Аркадий Ипполитов.

Живопись эпохи Смердякова
 
Статьи в журнале Globalrus. ru 2002-2006
 
В Петербурге открыта большая выставка "Святые шестидесятые"
 
   Чудны наши русские ранние оттепели, странное безвременье, когда сквозь суровую однообразность зимы, льдами и снегами сковавшей жизнь и движение природы, вдруг пробиваются первые, с трудом внятные весенние импульсы. Небо серо, земля сера, леса серы, над всем царит безрадостная унылость, но в воздухе ощутима какая-то сырость, зябкая и промозглая, внятно свидетельствующая о том, что скоро льды тронутся, сугробы станут рыхлыми, вместо снега начнет накрапывать мелкий дождь, и все наполнится тихим, упорным движением таяния, мерным гулом, заполняющим пространство. Дороги разъедутся в непролазной грязи, деревья болезненно почернеют, обнажится размокший зимний мусор, и как-то особенно ясно на лицах проступит усталость, депрессивность и авитаминоз. Сырость, грязь, унылость и изможденность флоры и фауны - залог грядущего расцвета, полного обновления души и тела, кипения всех жизненных соков, улавливаемое в первом раннем таянии снега и сумрачных проблесках света. Один лишь недостаток у мартовских оттепелей - слишком уж они похожи на ноябрьские заморозки.
   В русской истории с навязчивой закономерностью три столетия подряд в шестидесятые годы повторяется схожая ситуация напряженного ожидания перемен, захватывающая общество смутной надеждой. Все приходит в движение. Воцарение Екатерины II, отмена крепостного права, постановления XX съезда КПСС, события абсолютно друг на друга не похожие производят столь схожий эффект, что впору говорить о мистическом влиянии чисел на русскую душу. Забавно, что время либерального оживления во всех трех случаях совпадает с крушением российских амбиций в международной политике. Крайне невыгодный мир, заключенный с Пруссией Петром III, поражение в Крымской войне и уступка СССР в Карибском кризисе приводят к тому, что империя чувствует необходимость передохнуть и немного проветрить свои затхлые внутренности.
   Проветривание происходит по одной и той же заданной схеме. Обидчиво отвернувшись от Запада, Россия вновь задумывается о своей самоидентификации, о русскости русского духа, о национальном самосознании, заимствуя у Европы всякое там просвещение, либерализацию, демократичность, Россия, обратившись к ней спиной, старается смастерить свой собственный образец цивилизации, чтобы был ничем не хуже западного, но сразу было бы видно, что сделано в России. Брожение мысли, вызванное этой поставленной перед обществом сверху и вполне официально задачей, затрагивает все сферы общественной и духовной деятельности. Всплывает много новых слов и понятий, ранее мало кем слышимых, и все говорят, говорят, говорят… И чего-то ждут, и обличают, и критикуют, и иногда даже протестуют против силы и власти.
   "Завертелись, толкая и тесня друг дружку, всяческие слова: прогресс, правительство, литература; податной вопрос, церковный вопрос, женский вопрос, судебный вопрос; классицизм, реализм, нигилизм, коммунизм; интернационал, клерикал, либерал, капитал; администрация, организация, ассоциация и даже кристаллизация!" - так описывал Тургенев одну из сходок шестидесятников. В лихорадочности разговоров шестидесятники быстро изнашиваются и последующее поколение относится к ним с ироничной снисходительностью. Екатерининские вольнодумцы вскоре стали казаться столь же старомодными, как парики и мушки. Шестидесятым позапрошлого столетия здорово досталось и от Тургенева, и от Толстого, и от Достоевского. Вдоволь молодежь потешилась и над пафосом самых близких к сегодняшнему дню шестидесятых.
   Действительно, как бы ни хорошо первое дыхание весенней свежести, но распутицу мало кто любит. Общее расползание, размягчение не может не раздражать, и в бесконечных разговорах, повторяющихся как в дурном сне, вязнут ноги и колеса, и невозможно, кажется, не проклинать оттепель, размазавшую какую-то непроходимую грязь. Прямо-таки взмолишься о заморозках, которые, кстати, и не заставляют себя ждать.
   Отечественная живопись шестидесятых годов XIX века с поразительной адекватностью передала ощущение размягчения и расползания, характерное для русской либеральной весны. Небо стало серым-серым, колорит поблек, потускнело солнце, равно освещавшее и русские и итальянские пейзажи николаевского времени, в интерьерных сценах воцарился сумрак, четкие формы растворились, растаяли, и на поверхность выплыли грязноватые нищие, коробейники и странники, сменившие облитых золотистым светом крестьян Венецианова и мальчиков Иванова. И цвет, и сюжеты, и типы приобрели угрюмость. Полнотелые итальянки сменились несчастными женами, мерзнущими у последнего кабака, пухлые детки - истощенными сиротами, любовные сцены - похоронами и плачем на могилах. Вся эта депрессивная круговерть унылых лиц и безрадостных пейзажей была провозглашена выражением подлинно русского чувства формы, и мощный голос Стасова призвал российского думающего художника к изображению правды жизни.
   Мало кто сегодня любит время "Бунта четырнадцати". В Петербурге последователи Тимура Новикова хотят провести акцию в защиту программы Академии Художеств, против которой восстал Крамской с группой единомышленников. Живопись, выросшая на идеях "Эстетического отношения к действительности" Н. Чернышевского интересует лишь как документ времени, свидетельствующий о его беспомощности. Это, однако, совершенно несправедливо.
   Мельчание формы и формата, неопрятная склонность к анекдоту, осознанное безразличие к художественности придают живописи Перова и Максимова, Соломаткина и Крамского, Неврева и Прянишникова пронзительно нежную человечность, ставящую их особняком во всем мировом искусстве. Это не пресловутая "жалость к маленькому человеку", но особая, эстетствующая человечность Федора Карамазова, бросившего лозунг "Не пренебрегайте мовешками!" К убогой прелести русской школы шестидесятых подлинный ценитель живописи не может не испытывать вожделения. В ней есть харизма Елизаветы Смердящей, и нет более подходящего определения этому десятилетию, чем чеховское "святые шестидесятые". Это у проклятых безбожников-латинян святые с совершенными пропорциями, длинными ногами и нежной кожей. Наша святость близка к юродству, к кликушеству. Не стыдиться его, возжелать и полюбить как высшее проявление красоты, - эту благородную задачу ставит уже три столетия подряд каждая русская оттепель.
   Выставка "Святые шестидесятые" в Русском музее великолепно показывает панораму русской либеральной распутицы. Живопись этого десятилетия столь же хороша, сколь и поучительна, ведь уже три столетия подряд в России шестидесятые становятся временем вопросов, затем целое столетие определяющих идеологию. Художники же, изображая, а не разговаривая, создают самое важное - чувственный образ эпохи. Интересно, каким он будет у шестидесятых нынешнего века?10.11.2002
   Глобализация на службе у культуры
   Большие музеи объединились против малых в борьбе за суверенитет
 
   Восемнадцать музеев мира подписали заявление об отказе возвращать какие-либо ценности, невзирая на обстоятельства, приведшие к их приобретению. Для многих эта акция крупных музеев, среди которых Эрмитаж, Лувр, Музей Пола Гетти и другие, стала очередной экспансией глобализации, ущемляющей малые народы, так как именно они претендуют на возвращение несправедливо отчужденных ценностей.
   Музей - порождение империи. Праобразами современных музеев были древнеримские триумфы. Торжественное шествие победившего войска сопровождалось шествием пленников и демонстрацией сокровищ, вывезенных из покоренных стран. Затем часть добычи приносилась в храмы или общественные здания, становясь доступной для обозрения римского народа. Именно в Риме, на основе награбленных в Греции и на эллинистическом Востоке ценностей были созданы первые общественные музеи. Просвещенные граждане восхищались в них мастерством знаменитых скульпторов и художников, учились хорошему вкусу, расширяли свой кругозор, восхищались совершенством формы и величием замысла. Благодаря победам, означавшим беззастенчивый грабеж побежденного, Рим превратился в мать городов, куда ведут все дороги, в Вечный город, центр цивилизации, непревзойденный образец для любого культурного мегаполиса.
   Пример Рима вдохновлял ренессансных правителей, и собрания живописи, скульптуры и драгоценных предметов стали непременным атрибутом власти. Тираны итальянского Ренессанса всеми правдами и неправдами старались заполучить самые прекрасные, самые знаменитые, самые редкие вещи в свои коллекции. Именно они ввели в моду картинные галереи, и затем европейские короли принялись усердно им подражать, наполняя свои дворцы искусством или тем, что они искусством почитали. История наиболее богатых и славных коллекций всегда связана с какими-нибудь несправедливостями. Музей в Вене получил большую часть своих сокровищ после разграбления Праги в XVII веке, Лувр стал великим музеем после походов Наполеона, ограбившего Европу, англичане тоннами вывозили культурные ценности из своих колоний для Британского музея, Берлин обогатился Пергамским алтарем и вавилонскими древностями во время строительства Багдадской железной дороги и германского влияния в Турции, великие американские коллекционеры воспользовались обнищанием Европы, часто заключая весьма спорные с правовой стороны сделки.
   История несправедлива. Последовательно нагромождая преступления, она приводит к тому, что сильный торжествует над слабым, хитрый подчиняет простодушного, коварный побеждает чистосердечного. Разрушения, грабежи и массовые убийства заполняют повествования о жизни народов, лежат в основе государств, причем крайне редко победитель превосходит талантом и мудростью побежденного. Несправедливо то, что римляне вывезли из Греции скульптуры Фидия и Праксителя, что венецианцы из Константинополя утащили своих знаменитых коней, что итальянские монастыри и церкви остались с голыми стенами, а украшавшие их когда-то картины и фрески разбрелись по всему миру… Однако нет ничего страшнее в истории, чем жажда реванша. Для того, чтобы перестать множить исторические преступления, когда-то надо поставить точку и отказаться от бесконечного перетаскивания культурных ценностей с места на место.
   Как бы ни были связаны музеи с политикой, история культуры имеет свою собственную целостность. Сокровища Греции, перевезенные в Рим в результате агрессии римских легионов, именно посредством осмысления их в латинской культуре стали достоянием европейского мышления и тем самым оказались сохранены. Лорд Элгин, снявший с афинского Парфенона фризы и скульптуры, очень ловко провернул всю операцию, пользуясь беспомощностью греков и безграмотностью турок, но в тоже время он сделался спасителем фидиевских скульптур. К сожалению, а может быть, и к счастью, вывезенные афинские мраморы стали частью европейской культуры именно благодаря неблаговидному с точки зрения научной археологии поступку, и именно Лондон, Париж и Берлин, где хранится большинство шедевров греческой скульптуры, научили греков археологии и культу афинских древностей. Французы во время отступления из Египта прихватили с собой Розеттский камень, но они и расшифровали иероглифы. Великие музеи, детища имперских амбиций, давно уже стали памятниками культуры, и разрушение целостности их коллекций явилось бы новым варварством и новым преступлением.
   Конечно же, хорошо помечтать о том, чтобы восстановить Парфенон и увидеть скульптуры Фидия на том самом месте, для которого они предназначались. Небо Греции подходит мраморам в большей степени, чем потолок Британского музея. Но на самом деле речь идет лишь о перемещении скульптур из под крыши одного музея под крышу другого, так как никто не собирается снова устанавливать их на фриз храма Афины. Сегодня все равно произведения, стоящие на площадях, убираются в помещения, как это произошло с Давидом Микеланджело и статуей Марка Аврелия в Риме, и заменяются копиями. Требование изъятия произведения искусства из культурного контекста, в котором оно существует, снова превращает его в предмет политического и экономического торга. Греция просто сейчас поняла, насколько выгодно обладать подлинниками Фидия, но удовлетворение новогреческого тщеславия, требующего реванша у истории, не слишком веский аргумент в пользу того, чтобы опять тащить древности на новое место.
   Документ, подписанный восемнадцатью музеями, является попыткой добиться признания автономии культуры от государства и государственной политики. До сих пор музейные ценности являются «национальным достоянием» и, соответственно, нация, а точнее - те, кто называют себя ее представителями, считают вправе этим достоянием распоряжаться. Будучи порождением империи, музеи часто за имперские грехи расплачиваются - достаточно вспомнить распродажи эрмитажных коллекций в двадцатые годы. Если же музеи будут провозглашены самодостаточной неотчуждаемой ценностью, то у них наконец-то окажется возможность перестать нести ответственность за несправедливость истории. 27.12.2002
   Варфоломеевский день
 
   18 января на выставке под названием «Осторожно, религия!», устроенной в галерее Фонда академика Сахарова, шестеро граждан, назвавших себя православными, разгромили экспозицию, забрызгав краской картины и несколько витрин. На выставке, в которой принимало участие два десятка отечественных и зарубежных художников, были представлены произведения, по мнению авторов, предостерегающие против религиозного фундаментализма. Православные предостережение приняли за оскорбление и выразили энергичный протест. Церковью это выступление верующих санкционировано не было. Милиция арестовала христиан за хулиганство.
   По поводу выставки могут быть разные мнения, по поводу инцидента - одно. Вроде бы с детства всех учили, что в гостях ничего крушить не надо, даже если что-то сильно не нравится, что если какие-то утверждения вызывают несогласие, то не обязательно оппоненту проламывать голову, и что вкусы у всех бывают свои, и такое дело отнюдь не повод для рукоприкладства. Это правила современной западной цивилизации, рассчитанные на наиболее комфортабельное сосуществование различных мнений и различных убеждений, которых в современном обществе тьма тьмущая.
   Так, например, я, будучи правоверным мусульманином, сколько угодно могу возмущаться очень талантливой книгой Салмана Рушди и имею право устроить инсталляцию, в которой эта книга будет облита тем, что моя душенька пожелает, но я не смею ворваться в книжный магазин и обосрать книгу прямо на прилавке. Если я сотворю подобное, то против меня будет возбуждено уголовное дело за порчу имущества и нарушение общественного спокойствия. И правильно - ведь если в следующий раз во мне те же чувства вызовет неточное толкование Корана или Библии, или еще что-то, что я сочту неугодным, то как я ни буду прав с точки зрения своей религии и морали, эта правота, быть может, послужит поводом для смягчения наказания, но - никак не для оправдания. Ведь правоверный христианин или правоверный язычник имеет такое же внутреннее право издеваться над дорогими мне реликвиями, как и я - над его. В то же время в пределах своей приватной сферы я абсолютно свободен. Никто не смеет мне мешать, когда я плюю на свое собственное распятие в пределах моей собственной территории. Мое творчество - это тоже моя приватная территория. Критикуй и протестуй, в суд тащи, но руки не протягивай.
   Современная западная цивилизация поставила своей целью обеспечить комфортное существование различным убеждениям. Это безумно сложно, но она стоит на этом, резко разделяя мнение и действие. Свобода мнения ограждена с помощью закона, но только в соответствии с законом его и можно проявлять, - нарушение чужой свободы мнения является преступлением. Действие также ограничено с помощью закона, и любое активное действие против чужой свободы расценивается как преступление. Взаимоотношения свободы мнения и оскорбления убеждений столь запутаны, что некоторые области признаны заповедными. Одна из этих областей - творчество, которое добилось права считаться свободным. В области творчества я имею право исповедовать лишь свою собственную мораль, в результате чего рискую подвергнуться критике, но никак не физическому преследованию.
   В своем творчестве я могу провозгласить Иисуса авантюристом и расписать его роман с Марией Магдалиной, найти любые изъяны у Мухаммеда и Будды или у кого угодно другого. Меня могут назвать графоманом, на меня могут подать в суд за диффамацию, но никто не смеет ворваться в мой дом или дом моих почитателей и вырывать листы в моей книге или пачкать мои картины. Я также не могу ворваться в церковь и возмущаться чужим богослужением, сколь бы омерзительным ни казалось служение ложному, с моей точки зрения, идолищу. Цивилизация на то и цивилизация, что она должна обладать святилищами, - современный Запад признал музей и выставочный зал такими святилищами, где я могу поклоняться своему Маммоне сколько душе угодно.
   Впрочем, цивилизации были, есть и будут разные. В других цивилизациях считается, что мнения и вкусы должны быть регламентированы и определены единым господствующим мнением и вкусом. Достигается это с помощью различных запретов вплоть до физического уничтожения оппонентов. С точки зрения цивилизации, построенной на принципах молодого боевого христианства, сжечь Александрийскую библиотеку было не преступлением, а подвигом. Заодно можно было сжечь и некоторое количество тех, кого в данный момент признали язычниками. Правда, язычники тоже могли сжечь какой-нибудь монастырь, а затем скормить христиан диким зверям в цирке и со своей, языческой, точки зрения были правы.
   В таких цивилизациях существовать крайне неудобно и неуютно, так как нет никакой уверенности в собственной безопасности. Эти цивилизации замкнуты и ограничены, и их потенции к развитию гораздо ниже, чем у цивилизаций открытых и терпимых. Они глухи к иному мнению, и, соответственно, невосприимчивы к опыту других культур. Неумение уважать чужое право на высказывание есть прямой путь к варварству. Нашему современному обществу, с его все еще советской, коммунальной нетерпимостью и неуважением к чужой свободе, надо выбрать, к какой цивилизации оно относится и какие святыни почитает. Если Храм Христа Спасителя - наша единственная святыня, то дело плохо.
   Савонарола был очень добродетелен и благочестив, но так допек флорентийцев и папскую курию, что они сожгли его, как он сжигал картины Боттичелли. Прав ли был Савонарола, сжигавший картины? Папа был точно неправ - Савонаролу следовало бы просто посадить за хулиганство, а так он приобрел ореол мученика. 22.01.2003
   Невыносимая легкость коммунизма
   Фрида Кало и ее левые идеи штурмуют "Оскара"
 
   Жизнь Фриды Кало была специально срежиссирована для того, чтобы в начале двадцать первого века эта мексиканка стала идолом международной интеллектуальной тусовки. Женщина, художница, инвалид, индианка-полукровка, алкоголичка, наркоманка, коммунистка, анархистка, феминистка с сильными лесбийскими наклонностями - все это делает Фриду Кало главной великомученицей в святцах современного левого радикализма. Последние два десятилетия ее образ, как икону, несет перед собой мировая политкорректность. Анархисты связывают ее с Троцким и с теорией мировой революции, а в любом модном баре для геев и лесбиянок в Сан-Франциско вам предложат салат из фасоли "Фрида Кало". Весь южноамериканский радикализм, вся взрывная сила этого странного, огромного и мощного континента, страшно нищего и неимоверно богатого, нецивилизованного, но смешавшего все цивилизации, персонифицировались во Фриде, и даже Че Гевара позабыт-позаброшен.
   В тоже время Фрида Кало - рекордсвумен мировых аукционов живописи.
   На всех ее выставках всегда - лом самой что ни на есть великосветской тусовки, а потом - панегирики в гламурной прессе. Картины Фриды Кало со страстью коллекционирует сама Мадонна. За ее произведениями гоняются Гуггенхаймы с Полями Гетти, готовые выложить свои глобальные миллионы за имя этой страстной сторонницы мирового пролетариата. Ну и акулы шоу бизнеса не могут отставать от общего движения вперед, и теперь на отечественных экранах появился монументальный байопик "Фрида"- Джули Теймор, в прошлом - очень хорошего театрального режиссера; - с очаровательной Сэльмой Хайек в главной роли.
   Фрида Кало родилась в Мексике в 1907 году. Ее отцом был немецкий эмигрант с еврейской кровью, ставший хозяином фотоателье и женившийся на полуграмотной индианке, нарожавшей ему девиц. Он же, как это водится, хотел сына, и Фрида с ее врожденным мальчишеством стала его любимицей, что определило некоторую свободу ее воспитания, в Мексике начала прошлого века несколько экстравагантную. Она одевалась в брючные костюмы, гоняла на велосипеде, поступила в университет и даже завела бой-френда. Читала Маркса, восхищалась русской революцией и грезила о подобном же преображении для родной Мексики. Жизнь, типичная для многих девушек двадцатых годов прошлого века, закончилась страшной катастрофой - Фрида попала в автобусную аварию и, пролежав несколько месяцев в госпитале, вышла оттуда с металлическим стержнем в позвоночнике и с тяжелым приговором: к деторождению не способна. В госпитале Фрида начала рисовать, хотя до того никаких мыслей о художественной карьере у нее не было.
   Физические страдания и страдания душевные сменили бесшабашную юность, но происходит чудо. Совсем юная Фрида Кало, студентка, интересующаяся искусством, приходит посмотреть на работу знаменитого Диего Риверы, расписывающего стены университета. Разыгрывается типичная история "я пришла к поэту в гости", и через некоторое время она становится его женой. Диего Ривера был на двадцать лет старше, звездой мирового масштаба, гордостью Мексики, мачо с неотразимым обаянием самца-латиноса, любовником роскошных женщин, богачом и левым радикалом, знакомым со всеми китами авангарда Парижа, Нью-Йорка, и даже Москвы. Фрида благодаря ему попадает в международную леворадикальную тусовку, центром которой была итальянка Тина Модотти, коммунистка-фотографиня, личный враг Бенито Муссолини.
   В конце двадцатых Фрида - юная жена самого великого мексиканца, хозяйка самого известного богемного салона в Мехико. Само собою, что жена художника тоже художница, хотя бы и немного. Именитые гости ее художество не очень замечают, но Фрида достаточно умна, чтобы вовсю использовать очарование мексиканской аутентичности. Ее грубоватая внешность индианки, подчеркнутая индейскими нарядами и украшениями, странное обаяние андрогина, который мог бы показаться уродом, если бы испытывал по этому поводу комплексы, подчеркнутая ущербность девочки-инвалида, придающая особую пикантность ее женственности, - все это без промаха действовало на международную богему, чей вкус в это время сильнейшим образом был ушиблен сюрреализмом. Андре Бретон сказал, что Мексика - самая сюрреалистичная страна в мире, а Фрида сумела стать воплощением Мексики, своей хорошо сделанной инакостью создавая великолепный фон для Диего Риверы.
   Диего и Фрида становятся моднейшей парой предвоенного Западного полушария. Как отчаянные модники они исповедовали, конечно же, крайне левые марксистские взгляды, что не мешало Ривере создавать километры росписей по заказу американских миллиардеров-империалистов, мотивируя это тем, что пролетарская революция неизбежна, а росписи останутся. В Рокфеллер-центре он среди великих деятелей изобразил Ленина, что привело к скандалу. Чудными скандалами было разукрашено пребывание Фриды и Диего в Соединенных Штатах. Фрида, например, страшно нагрубила Рокфеллеру на премьере "Броненосца Потемкина", и вся эта ситуация - великосветская тусовка на приеме в честь величайшего революционного фильма, впервые показываемого в Америке, обхамленная акула мирового капитала, экстравагантная мексиканка в пестрых индейских тряпках, увешанная серебряными браслетами, выступающая в роли пролетарской Немезиды, - великолепно передает дух того времени.
   В 1939 году из-за политики выставка Фриды, организованная в Париже друзьями-сюрреалистами, практически не была замечена, но она познакомилась с Пикассо, Дюшаном и со всем, с кем надо было познакомиться модной левой девушке. Но вот ее судьба оказывается тесно связанной уже не с художеством, а с мировой историей - в Мексику приезжает Троцкий, и Фрида встречает и привечает его в своем доме. Следует кратковременный роман, основательно сдобренный рассуждениями о судьбах коммунистической идеи, а затем Фрида и Диего оказываются так или иначе связаны с его убийством. Пьет она при этом, чем дальше, тем больше, картины ее становятся мучительно жестокими, и из юной эпатажной радикалки она превращаетя в экстравагантную стареющую ведьму. В 1958 году, сразу после открытия первой ее большой персональной выставки в Мехико, Фрида умирает. Ее жизнь сплетает в единое целое фрейдизм, ущербность и радикальность, что делает Фридину биографию просто подарком современности, и из этой биографии режиссер Джули Теймор создает нынче сладчайшую, просто невыносимо приторную конфету. Иного, впрочем, сегодня и не могло произойти.