Страница:
— Ничего страшного, — сказал Горбунов. — Сомлел от духоты. И потом, — командир понизил голос, — кажется, переел с непривычки…
Пока Митя и Ждановский растаскивали по местам сдвинутые койки, Горбунов прибирал на столе. Управившись с койками, Митя искоса взглянул на стол. Шапочка исчезла.
— В камине есть нечто противоречащее всем основным принципам, применяемым при конструировании подводных лодок, — серьезно сказал Горбунов. — Но приятное.
Он перемешал дремлющий жар и подбросил сухих щепок. Пламя вспыхнуло.
— Вот, — сказал он, потирая руки. — А электричество побережем.
Механик выключил лампу, и сразу вся комната, кроме освещенного камином пятачка, погрузилась в мрак.
— Доктор подойдет попозже, — объявил Горбунов, присаживаясь поближе к огню. Затем добавил без видимой связи с предыдущим: — Жаль, что Борис Петрович не захотел подняться.
— Точнее будет сказать — не снизошел, — проворчал Ждановский.
Горбунов взглянул на него и захохотал:
— Комик ты, Федор Михалыч!
Митя с интересом следил за каждым движением Горбунова. Командир был весел. Он не притворялся веселым, а в самом деле излучал веселье, только это было веселье особого рода, не то мирное веселье, когда человек благодушествует и готов обнять весь свет, а грозное веселье, охватывающее сильных людей в критические моменты их существования: перед боем, перед принятием крупных решений, когда человек, разом освободившись от всех страхов и мелких расчетов, готов заплатить собой за право утвердить свою волю. Такое же грозное веселье было на лицах танцевавших воинственный танец матросов, и Митя вдруг понял, почему Горбунов пожалел, что Борис Петрович не видел этого воинственного веселья, не слышал Олешкевича и дыхания зрительного зала.
— Так вот-с, — сказал Горбунов, посмеиваясь. — Объявляются новые назначения по бригаде подводных лодок. Капитан-лейтенант Горбунов — флагманский штурман бригады. Инженер-капитан-лейтенант Ждановский — дивмех, на место Шершнева. Лейтенант Туровцев, — он сделал паузу, — и.о. командира капитально ремонтирующейся подводной лодки эм-бис двести два.
Посмотрел внимательно на обоих собеседников и увидел: Ждановский не поверил, Туровцев не обрадовался.
— Извините меня, ребята, — сказал командир очень тихо. Видно было, что он сильно смущен. — Это было хамство.
Митя и механик вежливо промолчали.
— Все это, конечно, чепуховина, — продолжал Горбунов, — но довольно близкая к действительности. Вопрос стоял именно так. У меня был тяжелейший разговор с комдивом. Не буду вас томить: Борис Петрович предлагает консервацию. Практически это значит вот что: на лодке спускается военно-морской флаг, и она переходит в разряд капитально ремонтирующихся кораблей. Дальнейшее ни для кого не загадка — лодку разденут, людей распишут по другим кораблям, останется только охрана — три краснофлотца и лейтенант.
Он сделал паузу в расчете, что кто-нибудь захочет вставить слово, но механик угрюмо молчал, у Мити же так пересохло в горле, что он, даже если б хотел, не сумел бы вымолвить ни слова.
— Я верю, что комдиву было нелегко предлагать мне такое решение. А мне было еще труднее возражать. Все мы очень привязаны к кораблю, но идет война, и сентиментальные доводы ни на кого не действуют. По существу, у меня был только один серьезный аргумент — нельзя разрушать коллектив. Есть наивные товарищи, которые путают формирование коллектива с составлением штатного расписания. Для них все просто: назначили начальника, заместили вакансии… Короче говоря, я боролся как лев, и в результате родился промежуточный вариант. Лодка не консервируется, и флаг не спускается.
Горбунов опять сделал паузу.
— Но, — продолжал он. — По — и существенное. Из кораблей первой линии мы, так сказать, переходим во второй эшелон. Боевая техника до поры до времени остается на своих местах, но с частью команды придется расстаться немедленно. Второй эшелон означает также техническое снабжение во вторую очередь, питание по береговой норме…
— Прости, пожалуйста, Виктор, — перебил его Ждановский. — Насколько я понял, главное отличие лодок второго эшелона состоит в том, что они весной в море не выйдут. Тогда один черт (он сказал грубее): что консервация, что этот твой эшелон…
Митя всерьез испугался, что командир рассердится на грубость. Но Горбунов не только не рассердился, а как будто даже обрадовался.
— Вот! — сказал он, щелкнув пальцами. — В этом вся суть. Я считаю свой вариант приемлемым в единственном случае — если мы, подчинившись приказу командования, не откажемся от ранее принятых обязательств, наличными силами закончим ремонт, добьемся возвращения списанных бойцов, перевода в первую линию и первыми выйдем в Балтику.
Был великий соблазн посмотреть в лицо Горбунову, но Митя опять испугался: вдруг командир увидит в его глазах растерянность, — и сделал вид, что ищет кочергу.
— У нас есть время до утра, — услышал он голос Горбунова. — В десять ноль-ноль я должен быть у комдива с готовым решением. Если беремся — отступления быть не может. Если капитулируем — честнее сделать это сразу. А то сожжем горючее, измочалим людей и оставим их у разбитого корыта. Выбрасывать лозунги, в которые не веришь, — гнуснейшее из преступлений, за это надо вешать на нока-рее. Решать что-либо, не посоветовавшись с вами, я не могу и не хочу, поэтому прошу вас с полной откровенностью высказать свое мнение. Время позднее, все устали, поэтому избавим друг друга от прописных истин и заклинаний.
Стало совсем тихо. Даже наверху перестали топотать. Щепки догорали, внутренность камина еще светилась неярким оранжевым, как закатное облако, светом.
— По старой флотской традиции, — сказал Горбунов, — младшие говорят первыми.
Этого Митя никак не ожидал. В качестве младшего он привык говорить последним или не говорить совсем.
— Я-то что же… — промямлил он. — Я готов.
— К чему? — бесстрастно спросил Горбунов.
Митя не понял.
— К чему вы готовы? — повторил Горбунов, уже жестче.
От этого тона Митя немел.
— Понимаю, — сказал Горбунов. — Вы готовы исполнить свой долг. Но я ведь не спрашиваю вас, собираетесь ли вы выполнять присягу. Я хочу знать, в чем, с вашей точки зрения, состоит наш долг и как нам его лучше выполнить.
Митя продолжал молчать. Он ненавидел это состояние душевной немоты, это короткое замыкание, происходившее всякий раз, когда его силой стаскивали с проторенных путей. Куда-то к черту проваливалась хваленая быстрота реакции, и Митя чувствовал себя вызванным к доске туповатым школьником.
Выручил, как всегда, механик.
— Прошу прощения, — сказал он, дотронувшись до Митиного колена, получилось так, как будто он прервал Митю на полуслове. — Пусть сперва расскажет о минере. Хоть два слова.
Горбунов кивнул.
Митя заговорил не сразу. Скованность исчезла, мешало не отсутствие слов, а их бессилие. Он понимал, что сейчас не время рассказывать о том, какая скотина Божко и как трудно было найти настоящих хирургов, нужно было рассказать что-то самое важное, самое значительное, передать не только последние слова Василия, но и то, как они были сказаны, взять командира и механика за руки и подвести их к изголовью умирающего, заставить их вдохнуть тяжелый уксусный запах, прикоснуться к скользкой от холодного пота шее и услышать страшный свист воздуха, выходящего из разорванных легких.
— Он звал вас, Виктор Иваныч, — сказал Митя одними губами и увидел, как исказилось мукой лицо Горбунова.
— Что он сказал? — хрипло спросил командир.
— Он сказал: на мое место — никого.
Оранжевое зарево померкло. Уголья еще светились.
— Расскажите.
И Митя рассказал, как умирал минер. Может быть, впервые в жизни он не боялся, что его перебьют, и не думал о том, чтоб понравиться. Он вообще не слышал себя, но с удивительной четкостью видел то, о чем говорил. Сначала это была операционная. Затем — он не заметил перехода — лодка. Он видел ее всю, от носа до кормы, шесть тускло освещенных отсеков, восемнадцать боевых постов, двести шестьдесят восемь поименованных в описании приборов и механизмов, втиснутых в тесную оболочку из стали. Теперь он знал ее наизусть и ощущал как собственное тело. Мысль о том, что надо расстаться хоть с одним из гуронов, вызывала в нем чувство, похожее на физическую боль, и все же он выразил мнение, что если обязанности минера будут временно разделены между ним и военфельдшером Марченко, если гидроакустику Олешкевичу поручить по совместительству ремонт радиоаппаратуры, если Савин возглавит группу электриков, а Туляков возьмет под свое крыло трюмных, если провести еще целый ряд хитроумных совмещений и перестановок, то можно будет, оставив на лодке двенадцать человек личного состава, закончить ремонт, а когда тронется Нева — отойти от стенки и провести пробное погружение.
Когда он замолчал, уголья совсем почернели. Горбунов взял кочергу и сунул ее в камин. Полетели искры.
— Так, — сказал командир. — Вот теперь нам известно мнение штурмана. Механик?
— Я согласен, — сказал Ждановский. — Кроме некоторых мелочей.
— О мелочах договоримся завтра, — сказал Горбунов, зевая. — Спасибо вам, братцы. Спокойной ночи.
Часть третья
Глава девятнадцатая
Пока Митя и Ждановский растаскивали по местам сдвинутые койки, Горбунов прибирал на столе. Управившись с койками, Митя искоса взглянул на стол. Шапочка исчезла.
— В камине есть нечто противоречащее всем основным принципам, применяемым при конструировании подводных лодок, — серьезно сказал Горбунов. — Но приятное.
Он перемешал дремлющий жар и подбросил сухих щепок. Пламя вспыхнуло.
— Вот, — сказал он, потирая руки. — А электричество побережем.
Механик выключил лампу, и сразу вся комната, кроме освещенного камином пятачка, погрузилась в мрак.
— Доктор подойдет попозже, — объявил Горбунов, присаживаясь поближе к огню. Затем добавил без видимой связи с предыдущим: — Жаль, что Борис Петрович не захотел подняться.
— Точнее будет сказать — не снизошел, — проворчал Ждановский.
Горбунов взглянул на него и захохотал:
— Комик ты, Федор Михалыч!
Митя с интересом следил за каждым движением Горбунова. Командир был весел. Он не притворялся веселым, а в самом деле излучал веселье, только это было веселье особого рода, не то мирное веселье, когда человек благодушествует и готов обнять весь свет, а грозное веселье, охватывающее сильных людей в критические моменты их существования: перед боем, перед принятием крупных решений, когда человек, разом освободившись от всех страхов и мелких расчетов, готов заплатить собой за право утвердить свою волю. Такое же грозное веселье было на лицах танцевавших воинственный танец матросов, и Митя вдруг понял, почему Горбунов пожалел, что Борис Петрович не видел этого воинственного веселья, не слышал Олешкевича и дыхания зрительного зала.
— Так вот-с, — сказал Горбунов, посмеиваясь. — Объявляются новые назначения по бригаде подводных лодок. Капитан-лейтенант Горбунов — флагманский штурман бригады. Инженер-капитан-лейтенант Ждановский — дивмех, на место Шершнева. Лейтенант Туровцев, — он сделал паузу, — и.о. командира капитально ремонтирующейся подводной лодки эм-бис двести два.
Посмотрел внимательно на обоих собеседников и увидел: Ждановский не поверил, Туровцев не обрадовался.
— Извините меня, ребята, — сказал командир очень тихо. Видно было, что он сильно смущен. — Это было хамство.
Митя и механик вежливо промолчали.
— Все это, конечно, чепуховина, — продолжал Горбунов, — но довольно близкая к действительности. Вопрос стоял именно так. У меня был тяжелейший разговор с комдивом. Не буду вас томить: Борис Петрович предлагает консервацию. Практически это значит вот что: на лодке спускается военно-морской флаг, и она переходит в разряд капитально ремонтирующихся кораблей. Дальнейшее ни для кого не загадка — лодку разденут, людей распишут по другим кораблям, останется только охрана — три краснофлотца и лейтенант.
Он сделал паузу в расчете, что кто-нибудь захочет вставить слово, но механик угрюмо молчал, у Мити же так пересохло в горле, что он, даже если б хотел, не сумел бы вымолвить ни слова.
— Я верю, что комдиву было нелегко предлагать мне такое решение. А мне было еще труднее возражать. Все мы очень привязаны к кораблю, но идет война, и сентиментальные доводы ни на кого не действуют. По существу, у меня был только один серьезный аргумент — нельзя разрушать коллектив. Есть наивные товарищи, которые путают формирование коллектива с составлением штатного расписания. Для них все просто: назначили начальника, заместили вакансии… Короче говоря, я боролся как лев, и в результате родился промежуточный вариант. Лодка не консервируется, и флаг не спускается.
Горбунов опять сделал паузу.
— Но, — продолжал он. — По — и существенное. Из кораблей первой линии мы, так сказать, переходим во второй эшелон. Боевая техника до поры до времени остается на своих местах, но с частью команды придется расстаться немедленно. Второй эшелон означает также техническое снабжение во вторую очередь, питание по береговой норме…
— Прости, пожалуйста, Виктор, — перебил его Ждановский. — Насколько я понял, главное отличие лодок второго эшелона состоит в том, что они весной в море не выйдут. Тогда один черт (он сказал грубее): что консервация, что этот твой эшелон…
Митя всерьез испугался, что командир рассердится на грубость. Но Горбунов не только не рассердился, а как будто даже обрадовался.
— Вот! — сказал он, щелкнув пальцами. — В этом вся суть. Я считаю свой вариант приемлемым в единственном случае — если мы, подчинившись приказу командования, не откажемся от ранее принятых обязательств, наличными силами закончим ремонт, добьемся возвращения списанных бойцов, перевода в первую линию и первыми выйдем в Балтику.
Был великий соблазн посмотреть в лицо Горбунову, но Митя опять испугался: вдруг командир увидит в его глазах растерянность, — и сделал вид, что ищет кочергу.
— У нас есть время до утра, — услышал он голос Горбунова. — В десять ноль-ноль я должен быть у комдива с готовым решением. Если беремся — отступления быть не может. Если капитулируем — честнее сделать это сразу. А то сожжем горючее, измочалим людей и оставим их у разбитого корыта. Выбрасывать лозунги, в которые не веришь, — гнуснейшее из преступлений, за это надо вешать на нока-рее. Решать что-либо, не посоветовавшись с вами, я не могу и не хочу, поэтому прошу вас с полной откровенностью высказать свое мнение. Время позднее, все устали, поэтому избавим друг друга от прописных истин и заклинаний.
Стало совсем тихо. Даже наверху перестали топотать. Щепки догорали, внутренность камина еще светилась неярким оранжевым, как закатное облако, светом.
— По старой флотской традиции, — сказал Горбунов, — младшие говорят первыми.
Этого Митя никак не ожидал. В качестве младшего он привык говорить последним или не говорить совсем.
— Я-то что же… — промямлил он. — Я готов.
— К чему? — бесстрастно спросил Горбунов.
Митя не понял.
— К чему вы готовы? — повторил Горбунов, уже жестче.
От этого тона Митя немел.
— Понимаю, — сказал Горбунов. — Вы готовы исполнить свой долг. Но я ведь не спрашиваю вас, собираетесь ли вы выполнять присягу. Я хочу знать, в чем, с вашей точки зрения, состоит наш долг и как нам его лучше выполнить.
Митя продолжал молчать. Он ненавидел это состояние душевной немоты, это короткое замыкание, происходившее всякий раз, когда его силой стаскивали с проторенных путей. Куда-то к черту проваливалась хваленая быстрота реакции, и Митя чувствовал себя вызванным к доске туповатым школьником.
Выручил, как всегда, механик.
— Прошу прощения, — сказал он, дотронувшись до Митиного колена, получилось так, как будто он прервал Митю на полуслове. — Пусть сперва расскажет о минере. Хоть два слова.
Горбунов кивнул.
Митя заговорил не сразу. Скованность исчезла, мешало не отсутствие слов, а их бессилие. Он понимал, что сейчас не время рассказывать о том, какая скотина Божко и как трудно было найти настоящих хирургов, нужно было рассказать что-то самое важное, самое значительное, передать не только последние слова Василия, но и то, как они были сказаны, взять командира и механика за руки и подвести их к изголовью умирающего, заставить их вдохнуть тяжелый уксусный запах, прикоснуться к скользкой от холодного пота шее и услышать страшный свист воздуха, выходящего из разорванных легких.
— Он звал вас, Виктор Иваныч, — сказал Митя одними губами и увидел, как исказилось мукой лицо Горбунова.
— Что он сказал? — хрипло спросил командир.
— Он сказал: на мое место — никого.
Оранжевое зарево померкло. Уголья еще светились.
— Расскажите.
И Митя рассказал, как умирал минер. Может быть, впервые в жизни он не боялся, что его перебьют, и не думал о том, чтоб понравиться. Он вообще не слышал себя, но с удивительной четкостью видел то, о чем говорил. Сначала это была операционная. Затем — он не заметил перехода — лодка. Он видел ее всю, от носа до кормы, шесть тускло освещенных отсеков, восемнадцать боевых постов, двести шестьдесят восемь поименованных в описании приборов и механизмов, втиснутых в тесную оболочку из стали. Теперь он знал ее наизусть и ощущал как собственное тело. Мысль о том, что надо расстаться хоть с одним из гуронов, вызывала в нем чувство, похожее на физическую боль, и все же он выразил мнение, что если обязанности минера будут временно разделены между ним и военфельдшером Марченко, если гидроакустику Олешкевичу поручить по совместительству ремонт радиоаппаратуры, если Савин возглавит группу электриков, а Туляков возьмет под свое крыло трюмных, если провести еще целый ряд хитроумных совмещений и перестановок, то можно будет, оставив на лодке двенадцать человек личного состава, закончить ремонт, а когда тронется Нева — отойти от стенки и провести пробное погружение.
Когда он замолчал, уголья совсем почернели. Горбунов взял кочергу и сунул ее в камин. Полетели искры.
— Так, — сказал командир. — Вот теперь нам известно мнение штурмана. Механик?
— Я согласен, — сказал Ждановский. — Кроме некоторых мелочей.
— О мелочах договоримся завтра, — сказал Горбунов, зевая. — Спасибо вам, братцы. Спокойной ночи.
Часть третья
Глава девятнадцатая
Капля талой воды скользнула за воротник и растеклась между лопатками.
Туровцев поежился и, весело жмурясь, посмотрел вверх. Небо сочилось голубизной, над самой головой нависала большая сосулька — не грязный клок декабрьского льда, а отмытая таянием, радостно слезящаяся, пронизанная лучами мартовского солнца и сияющая, как горный хрусталь. Радужный пот струился по сосульке, и уже набегала новая капля.
Митя засмеялся и подставил щеку. Не рассчитал — капля упала на отворот шинели, скатилась по жесткому ворсу и разбилась о пуговицу.
Он оглянулся и увидел Петровича. Старый матрос стоял, выставив вперед серебряную бороду, и тоже смотрел на сосульку. На синеватых губах застыла улыбка. Встретившись с Митей глазами, он выпрямился и громко сказал:
— Припотёеват.
Митя не понял.
— Припотёеват, — повторил матрос еще громче, упирая на «ё».
«Припотевает», — сообразил Митя и радостно закивал.
Выбежал во двор Шурик Камалетдинов. Размахнулся, чтоб запустить в сосульку комком мерзлой глины, и, прежде чем его удержали, остановился…
Третья капля скользнула в черную дырочку, пробитую в истоптанной, почерневшей от сажи снежной корке.
Митя прислушался и потянул носом. Двор дома на Набережной был полон звуками и запахами.
Время близилось к обеду. Митя проспал на законном основании до одиннадцати часов — это была премия за отличный ремонт навигационных приборов. Как ни придирался Горбунов, испытания прошли безупречно. Последнее время все Митины чувства спали, он оглох ко всему, что не касалось ремонта.
Теперь слух обострился, а нюх стал собачий.
Потрескивала железная кровля, звенели падающие из проржавевших желобов капли, чирикал одинокий воробей, по исцарапанному осколками карнизу к нему подкрадывалась неизвестно откуда взявшаяся кошка. Прыгнула, сорвалась, что с кошками почти не бывает, и дико зашипела, сверкнув на Митю бешеными глазами. Взгляд ее говорил: эх, была бы я не кошка, а тигр, я бы знала, что с тобой делать, голубчик…
Донимали запахи. Пока держались морозы, в городе ничем не пахло, разве что порохом. Это был сильный, но нестойкий запах, он быстро рассеивался. Теперь в воздухе носились слабые, но волнующие запахи гари и гниения, к ним примешивался еще один, совсем таинственный — так пахнут жабры у тронувшейся копченой воблы, — и хотя известно, что никакой воблы нет на сто верст в округе, а запах исходит от сложенных во дворе ржавых железных пластин, покрытых минеральной смазкой, Митя проглатывает слюну, и челюсти сводит короткая судорога.
Есть хочется всегда, даже во сне.
Во флигеле скрипнула дверная пружина, кто-то пробует открыть дверь изнутри, не осилил — сейчас наляжет плечом. Это могла быть Тамара, и Митя бежал. Когда дверь хлопнула, он был уже под аркой.
Со времени разрыва Митя видел Тамару раз пять или шесть. Столкнувшись, они вежливо здоровались, но в разговор не вступали. Разговаривать было не о чем — отношения Тамары с Селяниным уже давно не составляли ни для кого секрета. Весь дом осуждал Тамару — не за то, что она бросила Николая Эрастовича и сошлась с другим человеком, а потому что, сойдясь с Селяниным, она разительно переменилась. Она не ссорилась с соседями и не уклонялась от дежурств, но у нее был такой отчужденный и вызывающий вид, который лучше слов говорил окружающим: да, я живу так, как мне нравится, и мне в высшей степени безразлично, что вы по этому поводу думаете. Она совсем отвадила от себя Катю и Юлию Антоновну и ни с кем, кроме Асият и Козюриных, не якшалась. Несомненно, она голодала меньше других. Селянин приезжал часто, не таясь, иногда он привозил с собой гостей. В притихшем флигеле, где никто без нужды не двигается и все прислушиваются к каждому шороху, звук откупориваемой бутылки кажется выстрелом. Тамара этого не понимала, вернее, не хотела понимать…
О Тамаре Митя старался думать как можно проще и грубее. Красивая баба. Познакомились на вечеринке, спутались. Ни о какой любви и речи не было. Надоело голодать, подвернулся пожилой влиятельный дядька — она и переметнулась. Хвалить тут не за что, но по человечеству можно понять, рассказывают случаи похуже. Разошлись мы как-то не очень красиво, но по существу ни у меня к ней, ни тем более у нее ко мне не может быть никаких претензий. Как говорится — инцидент исперчен…
Все это было так. И в то же время совсем не так. Временами наступало просветление, и тогда Митя догадывался, что пытаться объяснить Тамару столь упрощенным способом — это то же самое, что вести подводную лодку, пользуясь школьной географической картой. Недоставало какой-то последней ясности, поэтому Митины настроения были подвержены заметным колебаниям — от приступов ненависти, когда холодеет в позвоночнике, до тайной нежности. Митя много раз пытался привести в систему свои мысли и всякий раз убеждался в том, как капризна логическая машина: еле заметное смещение в исходных данных, и вся длинная цепочка рассуждений выстраивается уже по-иному, все факты и фактики предстают в новом освещении, и как не прийти в отчаяние оттого, что любой малозначительный поступок, оказывается, может быть объяснен по меньшей мере двояко: подлостью и гордостью, равнодушием и страстью, корыстью и самоотверженностью. Сколько ни раскладывай этот пасьянс, он никогда не выходит без того, чтоб не вкрался какой-то допуск, или, попросту говоря, без того, чтоб где-нибудь не передернуть.
На Набережной снег был чище и искрился на солнце. Митя даже зажмурился.
…«Верхнюю вахту несет Соловцов. В двенадцать его сменит Савин. Суточное расписание стало похоже на короткое одеяло: натянешь на нос — ноги торчат. Однако служба идет, и график ремонтных работ — тьфу, тьфу, тьфу — выполняется.
…На пустых баллонах сидят Зайцев и Козюрин. Греются на солнышке и дымят махрой. Павел Анкудинович — инженер, объехавший полсвета, Серафим Васильевич — мастер и в жизни не выезжал за Нарвскую заставу. У Кудиныча лицо суровое, в крупных морщинах, у дяди Симы — бледное опухшее личико и нос картошкой, но корень у них один, оба они принадлежат к тому удивительному племени, которое зовется питерский пролетариат. Замечательный народ, он умеет все — делать революцию, строить корабли, тракторы и турбины. Не знаю, что бы мы делали без этих двоих. Конечно, их приходится подкармливать, одного за счет кают-компании, другого из матросского котла. Они и понятия не имеют, сколько тревог это доставляет помощнику — ведь достаточно одному краснофлотцу заявить, что ему недодают положенных калорий, и начнется столпотворение. Комдив и военком, конечно, догадываются, но, поскольку заявлении нет, молчат…»
Горбунов стоял под репродуктором и слушал сводку. Чередовались два голоса — мужской и женский, оба низкие и красивые. Женский голос Митя узнал мгновенно. Как видно, сводка была неплохая — командир улыбался. Митя тоже прислушался, но в этот момент Катерина Ивановна произнесла: «Передача окончена», — и эти тысячу раз слышанные слова заставили Митю вздрогнуть. Ощущение было такое, как будто он случайно подслушал разговор или заглянул в чужое письмо. Ничего особенного не произошло, и, вероятно, никто из слушавших передачу, включая немецких разведчиков, не придали значения тому, что пауза между этими двумя словами была слегка, ну, может быть, на одну пятую секунды затянута, а слово «окончена» произнесено не с обычной деловитой, а с какой-то очень личной интонацией, нежной и обещающей. Митя взглянул еще раз на Горбунова и поразился — таким откровенно счастливым было лицо командира. Горбунов помахал помощнику рукой и, продолжая улыбаться, двинулся навстречу.
— Как спалось, Дмитрий Дмитрич?
— Отлично.
— Когда будем погружаться? (Типично горбуновский вольт — при чем тут погружение?)
— Так ведь лед, Виктор Иваныч…
— Мало ли что лед. Лед растает.
— Растает — пойдем.
— А куда?
Понимать — это значит схватывать главное и угадывать пропущенное. Одной тренировкой это не дается, нужен единый строй, как в оркестре. С некоторых пор Митя обрел этот строй, временами он читал мысли Горбунова так же безошибочно, как сигнальщики читают семафор. «А куда?» значит примерно следующее: «Вы прекрасно отремонтировали свои приборы, штурман. Теперь забудьте о них. Думать надо о корпусных работах. Если вы уже начали о них думать, то несомненно подумали и о том, куда мы пойдем проводить пробное погружение». Но теперь Митю уже трудно застать врасплох.
— А вот там, чтоб далеко не ходить. — Он показывает на чернеющие на правом берегу Кресты.
— Что, порядочная глубина?
— Хватает. С ручками, как говорят мальчишки у нас на Яузе.
— Это и в Кронштадте мальчишки так говорят, — сказал Горбунов ревниво.
Солнце ярко светило, командир был ласков, а настроение без всяких видимых причин испортилось. Доискиваться причин не хотелось, и, расставшись с командиром, Митя решил заняться делом.
— Эй, на мостике! — закричал он во всю силу легких. Окрик получился настоящий, командирский.
— Есть, на мостике! — зычно и весело отозвался Соловцов.
— Савина ко мне!
— Есть, Савина к помощнику командира корабля…
По сходням бежит Савин, на ходу оправляя шинель. На рукавах свежие нашивки, он к ним еще не привык — нет-нет да и посмотрит. Улыбка у него какая-то нематросская, раньше она Митю раздражала, а теперь, после двух месяцев совместной работы, кажется даже симпатичной. С приборами хлебнули горя, все шкалы и репитеры имели самый честный вид и при этом бессовестно врали. В поисках неисправности приходилось без конца разбирать и вновь собирать одни и те же узлы, временами Туровцев подумывал об отступлении, но достаточно было взглянуть на Савина, чтоб отбросить малодушные мысли. Этот бывший саботажник, помимо сноровки и великолепной памяти, помещавшейся где-то в пальцах — он знал все схемы на ощупь, — обладал поразительным упорством, неудачи его только подстегивали.
— Ну как — отлегло? — спросил Митя подбежавшего Савина.
Савин улыбнулся, морща губы.
— Не совсем, товарищ лейтенант. Вот когда введем в меридиан…
— Забудьте временно про гирокомпас. Переключайтесь на электрохозяйство. Сколько вам нужно на смену проводки?
— Что-нибудь порядка дней десяти…
Это было любимое выражение Савина, и в свое время оно раздражало Митю не меньше, чем улыбка и штатская привычка пожимать плечами.
— Кабеля нам не хватит, товарищ лейтенант.
— Достанем.
Деловая часть была исчерпана.
— Привыкаете? — спросил Митя, показывая на новенький галун, и Савин смущенно заулыбался.
— Да уж привык почти…
— А вы знаете, Савин, не подойди вы ко мне тогда — помните? — я бы вас списал с корабля.
— Знаю. Я потому и подошел.
— Так какого же черта вы раньше придуривались?
На секунду Савин насторожился. Но только на секунду. Он с благодарностью запустил пальцы в подставленный кисет, и Митя понял: сейчас заговорит.
— Нас у матери было трое, — сказал Савин, насасывая самокрутку: сырой «эрзац» разгорался с трудом. — Старший братишка у меня военный переводчик, японист, погиб в районе Хасана. Пенсия ерундовая, сестренка только в школу пошла, пришлось уйти с первого курса электромеханического и перейти на заочный. А тут призыв.
— Разве заочников берут?
— Берут. К тому же у меня хвостов много было…
— А отчего хвосты?
— Так получилось. Частный сектор подвел. — И, видя, что лейтенант недоумевает, пояснил: — Стал не столько работать, сколько прирабатывать. Началось-то с малого. Придешь с работы, мать говорит: «Юраша, за тобой от Клюевых приходили, у них приемник барахлит»… У одного радио, у другого плитка, у третьего патефон… Дом большой — шесть корпусов. Я сперва не брал денег, потом стал брать: на материал много денег уходит, да и обижаются, если не берешь. Надо бы отказывать, да как откажешь, мастерская далеко, надо сменить сопротивление — тащи приемник на себе, сдавай под квитанцию, срок — порядка двух недель. Знаете, товарищ лейтенант, что меня удивляет, — заговорил он вдруг, оживившись, — чему людей в школе учат? Живут в доме интеллигентные люди, накупили себе электроприборов, а чуть где контакт отошел — они сразу: «SOS»! Придешь, ткнешь пальцем — горит. «Ах, ох, какой вы, Юрочка, кудесник! Сколько вам, разрешите?» — «Ничего», — говорю. «Как так ничего?» — «Ну рубль». Дают пять. Бывает, сделаешь, да еще лекцию прочтешь: так, мол, и так, если у вас опять такая же история случится, вы в этом месте прижмите пальчиком, и будет порядок. Нет, говорят, мы уж тогда, если позволите, опять к вам… Сперва я ужасно как стеснялся, потом привык. Мы с сестрой приоделись, я себе верстачок отгрохал, инструмент завел. Ладно, думаю, еще год потружусь в частном секторе, а потом засяду и разом все хвосты сдам. Но не рассчитал — взяли на действительную. Между прочим, меня еще до призыва вызывали по комсомольской линии, предлагали в военно-техническое. Я и сам не хотел в кадры, но особенно мать: «Поклянись, что нипочем не согласишься». Я, конечно, смеюсь: «Чем клясться-то: если богом, так я не верю, а комсомолом — как-то неловко». — «Клянись вот ее здоровьем». Это сестры, значит…
Самокрутка так и не раскурилась. Савин бросил ее в снег.
— Во время призыва на меня опять наперли: «Ты, говорят, культурный парень, неужели хочешь рядовым служить?» — «Хочу». — «Смотри, зашлем на край света, на афганскую границу». — «Это пожалуйста». — «Не шути, парень, можем и из комсомола попереть». Но тут я тоже зашелся: исключайте. Исключить не исключили, да и заслали недалеко — в Кронштадт. В учебном отряде опять та же музыка: поступай на курсы младших командиров. Отказался, начал служить на корабле. Новое дело: оставайся на сверхсрочную. А меня, скажу вам откровенно, уже заело — не хочу ничего, ни в кадры, ни в сверхсрочную, хочу отслужить, что положено, и податься домой. Я легкого характера, но, если на меня напирать, во мне как будто все каменеет. Спросят — скажу, прикажут — сделаю, а чтобы сам…
— Знаю я вашу систему, — сказал Туровцев. — «Есть, товарищ лейтенант»… — Он передразнил нарочито неинтеллигентную интонацию Савина, и, вероятно, удачно, потому что Савин засмеялся и умолк.
— Ну, а дальше что?
Савин пожал плечами.
— Не знаю, товарищ лейтенант. Я дальше Победы не заглядываю.
«Как все просто, — думал Митя, глядя в спину удаляющемуся Савину. — Просто, когда знаешь, — поправился он. — Знать — трудно. А ведь мы с ним годки, он мог быть моим братом. То, что он матрос, а я лейтенант, — чистая случайность, могло быть наоборот. От этого и легче — и труднее».
До обеда еще оставалось время, и Митя полез на мостик, где, кроме Соловцова, застал Халецкого и распек обоих за то, что выстуживают лодку. С тех пор как он стал меньше думать о своем престиже и больше о деле, правильный тон пришел сам собой. Боцман, выслушав выговор, метнул сердитый взгляд на Соловцова, но ничего не сказал.
«Не дружат, — отметил Митя. — Что это — соперничество, борьба за влияние?» И, вынув записную книжку, нацарапал: «X — С = ? Выяснить при случае». Затем перелистал свои прежние записи и надолго задумался. С тех пор как «двести вторая» перестала числиться в кораблях первой линии, снабжение техническими материалами почти прекратилось. Пора браться за корпусные работы и ремонт трюмных систем, но нет трубок нужного сечения, нет листового металла, нет кабеля, и бедному старпому все чаще вспоминается старая сказка о солдате, варившем суп из топора. Рожденная в век примитивной техники и патриархальных отношений, она тем не менее довольно точно отражает действительное положение вещей.
Сразу после ужина доктор увел часть команды на «Онегу» — смотреть какой-то фильм, а Горбунов принялся разжигать камин. Митя удивился — камин пожирал кучу дров, и топили его только в экстраординарных случаях. Таким экстраординарным случаем мог быть приход Катерины Ивановны, она появлялась не часто, примерно раз в неделю, и оставалась ночевать. Катерины Ивановны давно уже не было видно, и Митя нисколько не удивился бы, если б она вдруг вошла. Удивительно было другое — горбуновское предвидение.
Туровцев поежился и, весело жмурясь, посмотрел вверх. Небо сочилось голубизной, над самой головой нависала большая сосулька — не грязный клок декабрьского льда, а отмытая таянием, радостно слезящаяся, пронизанная лучами мартовского солнца и сияющая, как горный хрусталь. Радужный пот струился по сосульке, и уже набегала новая капля.
Митя засмеялся и подставил щеку. Не рассчитал — капля упала на отворот шинели, скатилась по жесткому ворсу и разбилась о пуговицу.
Он оглянулся и увидел Петровича. Старый матрос стоял, выставив вперед серебряную бороду, и тоже смотрел на сосульку. На синеватых губах застыла улыбка. Встретившись с Митей глазами, он выпрямился и громко сказал:
— Припотёеват.
Митя не понял.
— Припотёеват, — повторил матрос еще громче, упирая на «ё».
«Припотевает», — сообразил Митя и радостно закивал.
Выбежал во двор Шурик Камалетдинов. Размахнулся, чтоб запустить в сосульку комком мерзлой глины, и, прежде чем его удержали, остановился…
Третья капля скользнула в черную дырочку, пробитую в истоптанной, почерневшей от сажи снежной корке.
Митя прислушался и потянул носом. Двор дома на Набережной был полон звуками и запахами.
Время близилось к обеду. Митя проспал на законном основании до одиннадцати часов — это была премия за отличный ремонт навигационных приборов. Как ни придирался Горбунов, испытания прошли безупречно. Последнее время все Митины чувства спали, он оглох ко всему, что не касалось ремонта.
Теперь слух обострился, а нюх стал собачий.
Потрескивала железная кровля, звенели падающие из проржавевших желобов капли, чирикал одинокий воробей, по исцарапанному осколками карнизу к нему подкрадывалась неизвестно откуда взявшаяся кошка. Прыгнула, сорвалась, что с кошками почти не бывает, и дико зашипела, сверкнув на Митю бешеными глазами. Взгляд ее говорил: эх, была бы я не кошка, а тигр, я бы знала, что с тобой делать, голубчик…
Донимали запахи. Пока держались морозы, в городе ничем не пахло, разве что порохом. Это был сильный, но нестойкий запах, он быстро рассеивался. Теперь в воздухе носились слабые, но волнующие запахи гари и гниения, к ним примешивался еще один, совсем таинственный — так пахнут жабры у тронувшейся копченой воблы, — и хотя известно, что никакой воблы нет на сто верст в округе, а запах исходит от сложенных во дворе ржавых железных пластин, покрытых минеральной смазкой, Митя проглатывает слюну, и челюсти сводит короткая судорога.
Есть хочется всегда, даже во сне.
Во флигеле скрипнула дверная пружина, кто-то пробует открыть дверь изнутри, не осилил — сейчас наляжет плечом. Это могла быть Тамара, и Митя бежал. Когда дверь хлопнула, он был уже под аркой.
Со времени разрыва Митя видел Тамару раз пять или шесть. Столкнувшись, они вежливо здоровались, но в разговор не вступали. Разговаривать было не о чем — отношения Тамары с Селяниным уже давно не составляли ни для кого секрета. Весь дом осуждал Тамару — не за то, что она бросила Николая Эрастовича и сошлась с другим человеком, а потому что, сойдясь с Селяниным, она разительно переменилась. Она не ссорилась с соседями и не уклонялась от дежурств, но у нее был такой отчужденный и вызывающий вид, который лучше слов говорил окружающим: да, я живу так, как мне нравится, и мне в высшей степени безразлично, что вы по этому поводу думаете. Она совсем отвадила от себя Катю и Юлию Антоновну и ни с кем, кроме Асият и Козюриных, не якшалась. Несомненно, она голодала меньше других. Селянин приезжал часто, не таясь, иногда он привозил с собой гостей. В притихшем флигеле, где никто без нужды не двигается и все прислушиваются к каждому шороху, звук откупориваемой бутылки кажется выстрелом. Тамара этого не понимала, вернее, не хотела понимать…
О Тамаре Митя старался думать как можно проще и грубее. Красивая баба. Познакомились на вечеринке, спутались. Ни о какой любви и речи не было. Надоело голодать, подвернулся пожилой влиятельный дядька — она и переметнулась. Хвалить тут не за что, но по человечеству можно понять, рассказывают случаи похуже. Разошлись мы как-то не очень красиво, но по существу ни у меня к ней, ни тем более у нее ко мне не может быть никаких претензий. Как говорится — инцидент исперчен…
Все это было так. И в то же время совсем не так. Временами наступало просветление, и тогда Митя догадывался, что пытаться объяснить Тамару столь упрощенным способом — это то же самое, что вести подводную лодку, пользуясь школьной географической картой. Недоставало какой-то последней ясности, поэтому Митины настроения были подвержены заметным колебаниям — от приступов ненависти, когда холодеет в позвоночнике, до тайной нежности. Митя много раз пытался привести в систему свои мысли и всякий раз убеждался в том, как капризна логическая машина: еле заметное смещение в исходных данных, и вся длинная цепочка рассуждений выстраивается уже по-иному, все факты и фактики предстают в новом освещении, и как не прийти в отчаяние оттого, что любой малозначительный поступок, оказывается, может быть объяснен по меньшей мере двояко: подлостью и гордостью, равнодушием и страстью, корыстью и самоотверженностью. Сколько ни раскладывай этот пасьянс, он никогда не выходит без того, чтоб не вкрался какой-то допуск, или, попросту говоря, без того, чтоб где-нибудь не передернуть.
На Набережной снег был чище и искрился на солнце. Митя даже зажмурился.
…«Верхнюю вахту несет Соловцов. В двенадцать его сменит Савин. Суточное расписание стало похоже на короткое одеяло: натянешь на нос — ноги торчат. Однако служба идет, и график ремонтных работ — тьфу, тьфу, тьфу — выполняется.
…На пустых баллонах сидят Зайцев и Козюрин. Греются на солнышке и дымят махрой. Павел Анкудинович — инженер, объехавший полсвета, Серафим Васильевич — мастер и в жизни не выезжал за Нарвскую заставу. У Кудиныча лицо суровое, в крупных морщинах, у дяди Симы — бледное опухшее личико и нос картошкой, но корень у них один, оба они принадлежат к тому удивительному племени, которое зовется питерский пролетариат. Замечательный народ, он умеет все — делать революцию, строить корабли, тракторы и турбины. Не знаю, что бы мы делали без этих двоих. Конечно, их приходится подкармливать, одного за счет кают-компании, другого из матросского котла. Они и понятия не имеют, сколько тревог это доставляет помощнику — ведь достаточно одному краснофлотцу заявить, что ему недодают положенных калорий, и начнется столпотворение. Комдив и военком, конечно, догадываются, но, поскольку заявлении нет, молчат…»
Горбунов стоял под репродуктором и слушал сводку. Чередовались два голоса — мужской и женский, оба низкие и красивые. Женский голос Митя узнал мгновенно. Как видно, сводка была неплохая — командир улыбался. Митя тоже прислушался, но в этот момент Катерина Ивановна произнесла: «Передача окончена», — и эти тысячу раз слышанные слова заставили Митю вздрогнуть. Ощущение было такое, как будто он случайно подслушал разговор или заглянул в чужое письмо. Ничего особенного не произошло, и, вероятно, никто из слушавших передачу, включая немецких разведчиков, не придали значения тому, что пауза между этими двумя словами была слегка, ну, может быть, на одну пятую секунды затянута, а слово «окончена» произнесено не с обычной деловитой, а с какой-то очень личной интонацией, нежной и обещающей. Митя взглянул еще раз на Горбунова и поразился — таким откровенно счастливым было лицо командира. Горбунов помахал помощнику рукой и, продолжая улыбаться, двинулся навстречу.
— Как спалось, Дмитрий Дмитрич?
— Отлично.
— Когда будем погружаться? (Типично горбуновский вольт — при чем тут погружение?)
— Так ведь лед, Виктор Иваныч…
— Мало ли что лед. Лед растает.
— Растает — пойдем.
— А куда?
Понимать — это значит схватывать главное и угадывать пропущенное. Одной тренировкой это не дается, нужен единый строй, как в оркестре. С некоторых пор Митя обрел этот строй, временами он читал мысли Горбунова так же безошибочно, как сигнальщики читают семафор. «А куда?» значит примерно следующее: «Вы прекрасно отремонтировали свои приборы, штурман. Теперь забудьте о них. Думать надо о корпусных работах. Если вы уже начали о них думать, то несомненно подумали и о том, куда мы пойдем проводить пробное погружение». Но теперь Митю уже трудно застать врасплох.
— А вот там, чтоб далеко не ходить. — Он показывает на чернеющие на правом берегу Кресты.
— Что, порядочная глубина?
— Хватает. С ручками, как говорят мальчишки у нас на Яузе.
— Это и в Кронштадте мальчишки так говорят, — сказал Горбунов ревниво.
Солнце ярко светило, командир был ласков, а настроение без всяких видимых причин испортилось. Доискиваться причин не хотелось, и, расставшись с командиром, Митя решил заняться делом.
— Эй, на мостике! — закричал он во всю силу легких. Окрик получился настоящий, командирский.
— Есть, на мостике! — зычно и весело отозвался Соловцов.
— Савина ко мне!
— Есть, Савина к помощнику командира корабля…
По сходням бежит Савин, на ходу оправляя шинель. На рукавах свежие нашивки, он к ним еще не привык — нет-нет да и посмотрит. Улыбка у него какая-то нематросская, раньше она Митю раздражала, а теперь, после двух месяцев совместной работы, кажется даже симпатичной. С приборами хлебнули горя, все шкалы и репитеры имели самый честный вид и при этом бессовестно врали. В поисках неисправности приходилось без конца разбирать и вновь собирать одни и те же узлы, временами Туровцев подумывал об отступлении, но достаточно было взглянуть на Савина, чтоб отбросить малодушные мысли. Этот бывший саботажник, помимо сноровки и великолепной памяти, помещавшейся где-то в пальцах — он знал все схемы на ощупь, — обладал поразительным упорством, неудачи его только подстегивали.
— Ну как — отлегло? — спросил Митя подбежавшего Савина.
Савин улыбнулся, морща губы.
— Не совсем, товарищ лейтенант. Вот когда введем в меридиан…
— Забудьте временно про гирокомпас. Переключайтесь на электрохозяйство. Сколько вам нужно на смену проводки?
— Что-нибудь порядка дней десяти…
Это было любимое выражение Савина, и в свое время оно раздражало Митю не меньше, чем улыбка и штатская привычка пожимать плечами.
— Кабеля нам не хватит, товарищ лейтенант.
— Достанем.
Деловая часть была исчерпана.
— Привыкаете? — спросил Митя, показывая на новенький галун, и Савин смущенно заулыбался.
— Да уж привык почти…
— А вы знаете, Савин, не подойди вы ко мне тогда — помните? — я бы вас списал с корабля.
— Знаю. Я потому и подошел.
— Так какого же черта вы раньше придуривались?
На секунду Савин насторожился. Но только на секунду. Он с благодарностью запустил пальцы в подставленный кисет, и Митя понял: сейчас заговорит.
— Нас у матери было трое, — сказал Савин, насасывая самокрутку: сырой «эрзац» разгорался с трудом. — Старший братишка у меня военный переводчик, японист, погиб в районе Хасана. Пенсия ерундовая, сестренка только в школу пошла, пришлось уйти с первого курса электромеханического и перейти на заочный. А тут призыв.
— Разве заочников берут?
— Берут. К тому же у меня хвостов много было…
— А отчего хвосты?
— Так получилось. Частный сектор подвел. — И, видя, что лейтенант недоумевает, пояснил: — Стал не столько работать, сколько прирабатывать. Началось-то с малого. Придешь с работы, мать говорит: «Юраша, за тобой от Клюевых приходили, у них приемник барахлит»… У одного радио, у другого плитка, у третьего патефон… Дом большой — шесть корпусов. Я сперва не брал денег, потом стал брать: на материал много денег уходит, да и обижаются, если не берешь. Надо бы отказывать, да как откажешь, мастерская далеко, надо сменить сопротивление — тащи приемник на себе, сдавай под квитанцию, срок — порядка двух недель. Знаете, товарищ лейтенант, что меня удивляет, — заговорил он вдруг, оживившись, — чему людей в школе учат? Живут в доме интеллигентные люди, накупили себе электроприборов, а чуть где контакт отошел — они сразу: «SOS»! Придешь, ткнешь пальцем — горит. «Ах, ох, какой вы, Юрочка, кудесник! Сколько вам, разрешите?» — «Ничего», — говорю. «Как так ничего?» — «Ну рубль». Дают пять. Бывает, сделаешь, да еще лекцию прочтешь: так, мол, и так, если у вас опять такая же история случится, вы в этом месте прижмите пальчиком, и будет порядок. Нет, говорят, мы уж тогда, если позволите, опять к вам… Сперва я ужасно как стеснялся, потом привык. Мы с сестрой приоделись, я себе верстачок отгрохал, инструмент завел. Ладно, думаю, еще год потружусь в частном секторе, а потом засяду и разом все хвосты сдам. Но не рассчитал — взяли на действительную. Между прочим, меня еще до призыва вызывали по комсомольской линии, предлагали в военно-техническое. Я и сам не хотел в кадры, но особенно мать: «Поклянись, что нипочем не согласишься». Я, конечно, смеюсь: «Чем клясться-то: если богом, так я не верю, а комсомолом — как-то неловко». — «Клянись вот ее здоровьем». Это сестры, значит…
Самокрутка так и не раскурилась. Савин бросил ее в снег.
— Во время призыва на меня опять наперли: «Ты, говорят, культурный парень, неужели хочешь рядовым служить?» — «Хочу». — «Смотри, зашлем на край света, на афганскую границу». — «Это пожалуйста». — «Не шути, парень, можем и из комсомола попереть». Но тут я тоже зашелся: исключайте. Исключить не исключили, да и заслали недалеко — в Кронштадт. В учебном отряде опять та же музыка: поступай на курсы младших командиров. Отказался, начал служить на корабле. Новое дело: оставайся на сверхсрочную. А меня, скажу вам откровенно, уже заело — не хочу ничего, ни в кадры, ни в сверхсрочную, хочу отслужить, что положено, и податься домой. Я легкого характера, но, если на меня напирать, во мне как будто все каменеет. Спросят — скажу, прикажут — сделаю, а чтобы сам…
— Знаю я вашу систему, — сказал Туровцев. — «Есть, товарищ лейтенант»… — Он передразнил нарочито неинтеллигентную интонацию Савина, и, вероятно, удачно, потому что Савин засмеялся и умолк.
— Ну, а дальше что?
Савин пожал плечами.
— Не знаю, товарищ лейтенант. Я дальше Победы не заглядываю.
«Как все просто, — думал Митя, глядя в спину удаляющемуся Савину. — Просто, когда знаешь, — поправился он. — Знать — трудно. А ведь мы с ним годки, он мог быть моим братом. То, что он матрос, а я лейтенант, — чистая случайность, могло быть наоборот. От этого и легче — и труднее».
До обеда еще оставалось время, и Митя полез на мостик, где, кроме Соловцова, застал Халецкого и распек обоих за то, что выстуживают лодку. С тех пор как он стал меньше думать о своем престиже и больше о деле, правильный тон пришел сам собой. Боцман, выслушав выговор, метнул сердитый взгляд на Соловцова, но ничего не сказал.
«Не дружат, — отметил Митя. — Что это — соперничество, борьба за влияние?» И, вынув записную книжку, нацарапал: «X — С = ? Выяснить при случае». Затем перелистал свои прежние записи и надолго задумался. С тех пор как «двести вторая» перестала числиться в кораблях первой линии, снабжение техническими материалами почти прекратилось. Пора браться за корпусные работы и ремонт трюмных систем, но нет трубок нужного сечения, нет листового металла, нет кабеля, и бедному старпому все чаще вспоминается старая сказка о солдате, варившем суп из топора. Рожденная в век примитивной техники и патриархальных отношений, она тем не менее довольно точно отражает действительное положение вещей.
Сразу после ужина доктор увел часть команды на «Онегу» — смотреть какой-то фильм, а Горбунов принялся разжигать камин. Митя удивился — камин пожирал кучу дров, и топили его только в экстраординарных случаях. Таким экстраординарным случаем мог быть приход Катерины Ивановны, она появлялась не часто, примерно раз в неделю, и оставалась ночевать. Катерины Ивановны давно уже не было видно, и Митя нисколько не удивился бы, если б она вдруг вошла. Удивительно было другое — горбуновское предвидение.