Страница:
«События вчерашнего дня» начались с того, что Митя увидел с мостика мотоцикл Селянина. Митя только что поужинал и располагал великолепным предлогом, чтоб заглянуть к Тамаре: в той же квартире жил слесарь-монтажник Серафим Васильевич Козюрин, к его богатейшему опыту подводники прибегали уже не раз. Разговор с Козюриным можно было провернуть минут за десять — пятнадцать, а затем провести целый час у Тамары в сравнительно спокойной обстановке… С приездом Селянина все это с таким трудом возводимое здание рушилось, и Митя освирепел. Сначала он решил не идти, а при следующей встрече с Тамарой поставить вопрос ребром: никаких Селяниных. Но, спустившись в лодку, передумал: нет, пойду, и пусть Тамара видит, что наши свидания расстраиваются не всегда по моей вине. Он знал, что застанет Селянина и Тамару за чаепитием, надо было во что бы то ни стало внести свою долю или не идти совсем. После некоторого колебания он вызвал Границу и попросил — именно попросил — дать ему вперед пачку галет. При этом у него был такой виноватый вид и такой не командирский тон, что Граница неожиданно для помощника, а может быть, и для самого себя разворчался: дескать, на «двести второй» так не водится, командир этого не любит… Туровцев окончательно разъярился и влепил Границе десять суток гауптвахты.
Через минуту ему стало стыдно. Он малодушно не взял принесенную Границей пачку и с содроганием думал о предстоящем объяснении с Горбуновым. Горбунов был строг и не терпел пререканий, но десять суток — это был явный перебор. Опять же — разгар ремонта, каждый человек на счету. О гарнизонной гауптвахте шла дурная слава, помимо всего прочего, там плохо кормили. Кончилось тем, что он никуда не пошел, а к Козюрину послал Тулякова.
Сон прошел, возвращаться на лодку не хотелось, и, незаметно для себя, Митя оказался на Набережной.
В декабре из-за сугробов многие улицы стали непроезжими. Набережная еще держалась. По ней изредка пробегали военные машины, а однажды прошел даже танк. На Набережной было еще темнее, чем на льду, и только под аркой мелькал робкий, но несомненно настоящий язычок огня. Как будто сознавая запретность своего появления, огонек то испуганно угасал, то вновь — как бы не вытерпев — радостно вспыхивал. Митя пошел на огонек и, взойдя под арку, увидел Петровича.
Теперь он уже не казался Мите таинственным. Пантелеймон Петрович был старый матрос гвардейского экипажа и служил вестовым у покойного Кречетова. Он сопутствовал ему во всех походах и считался равноправным членом семьи. Разница была только в том, что он называл Кречетову Юлечкой и говорил ей «вы», а Юлия Антоновна величала его по имени-отчеству и говорила «ты». Насчет возраста Петровича ходили всякие легенды, старик, когда с ним на этот счет заговаривали, только посмеивался — ему не было расчета молодиться. Его долговязая узкобедрая фигура еще носила следы гвардейской выправки, голубые глаза смотрели ясно. С началом войны он заметно приободрился, вытащил из укладки старый бушлат, нацепил Георгиевский крест и медали и стал главным военным советником при начальнице объекта. Он мало спал и мало ел, страдал он только от холода и потому всегда держался поближе к огню. Боцман прозвал старика «Святой Пантелеймон». Он и в самом деле был похож — не на святого, конечно, а на старый военный парусник, носивший некогда это имя.
Святой Пантелеймон сидел на низенькой скамеечке перед большим медным кипятильником и подбрасывал в топку кусочки мерзлой бересты. Этот кипятильник был найден Туляковым на свалке и после капитального ремонта эксплуатировался на акционерных началах: моряки ведали огнем, жители — водой. Увидев Туровцева, святой поднялся во весь свой немалый рост и истово откозырял. Туровцев поздоровался и сел к огню. Старик осторожно присел рядом, его серебряная борода отсвечивала медью, и Митя догадался, что в молодости матрос был ярко-рыжим.
— Как дела, Петрович?
— Лучше всех.
Горбунов не терпел таких бессмысленных ответов, и Митя тоже поморщился.
— Зачем вы так говорите? Так, чтоб сказать?
— А что — разве нет? День прошел, никто не помер. По нашим делам — лучше и требовать нельзя.
Митя смутился. Это он спрашивал бессмысленно, старик отвечал всерьез. Действительно, дела в доме на Набережной шли «лучше всех», в ноябре — декабре не был убит, а главное, не умер от голода ни один человек. Это можно было объяснить игрой случая, но Митя уже догадывался, что случай вел бы себя куда капризнее, если б над домом не властвовала сердитая дама с противогазом на боку и в пенсне на тонком, классически правильном носу.
— Объясните мне, Петрович, — сказал Митя, невольно впадая в тот дружелюбно-поддразнивающий тон, таким разговаривали со стариком все подводники, — почему вы передо мною тянетесь? Вы не обязаны меня приветствовать.
Старик ответил не сразу. Вид у него был такой, как будто он к чему-то прислушивается.
— Обязан, — сказал он наконец.
— Обязан?
— Так точно. Матрос всегда обязан приветствовать офицера.
— Командира, — поправил Митя.
— Офицера, — упрямо повторил старик. — Я вам не подчиняюсь. Начальнице объекта — более никому. Стало быть, вы мне не начальник. И — не командир. Но вы — лейтенант. Лейтенант же есть флота офицер.
Митя не нашелся возразить, он вспомнил, как совсем недавно — года три назад — ему казалось столь же чужим ставшее теперь привычным слово «лейтенант».
— Ну хорошо, матрос обязан, — сказал он с бессознательной жестокостью, — так разве вы матрос?
— Так точно, матрос.
— Матрос, дедушка, это который служит.
— Никак нет.
— Как это нет?
— А вот так. — Петрович повернулся всем корпусом, голову он держал высоко, но вертелась она плохо. — Человек сразу матросом на свет не родится. Сперва человек, а потом, стало быть, матрос. Так?
— Так, — сказал Митя, не очень понимая.
— Ну, вот и в обратный путь тем же порядком. — Глаза Петровича засветились лукавством. — Сперва я, а потом уже матрос.
Митя засмеялся.
— Н-да, — сказал он почти с завистью. — Крепко это в вас вколочено.
Старик обиделся.
— Я, товарищ лейтенант, с покойным капитаном первого ранга всю срочную сломал, в кругосветное ходил и в две экспедиции, и он на моей памяти не то что пальцем кого тронуть, слова матерного я от него не слыхал. В семнадцатом году его матросы командиром «Нарвы» проголосовали, это оценить надо.
— А что?
— А то, что и сейчас не всякого бы проголосовали, а в те поры матрос зол был.
— Ну, разные офицеры были, — примирительно сказал Митя.
— То-то и есть, что разные, — сказал старик все еще сердито. — Все люди — разные. Сколь ни живу, еще ни разу двух одинаковых не встрел.
Огонек разгорелся.
— А с Владимиром Вячеславичем мы были крестовые братья, — продолжал старик. — Крестами менялись. Тут во дворе травят, будто мне сто годов и крест у меня за Севастополь. Пустяки все это. Я его годом только старше. Ему бы сейчас семьдесят второй пошел, стало быть, мне — семьдесят третий. Тоже — хватает.
— А вы в бога верите, Петрович?
Старик подумал.
— Верую. Однако не шибко. Раньше отчетливее верил.
— А Кречетов?
Старик опять подумал.
— Еще помене моего. У образованного человека как поймешь? Поп ему неинтересен, потому — он попа умнее. Иконы держал, особенно одну любил — материнское благословение, но чтоб лампаду затеплить — это никогда. Тифом болел, уговаривали его причастие принять — отказался. Я, говорит, двадцать лет у исповеди не был, что уж теперь с богом заигрывать.
— Ну и что ж ему — в аду гореть? — съехидничал Туровцев и тут же устыдился. Но старик не обиделся.
— По вере так, — сказал он серьезно. — А по справедливости… Почему я и говорю, что вера моя — слабая.
«Склероз», — подумал Митя и сразу соскучился. Поглядел на часы — до побудки еще оставалось время — и решил рискнуть: заглянуть в неурочный час к Тамаре. Эта мысль сразу же вытеснила все остальные. Он встал, зевнул, потянулся и ленивой покачивающейся походкой двинулся к флигелю. Уже стоя на крыльце, он быстро оглянулся — не смотрит ли вслед Петрович, — рванул к себе тугую дверь и, проскользнув внутрь, ловко придержал ее с обратной стороны. В темноте он чувствовал себя как дома: четыре ступеньки вниз, два шага вправо, пальцы нащупывают сквозную дыру от французского замка.
Он рассчитывал пройти незамеченным, но ему не повезло. В дальнем конце коридора послышалось шарканье и возникло крохотное коптящее пламя. Человек шел очень медленно, боясь неосторожным движением загасить огонь. Поравнявшись с Туровцевым, он так же медленно наклонил голову в знак приветствия.
— Здравствуйте, Николай Эрастович, — сказал Митя не очень приветливо. Суровость была необходима, достаточно улыбнуться, и хлынет поток ненужных слов — вопросов, на которые неизвестно, что отвечать, и жалоб, почему-то не вызывающих сочувствия. Вглядываясь в дряблое, заросшее седой щетиной лицо, Митя никак не мог себе представить, что этот замшелый старик мог быть мужем Тамары. Ревность без воображения — ничто, поэтому у Мити не было ревности, а только слегка брезгливое чувство, в котором сливались и желание и боязнь обидеть.
Стучаться к Тамаре при Николае Эрастовиче не хотелось, а Николай Эрастович не уходил, то ли считал долгом вежливости освещать Мите дорогу, то ли не терял надежды поговорить и пожаловаться. Митя заложил руки за спину и сделал каменное лицо. Николай Эрастович потоптался еще с минуту, но, видя, что лейтенант не двигается и не заговаривает, вздохнул и скрылся за дверью, унося с собой суматошный коптящий язычок и оставив ядовитую струйку керосиновой гари.
Час спустя Туровцев вновь вышел на крыльцо. Двор ожил, под аркой, в ожидании раздачи кипятка, строилась очередь. Митя был недоволен, все вышло не так, как он предполагал. Он рассчитывал, что Тамара спит, он разбудит, она обрадуется. Тамара не спала, она растапливала печку и Митин приход восприняла как-то очень буднично. Он ждал, что Тамара спросит его, почему он не пришел вчера. Тамара не спросила. Он не решился рассказать о своей стычке с Границей, вместо этого он пожаловался на Горбунова: дескать, следит за каждым шагом. Тамара промолчала. Чтоб как-то порвать натянутость, Митя вздумал — скорее в шутку, чем всерьез — попрекнуть Тамару Селяниным. И получилось совсем плохо. Когда Митя, косясь на не убранные с вечера чашки, бормотнул: «Совсем по-семенному», — Тамара, сверкнув глазами, отрезала: «Нет пока». Дальше пошло слово за слово:
— Пока?
— Да, пока.
— А может, уже?
— Можешь не сомневаться, я бы тебе сказала.
— Очень признателен. Значит, это все-таки возможно?
— Почему же нет? Ты столько раз говорил, что мы оба совершенно свободны…
Митя прикусил язык. Он действительно говорил нечто подобное, но для него было новостью, что Тамара так буквально поймет слово «оба».
— Что-то товарищ военинженер зачастил, — сказал Митя, стараясь скрыть смущение. — Наверное, много свободного времени.
— Наверное. А главное — ему ни от кого не надо прятаться.
Затем последовали взаимные резкости, слезы и бурное примирение; все это заняло больше времени, чем было в Митином распоряжении, и теперь предстояло, во избежание скандала, срочно выдумывать для своей отлучки убедительное объяснение.
Крыльцо флигеля почти на траверзе ворот, поэтому Митя не пошел напрямик, а пересек двор по диагонали в сторону черного хода главного здания, с тем чтобы уже оттуда, успокоив дыхание и вновь обретя непроницаемость, мерным шагом человека, идущего по служебным делам, проследовать сквозь арку. Постоял минуту, дыхание вошло в норму, но объяснение так и не родилось. По штурманской привычке поглядел вверх: лестничное окно разбито, и с подоконника свисает гигантская грязная сосулька. Митя поежился: сверзится такая штуковина — и каюк, не надо никакой артиллерии.
Отчаявшись что-нибудь придумать, он сунулся под арку и сразу же столкнулся с людьми, с которыми не хотел встречаться. Первым он увидел — вернее, услышал — Николая Эрастовича. Его возбужденный блеющий голос выделялся на фоне глухого укоризненного ропота толпы. Николай Эрастович скандалил. На шум спешила Юлия Антоновна. Туровцев ускорил шаги.
На Набережной он увидел Горбунова и механика. Они стояли на самом ветру под уличным репродуктором и что-то внимательно слушали. Митя тоже прислушался: низкий женский голос читал письма с фронта. Эти бесконечно дорогие для жен и матерей коротенькие весточки были все на один лад и для постороннего уха не представляли интереса, тем удивительнее было увлечение, с каким слушал Горбунов. Только во время короткой паузы он, не вынимая трубки изо рта, что-то сказал Ждановскому, тот утвердительно хмыкнул, и оба, вполне удовлетворенные состоявшейся беседой, вновь уставились на рупор. Командир терпеть не мог, когда его от чего-нибудь отрывали, Митя это знал и решил дождаться конца передачи, к тому же он не терял надежды что-нибудь выдумать в свое оправдание. Против воли он продолжал прислушиваться, этот красивый и добрый голос его гипнотизировал.
Передача окончилась, застучал метроном. Заметив помощника, Горбунов заулыбался.
— Ну, договорились?
В первую секунду Туровцев растерялся, а затем понял, что командир, сам того не зная, подсказывает ему недостающий предлог. Горбунов уже давно подумывал о переселении команды на берег и не далее как вчера дал помощнику прямое указание подыскать помещение. Воспользоваться идущим в руки предлогом было заманчиво, но и опасно, переговоры еще не начались, и это могло в любой момент выясниться. Но выхода не было.
— Насчет помещения? — спросил Митя, неумело разыгрывая беспечность. — В общем, да…
— Что значит, «в общем»?
— Ну, ориентировочно.
Длительная пауза, от которой темнеет в глазах, как при дурноте.
— Ну хорошо, — сказал наконец Горбунов. — Сегодня в двадцать один ноль-ноль ключи должны быть у меня на столе.
У Мити отлегло от сердца.
— Да, кстати. Что там у вас произошло с Границей?
Митя рассказал. Горбунов усмехнулся.
— Сколько?
— Десять суток, — сказал Митя, вздыхая.
Горбунов опять усмехнулся.
— Порядочно. Видно, очень рассердились.
— Психанул, товарищ командир, — с готовностью подтвердил Митя.
— Ну что же… Оформляйте.
Митя замялся. В глубине души он надеялся, что командир отругает, но найдет выход из положения.
— Я думаю… — начал было он, но Горбунов не дал договорить:
— Э, нет, раньше надо было думать. Нет уж, теперь извольте… Вернитесь! — закричал он во весь голос.
Митя вздрогнул и обернулся.
Рослый парень в полушубке и кожаном шлеме с шоферскими консервами, только что промелькнувший перед глазами и уже собравшийся прошмыгнуть в ворота, остановился. Туровцев почти позавидовал спокойствию, с каким тот разглядывал трех незнакомых командиров, стараясь угадать, кто из них крикнул: «Вернитесь!»
— Подойдите ближе, — сказал Горбунов.
Парень приблизился. Если б не жестяная звездочка, небрежно приколотая к шлему, его можно было счесть за гражданского шофера. В руках у него была аппетитная вязанка березовых чурочек, туго прихваченная форменным ремнем. Лицо парня, в особенности сальный нос и стальные зубы, показалось Мите знакомым.
— В чем дело? — спросил парень самым невозмутимым тоном.
— В чем дело? — переспросил Горбунов столь же безмятежно. — С каких пор в армии отменены приветствия?
— Я вас не видел.
Это было сказано так, что Туровцев, вначале подосадовавший на Горбунова — охота связываться с чужими матросами, — похолодел от бешенства. И тут же вспомнил, где он видел эту наглую рожу. Это был Соколов — связной и шофер Селянина.
— Неправда, — сказал Горбунов. — Почему вы в таком расхристанном виде? Где ваш ремень?
У Соколова был наметанный глаз.
— Уж очень вы требуете, товарищ капитан-лейтенант, — сказал он примирительно. — Не такое нынче время…
— А что случилось? — быстро и насмешливо отозвался Горбунов. — Светопреставление? — Он даже оглянулся. Убедившись, что в окружающем мире не произошло ничего такого, что могло бы оправдать нарушение формы одежды, он еще раз брезгливо оглядел сальный нос и березовые чурки. — Приведите себя в порядок.
Соколов подчинился. Пряча пылающие злобой глаза, он расстегнул ремень — чурки посыпались. Первым движением было нагнуться, но под спокойно-ироническим взглядом Горбунова он опомнился. Беззвучно сквернословя, надел ремень, затянулся, обдернул полы, стянул зубами рукавицы, долго ловил негнущимися пальцами пуговку шлема, застегнул и вытянулся.
— Вот так, — сказал Горбунов. — Кто и откуда?
Услышав фамилию Селянина, задумался, вспоминая. Но ничего не вспомнил.
— Не знаю такого. Номер части?
Физиономия Соколова выражала самое непритворное изумление. Как видно, он искреннейшим образом не допускал, что его всесильный шеф может быть кому-то неизвестен. Его наглые глаза скользнули по Митиному лицу, и Митя с ужасом понял, что, против своего обыкновения, Соколов его отлично узнаёт. «Вот как, товарищ лейтенант, — сказал этот взгляд, — вы тоже не знаете военинженера третьего ранга?»
Митя притворно зевнул и отвернулся.
— Так вот, — услышал он негромкий голос командира. — Отправляйтесь в часть и доложите своему начальнику, что капитан-лейтенант Горбунов просит наложить на вас взыскание. Ясно? Можете идти.
Митя знал, что злорадство, так же как и зависть, но украшает человека, однако он не без злорадного чувства смотрел, как Соколов подбирает рассыпавшиеся полешки, а затем, придерживая их подбородком, поплелся обратно, в сторону Литейного.
— Вот прохвост! — сказал Горбунов, усмехаясь. Носком сапога он старательно закапывал в снег щепочки и обрывки бересты. Тщательно разровняв площадку, он перевел глаза на Митю: о чем бишь… — Да, вот еще… Скажите, зачем вам понадобились галеты?
Митя был захвачен врасплох, он считал тему исчерпанной. Сам пугаясь своей грубости, он пробормотал, что это его личное дело. Горбунов как будто не заметил дерзости.
— Не совсем, — сказал он раздумчиво. — Не совсем личное. Будь у меня лишняя пачка, я отдал бы ее Конобееву. Крупный парень, и ему не хватает… Ладно, — он взглянул на часы, — идите завтракать.
Хмурый, прячущий глаза Граница поставил перед Туровцевым стакан с хвойным настоем, сахарницу и утреннюю порцию хлеба. Митя посыпал хлеб сахарным песком и, пока Граница ходил на камбуз, сжевал его весь. Потом пил пустой остывший чай. К настою он не притронулся.
Через минуту он понял, что мучительно хочет есть, нет сил дождаться обеда, а главное, обед ничего не изменит, после него все так же будет хотеться есть.
Горбунов знал, что делал, требуя аккуратной явки к утреннему чаю. Когда те же сто пятьдесят граммов, нарезанные дольками, слегка подсушенные и посоленные, неторопливо съедаются за общим столом, когда каждый кусочек запивается глотком очень горячего чая, кажется, что ты в самом деле позавтракал. Командир и механик сидят с пресыщенными лицами, даже жуют они как-то свысока. Каюров и доктор лениво пикируются. Граница, когда все в сборе, подает и убирает с видом заправского довоенного вестового, которому стоит только моргнуть, и он принесет вторую порцию…
Все это, конечно, действует.
Доктор Гриша полон новейшими медицинскими теориями, последнее время он проповедует, что голод не столько физическое, сколько психическое состояние. Объясняет он это как-то сложно, то и дело поминая кору головного мозга и какую-то сигнальную систему, грубо говоря, суть сводится к тому, что можно, наевшись, ощущать голод и, наоборот, длительно голодать, не испытывая никаких мучений. Туровцеву все эти рассуждения кажутся сомнительными; рискуя прослыть отсталым, он склонен усматривать очаг своих страданий не в корковом слое, а в пустом брюхе и связывает голод прежде всего с недостатком харчей. Вася Каюров полностью с ним солидарен, и это выводит доктора из себя. Ждановский, как всегда, помалкивает, командир же самым бесстыдным образом потакает докторским бредням, ему на руку все эти теории. Туровцев заметил, что после Гришиных рассказов Горбунов перестал вытирать тарелку хлебом — вероятно, упражняет волю…
Митя вдруг обозлился на Тамару. Вот к чему приводят переживания, психологические сложности и всякие прочие нюансы. Все это хорошо для мирной обстановки. «Ну что ей стоило зареветь и помириться двадцатью минутами раньше, все было бы в порядке, я не опоздал бы к чаю, и не было бы этого неприятного разговора с командиром. А вот теперь настроение испорчено на целый день».
«Если разобраться по существу, — рассуждал Митя, набивая трубку суррогатным табаком, — мне сейчас гораздо хуже, чем было на „Онеге“. Мое сердце рвалось навстречу Виктору Горбунову, малознакомому помощнику командира двести второй. Я мечтал вырваться с ненавистной плавбазы, попасть на настоящий боевой корабль. И что же? Судьба поступила со мной как нельзя более коварно. Она, как золотая рыбка, сделала все возможное и невозможное, вероятно, со специальной целью доказать мне мое ничтожество. Она вернула мне Виктора Горбунова, сыскав его на дне морском, она пошла на всяческие хитрости, чтоб перетащить меня на двести вторую, мы служим вместе, спим рядом и едим за одним столом, но я по-прежнему чужой для него, для всего сплававшегося коллектива. Вероятно, старпом не должен слишком много думать о том, как относятся к нему подчиненные, пусть лучше они беспокоятся, как к ним относится начальник, но что же делать — я не могу равнодушно видеть обиженное лицо Границы, не могу не ощущать за безупречной официальностью боцмана тайного презрения, а за почтительностью Тулякова — тайной жалости. Я никого ни в чем не упрекаю, все говорят со мной, как должно, но я-то знаю, что у этих людей есть еще второй, почти безмолвный язык, свой код, основанный не на сознательных условностях, а на взаимопонимании и чувстве общности. Когда командир и механик в моем присутствии обмениваются короткими фразами, мне не на что обижаться — они не шепчутся, не употребляют неизвестных слов, они только привычно опускают все само собой разумеющееся, и этого само собой разумеющегося набирается так много, что разговор кажется мне бессвязным, а я сам себе — круглым идиотом. На „Онеге“ было еще одно неоценимое преимущество — каюта. Можно было запереться и, приняв горизонтальное положение, поразмыслить о превратностях жизни. Здесь и этого нельзя, в отсеке всегда кто-нибудь толчется, ты всегда под наблюдением. Конечно, никто специально за тобой не следит, но так или иначе на протяжении дня вся имеющаяся налицо живая оптика пеленгует тебя в хвост и в гриву. Просто противно, что меня занимают такие мелочи, в то время как тысячам лейтенантов вообще не до рассуждений — кто-то поднимает взвод в атаку, кто-то летит на штурмовку вражеских батарей…»
— Разрешите, товарищ лейтенант?
Пришли электрики. Идет промывка аккумуляторных баков. Операция несложная, но трудоемкая и неприятная для всех. На лодке и так тесно, а тут приходится поднимать и подвешивать в отсеках тяжелые, остро пахнущие кислотой блоки.
С трубкой в зубах Туровцев вылез на мостик. Следовало продумать план действий — идти к Кречетовой немедленно или отложить до вечера? Откладывать было во всех отношениях рискованно, достаточно командиру самому заговорить с начальницей объекта, и выяснится, что переговоры еще не начинались. С другой стороны, уйти с корабля в начале рабочего дня — свинство, не имеющее себе оправдания. По сравнению с Ждановским Туровцев играл в ремонте роль второстепенную, однако ни у кого не было столь разнообразных и многосложных обязанностей. Горбунов возложил на помощника функции «министра по координации», попросту говоря, диспетчера, никто, даже сам Ждановский, не имел права приступить к разборке какого-либо агрегата без согласия Туровцева. Туровцеву же надлежало блюсти провозглашенный Горбуновым принцип обязательного дублирования.
— Мы ремонтируем лодку, — говорил Горбунов, — в обстановке, которая гораздо ближе к боевой, чем к нормальной заводской. Следовательно, ремонт должен идти так, чтоб жизненно важные функции лодочного организма не были нарушены. Из двух дизелей один всегда должен быть в собранном виде. То же самое относится к батареям, электромоторам, помпам. Не должно быть случая, чтобы из-за ремонта в отсеке не было освещения или бездействовала связь. Ремонт не может быть причиной для задержки обеда — за это отвечает лейтенант Туровцев. Ремонт не может служить препятствием для бесперебойной подачи снарядов к орудию — за это отвечает лейтенант Туровцев. Политическая и культурная работа должна быть приноровлена к интересам ремонта и никоим образом не должна прекращаться — за это отвечает лейтенант Туровцев. Все требования на материалы и инструменты должны концентрироваться у вас, вы же отвечаете за разумное и справедливое распределение, вам предоставляется право маневрировать всей наличной рабочей силой, перебрасывая ее в случае необходимости из одной боевой части в другую, не забывая при этом о нормальном несении службы корабельных нарядов. Дивизионные специалисты, штаб и политотдел бригады не скупятся на запросы, жалко тратить столько времени на отчетность, но что делать — наше дело выполнять. За отчетность отвечает лейтенант Туровцев. При этом за ним остается непосредственное руководство ремонтом навигационных приборов и средств связи. Все же свободное время — при этом должно оставаться свободное время — надо использовать для изучения лоций Балтийского моря и тактики подводной войны.
Через минуту ему стало стыдно. Он малодушно не взял принесенную Границей пачку и с содроганием думал о предстоящем объяснении с Горбуновым. Горбунов был строг и не терпел пререканий, но десять суток — это был явный перебор. Опять же — разгар ремонта, каждый человек на счету. О гарнизонной гауптвахте шла дурная слава, помимо всего прочего, там плохо кормили. Кончилось тем, что он никуда не пошел, а к Козюрину послал Тулякова.
Сон прошел, возвращаться на лодку не хотелось, и, незаметно для себя, Митя оказался на Набережной.
В декабре из-за сугробов многие улицы стали непроезжими. Набережная еще держалась. По ней изредка пробегали военные машины, а однажды прошел даже танк. На Набережной было еще темнее, чем на льду, и только под аркой мелькал робкий, но несомненно настоящий язычок огня. Как будто сознавая запретность своего появления, огонек то испуганно угасал, то вновь — как бы не вытерпев — радостно вспыхивал. Митя пошел на огонек и, взойдя под арку, увидел Петровича.
Теперь он уже не казался Мите таинственным. Пантелеймон Петрович был старый матрос гвардейского экипажа и служил вестовым у покойного Кречетова. Он сопутствовал ему во всех походах и считался равноправным членом семьи. Разница была только в том, что он называл Кречетову Юлечкой и говорил ей «вы», а Юлия Антоновна величала его по имени-отчеству и говорила «ты». Насчет возраста Петровича ходили всякие легенды, старик, когда с ним на этот счет заговаривали, только посмеивался — ему не было расчета молодиться. Его долговязая узкобедрая фигура еще носила следы гвардейской выправки, голубые глаза смотрели ясно. С началом войны он заметно приободрился, вытащил из укладки старый бушлат, нацепил Георгиевский крест и медали и стал главным военным советником при начальнице объекта. Он мало спал и мало ел, страдал он только от холода и потому всегда держался поближе к огню. Боцман прозвал старика «Святой Пантелеймон». Он и в самом деле был похож — не на святого, конечно, а на старый военный парусник, носивший некогда это имя.
Святой Пантелеймон сидел на низенькой скамеечке перед большим медным кипятильником и подбрасывал в топку кусочки мерзлой бересты. Этот кипятильник был найден Туляковым на свалке и после капитального ремонта эксплуатировался на акционерных началах: моряки ведали огнем, жители — водой. Увидев Туровцева, святой поднялся во весь свой немалый рост и истово откозырял. Туровцев поздоровался и сел к огню. Старик осторожно присел рядом, его серебряная борода отсвечивала медью, и Митя догадался, что в молодости матрос был ярко-рыжим.
— Как дела, Петрович?
— Лучше всех.
Горбунов не терпел таких бессмысленных ответов, и Митя тоже поморщился.
— Зачем вы так говорите? Так, чтоб сказать?
— А что — разве нет? День прошел, никто не помер. По нашим делам — лучше и требовать нельзя.
Митя смутился. Это он спрашивал бессмысленно, старик отвечал всерьез. Действительно, дела в доме на Набережной шли «лучше всех», в ноябре — декабре не был убит, а главное, не умер от голода ни один человек. Это можно было объяснить игрой случая, но Митя уже догадывался, что случай вел бы себя куда капризнее, если б над домом не властвовала сердитая дама с противогазом на боку и в пенсне на тонком, классически правильном носу.
— Объясните мне, Петрович, — сказал Митя, невольно впадая в тот дружелюбно-поддразнивающий тон, таким разговаривали со стариком все подводники, — почему вы передо мною тянетесь? Вы не обязаны меня приветствовать.
Старик ответил не сразу. Вид у него был такой, как будто он к чему-то прислушивается.
— Обязан, — сказал он наконец.
— Обязан?
— Так точно. Матрос всегда обязан приветствовать офицера.
— Командира, — поправил Митя.
— Офицера, — упрямо повторил старик. — Я вам не подчиняюсь. Начальнице объекта — более никому. Стало быть, вы мне не начальник. И — не командир. Но вы — лейтенант. Лейтенант же есть флота офицер.
Митя не нашелся возразить, он вспомнил, как совсем недавно — года три назад — ему казалось столь же чужим ставшее теперь привычным слово «лейтенант».
— Ну хорошо, матрос обязан, — сказал он с бессознательной жестокостью, — так разве вы матрос?
— Так точно, матрос.
— Матрос, дедушка, это который служит.
— Никак нет.
— Как это нет?
— А вот так. — Петрович повернулся всем корпусом, голову он держал высоко, но вертелась она плохо. — Человек сразу матросом на свет не родится. Сперва человек, а потом, стало быть, матрос. Так?
— Так, — сказал Митя, не очень понимая.
— Ну, вот и в обратный путь тем же порядком. — Глаза Петровича засветились лукавством. — Сперва я, а потом уже матрос.
Митя засмеялся.
— Н-да, — сказал он почти с завистью. — Крепко это в вас вколочено.
Старик обиделся.
— Я, товарищ лейтенант, с покойным капитаном первого ранга всю срочную сломал, в кругосветное ходил и в две экспедиции, и он на моей памяти не то что пальцем кого тронуть, слова матерного я от него не слыхал. В семнадцатом году его матросы командиром «Нарвы» проголосовали, это оценить надо.
— А что?
— А то, что и сейчас не всякого бы проголосовали, а в те поры матрос зол был.
— Ну, разные офицеры были, — примирительно сказал Митя.
— То-то и есть, что разные, — сказал старик все еще сердито. — Все люди — разные. Сколь ни живу, еще ни разу двух одинаковых не встрел.
Огонек разгорелся.
— А с Владимиром Вячеславичем мы были крестовые братья, — продолжал старик. — Крестами менялись. Тут во дворе травят, будто мне сто годов и крест у меня за Севастополь. Пустяки все это. Я его годом только старше. Ему бы сейчас семьдесят второй пошел, стало быть, мне — семьдесят третий. Тоже — хватает.
— А вы в бога верите, Петрович?
Старик подумал.
— Верую. Однако не шибко. Раньше отчетливее верил.
— А Кречетов?
Старик опять подумал.
— Еще помене моего. У образованного человека как поймешь? Поп ему неинтересен, потому — он попа умнее. Иконы держал, особенно одну любил — материнское благословение, но чтоб лампаду затеплить — это никогда. Тифом болел, уговаривали его причастие принять — отказался. Я, говорит, двадцать лет у исповеди не был, что уж теперь с богом заигрывать.
— Ну и что ж ему — в аду гореть? — съехидничал Туровцев и тут же устыдился. Но старик не обиделся.
— По вере так, — сказал он серьезно. — А по справедливости… Почему я и говорю, что вера моя — слабая.
«Склероз», — подумал Митя и сразу соскучился. Поглядел на часы — до побудки еще оставалось время — и решил рискнуть: заглянуть в неурочный час к Тамаре. Эта мысль сразу же вытеснила все остальные. Он встал, зевнул, потянулся и ленивой покачивающейся походкой двинулся к флигелю. Уже стоя на крыльце, он быстро оглянулся — не смотрит ли вслед Петрович, — рванул к себе тугую дверь и, проскользнув внутрь, ловко придержал ее с обратной стороны. В темноте он чувствовал себя как дома: четыре ступеньки вниз, два шага вправо, пальцы нащупывают сквозную дыру от французского замка.
Он рассчитывал пройти незамеченным, но ему не повезло. В дальнем конце коридора послышалось шарканье и возникло крохотное коптящее пламя. Человек шел очень медленно, боясь неосторожным движением загасить огонь. Поравнявшись с Туровцевым, он так же медленно наклонил голову в знак приветствия.
— Здравствуйте, Николай Эрастович, — сказал Митя не очень приветливо. Суровость была необходима, достаточно улыбнуться, и хлынет поток ненужных слов — вопросов, на которые неизвестно, что отвечать, и жалоб, почему-то не вызывающих сочувствия. Вглядываясь в дряблое, заросшее седой щетиной лицо, Митя никак не мог себе представить, что этот замшелый старик мог быть мужем Тамары. Ревность без воображения — ничто, поэтому у Мити не было ревности, а только слегка брезгливое чувство, в котором сливались и желание и боязнь обидеть.
Стучаться к Тамаре при Николае Эрастовиче не хотелось, а Николай Эрастович не уходил, то ли считал долгом вежливости освещать Мите дорогу, то ли не терял надежды поговорить и пожаловаться. Митя заложил руки за спину и сделал каменное лицо. Николай Эрастович потоптался еще с минуту, но, видя, что лейтенант не двигается и не заговаривает, вздохнул и скрылся за дверью, унося с собой суматошный коптящий язычок и оставив ядовитую струйку керосиновой гари.
Час спустя Туровцев вновь вышел на крыльцо. Двор ожил, под аркой, в ожидании раздачи кипятка, строилась очередь. Митя был недоволен, все вышло не так, как он предполагал. Он рассчитывал, что Тамара спит, он разбудит, она обрадуется. Тамара не спала, она растапливала печку и Митин приход восприняла как-то очень буднично. Он ждал, что Тамара спросит его, почему он не пришел вчера. Тамара не спросила. Он не решился рассказать о своей стычке с Границей, вместо этого он пожаловался на Горбунова: дескать, следит за каждым шагом. Тамара промолчала. Чтоб как-то порвать натянутость, Митя вздумал — скорее в шутку, чем всерьез — попрекнуть Тамару Селяниным. И получилось совсем плохо. Когда Митя, косясь на не убранные с вечера чашки, бормотнул: «Совсем по-семенному», — Тамара, сверкнув глазами, отрезала: «Нет пока». Дальше пошло слово за слово:
— Пока?
— Да, пока.
— А может, уже?
— Можешь не сомневаться, я бы тебе сказала.
— Очень признателен. Значит, это все-таки возможно?
— Почему же нет? Ты столько раз говорил, что мы оба совершенно свободны…
Митя прикусил язык. Он действительно говорил нечто подобное, но для него было новостью, что Тамара так буквально поймет слово «оба».
— Что-то товарищ военинженер зачастил, — сказал Митя, стараясь скрыть смущение. — Наверное, много свободного времени.
— Наверное. А главное — ему ни от кого не надо прятаться.
Затем последовали взаимные резкости, слезы и бурное примирение; все это заняло больше времени, чем было в Митином распоряжении, и теперь предстояло, во избежание скандала, срочно выдумывать для своей отлучки убедительное объяснение.
Крыльцо флигеля почти на траверзе ворот, поэтому Митя не пошел напрямик, а пересек двор по диагонали в сторону черного хода главного здания, с тем чтобы уже оттуда, успокоив дыхание и вновь обретя непроницаемость, мерным шагом человека, идущего по служебным делам, проследовать сквозь арку. Постоял минуту, дыхание вошло в норму, но объяснение так и не родилось. По штурманской привычке поглядел вверх: лестничное окно разбито, и с подоконника свисает гигантская грязная сосулька. Митя поежился: сверзится такая штуковина — и каюк, не надо никакой артиллерии.
Отчаявшись что-нибудь придумать, он сунулся под арку и сразу же столкнулся с людьми, с которыми не хотел встречаться. Первым он увидел — вернее, услышал — Николая Эрастовича. Его возбужденный блеющий голос выделялся на фоне глухого укоризненного ропота толпы. Николай Эрастович скандалил. На шум спешила Юлия Антоновна. Туровцев ускорил шаги.
На Набережной он увидел Горбунова и механика. Они стояли на самом ветру под уличным репродуктором и что-то внимательно слушали. Митя тоже прислушался: низкий женский голос читал письма с фронта. Эти бесконечно дорогие для жен и матерей коротенькие весточки были все на один лад и для постороннего уха не представляли интереса, тем удивительнее было увлечение, с каким слушал Горбунов. Только во время короткой паузы он, не вынимая трубки изо рта, что-то сказал Ждановскому, тот утвердительно хмыкнул, и оба, вполне удовлетворенные состоявшейся беседой, вновь уставились на рупор. Командир терпеть не мог, когда его от чего-нибудь отрывали, Митя это знал и решил дождаться конца передачи, к тому же он не терял надежды что-нибудь выдумать в свое оправдание. Против воли он продолжал прислушиваться, этот красивый и добрый голос его гипнотизировал.
Передача окончилась, застучал метроном. Заметив помощника, Горбунов заулыбался.
— Ну, договорились?
В первую секунду Туровцев растерялся, а затем понял, что командир, сам того не зная, подсказывает ему недостающий предлог. Горбунов уже давно подумывал о переселении команды на берег и не далее как вчера дал помощнику прямое указание подыскать помещение. Воспользоваться идущим в руки предлогом было заманчиво, но и опасно, переговоры еще не начались, и это могло в любой момент выясниться. Но выхода не было.
— Насчет помещения? — спросил Митя, неумело разыгрывая беспечность. — В общем, да…
— Что значит, «в общем»?
— Ну, ориентировочно.
Длительная пауза, от которой темнеет в глазах, как при дурноте.
— Ну хорошо, — сказал наконец Горбунов. — Сегодня в двадцать один ноль-ноль ключи должны быть у меня на столе.
У Мити отлегло от сердца.
— Да, кстати. Что там у вас произошло с Границей?
Митя рассказал. Горбунов усмехнулся.
— Сколько?
— Десять суток, — сказал Митя, вздыхая.
Горбунов опять усмехнулся.
— Порядочно. Видно, очень рассердились.
— Психанул, товарищ командир, — с готовностью подтвердил Митя.
— Ну что же… Оформляйте.
Митя замялся. В глубине души он надеялся, что командир отругает, но найдет выход из положения.
— Я думаю… — начал было он, но Горбунов не дал договорить:
— Э, нет, раньше надо было думать. Нет уж, теперь извольте… Вернитесь! — закричал он во весь голос.
Митя вздрогнул и обернулся.
Рослый парень в полушубке и кожаном шлеме с шоферскими консервами, только что промелькнувший перед глазами и уже собравшийся прошмыгнуть в ворота, остановился. Туровцев почти позавидовал спокойствию, с каким тот разглядывал трех незнакомых командиров, стараясь угадать, кто из них крикнул: «Вернитесь!»
— Подойдите ближе, — сказал Горбунов.
Парень приблизился. Если б не жестяная звездочка, небрежно приколотая к шлему, его можно было счесть за гражданского шофера. В руках у него была аппетитная вязанка березовых чурочек, туго прихваченная форменным ремнем. Лицо парня, в особенности сальный нос и стальные зубы, показалось Мите знакомым.
— В чем дело? — спросил парень самым невозмутимым тоном.
— В чем дело? — переспросил Горбунов столь же безмятежно. — С каких пор в армии отменены приветствия?
— Я вас не видел.
Это было сказано так, что Туровцев, вначале подосадовавший на Горбунова — охота связываться с чужими матросами, — похолодел от бешенства. И тут же вспомнил, где он видел эту наглую рожу. Это был Соколов — связной и шофер Селянина.
— Неправда, — сказал Горбунов. — Почему вы в таком расхристанном виде? Где ваш ремень?
У Соколова был наметанный глаз.
— Уж очень вы требуете, товарищ капитан-лейтенант, — сказал он примирительно. — Не такое нынче время…
— А что случилось? — быстро и насмешливо отозвался Горбунов. — Светопреставление? — Он даже оглянулся. Убедившись, что в окружающем мире не произошло ничего такого, что могло бы оправдать нарушение формы одежды, он еще раз брезгливо оглядел сальный нос и березовые чурки. — Приведите себя в порядок.
Соколов подчинился. Пряча пылающие злобой глаза, он расстегнул ремень — чурки посыпались. Первым движением было нагнуться, но под спокойно-ироническим взглядом Горбунова он опомнился. Беззвучно сквернословя, надел ремень, затянулся, обдернул полы, стянул зубами рукавицы, долго ловил негнущимися пальцами пуговку шлема, застегнул и вытянулся.
— Вот так, — сказал Горбунов. — Кто и откуда?
Услышав фамилию Селянина, задумался, вспоминая. Но ничего не вспомнил.
— Не знаю такого. Номер части?
Физиономия Соколова выражала самое непритворное изумление. Как видно, он искреннейшим образом не допускал, что его всесильный шеф может быть кому-то неизвестен. Его наглые глаза скользнули по Митиному лицу, и Митя с ужасом понял, что, против своего обыкновения, Соколов его отлично узнаёт. «Вот как, товарищ лейтенант, — сказал этот взгляд, — вы тоже не знаете военинженера третьего ранга?»
Митя притворно зевнул и отвернулся.
— Так вот, — услышал он негромкий голос командира. — Отправляйтесь в часть и доложите своему начальнику, что капитан-лейтенант Горбунов просит наложить на вас взыскание. Ясно? Можете идти.
Митя знал, что злорадство, так же как и зависть, но украшает человека, однако он не без злорадного чувства смотрел, как Соколов подбирает рассыпавшиеся полешки, а затем, придерживая их подбородком, поплелся обратно, в сторону Литейного.
— Вот прохвост! — сказал Горбунов, усмехаясь. Носком сапога он старательно закапывал в снег щепочки и обрывки бересты. Тщательно разровняв площадку, он перевел глаза на Митю: о чем бишь… — Да, вот еще… Скажите, зачем вам понадобились галеты?
Митя был захвачен врасплох, он считал тему исчерпанной. Сам пугаясь своей грубости, он пробормотал, что это его личное дело. Горбунов как будто не заметил дерзости.
— Не совсем, — сказал он раздумчиво. — Не совсем личное. Будь у меня лишняя пачка, я отдал бы ее Конобееву. Крупный парень, и ему не хватает… Ладно, — он взглянул на часы, — идите завтракать.
Хмурый, прячущий глаза Граница поставил перед Туровцевым стакан с хвойным настоем, сахарницу и утреннюю порцию хлеба. Митя посыпал хлеб сахарным песком и, пока Граница ходил на камбуз, сжевал его весь. Потом пил пустой остывший чай. К настою он не притронулся.
Через минуту он понял, что мучительно хочет есть, нет сил дождаться обеда, а главное, обед ничего не изменит, после него все так же будет хотеться есть.
Горбунов знал, что делал, требуя аккуратной явки к утреннему чаю. Когда те же сто пятьдесят граммов, нарезанные дольками, слегка подсушенные и посоленные, неторопливо съедаются за общим столом, когда каждый кусочек запивается глотком очень горячего чая, кажется, что ты в самом деле позавтракал. Командир и механик сидят с пресыщенными лицами, даже жуют они как-то свысока. Каюров и доктор лениво пикируются. Граница, когда все в сборе, подает и убирает с видом заправского довоенного вестового, которому стоит только моргнуть, и он принесет вторую порцию…
Все это, конечно, действует.
Доктор Гриша полон новейшими медицинскими теориями, последнее время он проповедует, что голод не столько физическое, сколько психическое состояние. Объясняет он это как-то сложно, то и дело поминая кору головного мозга и какую-то сигнальную систему, грубо говоря, суть сводится к тому, что можно, наевшись, ощущать голод и, наоборот, длительно голодать, не испытывая никаких мучений. Туровцеву все эти рассуждения кажутся сомнительными; рискуя прослыть отсталым, он склонен усматривать очаг своих страданий не в корковом слое, а в пустом брюхе и связывает голод прежде всего с недостатком харчей. Вася Каюров полностью с ним солидарен, и это выводит доктора из себя. Ждановский, как всегда, помалкивает, командир же самым бесстыдным образом потакает докторским бредням, ему на руку все эти теории. Туровцев заметил, что после Гришиных рассказов Горбунов перестал вытирать тарелку хлебом — вероятно, упражняет волю…
Митя вдруг обозлился на Тамару. Вот к чему приводят переживания, психологические сложности и всякие прочие нюансы. Все это хорошо для мирной обстановки. «Ну что ей стоило зареветь и помириться двадцатью минутами раньше, все было бы в порядке, я не опоздал бы к чаю, и не было бы этого неприятного разговора с командиром. А вот теперь настроение испорчено на целый день».
«Если разобраться по существу, — рассуждал Митя, набивая трубку суррогатным табаком, — мне сейчас гораздо хуже, чем было на „Онеге“. Мое сердце рвалось навстречу Виктору Горбунову, малознакомому помощнику командира двести второй. Я мечтал вырваться с ненавистной плавбазы, попасть на настоящий боевой корабль. И что же? Судьба поступила со мной как нельзя более коварно. Она, как золотая рыбка, сделала все возможное и невозможное, вероятно, со специальной целью доказать мне мое ничтожество. Она вернула мне Виктора Горбунова, сыскав его на дне морском, она пошла на всяческие хитрости, чтоб перетащить меня на двести вторую, мы служим вместе, спим рядом и едим за одним столом, но я по-прежнему чужой для него, для всего сплававшегося коллектива. Вероятно, старпом не должен слишком много думать о том, как относятся к нему подчиненные, пусть лучше они беспокоятся, как к ним относится начальник, но что же делать — я не могу равнодушно видеть обиженное лицо Границы, не могу не ощущать за безупречной официальностью боцмана тайного презрения, а за почтительностью Тулякова — тайной жалости. Я никого ни в чем не упрекаю, все говорят со мной, как должно, но я-то знаю, что у этих людей есть еще второй, почти безмолвный язык, свой код, основанный не на сознательных условностях, а на взаимопонимании и чувстве общности. Когда командир и механик в моем присутствии обмениваются короткими фразами, мне не на что обижаться — они не шепчутся, не употребляют неизвестных слов, они только привычно опускают все само собой разумеющееся, и этого само собой разумеющегося набирается так много, что разговор кажется мне бессвязным, а я сам себе — круглым идиотом. На „Онеге“ было еще одно неоценимое преимущество — каюта. Можно было запереться и, приняв горизонтальное положение, поразмыслить о превратностях жизни. Здесь и этого нельзя, в отсеке всегда кто-нибудь толчется, ты всегда под наблюдением. Конечно, никто специально за тобой не следит, но так или иначе на протяжении дня вся имеющаяся налицо живая оптика пеленгует тебя в хвост и в гриву. Просто противно, что меня занимают такие мелочи, в то время как тысячам лейтенантов вообще не до рассуждений — кто-то поднимает взвод в атаку, кто-то летит на штурмовку вражеских батарей…»
— Разрешите, товарищ лейтенант?
Пришли электрики. Идет промывка аккумуляторных баков. Операция несложная, но трудоемкая и неприятная для всех. На лодке и так тесно, а тут приходится поднимать и подвешивать в отсеках тяжелые, остро пахнущие кислотой блоки.
С трубкой в зубах Туровцев вылез на мостик. Следовало продумать план действий — идти к Кречетовой немедленно или отложить до вечера? Откладывать было во всех отношениях рискованно, достаточно командиру самому заговорить с начальницей объекта, и выяснится, что переговоры еще не начинались. С другой стороны, уйти с корабля в начале рабочего дня — свинство, не имеющее себе оправдания. По сравнению с Ждановским Туровцев играл в ремонте роль второстепенную, однако ни у кого не было столь разнообразных и многосложных обязанностей. Горбунов возложил на помощника функции «министра по координации», попросту говоря, диспетчера, никто, даже сам Ждановский, не имел права приступить к разборке какого-либо агрегата без согласия Туровцева. Туровцеву же надлежало блюсти провозглашенный Горбуновым принцип обязательного дублирования.
— Мы ремонтируем лодку, — говорил Горбунов, — в обстановке, которая гораздо ближе к боевой, чем к нормальной заводской. Следовательно, ремонт должен идти так, чтоб жизненно важные функции лодочного организма не были нарушены. Из двух дизелей один всегда должен быть в собранном виде. То же самое относится к батареям, электромоторам, помпам. Не должно быть случая, чтобы из-за ремонта в отсеке не было освещения или бездействовала связь. Ремонт не может быть причиной для задержки обеда — за это отвечает лейтенант Туровцев. Ремонт не может служить препятствием для бесперебойной подачи снарядов к орудию — за это отвечает лейтенант Туровцев. Политическая и культурная работа должна быть приноровлена к интересам ремонта и никоим образом не должна прекращаться — за это отвечает лейтенант Туровцев. Все требования на материалы и инструменты должны концентрироваться у вас, вы же отвечаете за разумное и справедливое распределение, вам предоставляется право маневрировать всей наличной рабочей силой, перебрасывая ее в случае необходимости из одной боевой части в другую, не забывая при этом о нормальном несении службы корабельных нарядов. Дивизионные специалисты, штаб и политотдел бригады не скупятся на запросы, жалко тратить столько времени на отчетность, но что делать — наше дело выполнять. За отчетность отвечает лейтенант Туровцев. При этом за ним остается непосредственное руководство ремонтом навигационных приборов и средств связи. Все же свободное время — при этом должно оставаться свободное время — надо использовать для изучения лоций Балтийского моря и тактики подводной войны.