заводе; пекаря Захара Севостьянова, добрейшего русоволосого силача, который
мечтал кормить свежим ароматным хлебом своих земляков. Тихо приблизился
печальный, скромный и честный штрафник -- профессор Нагорный, грустно
улыбаясь, закрывал на груди рану, кивая головой, устало сказал: "Ничего, я
дойду!" Целая вереница шумных румяных младших лейтенантов -- выпускников
училища, легших в землю на подступах к Москве, -- уходила в прошлое.
Как и на параде 7 ноября сорок первого года, Ромашкин ощущал сейчас -
вот она, история, и чувствовал ее поступь. В эти дни он как бы видел ту
самую грань, о которой в учебниках пишут: "до" и "после". Теперь в жизни
Ромашкина, хоть и коротка она по годам, было этих рубежей не меньше, чем у
многих людей, проживших долгую жизнь: до войны, после войны. Новый, только
начинающийся период представлялся радостным и солнечным. Он начинался
великим счастьем Победы.
-- Заровняют это все, -- сказал Иван Рогатин, кивнув на фамилии на
стенах и колоннах рейхстага.
-- Время сотрет все: и надписи, и нас всех, -- вздохнул Голощапов.
-- Нас не сотрет. Мы теперь -- история! -- возразил Жук.
-- Да, так прямо детишки в школах и будут изучать: жил-был такой
геройский радист Жук, -- съехидничал Голощапов.
-- Каждого в отдельности не узнают, -- спокойно ответил Жук, -- но обо
всех вместе станут говорить: -- Здесь в одна тысяча девятьсот сорок пятом
году бились советские войска и, прорвав мощнейшие укрепления, взяли
Кенигсберг или вот этот Берлин.
-- Дедушка Суворов, подвинься, дай место встать рядом, -- хохотнул
Пролеткин.
Вдруг Голощапов сказал совсем о другом, видно, давно его мучили эти
мысли, и только сейчас старый солдат их выложил:
-- А знаете, ребята, я никогда больше женку бить не буду!
Разведчики сначала засмеялись, потом притихли, поняли: эти слова важны
для самого Голощапова. И вообще день такой торжественный, что каждый должен
высказать или загадать самое заветное.
-- А я завязываю навсегда, -- сказал Вовка Голубой.
-- А я учиться пойду на шофера, -- восклинул Пролеткин.
-- Я буду Галю кохати усе життя! -- истово молвил Шовкопляс.
-- А ты чего молчишь? -- спросил Саша Ивана.
-- А я что? Я... -- растерянно заморгал Иван. -- Я буду работать, так
чтоб хребтина трещала!
-- А вы, товарищ старший лейтенант? -- не унимался Саша.
Василий, как Рогатин, опешил. Что же будет он делать после войны?
Конечно, мечтал в дни затишья о службе в армии или об учебе в институте, о
том, что женится на Зине, не раз сердце щемило от простого желания работать,
делать своими руками что-то полезное людям. Но все эти мечты были
мимолетными, потому что суеверно опасался: когда основательно все
обмозгуешь, тут-то пуля тебя и подкараулит. Сейчас Ромашкин и сам не знал,
какая у него была заветная мечта, но надо было что-то сказать, причем
искренно, как все ребята, и Василий ответил:
-- Поеду домой, помогу матери. Она много страдала во время войны. Ну, а
потом, наверное, женюсь! Буду жить-поживать, детей наживать!
Девятого мая Ромашкин сидел за огромным дубовым столом в комнате
подполковника Колокольцева. Вокруг стола -- дюжина стульев с резными
высокими спинками. В углу спокойно тикали высокие, как шкаф, часы. На стенах
висели картины в золоченых рамах.
Виктор Ильич Колокольцев очень хорошо вписывался в эту богатую
старинную комнату. Он чувствовал себя свободно, будто не жил несколько лет в
сырых блиндажах, движения его были неторопливыми, изящными.
Ромашкин теперь был начальником разведки. После подсказки генерала
Бойкова в дивизии быстро оформили документы -- Ромашкин получил повышение и
звание капитана. Люленкова тоже не обидели -- он пошел начальником разведки
соседней дивизии.
Став помощником начальника штаба по разведке, Ромашкин целыми днями
работал рядом с Колокольцевым. Война кончилась, а бумаг в штабе не убавилось
- отчеты о наличии людей, боеприпасов, ответы на бесчисленные запросы,
заявки на продовольствие, организация караулов, внутреннего порядка,
занятий, отдыха -- все это, когда нет боев, оказалось, требует точного
оформления приказами, инструкциями, графиками, расписаниями. Колокольцев
учил Ромашкина сложной штабной премудрости, между ними сохранялась и крепла
прежняя взаимная симпатия.
Сегодня Колокольцев пригласил Ромашкина в эту богатую комнату не
случайно. Ему хотелось именно здесь осуществить то, что он задумал.
Подтянутый и торжественный, он встал напротив Ромашкина и со значением
произнес:
-- Я намереваюсь, Василий Петрович, сделать вам небольшой презент. Я
знал, вам нравилось мое пристрастие к русскому чаепитию. Так вот, примите,
пожалуйста, и вспоминайте меня, старика, когда будете чаевничать...
Он раскрыл футляр, обтянутый синей матовой тканью, и перед Ромашкиным
тускло блеснул отделанный бирюзовой эмалью подстаканник, рядом с ним в
специальном углублении лежала чайная ложка с таким же узором на ручке, как и
на подстаканнике.
Василий был растроган вниманием и подарком.
-- Спасибо, Виктор Ильич, всю жизнь буду пить чай и вас помнить! -- с
чувством сказал он.
-- Вот и славно. Сейчас мы его обновим. Серегин! -- позвал начальник
штаба и, когда ординарец вошел, спросил: -- Как самовар?
-- Готов, товарищ подполковник.
-- Подавай.
Они сели на тяжелые резные стулья и стали пить чай, густой и
прозрачный, ароматный и умиротворяющий.
-- Я размышлял о вашем будущем, Василий Петрович, -- задумчиво сказал
Колокольцев. -- Мне кажется, вам следует остаться в кадрах. Вы отличный
боевой офицер. Я вспоминаю, каким вы пришли в полк -- молоденьким,
порывистым. Наверное, о подвигах мечтали?
-- Еще как! -- подтвердил Ромашкин.
-- Теперь вы прошли великолепную боевую школу. Мне кажется, кроме
личного опыта вы многому научились у Кирилла Алексеевича Караваева. К
примеру, командирской твердости, стойкости, вниманию к людям. А у Андрея
Даниловича Гарбуза -- партийной мудрости и принципиальности. У друга вашего
Куржакова -- злости и ненависти к врагу. У Казакова, Жени Початкина и многих
других -- бесстрашию.
Ромашкин ждал, что скажет Колокольцев о себе. Но подполковник замолк, и
Василий подумал: "А у вас я учился не только штабной культуре, но и
патриотизму, любви к Родине без громких слов".
-- Вам обязательно следует подготовиться и сдать экзамены в академию,
вы... -- Колокольцев не успел договорить, за окном, а потом по всем
прилегающим улицам и вдали началась беспорядочная, все нарастающая стрельба.
-- Что такое? -- удивился Колокольцев.
Ромашкин на всякий случай вынул пистолет. "Уж не придумали ли фашисты
какую-нибудь вылазку?"
На крыльце офицеров встретил сияющий ординарец. Он кричал во все горло:
-- Все! Мир! Конец войне! Сейчас по радио объявили -- сегодня, девятого
мая, день полной победы.
Ромашкину очень захотелось быть в эти минуты со своими разведчиками. Он
попросил:
-- Позвольте, Виктор Ильич, пойти к моим ребятам?
-- Идите, голубчик, и оставайтесь, сколько посчитаете нужным.
Разведчики стреляли из автоматов в небо, пускали ракеты, кричали,
потрясали над головой руками. Ромашкин тоже стал стрелять вверх из пистолета
и самозабвенно что-то кричал вместе со всеми. Когда радость немного
улеглась, предложил:
-- Идемте, братцы, гулять по Берлину!
-- Сводите нас в рейхсканцелярию, надо посмотреть, где Гитлер сидел и
куда мы чуть-чуть не забрались! -- весело сказал Саша.
-- Ну, ты не привирай, нам в помещение запрещено было проникать, мы
только сбоку припека могли фюрера прихватить, -- поправил Ромашкин. -- И
вообще, ребята, мой совет -- будете рассказывать о своих похождениях,
говорите честно, как было, правда всегда лучше любого вранья. Вранье как
немецкий эрзац-хлеб: с виду на хлеб похож, а по сути своей -- опилки,
отруби!
У всех дверей рейхсканцелярии уже была выставлена охрана.
-- Не ведено никого пускать, -- сказал солдат, прохаживаясь перед
дверью. Он отличался от разведчиков новенькой формой, был начищен, наглажен,
сапоги блестели.
-- Ты откуда такой бравый будешь? -- полюбопытствовал Саша, разглядывая
солдата.
-- Мы комендатура. Подчиняемся только коменданту Берлина генералу
Берзарину,- гордо сказал он.
-- О! Так генерал Берзарин одно время нашей армией командовал! -
обрадовался Саша.
-- Вот иди к нему, может, по знакомству разрешит тебя допустить, -
весело посоветовал часовой.
Разведчики пошли вдоль здания. Просить разрешения они, конечно, не
собирались, надеясь найти какой-нибудь пролом в стене или окно с высаженной
решеткой. Под ногами хрустели битое стекло, штукатурка.
Прилегающий к зданию двор был завален ветвями деревьев, срезанными
снарядами, изрыт воронками. Летали какие-то наполовину обгоревшие бумаги, у
ограды торчали из земли короткие головешки.
Возле двери, которая была видна из дома, где недавно сидела группа
Ромашкина, стоял другой солдат -- такой же начищенный, в новом
обмундировании. Завидев приближающихся бойцов, он взял метлу и стал
подметать площадку у двери. Василий удивился: чего это он? Но, подойдя
ближе, понял -- ему приятно показать, какой мусор он выметает: под метлой
позвякивали, переливаясь серебристым блеском и черным лаком, немецкие
награды -- Железные кресты. Видно, высыпались из ящиков, которые валялись
недалеко от входа.
-- Послушай, друг, -- обратился Ромашкин к солдату, все еще разглядывая
кресты на земле. -- Мы -- разведчики, были здесь, когда фашисты занимали эти
бункера. Нам бы хотелось посмотреть, что там к чему; мы ничего брать не
будем, только посмотрим.
-- Ну, ежели в таких смыслах, то пожалуйста, товарищ капитан, дозволяю!
- ответил боец, а Ромашкин тут же узнал его.
-- Бирюков?! Живой!..
-- Как видите, целый!
-- Ну, здравствуй!
-- Здравия желаю, товарищ капитан!
-- Ребята, это мой боец, мы с ним под Москвой стояли! -- пояснил
Василий своим разведчикам.
-- Точно, стояли! -- подтвердил Бирюков. -- Я ведь все помню, товарищ
капитан. Как вы меня попрекали. Как медведем называли. Вот глядите, стало
быть, я стрелять лучше немца умею, ежели в Берлин его загнал! Теперь, стало
быть, он не оправится, тут уж в тех самых полных смыслах, как водится!
-- Дорогой ты мой, я так рад тебя видеть! Ты же мой первый солдат!
Такую войну прошел и выжил! А где другие братья славяне -- Оплеткин,
Кружилин?
-- Не знаю, товарищ капитан. Меня ведь вслед за вами чесануло. Танки
опять утром пошли, один я изжарил. А другой прямо по мне из пулемета
саданул. Считай, пополам перестрочил, как на швейной машинке. Пять пуль
влепил, зараза! Но я живучий. Выдюжил. А в полк свой после госпиталя не
попал. Хотел, конечно, да не пришлось. Далеко ушла война, покуда я лечился.
Никто не знал, где наш полк. А насчет бункеров этих, товарищ капитан, вы
сейчас идите и вертайтесь, пока моя смена придет. Только осторожно -- там
темно, побитые фрицы еще не все убраны, да по сторонам глядите, может, в
какой комнатенке еще и живые хоронятся.
-- А про Гитлера слыхал? -- спросил Ромашкин.
-- Да что слыхал: сначала он травился, но яд его не берет -- сам хуже
яда, потом застрелился. А после вот в этой самой воронке вместе с его бабой
и любимой собакой сожгли и землей притрусили. -- Бирюков показал на одну из
воронок недалеко от дверей.
-- Так мы все это в окно видели! -- воскликнул Вовка. -- Неужели это
был Гитлер?
-- Тут многих жгли,- и Геббельса, и его жену, и бумаги всякие, --
солидно пояснил Бирюков.
-- А ты откуда знаешь? -- спросил Саша.
-- Комиссии разные обследуют. Огарки от Гитлера, когда их вытянули из
той ямы. Я даже в акте расписывался как свидетель: видел, значит, что и где
найдено, и подтвердил.
-- Точно определили, что сам Гитлер сгорел?
-- Сперва сомневались. А потом дошли до точности. Девушка тут одна в
той комиссии, младший лейтенант, хорошенькая такая, ладненькая, сказывала:
теперь уж точно установлено -- Гитлер сгорел и еще Ева Браун.
-- А как установили-то? От них вроде бы жарковье для собак осталось, -
допытывался Вовка.
Бирюков помедлил и, наслаждаясь своей осведомленностью, сказал:
-- Нашли способ! По зубам! Тут его медицинская книжка была, а в ней
записано, в каком зубе какая пломба вставлена. Все и совпало.
-- Что же, зубы ему выдирали?
-- Нет. Такое, как водится, при комиссии где-то там в госпитале
сличали. А мы только разговор об этом слышали.
-- Ну, ладно, пошли, братцы, а то сменят Бирюкова, нас назад не
выпустят. Ты сколько еще продежуришь?
-- Час простою, не больше.
Разведчики открыли тяжелую дверь и вошли в мрачный серый вестибюль. На
полу валялись обломки потолка и огромная разбитая люстра. По широкой
лестнице пошли вниз. Чем ниже, тем гуще спертый сырой воздух с запахом гнили
и разлагающихся трупов. Внизу было темно, пришлось подсвечивать фонариками.
От лестницы уходил вдаль длинный коридор, справа и слева двери
-- открытые, закрытые, полусорванные. Под ногами лужи, бумаги, битое
стекло.
Ромашкин заглядывал в комнаты, светил фонарем: письменные столы,
выдвинутые и вырванные ящики, пишущие машинки, распахнутые шкафы и всюду
бумаги, бумаги с предупреждением в верхнем углу "Geheim"
-"Секретно". Да, когда-то они были совершенно секретными, а сейчас
никому не нужны: нет больше фашистского государства, его тайны теперь будет
знать весь мир.
Ромашкин поднял с полу большую книгу, прочитал на обложке: "Геббельс.
Малая азбука национал-социализма".
Комнаты, комнатушки, узел связи. Поворот коридора, спуск еще ниже.
Огромный зал, пол затянут серой ковровой тканью. Валяются мягкие кресла,
столы опрокинуты, разбиты плафоны на стенах, видно, здесь был бой с охраной.
И вот кабинет Гитлера. Портрет Фридриха Великого висел на стене, а на полу
валялись бумаги и фотографии. Василий увидел на одной из них Гитлера,
гуляющего с овчаркой. На спинке поваленного стула висел серый френч. Может
быть, Гитлера? Над кармашком приколот значок с фашистской свастикой.
Ромашкин взглянул на часы. Надо было возвращаться, чтобы не подвести
Бирюкова да и самим не попасть в комендатуру.
Шаги отдавались в закоулках коридоров, казалось, кто-то идет вслед за
разведчиками, подкрадывается откуда-то сбоку, выглядывает из черных провалов
дверей. Ребята невольно передвинули автоматы из-за спины на грудь.
Споткнувшись об ящик с бутылками, Вовка взял одну из них, показал командиру:
-- Вино! Возьмем?
-- Ну его к черту, может быть, отравленное, -- отмахнулся Ромашкин.
Наверху вдохнули свежий чистый воздух.
-- Будто в преисподней побывал, -- сказал Иван.
-- Она и есть, самый настоящий тот свет, -- подтвердил Голощапов.
-- Спасибо тебе, Бирюков, -- поблагодарил Ромашкин. -- Приходи в гости
- мы на окраине стоим. Вот по этой улице прямо на восток дойдешь до
трамвайного парка, там мы и стоим.
Полковник Караваев решил собрать офицеров полка. Хозяйственники
подготовили обед в небольшом уцелевшем кафе. Столы сияли накрахмаленными
скатертями и салфетками, вазами с цветами, фужерами, тарелками с золотыми
ободками.
Большая желтая застекленная машина, заряженная патефонными пластинками,
играла плавные вальсики. Немецкие повара и официанты улыбались, будто всю
жизнь ждали встречи с советскими офицерами.
Караваев, помолодевший, хорошо выбритый, наглаженный, начищенный,
улыбался, был весел, охотно шутил. Голубые глаза его струили теперь не
леденящий холодок, а тепло летнего неба. Рядом с ним -- Линтварев. Даже в
самые трудные дни войны он бывал подтянут и аккуратен, а сегодня будто сошел
с плаката, на котором изображалось правильное ношение военной формы.
-- Товарищи, прошу внимания! -- Полковник постучал ножом по бокалу. -
Прежде чем начать наш обед, позвольте объявить только что поступивший
приказ.
-- Опять приказ! Не надо бы сегодня приказов, -- сказал кто-то в зале.
-- Надо! Это даже не приказ, а Указ! -- Когда офицеры затихли, Караваев
торжественно сказал: -- Прошу встать! -- И объявил Указ Президиума
Верховного Совета о присвоении Початкину звания Героя Советского Союза
посмертно.
Некоторое время царила тишина. Василий мысленно повторял дорогое имя:
"Ах, Женя, Женя, как обидно, что не дожил ты до этого счастливого дня. Ведь
ты вообще не должен был воевать. Мало кто в полку знал о твоей хромоте,
думали, это от ранения. Тебе и в армии-то служить не полагалось".
-- А теперь слушайте приказ, -- продолжал Караваев. -- Присвоены
очередные звания: подполковника -- командиру батальона Куржакову Григорию
Акимовичу.
Офицеры дружно зааплодировали.
-- Заслужил!
-- Комбат -- только вперед!
Командир читал фамилии других офицеров. Ромашкин искал глазами
Куржакова и не находил. "Где же он? Не отмочил ли какую-нибудь штучку и
сегодня? Он может!" Василий вспомнил, как дрался с ним в вагоне и как под
Москвой Григорий сказал комбату: "Ты моим командирам эти карты не давай, они
нам не понадобятся".
-- А где Куржаков? -- спросил Караваев. -- Капитан Ромашкин, подойдите
ко мне! Разыщите, пожалуйста, Куржакова.
Василий отправился к жилью Куржакова, его батальон располагался в
трехэтажном сером здании бывшей школы на берегу канала. Солдаты ходили по
двору, занимались кто чем. Один, истосковавшись по работе, сняв гимнастерку,
чинил парты. Вокруг него, как зрители, сидели человек десять бойцов и
следили за работой. Солдат трудился артистически, инструмент просто летал в
его умелых руках.
-- Ребятишки, они -- что немецкие, что наши -- все одно ребятишки. Чему
их научат, тем и станут. Теперь мы немцев проучили, они и детишек своих
научат хорошему. Вот, товарищ капитан, помогаю немцам, -- объяснил солдат
подошедшему Ромашкину.
-- Комбата не видели?
-- Они туда, в лесочек пошли, -- сказал солдат.
-- Кто "они"? С кем он был?
-- Они одни, -- удивился солдат: как это, мол, не понимать
уважительного отношения.
Обежав самые глухие аллеи парка, Ромашкин вышел к пруду и остолбенел:
на берегу с удочкой в руках сидел Куржаков! Он был спокоен, задумчив, на
зеленых погонах уже блестели подполковничьи звезды.
-- О, явился не запылился! -- сказал Григорий. -- Ты чего здесь?
-- Тебя ищу.
-- Зачем?
-- Поздравить с подполковником.
Ромашкин смотрел на Куржакова и не понимал, почему он не рад?
А Куржаков, глядя в воду, сказал:
-- Вот кончилась война. Добыл я победу. Оправдался перед народом за
свой драп в сорок первом. -- Григорий прищурил глаз, кольнул Ромашкина
хищным взглядом: -- Помнишь, как ты назвал меня в вагоне?
Василий смутился, он давно осудил себя за глупое поведение.
-- Желторотый был, не понимал ничего.
-- Ляпнул бы я тебе тогда пулю в лоб -- не пировал бы ты сейчас в
Берлине. Ну ладно. Так вот -- конец войне, ты к маме поедешь, другие к
женам, к старикам. А я куда? Один как перст. Не хотел я дожить до конца
войны, искал смерти -- ты знаешь. Но костлявая подшутила надо мной. Смерть -
лакомка, счастливых выбирает. Таких, как я, обходит, горькие мы. И люди тоже
не любях несчастных, держатся подальше от них. Вот я и ушел. Не хотел вам
настроение портить на празднике.
-- Вон что, а мы-то думали...
-- Что думали?
-- Да как в песне про Стеньку Разина поется: "Нас на бабу променял", -
попытался Ромашкин сгладить шуткой неприятный разговор.
-- Ну, это ты врешь. Не могли обо мне так подумать. Баб за мной никогда
не водилось.
-- Была война, теперь никто не осудит. Чем не жених? Молодой, красивый,
весь в орденах. У Куржакова задрожали ноздри.
-- Я тебя при первой встрече морду набил. Давай не будем этим же
кончать наше знакомство.
-- Не хотел тебя обижать.
-- В сорок первом фашистский танк раздавил мою жену и сынишку Леньку.
Дивизия недалеко от границы стояла.
Взгляд Куржакова при этих словах остановился, Григорий глядел, ничего
не видя.
-- Прости, Гриша, я же не знал. Ты никогда об этом не рассказывал.
-- Да, были у меня с фашистами свои счеты. Думал, доберусь до Германии,
за Нюру -- сотню фрау, за Леньку -- сотню киндеров пристрелю. А вот пришел -
рука не поднялась. Из батальонной кухни солдатскими харчами их подкармливаю.
Как ты думаешь -- увидели бы это Нюра и Леня, что бы они сказали?
-- Они бы тебя поняли.
-- А почему этого не понимали те гады, которые давили танками?
-- Вот кончилась война, теперь мы их об этом спросим.
-- Спросить-то спросим. Только мертвые из земли не встанут. А у меня
все с ними, там, по ту сторону войны.
Ромашкин попытался отвлечь Куржакова от тяжких мыслей.
-- Нельзя так, Гриша, живой должен думать и о живых.
Куржаков вздохнул:
-- Все ты правильно говоришь, тебе надо бы политработником быть. Что-то
от Гарбуза к тебе перешло. Помнишь Андрея Даниловича? Любил он тебя!
-- Он всех любил.
-- Ох, мне чертей давал! Умел стружку снимать! Культурно, вежливо, но
так полирует, аж до костей продирает! Меня тоже любил. Справедливый мужик
был. Настоящий большевик. Вот я сидел тут, рыбу ловил, размышлял, что бы мне
сейчас сказал Андрей Данилович?.. "Многое тебе прощали, комбат, на войну
списывали. Теперь не простят. В мирной жизни все по-другому будет, по
правилам, по законам. Если пить не бросишь, поснимают с тебя ордена и
звания". -- Куржаков посмотрел на Ромашкина, глаза его были полны своих дум.
Очнувшись от этих дум, Григорий объяснил: -- Нельзя мне пить. Все,
завязываю! Вот поэтому и ушел с праздника. Ты же знаешь, какой я, когда
поддам.
Куржаков стремился переменить разговор, прищурив глаз, спросил Василия
с иронией:
-- Ну, а ты навоевался? Помнишь, каким петушком на фронт ехал?
-- Помню. Ты уж за все, ради победы, прости.
-- Ладно, свои люди, сочтемся. Да и воевал ты хорошо, не за что на тебя
обижаться. Откровенно говоря, не думал, что живой останешься. В общем, все
нормально, все на своих местах. Ты капитан, я подполковник, так и должно
быть. -- Куржаков засмеялся. -- Скажи командиру -- все, мол, в порядке.
-- Нет, Гриша, пойдем вместе, там нас ждут.
-- Так не пью же я!..
-- Вот и хорошо, другим пример покажешь.
-- Ну и дошлый ты, Ромашкин! Идем.
Василий шел, едва успевая за Григорием. Это был прежний стремительный
Куржаков -- комбат-вперед, который в наступлении всегда находился на острие
клина, вбитого в оборону врага.



    x x x


Из Москвы поступил приказ: каждый фронт должен сформировать сводный
полк для участия в Параде Победы. В этот полк надлежало включить наиболее
отличившихся в боях офицеров, сержантов и солдат.
Когда в штабе 3-го Белорусского фронта распределили, из какого расчета
должны выделять войска представителей, получилось всего по два-три человека
от полка. Трудная задача встала перед командирами и политработниками -- кого
выбрать, у каждого второго целая шеренга наград на груди.
В полку Караваева это затруднение тоже преодолели не сразу. Хотелось
дать представителя хотя бы от каждого батальона, но их три, а выделять
приказано всего двоих. Полковник предложил послать Героя Советского Союза
младшего лейтенанта Пряхина и прославленного командира батальона
подполковника Куржакова. Но замполит Линтварев сказал:
-- Пряхин достоин. А вот Куржаков может подвести и полк и фронт...
-- Бросил он пить, -- напомнил Караваев.
-- Послезавтра три дня будет, -- пошутил Линтварев. У него наладились
служебные отношения с Караваевым, довоевали они без стычек между собой, но
душевного контакта, дружбы все же не получилось.
-- Кого же тогда? -- припоминал командир полка, согласившись с
Линтваревым.
У Колокольцева, который присутствовал при этом разговоре, было свое
мнение, но он не спешил его высказывать, дал возможность поспорить командиру
и замполиту, а когда они умолкли, спокойно предложил:
-- Давайте пошлем Пряхина и Ромашкина. Наш разведчик -- храбрый, хорошо
воспитанный офицер. В полку его уважают.
-- Тоже не безупречен, разговорчики может завести, -- размышляя, сказал
Линтварев. -- Все это, конечно, в прошлом. Я с ним еще побеседую. Мне
кажется, он подходящий кандидат.
Так Василий в начале июня очутился в Москве. Сводный полк 1-го
Белорусского фронта разместили в старых казармах. Крепкие
трех-четырехэтажные здания старинной кирпичной кладки с множеством
приземистых служебных домов, пристроенных в разное время: склады, столовые,
мастерские -- все это было отдано участникам парада.
Даже на отдыхе, после большой войны, когда, казалось, можно было
расслабиться, позволить себе некоторую вольность, сводный полк с первых
минут зажил четкой, размеренной жизнью. Все были распределены по взводам,
ротам, батальонам. Командиры в любую минуту могли поднять подразделение,
знали, где находится каждый из подчиненных. Уходить из расположения
разрешалось лишь с ведома старших. Очень своеобразные были эти подразделения
- майоры, капитаны, рядовые стояли в общем строю -- все были равные
победители.
В общежитии круглосуточно дежурил наряд из самих же участников парада.
Дежурили только рядовые, сержанты и младшие офицеры. От этих обязанностей
был освобожден старший командный состав. У ворот в проходной несли службу
солдаты, они были связаны телефонами со всеми помещениями.
К фронтовикам приходили друзья, знакомые, родственники, по цепочке
внутренней службы от проходной летел вызов и быстро находил того, к кому
пришли гости. К Ромашкину никто не приходил. В первый же день написал матери
в письме: "Приезжай, где-нибудь устрою тебя на жилье, посмотришь Москву,
целый месяц побудем вместе".
Ежедневно сводный полк занимался тренировками, подготовкой к параду.
А вечерами, после строевых занятий, участников парада приглашали на
встречи с рабочими, студентами, школьниками.
Однажды Ромашкина и Пряхина попросили выступить в школе. Ученики,