Страница:
На какое-то время он потерял сознание. Его привел в чувство яркий электрический луч. Оказалось, что он сидит на мокром плиточном полу против двери, обитой рваным войлоком, с дыркой вместо французского замка.
Тамара проявила удивительное самообладание и поистине матросскую сноровку. Она помогла Мите подняться, быстро и бесшумно провела по сложному коридорному фарватеру в невыносимо холодную коммунальную ванную, зажгла керосиновую лампадку, осветившую щербатые изразцы, и оставила его там одного ровно столько времени, сколько это было необходимо. Затем втолкнула его в комнату, расстелила на тахте тканьевое одеяло, ловко обернула лоснящуюся диванную подушку чистым полотенцем, знаком приказала раздеться, лечь, укрыться и сурово цыкнула при первой попытке произнести какие-то ненужные слова. Впрочем, Митя не очень сопротивлялся и, коснувшись подушки, сразу впал в полузабытье. Он не спал, а между тем не мог ни говорить, ни шевелиться. Картины, проносившиеся в его сознании, не походили ни на сон, ни на явь, а скорее на виденные в раннем детстве кадры немого кино: мечущиеся под проливным дождем плоские тени, внезапные обрывы и остановки. Таинственно возник худой старик в длинном халате, похожий на полусумасшедшего хранителя старинного замка; он сидел на корточках и что-то торопливо ел. Потом он исчез — так же непонятно, как и появился. Затем белая дама прошлась бесплотной походкой, наклонилась над Митей — Митя похолодел — и, коснувшись его волос рукой, обладавшей скорее зарядом, чем массой, вознеслась к потолку.
Наконец он заснул и проснулся оттого, что под утро электростанция дала ток — включенная с вечера настольная лампа светила ему прямо в лицо.
Митя огляделся. Комната была большая, запущенная, со старой, сборной неудобной мебелью. Громоздкие, как троны, резные кресла с бронзовыми нашлепками в виде львиных морд. Старинный пузатый сервант, на дверце серванта были изображены танцующие маркизы — впрочем, они могли быть и пастушками, от времени и копоти классовые различия несколько стерлись. Митя, давно не бывавший в частных домах, подумал, что хозяйке не мешало бы навести чистоту. И в этот момент увидел Тамару.
Конечно, комната была порядком закопчена, но сама Тамара и все, что непосредственно к ней прикасалось, отличались поразительной, почти хирургической чистотой. Белоснежной была дырявая наволочка, на которой покоилась ее порозовевшая во сне щека, бело-розовый купальный халат приоткрывал юную кожу плеча, пересеченную голубой ленточкой, как будто еще хранившей горячий след утюга. На огромной деревянной кровати с дурацкими витыми столбиками она выглядела девочкой, прикорнувшей в ожидании своих не ко времени раскутившихся родителей. Туровцев посмотрел на нее с нежностью — недолго и не очень пристально, боясь разбудить взглядом. Он плохо представлял, как вести себя в случае, если она проснется, и потому решил бежать. Стараясь не шуметь, он обулся. Затем надел китель и шинель — они выглядели поразительно опрятно, принимая во внимание вчерашнее падение с лестницы и некоторые другие обстоятельства. Вспоминая, что было вчера, Митя сморщился и даже тихонько застонал.
Ему повезло, он никого не встретил ни в коридоре, ни во дворе. На корабле он сразу почувствовал себя в безопасности, начальственным тоном спросил у дежурного про Божко и, выяснив, что военврач третьего ранга вернулся и отдыхает, пошел в обход постов, справедливо взгрел дежурного по низам за курение в неположенном месте и только после этого отправился к себе в каюту, где прилег на койку, закурил трубку и курил ее до самой побудки. Ему хотелось спокойно разобраться в событиях прошедшей ночи, а для размышлений он предпочитал горизонтальное положение. Однако и это не помогло. Наоборот, он окончательно запутался.
И теперь — прошло четыре дня — желанная ясность не приходила. Что такое Тамара? Он уже испробовал все возможные варианты отношения, от грубо-презрительного до романтически восторженного, и можно было прийти в отчаяние от того, как любая мелочь убедительнейшим образом могла быть истолкована в любую сторону. Факты, как шлюпки на групповых учениях, делали «поворот все вдруг», и вывод, минуту назад казавшийся безупречным, рассыпался в прах.
Единственное, что Митя решил твердо, — никогда ни при каких обстоятельствах не посвящать Божко в свои личные дела. На другой день они встретились как ни в чем не бывало, Митя кротко выслушал пространные извинения, но ни о чем расспрашивать не стал, а главное — ни словом не обмолвился о своем возвращении на ковровую тахту. Он даже не сердился на Божко, просто он знал, что лекарь не поймет каких-то важных нюансов. Больше всего он боялся, что Божко назовет его чудаком, раззявой, упустившим случай, который сам шел в руки, и будет, ласково посмеиваясь, доказывать, что Тамара, наверно, хохочет-заливается, вспоминая симпатичного, но нерешительного моряка. Этому не хотелось верить, и в то же время — чего уж там! — не хотелось ходить в чудаках.
Существовал только один человек, с которым хотелось поделиться, — Горбунов. Тот бы все понял. Но Горбунова не было.
Глава третья
Тамара проявила удивительное самообладание и поистине матросскую сноровку. Она помогла Мите подняться, быстро и бесшумно провела по сложному коридорному фарватеру в невыносимо холодную коммунальную ванную, зажгла керосиновую лампадку, осветившую щербатые изразцы, и оставила его там одного ровно столько времени, сколько это было необходимо. Затем втолкнула его в комнату, расстелила на тахте тканьевое одеяло, ловко обернула лоснящуюся диванную подушку чистым полотенцем, знаком приказала раздеться, лечь, укрыться и сурово цыкнула при первой попытке произнести какие-то ненужные слова. Впрочем, Митя не очень сопротивлялся и, коснувшись подушки, сразу впал в полузабытье. Он не спал, а между тем не мог ни говорить, ни шевелиться. Картины, проносившиеся в его сознании, не походили ни на сон, ни на явь, а скорее на виденные в раннем детстве кадры немого кино: мечущиеся под проливным дождем плоские тени, внезапные обрывы и остановки. Таинственно возник худой старик в длинном халате, похожий на полусумасшедшего хранителя старинного замка; он сидел на корточках и что-то торопливо ел. Потом он исчез — так же непонятно, как и появился. Затем белая дама прошлась бесплотной походкой, наклонилась над Митей — Митя похолодел — и, коснувшись его волос рукой, обладавшей скорее зарядом, чем массой, вознеслась к потолку.
Наконец он заснул и проснулся оттого, что под утро электростанция дала ток — включенная с вечера настольная лампа светила ему прямо в лицо.
Митя огляделся. Комната была большая, запущенная, со старой, сборной неудобной мебелью. Громоздкие, как троны, резные кресла с бронзовыми нашлепками в виде львиных морд. Старинный пузатый сервант, на дверце серванта были изображены танцующие маркизы — впрочем, они могли быть и пастушками, от времени и копоти классовые различия несколько стерлись. Митя, давно не бывавший в частных домах, подумал, что хозяйке не мешало бы навести чистоту. И в этот момент увидел Тамару.
Конечно, комната была порядком закопчена, но сама Тамара и все, что непосредственно к ней прикасалось, отличались поразительной, почти хирургической чистотой. Белоснежной была дырявая наволочка, на которой покоилась ее порозовевшая во сне щека, бело-розовый купальный халат приоткрывал юную кожу плеча, пересеченную голубой ленточкой, как будто еще хранившей горячий след утюга. На огромной деревянной кровати с дурацкими витыми столбиками она выглядела девочкой, прикорнувшей в ожидании своих не ко времени раскутившихся родителей. Туровцев посмотрел на нее с нежностью — недолго и не очень пристально, боясь разбудить взглядом. Он плохо представлял, как вести себя в случае, если она проснется, и потому решил бежать. Стараясь не шуметь, он обулся. Затем надел китель и шинель — они выглядели поразительно опрятно, принимая во внимание вчерашнее падение с лестницы и некоторые другие обстоятельства. Вспоминая, что было вчера, Митя сморщился и даже тихонько застонал.
Ему повезло, он никого не встретил ни в коридоре, ни во дворе. На корабле он сразу почувствовал себя в безопасности, начальственным тоном спросил у дежурного про Божко и, выяснив, что военврач третьего ранга вернулся и отдыхает, пошел в обход постов, справедливо взгрел дежурного по низам за курение в неположенном месте и только после этого отправился к себе в каюту, где прилег на койку, закурил трубку и курил ее до самой побудки. Ему хотелось спокойно разобраться в событиях прошедшей ночи, а для размышлений он предпочитал горизонтальное положение. Однако и это не помогло. Наоборот, он окончательно запутался.
И теперь — прошло четыре дня — желанная ясность не приходила. Что такое Тамара? Он уже испробовал все возможные варианты отношения, от грубо-презрительного до романтически восторженного, и можно было прийти в отчаяние от того, как любая мелочь убедительнейшим образом могла быть истолкована в любую сторону. Факты, как шлюпки на групповых учениях, делали «поворот все вдруг», и вывод, минуту назад казавшийся безупречным, рассыпался в прах.
Единственное, что Митя решил твердо, — никогда ни при каких обстоятельствах не посвящать Божко в свои личные дела. На другой день они встретились как ни в чем не бывало, Митя кротко выслушал пространные извинения, но ни о чем расспрашивать не стал, а главное — ни словом не обмолвился о своем возвращении на ковровую тахту. Он даже не сердился на Божко, просто он знал, что лекарь не поймет каких-то важных нюансов. Больше всего он боялся, что Божко назовет его чудаком, раззявой, упустившим случай, который сам шел в руки, и будет, ласково посмеиваясь, доказывать, что Тамара, наверно, хохочет-заливается, вспоминая симпатичного, но нерешительного моряка. Этому не хотелось верить, и в то же время — чего уж там! — не хотелось ходить в чудаках.
Существовал только один человек, с которым хотелось поделиться, — Горбунов. Тот бы все понял. Но Горбунова не было.
Глава третья
Когда Тамара, накинув на плечи первую попавшуюся шинель, перебежала через двор, чтобы пригласить на вечеринку свою ближайшую подругу, ее меньше всего заботило, как бы Божко или Туровцев не остались без дамы. Но она считала, что будет до слез обидно, если ее дорогая Катюшка, по целым суткам пропадающая у себя на радио и исхудавшая до того, что на нее страшно смотреть, не попробует икры, сыра и колбасы и все это съедят совершенно посторонние люди.
Катя оказалась дома, но приглашение встретила с оскорбившей Тамару настороженностью, пустилась в ненужные расспросы и в конце концов наотрез отказалась прийти. Причем сделала это в такой деликатной, изящно-сдержанной форме, что Тамара, простившая бы Кате любую резкость, вдруг почувствовала себя униженной, заговорила вызывающим тоном и ушла с тяжелым предчувствием надвигающегося разрыва.
На обратном пути Тамару остановила та самая строгая дама в пенсне, что учиняла допрос Туровцеву. Юлия Антоновна была женщина пожилая и всеми уважаемая, к Тамаре относилась по-матерински, и Тамара, мало кому разрешавшая вмешиваться в свои дела, признавала за Юлией Антоновной материнские права, в том числе право требовать отчета и делать замечания. Но, возбужденная размолвкой с подругой, взвилась от первого резкого слова, грубо огрызнулась и, сраженная леденящим взглядом сквозь пенсне, вернулась домой в состоянии упрямого ожесточения, вызванного отчасти тем, что у нее были серьезные сомнения в своей правоте.
К сказанному необходимо добавить еще одно обстоятельство, которого пока не знали ни Катя, ни Юлия Антоновна. Неделю назад Тамара объявила своему мужу Николаю Эрастовичу, человеку в высшей степени порядочному, что их совместная жизнь была ошибкой, поэтому она просит его переехать в комнату Зенкевичей (Зенкевичи были квартирные соседи, эвакуировавшиеся еще в сентябре) и в дальнейшем входить к ней не иначе, как предварительно постучавшись. На этих условиях Тамара соглашалась временно не разделять хозяйство и сохранить попечение о его гардеробе. Николай Эрастович, зная решительный нрав своей молодой жены, приговору подчинился, однако не афишировал разрыва, мудро рассчитывая, что Тамара еще одумается.
После смерти матери именно эти три человека — муж, Катя и Юлия Антоновна — были для Тамары самыми близкими людьми на свете; разрыв с ними означал почти полное одиночество.
В больших городах соседские связи, как правило, слабы и случайны. Люди живут годами, не зная, что творится в соседних этажах и подъездах. Переезжая в новые лучшие квартиры, они расстаются со старым жильем и прежними соседями без сожаления. Можно, не рискуя впасть в ошибку, утверждать, что жилищные товарищества являются одной из низших форм объединения людей. Сказать про человека, что он член жакта, — это значит ничего не сказать и похоже на недобрую шутку.
Война и осада внесли свои поправки в сложившиеся представления. Скромные жакты превратились в объекты противовоздушной и противоартиллерийской обороны, в настоящие маленькие крепости. От сплоченности и боевого духа гарнизонов, от энергии и бдительности людей, стоявших во главе обороны, зависели не только материальные ценности, но и человеческие жизни.
К чести обитателей дома на Набережной, они и в мирное время отличались высокоразвитым общественным духом, знали и ценили своих выдающихся граждан и в высокой степени обладали чувством местного патриотизма, столь свойственного ленинградцам. Они гордились не только архитектурными достоинствами и местоположением своего дома, но также его славным историческим прошлым, заключавшимся (как это ни покажется маловероятным) в том, что он не только был старейшим жактом страны, но фактически стал таковым задолго до Великой Октябрьской революции, отменившей частную собственность на крупные домовладения.
Приехал Толкачев в Петербург с целью весьма почтенной — определить свою единственную дочь Юлечку, красавицу и умницу, на Высшие женские курсы. Он решился на этот опасный шаг с большой неохотой, после двух лет войны с дочерью, проявившей в борьбе за свои права поразительную энергию и выдержку.
Антон Толкачев отнюдь не был варваром и противником женского образования и в своем кругу считался скорее либералом. Женат он был на девушке из обедневшей дворянской семьи, обожал жену, после смерти жены перенес свое обожание на дочь, похожую лицом на мать, а от отца унаследовавшую властный характер и энергию, направленную, впрочем, совсем не туда, куда хотелось отцу.
Отец ничего не имел против, чтобы Юлечка стала образованной женщиной, но для этого, по его мнению, не было никакой нужды ехать в столицу, за хорошие деньги можно достать профессоров и на Урале. Не имевший других наследников, Толкачев справедливо опасался, что в далеком Петербурге дочь отобьется от купеческого круга, выскочит замуж за какого-нибудь голоштанника или стрикулиста и вместе с ним пустит на ветер отцовские капиталы. А ведь по уму и твердости характера Юлечка стоила мужчины и могла бы вести дела не хуже иных наследников, была бы только охота. Но охоты не было. Здесь сказывалось влияние матери. Та презирала деньги. Не настолько, чтобы их не тратить, — тратила она их препорядочно, но о том, как они достаются, даже знать не хотела.
Два года шло сражение, в котором дочерью были последовательно применены все доступные слабой женщине приемы — слезы, истерики, болезнь и даже покупка в соседних аптеках большого количества веронала. Постепенно отец начал сдаваться. Он выставил условие, что Юлечка поедет в столицу не иначе, как в сопровождении своей двоюродной тетки Варвары Аристарховны, женщины хотя и очень глупой, но во всех прочих отношениях образцовой и высоконравственной. Осмелевшая Юлечка отклонила условие, что затянуло переговоры еще на месяц. В конце концов был достигнут компромисс. Отец скрепя сердце разрешал дочери жить одной, однако же не в номерах, а на квартире. Дочь обязывалась держать прислугу, а по воскресеньям и праздникам посещать дом знакомых Толкачеву петербургских оптовиков Лазаревых, от которых отец рассчитывал получать подробные и нелицеприятные реляции о поведении дочери.
На следующее утро по приезде в Петербург дочь отправилась подавать прошение, а отец поехал в Гостиный двор к старику Лазареву, где среди прочих рекомендаций получил совет осмотреть квартиру во флигеле дома на Набережной у Литейного моста, недорогую и очень приличную.
Из Гостиного Антон Петрович свернул на Марсово поле, вышел к Неве у Троицкого моста и там, незаметно для себя, пешечком дошел до указанного Лазаревым дома. Дом понравился ему своим скромным и внушительным видом. Поговорив с дворником, Толкачев выяснил, что хозяин не прочь продать все владение и возьмет недорого. В тот же вечер отец объявил дочери свое непременное намерение купить дом на Набережной.
— В доме шестнадцать квартир, — сказал отец дочери, — в одной будешь жить, другими кормиться. Жильцы — люди солидные, почтенные, живут давно, с ними больших забот не будет. А от меня денег не жди. С голоду будешь помирать — не дам. Учись хозяйствовать.
Одержимый своей педагогической идеей, отец стойко выдержал взрыв дочернего негодования. На этот раз Юлечке пришлось смириться — Толкачев пригрозил завязать чемоданы.
Купец прожил в Петербурге больше недели — время ушло на всякие формальности, связанные с совершением купчей. Были сделаны все необходимые и возможные визиты. Наконец он отбыл, оставив Юлечку на попечение кухарки и дворника Кафара, человека честного и грамотного, управлявшего за свое дворницкое жалованье всем несложным хозяйством дома.
Первые месяцы петербургского житья пронеслись, как один праздничный день. Все было увлекательно и прекрасно, важно и необходимо — музей Александра III и Эрмитаж, Мариинская опера и Александринка, лекции Тимирязева и Татьянин день, поездки на «кукушке» в Сестрорецк и перловый суп в студенческой столовой. Строго говоря, перловый суп совсем не был прекрасен. Чтобы его легче было проглотить, в тарелке обычно размешивалась чайная ложка горчицы. Этому супу обязаны своими хроническими катарами многие прославленные деятели науки, но в молодости об этом не думают, Юлечка рассчитала кухарку и купила абонемент в столовую. Утром и вечером она пила чай с вареной колбасой и французскими булками, ей казалось, что вкуснее нет ничего на свете, и она была права — чайная колбаса и перловый суп имели вкус свободы.
Уже на первом семестре курсистка Толкачева поняла, что ей не суждено стать второй Софьей Ковалевской. Не то чтобы у нее не было способностей или любви к наукам — все это было, не хватало целеустремленности. Ее интересовало все: естественные науки, политика, искусство; она просыпала утренние лекции, потому что до рассвета просиживала в меблирашках у подруг. Там шли бесконечные вдохновенные и бестолковые разговоры обо всем на свете — для Юлечки они были откровением. Она преклонялась перед Дарвином и Шаляпиным, Скрябиным и Плехановым, либеральными профессорами и ораторами студенческих сходок; ее увлечения были противоречивы и нестойки, но всегда бескорыстны. Она скоро поняла, что петербургское студенчество отчетливо разделяется на два несливающихся слоя — на белоподкладочников и демократическую братию, шумную и нищую. Юлечка сделала выбор, почти не задумываясь. Она ясно видела, что в демократической группе жизнь бьет ключом, люди интереснее, разговоры увлекательнее, отношения непринужденнее, в то время как молодые люди из богатых семей, к обществу которых она, по своему положению и воспитанию, вполне могла бы принадлежать, отталкивали ее своим поразительным сходством с екатеринбургскими женихами.
Братия приняла Юлечку дружелюбно, но некоторая отчужденность все-таки чувствовалась; как-никак она была купчихой и домовладелицей, и при случае ей давали понять это без всяких церемоний. Юлечка сердилась и в такие моменты действительно была похожа на избалованную купеческую дочь, а по ночам плакала и ненавидела дом. Она удвоила жалованье Кафару и раз навсегда запретила докладывать себе о делах. Дворнику были предоставлены неограниченные полномочия. Он сам ремонтировал дом, разбирал претензии, взыскивал плату, закупал дрова, распоряжался вывозом снега и мусора, платил установленную мзду чинам полиции, и, не будь Кафар правоверным мусульманином, хозяйка наверняка поручила бы ему принимать от них традиционные поздравления с рождеством и пасхой. В начале каждого месяца Кафар вручал Юлечке тоненькую пачку кредиток, которую она, не пересчитывая, запихивала в ящик секретера. К концу месяца пачка успевала растаять — Юлечка была расточительно щедра, и перловый суп обходился ей дороже, чем обед у Донона. Частенько ее обижало, что новые друзья, точные и щепетильные в денежных делах между собой, по отношению к ней вели себя с какой-то подчеркнутой беспардонностью. Она догадывалась о причинах: ее деньги были нетрудовыми, следовательно, дикими, шальными, на них можно было покупать талоны в столовую, пиво и папиросы, так же как на деньги, заработанные уроками или перепиской, но ценились они ниже, их не хотелось беречь, и было жалко отдать за шальной целковый добытый тяжким трудом двугривенный.
Незадолго до летних каникул произошло событие, заметно изменившее отношение окружающих к Юлии Толкачевой. Две курсистки — Зина Солодовникова и Аня Молдаван, презрев церковную обрядность, вступили в гражданский брак с такими же, как они сами, нищими вольнолюбивыми юнцами и вскоре забеременели. Подруги жили в номерах вдовы Кулябкиной, ханжи и сквалыги, с появлением младенцев оттуда нужно было убираться. Найти подходящую квартиру оказалось делом необычайно трудным. Нужен был домовладелец, который согласился бы за недорогую плату пустить к себе неимущих и беспокойных жильцов, находящихся вдобавок в незаконном сожительстве и почти наверняка неблагонадежных.
Когда Юлечке рассказали о злоключениях Зины и Ани, она недолго колебалась. В тот же день Кафар получил приказ под любым благовидным предлогом освободить одну из квартир во флигеле и сдать ее на половинных началах двум студенческим семьям. Кафар был удивлен, но, как человек восточный, ничем своего удивления не выразил, и через две недели Аня и Зина с мужьями перебрались в восьмую квартиру, где до того в течение восемнадцати лет проживал с семьей тихий, аккуратный жилец, совладелец конторы «Похоронное дело».
Лиха беда начало. Не прошло и года, как дом на Набережной стал неузнаваемым. Прежние жильцы, тихие и аккуратные, бежали, освободив квартиры, которые сразу же заняли студенческие семьи. Смех, пение, детский писк и плач огласили двор. Сначала новые жильцы платили исправно, но затем, с прибавлением семейства, запутавшись в возросших расходах, превращались в несостоятельных должников. И нередко Кафар по приказанию хозяйки отправлялся с судками в ближайший трактир за так называемыми «семейными» обедами стоимостью в четвертак для кого-нибудь из наиболее безнадежных недоимщиков.
К концу второй зимы только в трех квартирах сохранились прежние солидные жильцы. Уцелела семья художника — Юлечка преклонялась перед талантом — и две чиновничьи семьи, которые Кафар не сумел, а может быть, и не захотел выжить. Дом требовал расходов, только эти старожилы и позволяли Кафару кое-как сводить концы с концами.
Но стоило Юлечке заикнуться об очередном «пронунциаменто», как Кафар взбунтовался. Даже за тройное жалованье он не соглашался управлять этим сумасшедшим домом. Его резоны были неотразимы. Уход Кафара грозил катастрофой. Юлечка задумалась и нашла блестящий выход. Она сама подала в отставку. Вся законодательная власть была передана домовому комитету из студентов. Юлечка оставалась юридической владелицей дома и сохраняла за собой почетное председательство в комитете. За квартиру она еще не платила, но уже не распоряжалась доходами. Исполнительная власть по-прежнему оставалась в руках Кафара. Комитет правил домом твердо и нелицеприятно. Правда, за квартиру никто, кроме буржуев, не платил, но зато в трудные для Кафара моменты, когда околоточный грозил составлением акта, комитет по примеру Кузьмы Минина предлагал заложить жен и детей, студенты проводили самообложение, и из студенческих грошей составлялась нужная сумма.
Особенно блистательна была деятельность комитета в исторические дни пребывания Антона Толкачева в Петербурге.
Получив телеграмму, Юлечка не на шутку перепугалась. Приезжая в Екатеринбург на летние вакации, она легко обманывала отца. С приездом отца в столицу разоблачение казалось неизбежным.
Антон Толкачев прожил у дочери девять дней и так и не дознался истины. Девять дней продолжался спектакль, до тонкости срепетированный комитетом. Специально к приезду Толкачева был выкрашен фасад. Двор дома и фартук Кафара поражали своей чистотой. Не слышно было ни студенческих песен, ни звона гитарных струн. Ровно в полночь запирались железные ворота, при встрече с домовладелицей и ее отцом солидные, прилично одетые жильцы вежливо приподымали шляпы. Была разыскана и приглашена на гастроли опытная кухарка — она готовила отличные беляши и пельмени.
Отец уехал довольный, пожурив дочь за то, что она редко бывает у Лазаревых. Но стоило ему уехать, как личина респектабельности была сорвана. В восьмом номере полиция произвела обыск и нашла оружие. Студента Бориса Резчикова и его жену, курсистку Анну Молдаван, арестовали, а домовладелица, дочь купца первой гильдии Юлия Толкачева, и дворник Кафар Камалетдинов после придирчивого допроса были отпущены с предупреждением об ответственности.
Предупреждение не помогло. Началась мировая война, и дом на Набережной закипел, как солдатский котелок на огне. В одной квартире укрывали нелегального, в другой варили гектограф, у ворот постоянно околачивались шпики.
Несмотря на самоотверженный, пылкий характер, Юлия не стала революционеркой. В ту пору ее убеждения еще не сложились, их заменяли увлечения. Патриотический угар первых месяцев войны захватил ее безраздельно. Она рвалась на фронт. На фронт она не попала, тут решительно восстали старики Лазаревы. Вместо этого — по протекции тех же Лазаревых — она была зачислена внештатной сестрой милосердия в офицерский госпиталь, где встретилась с сорокалетним офицером гидрографической службы Владимиром Кречетовым. Кречетов был тяжело ранен в обе ноги, внешность имел весьма заурядную и выглядел старше своих лет. Но Юлия при всей своей неопытности очень скоро поняла, что в этом некрасивом теле живет душа простая и непреклонно правдивая. Юлию поразило, что человек, горячо любящий Россию и несомненно мужественный, говорит о войне так, как, по ее представлениям, могли говорить только трусы и немецкие лазутчики. Кречетова она не могла заподозрить ни в трусости, ни в подлости, любовь и вера были для нее нераздельны.
До марта семнадцатого года, когда она стала Юлией Кречетовой, обстоятельства много раз разлучали ее с Владимиром, но судьбы их были отныне слиты.
Остается сообщить еще две даты.
Весной 1916 года слушательница Высших женских курсов Юлия Толкачева за участие в запрещенной студенческой сходке была исключена из списков без права обратного поступления.
Зимой 1918 года районный Совет РК и КД вынес постановление о выселении домовладелицы, дочери купца первой гильдии Юлии Толкачевой, из муниципализированного владения.
И вот тогда жильцы дома на Набережной составили исторический документ, копия которого сохранилась у Юлии Антоновны. В этом письме, подписанном многими авторитетными деятелями молодого Советского государства, сообщалось, что домовладение номер такой-то фактически уже с 1913 года является жилищным товариществом, и, поскольку юридическая владелица дома Ю.А.Толкачева-Кречетова, хотя и принадлежит по своему происхождению к эксплуататорскому классу, не занималась извлечением прибыли, общее собрание членов жилтоварищества единогласно, при одном воздержавшемся, просит районный Совет закрепить ранее занимаемую квартиру за Ю.А.Толкачевой-Кречетовой и ее мужем В.В.Кречетовым, выборным командиром гидрографического судна «Нарва», находящегося в составе действующего Балтийского флота. Ходатайство это было уважено.
Такова история дома, в котором родилась и провела свои детские годы Тамара.
К весне девятнадцатого года состав жильцов дома на Набережной заметно обновился. В освободившиеся комнаты въехали семьи с окраин.
Сейчас уже невозможно установить, откуда приехала и по какому ордеру заняла комнату в полуподвальной квартире флигеля одинокая гражданка Зимина. Зимина была совсем молоденькая женщина с милым безвольным и очень измученным лицом, к тому же беременная. Все ее имущество помещалось в одном кожаном бауле, и, если бы от прежних жильцов в комнате не осталось кое-какой мебелишки, нн лечь, ни сесть было бы не на что.
Коммунальная квартира совсем не всегда средоточие склок и мелочных интриг. В полуподвальной квартире жили четыре семьи разного уровня и достатка, жили дружно, не ссорясь, а помогая друг другу, не зная замков и не пряча запасов. И Камалетдиновы, муж и жена, дальние родственники уехавшего после революции на родину Кафара, и семья Козюриных, и Зенкевичи отнеслись к Зиминой и к родившейся вскоре девочке, как родные, близкие люди. Они помогали ей в самые трудные и голодные дни и присматривали за маленькой Тамарой, когда матери пришлось поступить кассиршей в соседнюю булочную. Ничего другого мать Тамары делать не умела. Во дворе ее так и называли: «Муся-кассирша», или же «Муська нижняя», в отличие от «Муськи верхней», то есть Марии Венедиктовны Масловой, дочери бывшего нотариуса, одного из солидных довоенных жильцов, жившей в том же флигеле со своим новым мужем — продовольственным комиссаром.
Катя оказалась дома, но приглашение встретила с оскорбившей Тамару настороженностью, пустилась в ненужные расспросы и в конце концов наотрез отказалась прийти. Причем сделала это в такой деликатной, изящно-сдержанной форме, что Тамара, простившая бы Кате любую резкость, вдруг почувствовала себя униженной, заговорила вызывающим тоном и ушла с тяжелым предчувствием надвигающегося разрыва.
На обратном пути Тамару остановила та самая строгая дама в пенсне, что учиняла допрос Туровцеву. Юлия Антоновна была женщина пожилая и всеми уважаемая, к Тамаре относилась по-матерински, и Тамара, мало кому разрешавшая вмешиваться в свои дела, признавала за Юлией Антоновной материнские права, в том числе право требовать отчета и делать замечания. Но, возбужденная размолвкой с подругой, взвилась от первого резкого слова, грубо огрызнулась и, сраженная леденящим взглядом сквозь пенсне, вернулась домой в состоянии упрямого ожесточения, вызванного отчасти тем, что у нее были серьезные сомнения в своей правоте.
К сказанному необходимо добавить еще одно обстоятельство, которого пока не знали ни Катя, ни Юлия Антоновна. Неделю назад Тамара объявила своему мужу Николаю Эрастовичу, человеку в высшей степени порядочному, что их совместная жизнь была ошибкой, поэтому она просит его переехать в комнату Зенкевичей (Зенкевичи были квартирные соседи, эвакуировавшиеся еще в сентябре) и в дальнейшем входить к ней не иначе, как предварительно постучавшись. На этих условиях Тамара соглашалась временно не разделять хозяйство и сохранить попечение о его гардеробе. Николай Эрастович, зная решительный нрав своей молодой жены, приговору подчинился, однако не афишировал разрыва, мудро рассчитывая, что Тамара еще одумается.
После смерти матери именно эти три человека — муж, Катя и Юлия Антоновна — были для Тамары самыми близкими людьми на свете; разрыв с ними означал почти полное одиночество.
В больших городах соседские связи, как правило, слабы и случайны. Люди живут годами, не зная, что творится в соседних этажах и подъездах. Переезжая в новые лучшие квартиры, они расстаются со старым жильем и прежними соседями без сожаления. Можно, не рискуя впасть в ошибку, утверждать, что жилищные товарищества являются одной из низших форм объединения людей. Сказать про человека, что он член жакта, — это значит ничего не сказать и похоже на недобрую шутку.
Война и осада внесли свои поправки в сложившиеся представления. Скромные жакты превратились в объекты противовоздушной и противоартиллерийской обороны, в настоящие маленькие крепости. От сплоченности и боевого духа гарнизонов, от энергии и бдительности людей, стоявших во главе обороны, зависели не только материальные ценности, но и человеческие жизни.
К чести обитателей дома на Набережной, они и в мирное время отличались высокоразвитым общественным духом, знали и ценили своих выдающихся граждан и в высокой степени обладали чувством местного патриотизма, столь свойственного ленинградцам. Они гордились не только архитектурными достоинствами и местоположением своего дома, но также его славным историческим прошлым, заключавшимся (как это ни покажется маловероятным) в том, что он не только был старейшим жактом страны, но фактически стал таковым задолго до Великой Октябрьской революции, отменившей частную собственность на крупные домовладения.
Исторический очерк дома на Набережной в том виде, как его сохранило предание
В начале века приехал в Санкт-Петербург богатый уральский купец Антон Толкачев с единственной дочерью Юлией и остановился в номерах «Лондон» не потому, что в столице не было лучших гостиниц, а потому, что в «Лондоне» искони останавливались все приезжающие ирбитские и екатеринбургские купцы, в том числе и отец Толкачева. В гостинице Толкачев занял «апартамент», то есть трехкомнатный номер с коврами, картинами, бронзовыми фигурами-светильниками и двухаршинными вазами на шатких подставках, однако без ванны и прочих нововведений.Приехал Толкачев в Петербург с целью весьма почтенной — определить свою единственную дочь Юлечку, красавицу и умницу, на Высшие женские курсы. Он решился на этот опасный шаг с большой неохотой, после двух лет войны с дочерью, проявившей в борьбе за свои права поразительную энергию и выдержку.
Антон Толкачев отнюдь не был варваром и противником женского образования и в своем кругу считался скорее либералом. Женат он был на девушке из обедневшей дворянской семьи, обожал жену, после смерти жены перенес свое обожание на дочь, похожую лицом на мать, а от отца унаследовавшую властный характер и энергию, направленную, впрочем, совсем не туда, куда хотелось отцу.
Отец ничего не имел против, чтобы Юлечка стала образованной женщиной, но для этого, по его мнению, не было никакой нужды ехать в столицу, за хорошие деньги можно достать профессоров и на Урале. Не имевший других наследников, Толкачев справедливо опасался, что в далеком Петербурге дочь отобьется от купеческого круга, выскочит замуж за какого-нибудь голоштанника или стрикулиста и вместе с ним пустит на ветер отцовские капиталы. А ведь по уму и твердости характера Юлечка стоила мужчины и могла бы вести дела не хуже иных наследников, была бы только охота. Но охоты не было. Здесь сказывалось влияние матери. Та презирала деньги. Не настолько, чтобы их не тратить, — тратила она их препорядочно, но о том, как они достаются, даже знать не хотела.
Два года шло сражение, в котором дочерью были последовательно применены все доступные слабой женщине приемы — слезы, истерики, болезнь и даже покупка в соседних аптеках большого количества веронала. Постепенно отец начал сдаваться. Он выставил условие, что Юлечка поедет в столицу не иначе, как в сопровождении своей двоюродной тетки Варвары Аристарховны, женщины хотя и очень глупой, но во всех прочих отношениях образцовой и высоконравственной. Осмелевшая Юлечка отклонила условие, что затянуло переговоры еще на месяц. В конце концов был достигнут компромисс. Отец скрепя сердце разрешал дочери жить одной, однако же не в номерах, а на квартире. Дочь обязывалась держать прислугу, а по воскресеньям и праздникам посещать дом знакомых Толкачеву петербургских оптовиков Лазаревых, от которых отец рассчитывал получать подробные и нелицеприятные реляции о поведении дочери.
На следующее утро по приезде в Петербург дочь отправилась подавать прошение, а отец поехал в Гостиный двор к старику Лазареву, где среди прочих рекомендаций получил совет осмотреть квартиру во флигеле дома на Набережной у Литейного моста, недорогую и очень приличную.
Из Гостиного Антон Петрович свернул на Марсово поле, вышел к Неве у Троицкого моста и там, незаметно для себя, пешечком дошел до указанного Лазаревым дома. Дом понравился ему своим скромным и внушительным видом. Поговорив с дворником, Толкачев выяснил, что хозяин не прочь продать все владение и возьмет недорого. В тот же вечер отец объявил дочери свое непременное намерение купить дом на Набережной.
— В доме шестнадцать квартир, — сказал отец дочери, — в одной будешь жить, другими кормиться. Жильцы — люди солидные, почтенные, живут давно, с ними больших забот не будет. А от меня денег не жди. С голоду будешь помирать — не дам. Учись хозяйствовать.
Одержимый своей педагогической идеей, отец стойко выдержал взрыв дочернего негодования. На этот раз Юлечке пришлось смириться — Толкачев пригрозил завязать чемоданы.
Купец прожил в Петербурге больше недели — время ушло на всякие формальности, связанные с совершением купчей. Были сделаны все необходимые и возможные визиты. Наконец он отбыл, оставив Юлечку на попечение кухарки и дворника Кафара, человека честного и грамотного, управлявшего за свое дворницкое жалованье всем несложным хозяйством дома.
Первые месяцы петербургского житья пронеслись, как один праздничный день. Все было увлекательно и прекрасно, важно и необходимо — музей Александра III и Эрмитаж, Мариинская опера и Александринка, лекции Тимирязева и Татьянин день, поездки на «кукушке» в Сестрорецк и перловый суп в студенческой столовой. Строго говоря, перловый суп совсем не был прекрасен. Чтобы его легче было проглотить, в тарелке обычно размешивалась чайная ложка горчицы. Этому супу обязаны своими хроническими катарами многие прославленные деятели науки, но в молодости об этом не думают, Юлечка рассчитала кухарку и купила абонемент в столовую. Утром и вечером она пила чай с вареной колбасой и французскими булками, ей казалось, что вкуснее нет ничего на свете, и она была права — чайная колбаса и перловый суп имели вкус свободы.
Уже на первом семестре курсистка Толкачева поняла, что ей не суждено стать второй Софьей Ковалевской. Не то чтобы у нее не было способностей или любви к наукам — все это было, не хватало целеустремленности. Ее интересовало все: естественные науки, политика, искусство; она просыпала утренние лекции, потому что до рассвета просиживала в меблирашках у подруг. Там шли бесконечные вдохновенные и бестолковые разговоры обо всем на свете — для Юлечки они были откровением. Она преклонялась перед Дарвином и Шаляпиным, Скрябиным и Плехановым, либеральными профессорами и ораторами студенческих сходок; ее увлечения были противоречивы и нестойки, но всегда бескорыстны. Она скоро поняла, что петербургское студенчество отчетливо разделяется на два несливающихся слоя — на белоподкладочников и демократическую братию, шумную и нищую. Юлечка сделала выбор, почти не задумываясь. Она ясно видела, что в демократической группе жизнь бьет ключом, люди интереснее, разговоры увлекательнее, отношения непринужденнее, в то время как молодые люди из богатых семей, к обществу которых она, по своему положению и воспитанию, вполне могла бы принадлежать, отталкивали ее своим поразительным сходством с екатеринбургскими женихами.
Братия приняла Юлечку дружелюбно, но некоторая отчужденность все-таки чувствовалась; как-никак она была купчихой и домовладелицей, и при случае ей давали понять это без всяких церемоний. Юлечка сердилась и в такие моменты действительно была похожа на избалованную купеческую дочь, а по ночам плакала и ненавидела дом. Она удвоила жалованье Кафару и раз навсегда запретила докладывать себе о делах. Дворнику были предоставлены неограниченные полномочия. Он сам ремонтировал дом, разбирал претензии, взыскивал плату, закупал дрова, распоряжался вывозом снега и мусора, платил установленную мзду чинам полиции, и, не будь Кафар правоверным мусульманином, хозяйка наверняка поручила бы ему принимать от них традиционные поздравления с рождеством и пасхой. В начале каждого месяца Кафар вручал Юлечке тоненькую пачку кредиток, которую она, не пересчитывая, запихивала в ящик секретера. К концу месяца пачка успевала растаять — Юлечка была расточительно щедра, и перловый суп обходился ей дороже, чем обед у Донона. Частенько ее обижало, что новые друзья, точные и щепетильные в денежных делах между собой, по отношению к ней вели себя с какой-то подчеркнутой беспардонностью. Она догадывалась о причинах: ее деньги были нетрудовыми, следовательно, дикими, шальными, на них можно было покупать талоны в столовую, пиво и папиросы, так же как на деньги, заработанные уроками или перепиской, но ценились они ниже, их не хотелось беречь, и было жалко отдать за шальной целковый добытый тяжким трудом двугривенный.
Незадолго до летних каникул произошло событие, заметно изменившее отношение окружающих к Юлии Толкачевой. Две курсистки — Зина Солодовникова и Аня Молдаван, презрев церковную обрядность, вступили в гражданский брак с такими же, как они сами, нищими вольнолюбивыми юнцами и вскоре забеременели. Подруги жили в номерах вдовы Кулябкиной, ханжи и сквалыги, с появлением младенцев оттуда нужно было убираться. Найти подходящую квартиру оказалось делом необычайно трудным. Нужен был домовладелец, который согласился бы за недорогую плату пустить к себе неимущих и беспокойных жильцов, находящихся вдобавок в незаконном сожительстве и почти наверняка неблагонадежных.
Когда Юлечке рассказали о злоключениях Зины и Ани, она недолго колебалась. В тот же день Кафар получил приказ под любым благовидным предлогом освободить одну из квартир во флигеле и сдать ее на половинных началах двум студенческим семьям. Кафар был удивлен, но, как человек восточный, ничем своего удивления не выразил, и через две недели Аня и Зина с мужьями перебрались в восьмую квартиру, где до того в течение восемнадцати лет проживал с семьей тихий, аккуратный жилец, совладелец конторы «Похоронное дело».
Лиха беда начало. Не прошло и года, как дом на Набережной стал неузнаваемым. Прежние жильцы, тихие и аккуратные, бежали, освободив квартиры, которые сразу же заняли студенческие семьи. Смех, пение, детский писк и плач огласили двор. Сначала новые жильцы платили исправно, но затем, с прибавлением семейства, запутавшись в возросших расходах, превращались в несостоятельных должников. И нередко Кафар по приказанию хозяйки отправлялся с судками в ближайший трактир за так называемыми «семейными» обедами стоимостью в четвертак для кого-нибудь из наиболее безнадежных недоимщиков.
К концу второй зимы только в трех квартирах сохранились прежние солидные жильцы. Уцелела семья художника — Юлечка преклонялась перед талантом — и две чиновничьи семьи, которые Кафар не сумел, а может быть, и не захотел выжить. Дом требовал расходов, только эти старожилы и позволяли Кафару кое-как сводить концы с концами.
Но стоило Юлечке заикнуться об очередном «пронунциаменто», как Кафар взбунтовался. Даже за тройное жалованье он не соглашался управлять этим сумасшедшим домом. Его резоны были неотразимы. Уход Кафара грозил катастрофой. Юлечка задумалась и нашла блестящий выход. Она сама подала в отставку. Вся законодательная власть была передана домовому комитету из студентов. Юлечка оставалась юридической владелицей дома и сохраняла за собой почетное председательство в комитете. За квартиру она еще не платила, но уже не распоряжалась доходами. Исполнительная власть по-прежнему оставалась в руках Кафара. Комитет правил домом твердо и нелицеприятно. Правда, за квартиру никто, кроме буржуев, не платил, но зато в трудные для Кафара моменты, когда околоточный грозил составлением акта, комитет по примеру Кузьмы Минина предлагал заложить жен и детей, студенты проводили самообложение, и из студенческих грошей составлялась нужная сумма.
Особенно блистательна была деятельность комитета в исторические дни пребывания Антона Толкачева в Петербурге.
Получив телеграмму, Юлечка не на шутку перепугалась. Приезжая в Екатеринбург на летние вакации, она легко обманывала отца. С приездом отца в столицу разоблачение казалось неизбежным.
Антон Толкачев прожил у дочери девять дней и так и не дознался истины. Девять дней продолжался спектакль, до тонкости срепетированный комитетом. Специально к приезду Толкачева был выкрашен фасад. Двор дома и фартук Кафара поражали своей чистотой. Не слышно было ни студенческих песен, ни звона гитарных струн. Ровно в полночь запирались железные ворота, при встрече с домовладелицей и ее отцом солидные, прилично одетые жильцы вежливо приподымали шляпы. Была разыскана и приглашена на гастроли опытная кухарка — она готовила отличные беляши и пельмени.
Отец уехал довольный, пожурив дочь за то, что она редко бывает у Лазаревых. Но стоило ему уехать, как личина респектабельности была сорвана. В восьмом номере полиция произвела обыск и нашла оружие. Студента Бориса Резчикова и его жену, курсистку Анну Молдаван, арестовали, а домовладелица, дочь купца первой гильдии Юлия Толкачева, и дворник Кафар Камалетдинов после придирчивого допроса были отпущены с предупреждением об ответственности.
Предупреждение не помогло. Началась мировая война, и дом на Набережной закипел, как солдатский котелок на огне. В одной квартире укрывали нелегального, в другой варили гектограф, у ворот постоянно околачивались шпики.
Несмотря на самоотверженный, пылкий характер, Юлия не стала революционеркой. В ту пору ее убеждения еще не сложились, их заменяли увлечения. Патриотический угар первых месяцев войны захватил ее безраздельно. Она рвалась на фронт. На фронт она не попала, тут решительно восстали старики Лазаревы. Вместо этого — по протекции тех же Лазаревых — она была зачислена внештатной сестрой милосердия в офицерский госпиталь, где встретилась с сорокалетним офицером гидрографической службы Владимиром Кречетовым. Кречетов был тяжело ранен в обе ноги, внешность имел весьма заурядную и выглядел старше своих лет. Но Юлия при всей своей неопытности очень скоро поняла, что в этом некрасивом теле живет душа простая и непреклонно правдивая. Юлию поразило, что человек, горячо любящий Россию и несомненно мужественный, говорит о войне так, как, по ее представлениям, могли говорить только трусы и немецкие лазутчики. Кречетова она не могла заподозрить ни в трусости, ни в подлости, любовь и вера были для нее нераздельны.
До марта семнадцатого года, когда она стала Юлией Кречетовой, обстоятельства много раз разлучали ее с Владимиром, но судьбы их были отныне слиты.
Остается сообщить еще две даты.
Весной 1916 года слушательница Высших женских курсов Юлия Толкачева за участие в запрещенной студенческой сходке была исключена из списков без права обратного поступления.
Зимой 1918 года районный Совет РК и КД вынес постановление о выселении домовладелицы, дочери купца первой гильдии Юлии Толкачевой, из муниципализированного владения.
И вот тогда жильцы дома на Набережной составили исторический документ, копия которого сохранилась у Юлии Антоновны. В этом письме, подписанном многими авторитетными деятелями молодого Советского государства, сообщалось, что домовладение номер такой-то фактически уже с 1913 года является жилищным товариществом, и, поскольку юридическая владелица дома Ю.А.Толкачева-Кречетова, хотя и принадлежит по своему происхождению к эксплуататорскому классу, не занималась извлечением прибыли, общее собрание членов жилтоварищества единогласно, при одном воздержавшемся, просит районный Совет закрепить ранее занимаемую квартиру за Ю.А.Толкачевой-Кречетовой и ее мужем В.В.Кречетовым, выборным командиром гидрографического судна «Нарва», находящегося в составе действующего Балтийского флота. Ходатайство это было уважено.
Такова история дома, в котором родилась и провела свои детские годы Тамара.
К весне девятнадцатого года состав жильцов дома на Набережной заметно обновился. В освободившиеся комнаты въехали семьи с окраин.
Сейчас уже невозможно установить, откуда приехала и по какому ордеру заняла комнату в полуподвальной квартире флигеля одинокая гражданка Зимина. Зимина была совсем молоденькая женщина с милым безвольным и очень измученным лицом, к тому же беременная. Все ее имущество помещалось в одном кожаном бауле, и, если бы от прежних жильцов в комнате не осталось кое-какой мебелишки, нн лечь, ни сесть было бы не на что.
Коммунальная квартира совсем не всегда средоточие склок и мелочных интриг. В полуподвальной квартире жили четыре семьи разного уровня и достатка, жили дружно, не ссорясь, а помогая друг другу, не зная замков и не пряча запасов. И Камалетдиновы, муж и жена, дальние родственники уехавшего после революции на родину Кафара, и семья Козюриных, и Зенкевичи отнеслись к Зиминой и к родившейся вскоре девочке, как родные, близкие люди. Они помогали ей в самые трудные и голодные дни и присматривали за маленькой Тамарой, когда матери пришлось поступить кассиршей в соседнюю булочную. Ничего другого мать Тамары делать не умела. Во дворе ее так и называли: «Муся-кассирша», или же «Муська нижняя», в отличие от «Муськи верхней», то есть Марии Венедиктовны Масловой, дочери бывшего нотариуса, одного из солидных довоенных жильцов, жившей в том же флигеле со своим новым мужем — продовольственным комиссаром.