие изображения танков и броневиков, похожих на лобковых вшей, пририсованные к гравюре тонким грифелем. Рассыпаясь по земле, они подбирались к кувыркающимся младенцам и задирали свои хоботки. С гравюры они переползали на белый лист, закручивая причудливые брачные хороводы, заползая друг на друга в садистском сладострастии, и постепенно их контуры растворялись в повторенном мелким шрифтом сотни раз слове das Erde, das Erde, das Erde, все более и более мельчающем к краям листа. Другой лист занимало изображение огромного черного квадрата, написанное глухой черной тушью, и под ним читалось: «Земля есть субстанция универсальная, Prakriti, хаос первичный, материя, первой отделенная от вод, если верить Книге Бытия». И ниже: «А если не верить?» (ABER DAS GLAUBE ICH NICHT). И еще ниже: «Земля имеет форму квадрата, ограниченную своими четырьмя горизонтами. Поэтому и империя китайская есть квадрат, разделенный на квадраты и центром своим квадрат имеющий, Ming-t?ang, квадрат квадратов». Потом на отдельном листе глянцевой сияющей бумаги четким и красивым почерком было выведено гигантское слово DER SELDSTMORDER, «Самоубийца». В левом верхнем углу была наклеена вырезанная по контуру крошечная фигурка Меланхолии из репродукции гравюры Дюрера и под ней удивительно изящно, тончайшим шрифтом набросано:
   Brivemente sara risposto a voi.
   Quando si parte l'anima feroce
   dal corpo ond'ella stessa s'e disvelta
   Minos la manda alla settima foce
   («Ответ вам будет дан немногосложно. Когда душа, ожесточась, порвет Самоуправно оболочку тела, Минос ее в седьмую бездну шлет»).
   А далее шли бесконечные листы с различными типами могил - от пирамид, мавзолеев и курганов до ужасающих фотографий генуэзского и миланского кладбищ с их китчевыми надгробиями. На одном особо выдающемся, с бюстом усатого надутого мужчины в окружении крылатых и грудастых дамочек, сидел пририсованный скелет и курил сигару. Прямо по фотографии жирно было начертано Omnia Amor Vincit («Любовь побеждает все»). Последним был лист с пустынями и вырезанным «Воскрешением из мертвых» Луки Лейденского с подписью: «Я взглянул, и вот, конь вороный, и на нем всадник, имеющий меру в руке своей».
   Aer
   Воздух представлял Юпитер, восседающий на орле, держащем в лапах бандероль с надписью Aurefica Ego Regina («Я золото творящая королева»), а внизу лежала крошечная Даная, похожая на выпотрошенную курицу, и на нее низвергался поток золотого дождя. Под картинкой крупными буквами было подписано MAL?ARIA («Дурной воздух») и следовало рассуждение о том, что воздух есть элемент мужественный и оплодотворяющий, активный и деятельный. Затем, как в калейдоскопе, мелькали бесчисленные упоминания об ураганах, смерчах, вихрях и тайфунах, и против каждого стояло какое-нибудь мужское уменьшительное имя, по большей части англо-американское вроде Джонни, Денни, Микки и Робби. Сообщения выплывали из набросков воздушных водоворотов, и иногда вместе с ними появлялись фигурки ангелов с мечами и трубами, один даже с саксофоном, чем-то похожие на скомканные бумажки, несомые ветром. А потом птицы, множество птиц, то злые птичьи глаза над хищными клювами, то когтистые лапы, то целые стаи морских птиц, маленькая падающая с ног фигурка человека, а над ней кружащееся темное облако пернатых, и похищение Ганимеда, Александр Македонский, возносимый орлами, первый летательный аппарат Леонардо и летательный аппарат Татлина, улыбающийся Райт около своей машины, тупые морды дирижаблей, парящие на крыльях летучих мышей люди Гойи, евангелист Иоанн, оседлавший орла, как детскую лошадку, и роскошный набросок с коршуна, выклевывающего печень Прометея с композиции Рубенса в Вальраф-Рихардц-музеуме в Кельне. Постепенно птиц становилось все меньше, и все больше различных типов самолетов всех национальностей, то летящих, то стоящих на земле, то сфотографированных после авиакатастроф. Предпоследний лист, испещренный изображениями взрывов, был украшен надписью «Воздух есть начало любого созидания и любого плодородия, промежуточная связь меж огнем и водой, и он есть первая буква lam имени божественного, - гласит мудрость измаилитов». Заканчивалось же все коллажем из фотографий рядов военных машин на безбрежном аэродроме с надписью LUFTWAFFE, отчеканенной поверх изображения, и подписью: «И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним, и дана ему власть над четвертой частью земли - умерщвлять мечем и голодом, и мором и зверями земными».

Эпилог

   Чтобы понять, что передо мной находится, мне не обязательно было искать подпись, довольно часто мелькавшую на отдельных листах: Das Merzwelt. Kurt Schwitters. В том, что это настоящие коллажи Курта Швиттерса, у меня не было сомнений где-то с третьего листа первого чемодана. Не было сомнений и в их происхождении, так как все выстраивалось в очень четкую картину: дед во время своего пребывания в Германии наладил связи с немецкими леваками и даже вел переговоры о посещении тамошними коммунистами и сочувствующими Страны советов. Я точно знал, что дед побывал в Ганновере, где, наверное, и встретился с Швиттерсом, тогда испытывавшим интерес к русскому авангарду и подумывавшим о поездке в Россию а-ля Вальтер Беньямин. Слава Богу, у него хватило ума поехать в Англию, а не в Россию, но эти четыре фибровых чемодана должны были стать своего рода подарком советскому народу, презентирующим Merz в СССР. Дед, к счастью, сообразил, что советскому народу Merz не нужен, но чемоданы по свойственной ему барахольности прикопал, хотя все остальные документы, связанные с немецкой поездкой, честно сдал в органы. В своих синих семейных трусах он просидел на этом сокровище полвека, и теперь уже никто не узнает, отдавал ли он себе отчет, что у него хранилось.
   Впрочем, мне не было дела до семейных переживаний. Швиттерс создал другую проблему. С каждым новым листом, появлявшимся из чемодана, передо мной с все большей ясностью вырастали миллионы. Сколько именно миллионов, было не совсем понятно, также не было понятно и как эти чемоданы обменять на миллионы, и что делать с кузеном-милиционером, которому чемоданы вообще представлялись хламом, подлежащим ликвидации. От подобных размышлений голова распухла, взор потух, и я весьма естественно промямлил, что для полной ясности мне нужно забрать чемоданы в Москву, чтобы с ними «поработать». Невинный кузен ничтоже сумняшеся отпустил меня с миром и со Швиттерсом, и всю дорогу в поезде я ломал голову над проблемой: как быть и что делать. Устроить выставку в ГМИИ и подарить их Антоновой, удовольствовавшись славой вместо денег и увековечиванием деда? Тоже мне альтруизм в стиле «Рот фронт». Предложить Свибловой? Или Церетели? От Свибловой особых денег не жди, Церетели уж больно одиозен. Может, толкнуть через Стеллу мужикам из бизнес-класса? Грубо. Поговорить с Ником Ильиным по поводу Дойче-Гуггенхайма? Дойче Банк ради Швиттерса может в Москве и выставочный зал отгрохать.
   Раздираемый соображениями столь же радужными, сколь и мучительными, я приехал в Москву и в первый же вечер проболтался своей подруге, опытной тусовщице из молодых. Этому чудному созданию, полугламуру-полубогеме, было все едино, что Швиттерс, что Шмиттерс, что Мерц, что Херц, но история ее живо заинтересовала, она прощебетала что-то кому-то по мобильнику, потом еще, а потом сказала, что мне будут звонить утром. Утром позвонили и назначили завтрак в «Галерее».
   Как описать этот завтрак? Я не только вспотел, но, кажется, поседел. Холодная жесткая любезность столь явно указывала на то, что я залез не туда, где мне следует находиться, что, придя домой, я с огромным облегчением обнаружил, что чемоданов нет. Зато жив. Все в квартире было без малейших изменений, только в ящиках стола, куда я их засунул, чемоданы отсутствовали. Нет и не было, и пропал прорыв в космос с хрущевского двора моего детства, залитого асфальтом, сквозь который пробивались лебеда и мать-и-мачеха невыносимо жолтого, как пишет Блок, цвета.
   С тех пор я пристально слежу за аукционами, но Швиттерс пока нигде не всплыл. Так что я начинаю забывать про Швиттерса и лишь изредка, когда пишу или читаю, вдруг ни с того ни с сего припомнится мне то Ignis, то хлопанье крыльев Aer, то мое возвращение в поезде, когда мне казалось, что я везу с собой целый мир. А еще реже, в минуты, когда меня томит одиночество и мне грустно, я вспоминаю смутно, и мало-помалу мне почему-то начинает казаться, что я еще найду Merzwelt, что он где-то меня ждет, и что мы встретимся.
   Швиттерс, где ты?
   Четыре реки двух империй
   Рим и Петербург: о несходстве сходного
   Аркадий Ипполитов
   О схожести Рима и Петербурга писали очень много, выразительно и правильно. Трудно придумать, однако, менее схожие города. Все в них разное: климат, география, население, история, язык, экономика. Но, заданное самим именем - город Святого Петра, - сходство Петербурга и Рима все время заставляет к нему возвращаться. Все-таки Четвертый Рим, центр империи. Да и то, что имя «Санкт-Петербург» мало кем прочитывается как намек на божественного покровителя, держащего в руках ключи от рая, но подавляющим большинством воспринимается как славословие имени его основателя, также роднит эти два города. Ведь название Roma происходит от царя Ромула, претендующего на историчность с меньшим правом (но с не меньшей настойчивостью), чем наш Петр I. Есть у нас и собор с колоннадой, воспроизводящей размах Бернини, и триумфальные арки, и Медный всадник, ничем - кроме древности - не уступающий Марку Аврелию. Так что схожего много, но при этом не похоже ни капли, и «горькое это несходство душило, как воздух сиротства».
   И душит, и душит. Несходство Петербурга с Римом остро подмечено в неоконченном романе Георгия Иванова «Третий Рим», где запутанная детективная история разворачивается на фоне петроградской жизни накануне революции. Притом, что о каких-либо точках соприкосновения с Римом в романе нет ни строчки, его название говорит само за себя, и автор держит в голове параллель двух имперских столиц. Держит, сопоставляя образ Рима как воплощения власти и упадка с повестью Гоголя «Рим», где также рассказывается о юности героя. В свою очередь, Гоголь, описывая свой Рим и сравнивая его подлинность с омертвелой суетой Парижа, постоянно держал в голове сравнение с Петербургом, решая его отнюдь не в пользу русской столицы. По-видимому, русской душе никуда от этого сравнения не деться.
   Нет, например, менее несхожих мест, чем Стрелка Васильевского острова и римская пьяцца Навона. Римская площадь возникла на месте древнего цирка I века н. э. и сохраняет его очертания уже вторую тысячу лет. Ее вытянутый овал окружен плотно теснящимися домами, церквами и дворцами, так что она, несмотря на свои размеры, кажется узкой, какой и полагается быть площади очень старого европейского города. Три фонтана, изобилующие мраморными фигурами людей и животных, усиливают общее ощущение скученности и переполненности, свойственное Риму, особенно Риму современному. Толпа на площади бурлит день и ночь, почти как на арене античного цирка или как во время праздника Бефаны 6 января, когда Навона на один день превращается в рынок. Хотя эта площадь ведет свое происхождение со времен императора Домициана, никаких мыслей об императорском Риме она не навевает. Несмотря на свою древность, она слишком жива для отвлеченных размышлений. Причем, судя по старым гравюрам, была жива уже и во времена барокко, окончательно эту площадь сформировавшего, - ни одному художнику не приходило в голову изобразить ее опустевшей: кажется, что она извечно была набита жизнью до отказа.
   Петербургская Стрелка во всем отлична. По сравнению с пьяцца Навона она в свои двести лет не то чтобы несовершеннолетняя, а только-только выходит из младенческого возраста. Это не натяжка: две сотни лет назад Стрелка вообще не существовала; она результат искусственной насыпи, специально созданной для проекта, задуманного Тома де Томоном (а точнее, Александром I). Благодаря этому площадь обрела идеальную геометрическую форму, подчеркнутую строгой симметрией расположенной на ней архитектуры. Два простых и одинаковых здания обрамляют монотонность дорического храма Биржи, вознесенного на высокий постамент; повторяемость аукается в двух одинаковых колоннах, очень специально расставленных, - а затем, сбегая вниз, завершается двумя круглыми шарами, застывшими у воды. Не площадь, а чистая идея.
   Всякая идея требует простора, а идея русская в особенности. Стрелка Васильевского острова широка не столько за счет площади перед ней, сколько за счет водного пространства, расстилающегося вокруг, и окружающей здания огромной пустоты неба. Пустота эта столь величественна, что делает архитектуру плоской, превращая ее в слабо намеченную линию, лишь подчеркивающую горизонт. Издалека весь ансамбль воспринимается как довольно приземистый, несмотря на внушительные размеры. Силуэта не существует, так как очертания построек не отличаются тонкостью, но обрисованы скупо, без лишних подробностей. При взгляде из окон Зимнего дворца Стрелка сильно смахивает на декоративный письменный прибор с чернильницей и двумя подсвечниками по бокам - ростральными колоннами.
   Зато идей простор навевает множество. Об имперском размахе, о величии власти, об античности - ну и, само собой, об избранности России. В любом путеводителе можно прочесть фразу о том, что ансамбль Биржи прославляет морское могущество России и что ростральные колонны - символ морских побед. Каких именно побед, нигде не уточняется, так как символ означает нечто умозрительное, всеобщее - в отличие от аллегории, в обобщенной форме представляющей нечто конкретное. Чесменская колонна в Царском Селе отмечает реальную победу над турками, поэтому она - аллегорична, а колонны Стрелки - символы. Не беда, что такое понятие, как морское могущество России, несколько невнятно, как несколько невнятно в Петербурге то, что этот город - морской порт. Мы побеждали шведов при Гангуте и турок при Чесме, но в русскую мифологию вошел наш гордый «Варяг», который врагу, конечно, не сдается, но весьма печальным образом. Помимо «Варяга» есть еще три мифологических корабля русского сознания: крейсеры «Очаков» и «Аврора» и броненосец «Потемкин», но какое отношение к морскому могуществу они имеют, судите сами. Ростральные колонны при своем появлении на свет не ведали ни о русско-японской войне, ни о революции, но символ на то и символ, чтобы не рассуждать и даже не утверждать, а просто символизировать.
   Путеводитель - пошляк. Более сложные статьи и книги рассуждают о масонских знаках, содержащихся в плане и архитектуре Тома де Томона, о ее связи с мистицизмом императора Александра I, об обращении к простору как примете русского мессианства, связанной с мечтами о крестовых походах нового рыцарства - русского дворянства против Антихриста Наполеона, завоевавшего Европу. Действительно, созерцание Биржи, вознесенной на священный цоколь в самом центре города, с высокими торжественными ступенями, подводящими к ней, как к храму, и двумя установленными по бокам жертвенниками, рождает какие угодно ассоциации - кроме разве тех, что прямо должны быть с ней связаны: экономических. Величественность этого места подавляла, на старых картинах оно выглядит всегда торжественно-пустынным. Остроумова-Лебедева на своих гравюрах выбирает для Стрелки такой ракурс, что та вообще смотрится как Акрополь - не говоря уж о Шилинговском, в своей послереволюционной петроградской серии превращающем Акрополь в Некрополь. В ленинградские времена, после преобразования Биржи в музей Военно-морского флота (вот он, выполненный дословно завет императора, славившего с помощью Тома де Томона русскую морскую мощь), на Стрелке царила пустота. Да и сейчас, когда на ступенях Биржи проходят рок-концерты, а на Петропавловке - салюты, толпа перед постаментом производит впечатление не более чем разворошенного муравейника.
   Какое же отношение это все имеет к Риму и пьяцце Навона? Стрелка еще одно подтверждение тому, что, говоря о Петербурге, все время размышляешь о Риме. Что самое примечательное на римской площади? Огромный и знаменитый фонтан Четырех Рек Бернини - Fontana dei Fiumi, роскошный, барочный, с раскиданными по нему оживленно жестикулирующими голыми бородатыми атлетами, с каменными конями, змеями, дельфинами и крокодилом, с египетским обелиском, торчащим из нагромождения скал, поросших каменными же пальмами и кактусами. Четыре атлета - четыре мировые реки, они же означают и четыре континента: Дунай для Европы, Ганг для Азии, Нил для Африки и Рио-де-ла-Плата для Америки. На Стрелке же примечательны ростральные колонны, у подножия которых в задумчивой неподвижности застыли четыре великие русские реки, примерно соответствующие четырем сторонам света: Нева для севера, Волхов для запада, Днепр для юга и Волга для востока. Два мощных старика и две не менее мощные дамы, все похожие друг на друга, все с веслами, главным рабочим инструментом речных божеств, и с небольшим набором других атрибутов, не столь многословным, как берниниевский, но зато очень внушительным. Они вообще более серьезны, чем непринужденно барахтающиеся в потоках воды реки Бернини, и эту серьезность, конечно, можно объяснить стилистическими различиями барокко и неоклассицизма - но не хочется, так как это будет отговорка, не более того. Они непохожи, и это столь же нарочито подчеркнуто, как отсутствие упоминаний о Риме в романе Иванова «Третий Рим».
   Как и фонтан Бернини, фигуры у ростральных колонн овеяны таинственной скандальностью. Про Бернини рассказывают, что жирный заказ на строительство самого внушительного в то время римского фонтана он получал сложнейшим способом. Папа Иннокентий X предпочитал другого архитектора, Франческо Борромини, выстроившего на пьяцце Навона церковь Санта-Аньезе. Понимая, что действовать надо умно и тонко, Бернини использовал сводную сестру Папы Донну Олимпию, имевшую огромное влияние - ее считали чуть ли не папской соправительницей. Она была жирная и жадная, римский народ ее ненавидел, прозвав Пимпой, или Пимпаччей, что на жаргоне значит нечто вроде «откачка» или «отсос». Бернини презентовал ей внушительных размеров серебряный макет фонтана. Дело выгорело, Бернини получил заказ - и размахнулся так, что Папа был вынужден ввести дополнительный налог на хлеб, доходы от которого предназначались специально на нужды строительства фонтана. Римский народ негодовал: «Мы не хотим ни обелисков, ни фонтанов. Мы хотим хлеба, хлеба, хлеба». Бернини, не обращая ни на что внимания, продолжал строить, заодно контролируя подряды на различные поставки. Так он восторжествовал над Борромини; по легенде, с удовольствием рассказываемой римлянами об одной странной детали фонтана Четырех Рек, лицо Нила прикрыто платком потому, что вид церкви Санта-Аньезе, к которому обращена его голова, был Бернини категорически невыносим. Этот же платок объясняют и как намек на то, что в XVII веке истоки Нила были загадкой, но Бернини вполне мог держать в голове оба мотива; кто их, художников, разберет.
   С автором Стрелки разобраться тоже трудно. Жан Франсуа Тома, сын мелкого парижского буржуа, родился, казалось, неудачником. Он, правда, поступил в Королевскую академию, но получить желанную для всех ее учеников римскую премию ему никак не удавалось. В 1785 году он отправляется в Рим на свой страх и риск, причем по прибытии все время скандалит с французской колонией. Как архитектора его никто не воспринимает, поэтому он занимается созданием рисунков с воображаемыми видами в римском духе. Ему удается свести знакомство с графом д?Артуа, ни много ни мало братом короля, будущим королем Карлом X; знатное знакомство никаких выгод ему не принесло - граф вскоре оказался в изгнании. Во Франции с карьерой ничего не получается, и Тома решает стать роялистом, прибавив к своей фамилии аристократический довесок де Томон. Под этим именем он и становится известен в Вене, где по возвращении из Петербурга проживает граф д?Артуа. Его покровительству Тома обязан своей службой у графа Эстергази; тот же граф д?Артуа представляет его русскому посланнику князю Голицыну. Куда же податься бедному французу, как не в Россию? Чтобы обмануть иммиграционные службы, весьма недоверчиво относившиеся ко всем французам, Тома де Томон изобретает себе швейцарское происхождение и весной 1799 года оказывается в Москве, в семействе Голицыных.
   Выбор, сделанный в Вене, был правилен. Александр Николаевич Голицын был уволен императором Павлом со службы и выслан из Петербурга в Москву. Сразу после своего воцарения Александр I призвал его обратно, и вскоре Голицын стал одним из влиятельнейших лиц России. Кроме того, что в 1805 году он был назначен обер-прокурором Синода, он возглавлял влиятельнейшее Российское библейское общество - главный оплот мистицизма и кузницу новой российской идеи. В 1800 году, одновременно с возвращением опального князя, в Петербург устремляется и Тома де Томон. Тут и начинается его блистательная карьера. Уже в 1802-м он указом кабинета его императорского величества зачислен на государственную службу: ему поручается перестройка Большого театра, с которой Тома провозился до 1811 года, пока театр не сгорел. Он также преподает в Академии художеств - и, хотя ничего кроме этой затянувшейся стройки да проекта театра в Одессе он в России создать не успевает, уже в 1804-м получает два огромных государственных заказа: строит амбары Сального Буяна на Матисовом острове и (это самое главное) возглавляет строительство огромного комплекса новой Биржи.