разведчикам: -- А ну, ребята, выгоняй их из ям!
-- Давай вылазь! -- забасил Иван Рогатин.
-- Чего землю скребешь, меня же не убивают, а я над тобой стою, -
уговаривал кого-то Пролеткин.
А Голощапов действовал по-своему: размахивая немецкой гранатой на
длинной деревянной ручке, он спрашивал строго:
-- Ну, что, дядя, сам встанешь? Или подсобить?..
Командиры рот и взводов тоже стали принимать свои меры. Тут и там на
поле замаячили сначала одинокие фигурки, призывно машущие руками, а вслед за
тем образовалась и цепь. Она опять покатилась вперед, и как ни стрекотали
пулеметы, как ни взбивали снег пули, все же цепь достигла траншеи и потекла
туда.
В траншее сразу же сцепились врукопашную. Ромашкин стрелял из своего
автомата экономными короткими очередями и все время с опаской думал: "Только
бы патроны не кончились до срока". А немцы все выскакивали и выскакивали
из-за поворотов траншеи, из блиндажей. И каждый раз Василий опережал их
своими выстрелами, продолжая беспокоиться, что вот щелкнет затвор впустую и
очередной гитлеровец всадит пулю в него. Сменить магазин было невозможно:
вокруг метались, стреляли, били прикладами свои и чужие. Казалось, фашистов
куда больше, чем наших. "И Караваев сказал: подошли немецкие резервы". Но
люди в серых шинелях, такие медлительные и неуклюжие в своих окопах, сейчас
вели себя как одержимые, бесстрашно бросались в одиночку на двоих-троих
зеленых, матерясь, рыча, хватали их за глотки.
И все же в этой кутерьме -- стрельбе, криках, топоте солдатских сапог и
взрывах гранат -- Ромашкин услыхал слабенький роковой щелчок затвора,
которого ждал. "Ну, вот и все, -- мелькнуло в усталом мозгу. -- Вот она и
смерть моя..."
Перед ним стоял, в очках, небритый, тощий, будто чахоточный,
гитлеровец. Черный глазок в стволе его автомата показался Ромашкину
орудийным жерлом. Мелькнул перед глазами огонь. Зазвенело в правом ухе. И...
немец вдруг стал падать на спину, выронил автомат. Ромашкин оглянулся. Сзади
оказался рябоватый -- лицо будто в мелких воронках -- красноармеец. Ощерив
прокуренные зубы, он крикнул:
-- Левашов моя фамилия! С вас причитается, товарищ старший лейтенант! -
и побежал дальше.
Ромашкин, торопясь, сменил магазин, огляделся: "Куда стрелять?" Но
рукопашная уже кончилась, в траншее валялись убитые фашисты. Лежали они и
наверху, недалеко от бруствера. А те, что отошли по ходам сообщения, злобно
отстреливались из следующей траншеи.
Василий вспомнил о своих главных обязанностях -- всегда и везде
добывать сведения о противнике. Стал осматривать сумки убитых оф=C9церов:
нет ли в них карт с обстановкой или других важных документов. У входа в
блиндаж лежал, уткнувшись лицом в свою каску, огромный плечистый унтер. Лица
не было видно, торчали только большие мясистые уши, а на мощной шее белели
кругляшки от заживших нарывов. Из его карманов Ромашкин вынул несколько
писем на голубой бумаге. Попробовал прочесть одно из них и с радостью
убедился, что упорные занятия немецким языком уже сказываются: целую
страничку одолел без затруднения.
"Милый Фридрих, сегодня опять передавали по радио, что каждый, кто
отличился в боях, получит земельный надел на Востоке. Ты уже имеешь Железный
крест, и, мне кажется, пора бы тебе присмотреть место получше. Я вижу его
таким..."
Каким видится жене убитого Фридриха обещанный ей надел на чужой земле,
Василий читать не стал: недосуг. Заглянул в полевую сумку унтера и обнаружил
там нечто более интересное -- листки какой-то инструкции. На листках этих
карандашом старательно были подчеркнуты слова: Следует воспитывать у
немецких солдат, своими действиями вызывающих страх перед германской
расой... Никакой мягкотелости по отношению к кому бы то ни было, независимо
от пола и возраста..."
Ромашкин перешагнул через унтера, взял автомат на изготовку и побежал в
дальний конец траншеи, где усилилась перестрелка.
Два раза противник пытался отбить свои позиции и все-таки не отбил.
Вскоре после второй контратаки Ромашкина разыскал Журавлев, потный и еще
больше осунувшийся. Сказал, сдерживая запаленное дыхание:
-- Спасибо тебе, брат, выручил. Бери своих орлов и дуй назад. Командир
полка приказал восстановить резерв.
Ромашкин пошел собирать разведчиков. Пролеткин и Рогатин предстали
перед ним с добычей -- захватили раненого гитлеровца.
Когда Ромашкин возвратился на НП и доложил командиру полка о действиях
своего взвода, подполковник Караваев, кажется, впервые за тот день
улыбнулся.
-- Ну, молодцы! Начальник штаба, допроси пленного.
Пленный находился неподалеку -- в овражке, где отдыхали разведчики. Был
он уже перевязан и чувствовал себя довольно бодро, но при появлении
Колокольцева почему-то закрыл глаза. Майор задал ему несколько вопросов.
Немец, молча и не открывая глаз, отвернулся.
-- Не желает разговаривать, падла! -- рассвирепел Рогатин.
-- Это он с перепугу. Думает, конец пришел, -- предположил Пролеткин.
-- Да мне, собственно, разговор его и не нужен, -- спокойно сказал
майор, вынимая из кармана пленного служебную книжку и заглядывая в нее. --
Все без слов ясно -- шестьдесят седьмой полк, тот самый, который был снят
отсюда. Вернулись, голубчики!
Колокольцев ушел опять на НП порадовать этим открытием командира полка.
Но к радости невольно примешивалось чувство горечи и тревоги. Да, они
выполнили свою задачу: притянули на себя вражеские резервы, а сдержать-то их
нечем, обескровленные роты не сумеют отстоять занятые позиции.
Двое суток полк отбивался от превосходящих сил противника, медленно
отходя назад. Ромашкин глядел в бинокль на поле боя и в который уже раз
дивился: "Кто же там бьется?.."
И все-таки неприятельские контратаки захлебывались одна за другой. Едва
фашисты приближались к нашим окопам, их встречал плотный огонь пулеметов и
автоматов. Неведомо откуда возникали перед ними серые шинели и овчинные
полушубки.
А ведь уже четверо суток пехота без сна, на холоде, под витающей всюду
смертью. "Сейчас там люди до того задубели, что о смерти, пожалуй, не
думают, -- размышлял Ромашкин. -- Хоть бы уж мой взвод бросили им на
помощь".
Иногда с НП долетал осипший, но все же громкий голос Гарбуза. Комиссар
докладывал по телефону в дивизию:
-- Красноармеец Нащекин с перебитыми ногами заряжает оружие и подает
стрелкам. Пулеметчик Ефремов тоже ранен, но точным огнем прикрывает фланг
роты.
"Вот Ефремов мой и отличился, -- с удовольствием отметил Ромашкин. --
Жив пока. А как другие ребята?"
Днем к разведчикам, где бы они ни находились, дважды приползал с
термосом старшина Жмаченко. Кормил горячей душистой кашей, наливал по сто
граммов. По-бабьи жалостливо смотрел на каждого, пока разведчики ели.
На исходе четвертого дня, когда люди изнемогли окончательно, полк
оказался на старых позициях -- тех, откуда начинал наступать. Но дальше, как
ни лезли гитлеровцы, им хода не было. Ночью они оставили и нейтральную зону
- убрались в свои полуразрушенные блиндажи.
Караваев устало сказал:
-- Дело сделали. Теперь закрепиться -- и ни шагу назад.
Он оперся лбом о стереотрубу и тут же заснул. Колокольцев стал давать
батальонам распоряжения по организации охранения и разведки. А у другого
телефона хрипел сорванным голосом Гарбуз. Для всех работа кончилась, а
комиссару предстояло еще написать донесения об отличившихся и погибших,
проверить, все ли накормлены, обеспечен ли отдых бойцам.
Разведчики тем временем вернулись в свой обжитой блиндаж. Натопленный и
прибранный старшиной, он показался им родным домом. Тепло, светло, на столе
хлеб и горячая каша с мясной подливкой, в ведерке прозрачная как слеза вода.
Но не было сил в полной мере насладиться всей этой благодатью -- раздеться,
умыться, поесть неторопливо. Хотелось упасть прямо в проходе, закрыть глаза
и спать, спать, спать.
Прилечь, однако, не пришлось. Прибежал посыльный из штаба: Ромашкина
вызывал майор Колокольцев. Сам землисто-серый от усталости, начальник штаба
сострадательно поглядел в глаза Ромашкину и мягко сказал:
-- Знаете, голубчик, в каком состоянии полк? Все валятся с ног. Поэтому
разделите свой взвод на три группы и выходите в нейтральную зону: на фланги
и в центр. Ползите под самую проволоку немцев. Чтобы они сюрприз нам не
преподнесли. Поняли? Спать будете завтра. Идите, голубчик, действуйте, да
побыстрее. -- Майор загадочно улыбнулся, поманил Ромашкина пальцем,
доверительно шепнул: -- Под Сталинградом наши перешли в наступление, по
радио передали.
С Ромашкина будто тяжкий груз свалили. Тело оставалось по-прежнему
усталым, но какой-то освежающий ветерок прошелся по душе. "Ну, теперь и у
нас здесь фрицы попритихнут!"
Возвращаясь к себе, Василий думал: "Начну разговор с ребятами прямо с
этой новости. Радость всем прибавит сил".
Когда подошел к блиндажу, услыхал скрипучий голос Голощапова, он с
кем-то спорил:
-- Никакой ты не особый человек, а самая что ни на есть обыкновенная
затычка. Всем отдых в обороне -- а разведчик за "языком" ходи, пехота
залегла - ты в атаку ее подымай, где-то фрицы вклинились -- опять разведчику
спасать положение.
-- Вот в том и особость наша, -- возразил Саша Пролеткин. -- Никто не
может, а ты моги.
-- Кабы мы с тобой железные были, кабы пули бы от нас отскакивали,
тогда ладно. А то ведь жизнь и у нас, как у всех, одна, -- не сдавался
Голощапов.
Ромашкин толкнул дверь.
Все, словно по команде, подняли на него осоловелые глаза. Угрюмо ждали:
неужели опять какое-то задание? Каждому казалось: подняться нет сил.
-- Братцы, наши перешли в наступление под Сталинградом! -- звенящим от
радости голосом объявил Ромашкин.
И сразу как бы стерлась с лиц усталость. Разведчики задвигались,
заулыбались, загалдели весело:
-- Значит, мы не зря выкладывались!
-- Молодцы сталинградцы!
-- А ведь им потяжелей нашего досталось!
Ромашкин выждал с минуту и продолжал:
-- Собирайтесь, хлопцы, для нас еще одно дело есть, как говорится, не
пыльное и денежное.
-- Опять особое? -- хитровато сощурив глаз, спросил Голощапов.
-- Точно. Все в полку будут спать, а мы их должны караулить. Если ж и
мы заснем, фрицы полк перебьют, а нас за то свои к стенке поставят. Это вам,
Голощапов, подходит?
-- Мне в самый раз. После такой новости сдюжу. Ножом себя подкалывать
буду, а не засну, -- захорохорился Голощапов...
На правый фланг Ромашкин послал несколько разведчиков во главе с
Коноплевым, на левый -- другую группу под командованием Ивана Рогатина. Сам
возглавил центральную.
Пока ползли к немецким заграждениям, самочувствие было вполне сносным.
А забрались в воронки, и сразу стал одолевать сон. Толкали и тормошили друг
друга, натирали снегом лица, курили по очереди, прильнув к самому дну
воронки, -- ничто не помогало. Ромашкин искусал губы до крови, а сонливость
все клонила голову к земле, склеивала глаза. Когда-то и где-то он вычитал,
что в старину "заплечных дел мастера", пытая человека, не давали ему спать.
И уже на вторые сутки у подвергавшегося пытке ослабевала воля, а на третьи
он становился безумным. "Мы же не спим пятые сутки. И как-то держимся,
соображаем, воюем!" -- удивился Василий.
Это была самая длинная ночь в его жизни. И, наверное, такою же
показалась она всем разведчикам. Утром Ромашкин поразился, как изменились
ребята: иней не таял на их лицах! Промерзшие, посиневшие, они едва
шевелились.
"Никогда бы не поверил раньше, что не спать труднее, чем добыть
"языка", и даже хуже, чем умереть сразу", -- размышлял Ромашкин, шагая
одеревеневшими ногами к жилью. А у блиндажа его опять поджидал посыльный из
штаба. Василий чуть не вскрикнул от отчаяния, однако на этот раз его никто и
никуда не вызывал. Посыльный лишь вручил газету.
-- Комиссар товарищ Гарбуз велел вам отнести...
Ромашкин вошел в блиндаж, повесил автомат, нехотя, через силу развернул
не измятый еще и потому гремевший, как жесть, газетный лист. Внимание
привлек заголовок: "В последний час. Успешное наступление наших войск в
районе гор. Сталинграда".
Дальше под этим броским заголовком следовало:
"На днях наши войска, расположенные на подступах Сталинграда, перешли в
наступление против немецко-фашистских войск. Наступление началось в двух
направлениях: с северо-запада и с юга от Сталинграда".
Мысли путались. Как в тумане, виделись и едва доходили до сознания
слова: "продвинулись на 60-70 километров... заняты города Калач,
Абганерово... перерезаны обе железные дороги... захвачено за три дня боев
13000 пленных... на поле боя более 14000 трупов..."
Глаза Василия сами собой закрылись. Уже ничего не видя и не чувствуя,
он стал падать набок. Старшина Жмаченко и Рогатин подхватили его, уложили на
нары.
-- Совсем дошел! -- покачал головой Рогатин и тут же сам, как убитый,
свалился рядом с Ромашкиным.
Жмаченко окинул взглядом блиндаж, и ему стало жутко: будто в белых
саванах, повсюду лежали в неестественных позах безмолвные разведчики, и лица
у них были как у мертвецов, заострившиеся, бледные, щетинистые.
На столе высились горкой ломти хлеба, белели кубики сахара. Легкий пар
поднимался над кашей, разложенной в алюминиевые котелки. И никто к этому не
притронулся...
Прошло еще несколько дней. Под Сталинградом было завершено окружение
огромной армии противника. И Ромашкин впервые увидел немца, улыбавшегося ему
вполне доброжелательно. А произошло это при таких обстоятельствах.
Разведчики отправились в очередной ночной поиск. Проползли, пожалуй,
только половину расстояния, отделявшего наши траншеи от неприятельских.
Вдруг действительно как из-под земли перед ними возник немецкий солдат с
негромким и вроде бы радостным возгласом:
-- Гитлер капут!
Темная фигура с поднятыми вверх руками на фоне неугасшего еще неба
казалась огромной. Непривычно прозвучали и два слова, брошенные этим немцем.
Ромашкин сначала понял их в буквальном смысле -- Гитлера нет в живых.
"Может, убили при бомбежке?"
-- Гитлер капут! Плен, плен! -- повторил немец. "Ах, вон в чем дело --
в плен сам захотел!"
Опасаясь подвоха, Ромашкин, не имевший до этого встреч с перебежчиками,
скомандовал грозно:
-- Комен, форвертс! Хенде хох!
Немец понял, послушно пошел к нашей траншее и, как только спустился в
нее, прямо-таки по-приятельски улыбнулся Ромашкину...
Допрашивал перебежчика капитан Люленков. Протокол допроса вел Ромашкин.
Колокольцев сидел чуть поодаль, занимаясь своими делами.
Перед Ромашкиным лежал стандартный бланк, куда он вписывал лишь ответы
немца:
Фамилия: "Мартин Цейнер".
Год рождения: "1916".
Место рождения: "Дрезден".
Образование: "Высшее".
Профессия до службы в армии: "Учитель".
Звание и должность в армии: "Сейчас рядовой, но недавно был
фельдфебелем. Служил в охране лагеря для военнопленных. Там и принял решение
перейти на вашу сторону. Умышленно нагрубил коменданту гауптману Феттеру,
был разжалован в рядовые и отправлен на передовую, чего сам хотел..."
У Цейнера тонкие черные брови, живые веселые глаза, волосы расчесаны на
аккуратный, в ниточку, пробор. Хотелось ему верить. Он не походил на тупых
солдафонов, которые вскакивают при каждом допросе и на все у них один ответ:
"Да, господин офицер!", "Так точно, господин офицер!" Не был он похож и на
юлящих хитрецов: "Я человек маленький", "Мое дело выполнять приказ". Этот
обо всем рассказывал охотно, достаточно подробно, не подбирал обтекаемых
выражений.
-- Кто содержался в лагере?
-- По инструкции должны были содержаться только военнопленные. Но
штатские тоже были. Много штатских.
-- Где располагается лагерь?
-- Недалеко от Вязьмы.
-- Сколько человек там содержалось?
-- Когда я прибыл, за проволокой находилось около двадцати тысяч.
-- Вы были в постоянной охране?
-- Меня прислали туда с командой в тридцать солдат перед началом вашего
наступления. Мы получили приказ перегнать пленных подальше в тыл.
-- Сколько пленных вы увели из лагеря и куда?
-- Тысяч пятнадцать в Шмоленгс.
-- Где этот город? В Германии?
-- Нет, нет... Это ваш город... Здесь недалеко -- Шмоленгс.
-- Он говорит о Смоленске, -- пояснил Колокольцев, не поднимая головы
от своих бумаг.
-- Почему вы повели только пятнадцать тысяч? Куда делись остальные?
-- Остальные не могли идти. Особенно женщины, старики, раненые. Они
остались за проволокой. -- Цейнер помолчал, заметно заволновался. Уточнил
жестко: -- Их добила охрана лагеря, я это видел. Тогда и решил: такое
грязное дело не для меня. Охрана ушла вместе с нами, дорогой она занималась
тем же. В Шмоленгс мы привели только три тысячи.
-- Куда же делись еще двенадцать тысяч?
-- Люди были истощены, останавливались, чтобы собраться с силами, иные
падали. Их били прикладами, в них стреляли.
-- Были случаи побега из колонны?
-- Да, однажды человек десять набросились на конвоира, убили его
камнем. Забрали автомат и побежали к лесу. Семерых поймали, вернули на
дорогу, по которой двигалась колонна, и натравили на них собак. Собаки
загрязли их на глазах у всех. А из той группы, с которой шли бежавшие, был
расстрелян каждый пятый. Делалось это с ужасающей обыденностью: "На первый
-- пятый рассчитайсь!.. Пятые номера, двадцать шагов вперед!..
На середину сомкнись! Огонь!.." Остальных предупредили: так будет в
каждом подобном случае. А охране гауптман Феттер внушал: "Пленных и
арестованных должно быть как можно меньше. Тогда вашим женам и матерям
больше еды достанется. Смотрите, сколько этих скотов, они способны сожрать
все, даже если держать их впроголодь".
Ромашкин ушел с допроса подавленный. О том, что рассказывал Цейнер,
Василий много раз читал в газетах. Да и самому ему не раз приходилось видеть
в освобожденных деревнях убитых женщин и детей. Но у него почему-то всегда
оставалась ниточка сомнений: может быть, эти люди погибли при бомбежке,
артобстреле или от случайной пули? В беспощадное уничтожение оккупантами
беззащитных людей Василий окончательно поверил лишь после допроса этого
немца. "Он же очевидец! И сгущать краски ему незачем. Мог умолчать о чем-то,
что-то преуменьшить, а преувеличивать не мог -- сам из оккупантов".
И еще подумалось Ромашкину: "Как странно устроена жизнь -- вон там,
рядом, всего в нескольких сотнях метров от нас, другие люди, другие законы,
другие порядки. Все, что у нас хорошо, правильно, законно, там, наоборот,
враждебно, предосудительно, неправомерно. Между ними и нами нет ни пропасти,
ни стены до небес. Сидим на одной земле и уничтожаем друг друга. Ну, мы их
бьем потому, что они бешеные собаки, людоеды, если их не скрутить, они на
всей земле заведут такой порядок, о котором рассказывал Цейнер. Но они-то?!
Как они в двадцатом веке выродились в диких зверей? Вот даже Мартин Цейнер
ужасается. Он все понял и сам пришел к нам. Да, но когда понял? После
Сталинграда? Неужто для того, чтобы человек до конца понял себя, его надо
долго и хорошенько лупить?"




    IV


Капитан Люленков подразделял пленных немцев на "фанатиков", "мыслящих"
и "размазню".
"Фанатики" преобладали в первые месяцы войны. На допросах они кричали
"Хайль Гитлер!" и грозились всех повесить, когда Великая Германия завоюет
Россию.
С "мыслящими" Люленков впервые встретился после нашей победы под
Москвой. Эти на допросах сокрушенно покачивали головами, показания давали
покорно и почти всегда точные.
"Размазня" густо потекла после разгрома шестой немецкой армии под
Сталинградом. Пленные из этой категории вытягивались в струнку, угодничали и
плели такие басни, что это было хуже любой преднамеренной дезинформации.
Люленков не любил "размазню".
У начальника полковой разведки постепенно сложилась своя, почти
безотказная метода ведения допросов.
-- Ваше имя, фамилия? -- спрашивал он и не столько прислушивался к
ответу на этот первый вопрос, сколько следил за реакцией пленного, чтобы
сразу определить, кто же стоит перед ним: "фанатик", "мыслящий" или
"размазня"?
Только что добытый Ромашкиным "язык" поначалу повел себя не очень
определенно. Услышав первый вопрос, он вскочил со своего места довольно
резво, но ответил без особого подобострастия:
-- Рядовой Франц Дитцер.
-- Номера вашей дивизии, полка, батальона, роты?
Пленный замялся, потерял строевую выправку: его спрашивали о том, что
является военной тайной. Он оглянулся -- не стоит ли кто-нибудь сзади,
готовый ударить? Позади никого не оказалось.
-- Я жду! -- строго напомнил капитан.
-- Сто девяносто седьмая дивизия, триста тридцать второй полк, второй
батальон, пятая пехотная рота, -- последовал вялый ответ.
-- Задача вашего полка?
Пленный пожал плечами:
-- Я рядовой. Задачу полка не знаю.
-- Что должна делать ваша рота?
-- Обороняться...
Люленков чувствовал, Дитцер чего-то недоговаривает.
-- Потом что?.. Обороняться и -- дальше?
-- Недавно прошел слух, что решено спрямить оборону и мы отойдем при
этом на новый рубеж.
-- Где же тот рубеж? Когда начнется отход? -- быстро спросил капитан,
приглашая пленного к карте, развернутой на столе.
-- Я карту не понимаю, -- замямлил солдат.
-- Смотрите сюда! -- приказал капитан. -- Сейчас ваша рота здесь. А вот
здесь штаб вашего полка. Это река. Куда вы должны отойти?
-- Не знаю, господин офицер. Я просто слышал разговор, когда дежурил у
пулемета.
-- Не знаете или не хотите сказать? -- настаивал Люленков, несколько
повышая голос.
-- Не надо так, товарищ капитан, -- неожиданно вмешался Ромашкин. -- Он
совсем обалдеет от страха. Люленков рассердился, резко оборвал:
-- Не лезьте не в свое дело! -- Но тут же смягчился и перешел с
начальственного "вы" на всегдашнее "ты". -- Не понимаю, как ты их там в плен
берешь? Кисейная барышня?..
-- Там мы на равных: он с оружием и я с оружием.
-- Тоже мне рыцарь!..
Ромашкин не стал оправдываться. Сам не понимал, прав он или нет. Быть
великодушным к беззащитному вроде бы хорошо. Но сейчас он видел перед собой
одного из тех, кто замучил Таню. Франц же этот из сто девяносто седьмой
пехотной дивизии.
"Что, если бы я попал к нему в лапы? -- спросил себя Ромашкин и живо
представил этого белобрысого не сгорбленным и понурым, а властным хозяином
положения. -- Он бы со мной церемониться не стал! А у нас, русских,
всегдашняя жалость к слабому и какая-то нестойкая память к злу. Врагам-то
нашим это на руку, но самим нам такая покладистость боком выходит".
Пленный заметил какое-то несогласие между русскими офицерами и
беспокойно заерзал на табурете. Но несогласие уже исчезло. Капитан успел
определить, что имеет дело с "мыслящим". А если так, то Ромашкин прав:
допрос нужно вести по-другому -- надо предоставить пленному возможность
мыслить.
Люленков почти механически перебирал письма и фотографии, изъятые у
Дитцера, тщательно изученные перед началом допроса. Писем было до десятка.
Писались они в разное время -- и в начале войны, и в последние дни. Писала
их мать Дитцера.
-- Значит, вы не хотите говорить правду? -- уже по-иному повторил свой
вопрос Люленков. -- Тогда возьмите вот это письмо вашей матери, почитайте
еще раз и вспомните, что она вам советовала.
Дитцер с грустной улыбкой стал читать хорошо знакомые ему строки:
"Дорогой Франц!
У нас ужасное несчастье. Я потеряла сына, а ты старшего брата. Нет
больше нашего доброго Генриха! Целый месяц от него не было писем, а вчера
пришло уведомление, что Генрих убит под Петербургом. Эта страшная война
сломала, исковеркала всю нашу жизнь. Меня пытаются утешить: "Слушайте, по
радио сообщили о новой победе, наша армия захватила еще один город". А на
что мне нужен чужой город? Пусть мне вернут моего Генриха. Теперь только ты
остался у меня. И вдруг пошлют тебя занимать еще какой-нибудь город, и ты
там тоже можешь погибнуть, как Генрих!.. В нашем Лейпциге появилось много
калек. Кто без ног, кто без рук. Когда-то я старалась уберечь тебя от
простуды, а теперь думаю: пусть бы у тебя не стало ноги или руки, только бы
ты был жив и избавился от этой проклятой войны..."
-- Наверное, мать будет рада, что вы попали в плен, теперь ее желание
сбудется: вы останетесь живы, -- сказал капитан.
-- Да, спасибо вам... -- Дитцер запнулся. Люленков уловил, что
незаконченная эта фраза произнесена от души.
-- Вот вы нас благодарите, а помочь нам не желаете, -- продолжал он. --
И подумайте, в чем помочь? В том, чтобы остались живы ваши друзья, чтобы
скорее кончилась война. Почитайте, что вам советует мать в другом письме. -
Люленков подал пленному листок, датированный июлем сорок первого.
"Мой славный Франц! Я восхищаюсь вашими победами. Каждый день в газетах
длинный перечень городов, которыми вы овладели. Это под силу только такой
великой армии, как наша. Генрих прислал свою фотографию. Он выглядел
прекрасно. Я горжусь, что у меня такие сыновья..."
Листок в руке пленного задрожал. Франц Дитцер испуганно посмотрел на
Люленкова, и тот решил: "Дошло". Однако внешне выразил иное:
-- Я, кажется, дал вам не то письмо?
-- Да, да, это не то... это очень старое письмо, -- подтвердил Дитцер и
положил листок на стол. Капитан посмотрел на дату:
-- Не очень старое. Написано два года назад. Пленный опустил глаза. Он
прекрасно понял капитана. Горестно вздохнул:
-- Бедный Генрих...
И тут же решительно встал, сам подошел к столу с картой.
-- Завтра ночью главные силы нашего батальона отойдут за реку по этой
вот дороге. -- Дитцер показал на карте и дорогу, и реку, и новый
оборонительный рубеж. Он хорошо разбирался в топографии. -- Там, где наш
полк стоит теперь, останется только прикрытие: по взводу от батальона. Я