Страница:
— Я бы таких сволочей — не художника, конечно…
— Мысль ясна: к стенке? Слушай, старпом, а что, этот художник — действительно тот самый?..
— Так точно. Будете жить как в музее. Доктору особенно полезно — он ведь никогда не был ни в Русском, ни в Эрмитаже.
— А из театров — только в анатомическом.
— Бросьте травить…
— Постойте-ка, — сказал Горбунов. — Где эти консервы?
— У меня, под замком.
— Прежде чем брать, не худо бы спроситься, герр доктор.
— Принято только на хранение. Прикажете вернуть — верну.
— Хитер лекарь, — сказал Каюров.
— Н-да, — проворчал командир, — эти шестнадцать банок по существу решают проблему торжественного ужина.
— Какого ужина? — не понял Митя.
— Надеюсь, вы помните, что в воскресенье корабельная годовщина?
— Да, конечно.
— Не забыли?
— Честное слово, не забыл. Упустил из виду.
— Различие, конечно, тонкое, — сказал Горбунов, вставая.
После чая Туровцев поднялся в «первую» и нашел кубрики в образцовом порядке. Соловцова уже не было.
— Разрешите обратиться, товарищ лейтенант, — сказал дневальный, когда осмотр кончился. Они стояли на кухне.
— Да-да, — рассеянно отозвался Митя. Он думал о Границе: отправить его на гауптвахту сегодня же или подождать до понедельника — жалко лишать парня праздничных харчей.
— Товарищ лейтенант, как насчет Соловцова?
— Насчет Соловцова? — повторил Митя, не очень понимая. — А что — насчет Соловцова?
— Возьмут его на лодку, товарищ лейтенант?
Митя внимательно посмотрел на дневального. Это был гидроакустик Олешкевич, невзрачный востроносый паренек, большой приятель Границы.
— Не знаю, — сказал Туровцев. — Посмотрим. А вам нравится Соловцов?
— Ох, отчаянный, — с восторгом выпалил Олешкович.
— Если появится, доложите немедленно.
Спускаясь по лестнице, Туровцев пришел к окончательному решению: Границу до понедельника не трогать. Будь что будет. Если командир спросит — совру, что звонил в комендатуру и мне отказали. А вообще-то с враньем пора кончать. На базе вранья никакую новую жизнь начать невозможно.
— Н-да, — бормотал он. — Так что же делать, братцы? Братцы ленинградцы, куда же мне деваться?..
«Чтоб начать новую жизнь, нужно прежде всего расстаться с Тамарой. Это не всякому объяснишь, и вряд ли Тамара что-нибудь поймет. У Горбунова погибла жена, у механика вся семья. Вывод: лейтенант Туровцев должен бросить любовницу. Нелогично и глуповато, однако совершенно необходимо. Нельзя жить общей жизнью с этими людьми и не приносить жертв. Как ни коротки наши встречи, Тамара занимает слишком много места. Достаточно ей надуться, и я ухожу с занозой в мозгу и уже не могу думать о деле. А сколько времени уходит на подготовку свиданий, каждый раз нужна новая версия, все должно быть продумано на десять ходов вперед. Расстаться — это значит прекратить утомительную и унизительную ложь, отравляющую мои отношения с командиром. Как знать, может быть, именно она и мешает нам стать друзьями. Ложь до сих пор не разоблачена, но от этого не легче, она висит в воздухе, командир ее подозревает. Впрочем, и это не важно — подозревает или нет, — важно, что мне так кажется, боязнь разоблачения лишает меня достоинства, а мне не к лицу никакая боязнь.
Раз решено — незачем откладывать. Сейчас это невозможно. Значит, вечером».
Под аркой Митя увидел Горбунова. Командир стоял у кипятильника, с каким-то батальонным комиссаром. Узнав Ивлева, Митя подошел и поздоровался.
— Здоров, штурман. Как она — жизнь?
— Как видите, товарищ батальонный комиссар. Живем.
— Говорят, богато живете.
— Желаете взглянуть?
— Обязательно. Только сперва покурим. — Он протянул Мите портсигар и дал прикурить. — Обстановку знаете?
Коротко и очень ясно, только однажды заглянув в блокнот, чтоб проверить цифру, Ивлев рассказал обстановку: освобожден Тихвин, вражеские войска под Ленинградом отброшены на исходные позиции. Затем бросил окурок в огонь.
— Пошли?
— Скажи мне, Николай Николаевич, — спросил Горбунов, не трогаясь с места. — Воевать мы будем?
— Подводный флот?
Горбунов кивнул.
— Обязательно, — сказал Ивлев. — Я, например, собираюсь идти.
— С кем?
— С первым, кто пойдет.
— А! Тогда, значит, со мной.
Они поглядели друг на друга.
— Возьмешь?
— Как я могу не взять?
— Свои права я и без тебя знаю. Я по существу спрашиваю. На малых лодках каждый лишний человек — обуза.
— Это когда он лишний.
— Спасибо.
— Не за что. Только уж будьте любезны — справочку…
— Какую тебе еще справочку?..
— Медицинскую.
Поднялись в «первую». Открывший дверь Олешкевич поначалу немножко растерялся, но, впустив пришедших в кухню, отступил назад, гаркнул «смирно» и с шиком отрапортовал. Ивлев пожал руку дневальному, а Горбунову подмигнул: служба!
— А как же, — сказал Горбунов с высокомерным видом. — Чай, мы флотские…
Осмотром кубриков военком остался доволен. Похвалил за ленуголок. Горбунов жестом переадресовал похвалу помощнику. Митя вспыхнул.
— Я тут ни при чем, товарищ батальонный комиссар, это комсомольцы сами…
Ивлев посмотрел на него и засмеялся.
— Ты, лейтенант, я вижу, еще не проник в суть руководства. Матрос отличился — и ты молодец. Значит, обеспечил. А завтра он напьется, надебоширит, ты тут ни сном ни духом, а я с тебя спрошу.
— Кстати, о дебоширах, — сказал Горбунов. — Был у нас такой рулевой…
— Знаю, Соловцов. Заходил ко мне.
«Всюду поспел», — подумал Митя с неприязнью. А вслух сказал:
— Интересно, как он вам показался, товарищ батальонный комиссар?
Ивлев задумался.
— Ничего, — сказал он. — Ничего. У меня в МТС тракторист был Кащеев, вот в таком же духе. Очень злой мужик. Надо Соловцова выручать из экипажа. Вы не возьмете — на другой лодке сгодится.
— А вы бы взяли?
— Взял бы. Коллектив у вас сильный, один бузотер его не разложит. И даже остроту придаст — вроде как перец в борще.
— Или как гвоздь в сапоге, — вставил Митя.
— Э, нет, не говори. Он немца не в бинокль видел, а вот — как я сейчас лейтенанта. — Комиссар протянул к Митиной шее свои изуродованные пальцы, и в его добрых глазах на мгновение вспыхнул бешеный огонек. Митя невольно отстранился. Ивлев засмеялся и хлопнул Митю по плечу.
— Я поручил помощнику поговорить с Соловцовым по душам, — сказал Горбунов. — И пусть он сам решает.
— Толково, — согласился Агроном. Его взгляд задержался на чашечке звонка. — Да, чуть не забыл. Сколько у вас уходит на сбор по тревоге?
— Минуты четыре, что ли, — небрежно сказал Горбунов. — Сколько, штурман?
— Три двадцать восемь.
— А на плавбазе?
— Примерно то же самое.
— Толково, — повторил Ивлев.
На лестнице командир и помощник переглянулись. Оба понимали, что Ивлев явился неспроста и что выигранные утром секунды обеспечили им поддержку военкома дивизиона.
После ужина Туровцеву доложили, что пришел Соловцов и находится в «третьей», у художника.
На Набережной заливался свисток. С мостика Туровцев увидел Джулая, он потрясал винтовкой, свистел и нехорошо ругался. В незамаскированных окнах второго этажа метались дрожащие отсветы. Не теряя времени на расспросы, Митя бросился в дом. Уже на лестнице он понял, что пожара нет, был бы дым. Дверь в «третью» оказалась незапертой, вбежав, он увидел ярко пылающий камин. На подоконнике, широко расставив ноги и выпятив обтянутую полосатой тельняшкой грудь, стоял Соловцов. Возле него, наподобие ассистентов при знаменосце, стояли художник и Граница. Иван Константинович держал молоток, Граница натягивал шнур маскировочной шторы. Свисток по-прежнему заливался.
Митя освирепел. Не стесняясь присутствия художника, он рявкнул:
— Соловцов!
Матрос оглянулся и неловко спрыгнул, зацепив подкованным каблуком ветхий подоконник. Подошел, прихрамывая.
— Станьте, как положено, — сказал Туровцев. — И выньте гвоздь изо рта.
Соловцов выплюнул гвоздь и стал, как положено, но Митя продолжал кипеть. Его бесило все — и развалистая походочка, и небрежный плевок, но самым нестерпимым было то, что от матроса исходил самоуверенный покой, в то время как он, лейтенант Туровцев, волновался. Мите очень хотелось накричать и выгнать Соловцова, но он понимал, что это было бы не победой, а поражением. Формально он поставит на своем. Соловцов не такой дурак, чтобы лезть под трибунал, он с презрительным спокойствием выслушает сбивчивую ругань и нестрашные угрозы и уйдет, провожаемый влюбленным взглядом Границы и молчаливым сочувствием художника. Горбунов спокойно выслушает запальчивые объяснения помощника, взглянет и чуть-чуть усмехнется. Это будет значить: «Ну что ж, я сказал, что решать будете вы, и сдержу слово. Ну, а по существу — я был о вас лучшего мнения, штурман».
— Что здесь происходит? — спросил он, сдержав раздражение.
Соловцов ответил не сразу. Он тоже примеривался. Вчерашнее впечатление о лейтенанте было неважное — слюнтяй, чистоплюй, сегодня он заговорил по-иному. В оттенках Соловцов разбирался.
— Да ничего, товарищ лейтенант, просто недоразумение…
Он дал знак Границе. Бумажная маскировочная штора развернулась с фанерным грохотом. Свисток на улице задохся. Усмехаясь, Соловцов пояснил:
— Я тут, значит, стараюсь для пользы дела, маскировку приколачиваю, а этот кинтошка — свистит. Мало что свистит — оружие наставляет. А я на этот счет нервный, ах так, думаю…
Туровцев понял: предлагается почетная мировая. Командиру надлежит восхититься лихостью матроса (сам-де такой!) и, пряча восхищение под напускной суровостью, отечески пожурить.
Однако Соловцов рассчитал неточно. Вчерашний Туровцев, может быть, и пошел бы на мировую. Сегодняшний устоял. Ему не понравился тон, не понравилось слово «кинтошка», а главное, именно в этот самый момент он принял окончательное решение — не расставаться с Соловцовым. Соловцов вернется на лодку и будет служить.
— Глупостями занимаетесь, — сказал Туровцев. При этом он довольно удачно передразнил Соловцова, подставляющего грудь под пули. — Знаете ведь, что не выстрелит. Обождите, мне нужно с вами поговорить.
Он подошел к Ивану Константиновичу и поздоровался.
— Идите в диванную, — сказал художник. — Там вам никто не помешает.
В тамбуре перед диванной топилась изразцовая печка, и Мите не захотелось уходить от огня. Он опустился на связку каких-то растрепанных фолиантов и показал Соловцову на другую, такую же. Соловцов присел на краешке, в неудобной позе — не из почтительности, а как человек, рассчитывающий, что его не станут долго задерживать. Он скучливо глядел, как кипит в пылающих корешках переплетный клей, и ждал.
— Начнем по порядку, — сказал Туровцев. — За что вы попали на гауптвахту?
Соловцов вскинул на Митю изучающий взгляд — очень светлые немигающие глаза матроса налились печным жаром. Усмехнулся одними губами:
— Было за что.
— Не сомневаюсь, — сухо сказал Туровцев. — За что же?
— В журнале записано.
— Знаю. — Митя с трудом сдержал вновь вспыхнувшее раздражение. — Так за что же все-таки?
Соловцов опять усмехнулся.
— С пехотой малость повздорили.
— Подрались?
— Было.
— В городе?
— Ага, — бесстрастно подтвердил Соловцов. — В Парке культуры.
— Очень культурно.
— А я не хвастаюсь.
— Ну хорошо. Пока вы сидели, лодка ушла на позицию. Дальше?
— Дальше? А дальше я капитан-лейтенанту все доложил, все, как было.
Разговор становился бессмысленным.
— Вот что, Соловцов, — сказал Митя, помолчав. — Вы рулевой, кажется?
— Точно.
— Не «точно», а «так точно». Значит, рулевой. А я — штурман. Нужен ли мне рулевой — решать буду я. Ясно вам?
Соловцов опять метнул быстрый оценивающий взгляд. Уверившись, что лейтенант говорит правду, он нехотя выдавил:
— Ясно.
— Тогда не теряйте времени и рассказывайте.
— Есть, — сказал Соловцов. Все же он медлил, и Туровцев догадался — почему.
— Я друг Виктора Ивановича, — сказал он, чувствуя, что краснеет; к счастью, Соловцов не мог заметить этого. — Я знаю все.
— Все? — Матрос еще колебался. — И того полковника — тоже знаете?
«Полковник — это тот», — догадался Митя.
— Нет, — сказал он вслух. — Нет, не знаю. Но хочу знать. И буду знать.
Намерение разыскать «того» возникло у него только что, но ему казалось, что это давнее и твердое решение.
— Когда так, — сказал Соловцов, помолчав, — нам по дороге, я сам его ищу. Если только он со страху на Большую землю не сиганул — я из него и без трибунала душу выну.
— Хорошо, об этом потом. — Митя поморщился. — Давайте лучше по порядку.
— Есть, по порядку. Стало быть, сижу я на губе… Виноват, на гауптвахте, — поправился Соловцов с издевательской поспешностью. — Сижу. Собралось интеллигентное общество. После первой же бомбежки всех словно ветром сдуло: кого обратно в часть, а кому винтовку в руки — и прямиком на рубеж. Остаюсь я в камере один. Настроение, сами понимаете, хреновое, потому как бомбят без передышки. Затем слышу — канонада. И все ближе, ближе… Свет вырубили. Подождал я маленько, потом выломал из нар стойку, да как дам по двери. Навернул разов пять — слышу: бежит Рашпиль.
— Рашпиль?
— Так точно, старшина на губе, вроде смотрителя. Любимец флота. Орет: «Ты что — бунтовать?» — «А что, говорю, раз война, одного часу не имеете права задерживать». — «Ты здесь не указывай!» — «Как же, говорю, вам не указывать, когда вы законов не знаете? Вы теперь обязаны либо меня в расход списать, либо же предоставить оружие, чтоб я мог с оружием в руках защищать священные границы. Приказ номер шестьсот шесть дробь эс читал, сучий нос?»
— Сомневаюсь, чтоб существовал такой приказ, — вставил Туровцев.
— И справедливо сомневаетесь, товарищ лейтенант. Однако же подействовало. Убежал, через пять минут топает обратно: «Выходи!» Выхожу. «Дуй прямо к коменданту!» Являюсь. Горит лампа-молния, посреди кабинета стоит помкоменданта майор Шумин, весь в оружии, вроде как артист из кинофильма, а за столом у него сидит неизвестный полковник, развалился и курит. Рапортую, как положено, майор Шумин берет из пирамиды винтовку, дает мне в руки: «Имеется приказ командования оставить город. Поедете с машиной, охранять важный груз. Оцените доверие». Я заикнулся было насчет лодки. «Не разговаривать!» — «Ладно, говорю, дайте хоть гранат ручных, я винтовке мало обучен». — «Бери пару в ящике». Я две взял, а четыре в запас. Полковник говорит: «Ступайте во двор, кликните там шофера Воскресенского, я — следом». Выхожу: во дворе трехтонка-»язик», шофер в армейском стоит в кузове, держит бунт каната, увидел меня, кричит: «Эй, матрос, помоги увязать ценный груз, а то, не дай бог, растеряем…»
— Что за груз? — полюбопытствовал Митя.
— Исключительно одна писанина. Папки разные, сшиватели.
— Вероятно, секретные документы, — сказал Митя наставительно.
— Обязательно, товарищ лейтенант, секретные. Раз бумага военная, она уже секретная. Тонны две этого добра. Чудно, думаю, склады бросаем, а бумаги везем. Ну да наше дело телячье — укрыли брезентом, шкертом увязали и ждем. Шофер Ваня — ему Рождественский была фамилия, а не Воскресенский — оказался ну до того замечательный парень, что мы с первого дня стали как братья и так всю цепочку прошли не расставаясь до самой его смерти на острове Даго. За Ваню я еще спрошу с ихней нации.
Соловцов откашлялся и ловко сплюнул в печку.
— Ну, ну, дальше.
— А дальше: спускается во двор мой полковник. Пальто кожаное, плащ-палатка, на груди пистолет-пулемет Дехтерева: «Соловцов!» — «Есть, Соловцов!» — «Подите сюда». Подхожу. Вынимает из кармана фонарик-жужелицу и прямо мне в глаза: ж-жик!
Какое-то смутное воспоминание кольнуло Митю. Еще не оформившись в мысль, оно вызвало прилив крови.
— Ну, ну? — повторил он, сразу охрипнув.
— Поглядел на меня, как гипнотизер в цирке, и говорит: «Ты, Соловцов, я вижу, парень смышленый. Держись меня, и делай, как я, — и будет тебе благо. А шофер — дерьмо, ты ему не доверяй и приглядывай…» Потом-то уж я узнал, что он Ване то же самое про меня — слово в слово… «Есть, говорю, служу Советскому Союзу». — «Вот-вот, говорит, и служи. Нам с тобой доверен груз государственной важности. Полезай, Соловцов, в кузов и — никого не подпускать. Никого, кто бы ни был. Применяй оружие, я в ответе. Ясно?» — «Ясно», — говорю. Лезу в кузов, полковник в кабину, Ваня трогает — выезжаем за ворота. Темнота, только луна за облаками бежит — шибко этак, будто за ней кто гонится. Людей не видать, не знаю, попрятались или ушли. Перестрелку слыхать близко, и артиллерия уж не так частит, а разговаривают все больше пулеметы. Едем ну не больше как минуты две, машина тормозит у дома, полковник идет в калитку. Я смотрю и думаю: что-то домик больно знакомый, обязательно я здесь когда-нибудь был. И верно, минуты не прошло, полковник вертается, а за ним идет Елена Васильевна, Виктора Иваныча жена, с чемоданчиком и ведет за ручку мальчонка. Парнишка совсем маленький, ну не больше как годик ему, однако идет сам, ножками, и не плачет. Тут-то я смекнул, откудова я этот домик знаю: раза два ходил к Виктору Иванычу с запиской, командир посылал. Домичек кирпичный, на немецкий манер, верх наши снимали, а хозяева — внизу. Хозяина я тоже знал: работал у нас при штабе в фотолаборатории, вольнонаемный человек, из местных, у него жена, детей трое… Слышу, полковник говорит: «Елена, даю тебе пять минут, собери все, что тебе надо. Глупо же оставлять…» А она отвечает, эдак сухо: «Детские вещи я взяла, а если у тебя есть свободное место, то возьми лучше хозяйку с детьми, им при немцах несдобровать». — «А ты уж, говорит, подала идею?» Тут выбегает хозяйка со всем выводком, двое на ногах, третий на руках, и — к полковнику. Тот — ни в какую: не могу, не имею права, оставайтесь без сомнения, ничего вам немцы не сделают… Она сразу к нашей: «Леля, что ж вы молчите, мы же с вами как родные были…» Та молчит, губы кусает, потом: «Что вы, Софья, от меня хотите, я тут не распоряжаюсь…» И к нему: «Возьми, Андрей, будь человеком». Тот опять за свое: «Не могу, не имею права, груз секретный, я подписку давал…» Хозяйка послушала и говорит: «А коли так, возьмите одних только детей, они ваших секретов не понимают, довезите их до любого города и сдайте в детский дом, а то просто бросьте всех троих на дороге, свет не без добрых людей, подберут». И толкает их к машине, и уже старший становится ногой на колесо…
— А вы что?
— А что я? Мое дело телячье, я винтовку наставляю. Мать как увидела, сразу: «Саша, назад!» Посмотрела на меня, ну, думаю, проклянет, а она не криком, а тихо так: «Ты, матрос, еще вспомнишь, как на детей ружье наставлял». И — Елене Васильевне: «Прощайте, Леля, больше не увидимся. Вас не виню, я сама перед вами виновата, а еще больше — перед Виктором Иванычем. Я знаю, за что меня бог наказывает…» Полковнику — ни словечка. Тот засуетился, втолкнул Елену Васильевну в кабину, сам — в кузов, кричит: «Кончай базар, поехали…»
Соловцов опять сплюнул в огонь.
— Едем. Через центр не поехали, а в объезд, улочками да переулочками; в одном таком переулочке какая-то сволочь как даст из подворотни, да без ума стреляли — ни по людям, ни по резине — только борт раскорябали. Поплутали чуток, потом выскочили на шоссе; тут Ваня выключил подфарники, взял курс на ост и дал полный вперед.
Едем. Сперва полем, потом мелколесьем. Командир молчит, я тоже с разговором не лезу. Он больше приглядывается, а я больше прислушиваюсь. Стрельба вроде стихла, однако на душе у меня неспокойно. Особенно как проехали мы одну развилочку: все чудится мне, что кто-то нас догоняет. Слышать не слышу, но кожей — чувствую. Полковнику я, конечно, не докладываю, еще скажет, что мне с перепугу мерещится, но про себя держу. Отъехали мы от той развилочки еще километров с десяток, и я уж явственно слышу — мотоциклисты. Кабы один или два, я бы не особо беспокоился: мало ли — связной с пакетом или еще кто, — а тут шпарит строем подразделение, и обстановка такая, что ребенку ясно — немцы. Гляжу на командира: не будет ли распоряжений, — молчит. Глянул в окошечко на Ваню, вижу — Ваня мой уже трёхнулся, что погоня, скорчился за баранкой и жмет на всю железку. Прижали ушки и чешем. Свернуть некуда, а оторваться — кишка тонка, «язик» — машина не для гонок, закипит вода — куда денемся? Глянул еще раз на командира и вижу — проку от него не будет. Весь форс слетел, мычит, дергается, потом вдруг по кабине как замолотит! Он, похоже, хотел, чтобы Ваня газу наддал, а Ване наддавать не из чего, он и понял по-своему: снизил обороты, свернул с проезжей части прямо на траву и загнал машину в орешник. Выскочил с винтовкой, кричит: «Эй, матрос, ложись в окоп, приучайся к пехотному делу! Слезайте, товарищ полковник, неужто втроем да не отобьемся?» Тот слезает. Гляжу, все на месте: пальто кожаное, плащ-палатка, автомат Дехтерева. А человека нет. Тело вроде еще здесь, а душа уже отлетела. Верите ли, товарищ лейтенант, просто-таки нехорошо глядеть — мы с Ваней глаза отворачиваем, — и бормочет такое — невозможно слушать.
— А что?
— Ну, будто он подписку давал, чтоб от машины ни на шаг… Муть всякую. Тут Елена Васильевна вышла из кабины. Только глазами зыркнула и сразу все поняла. «Ты, говорит, как был трус, так трусом и сдохнешь…» Сняла с него автомат и пошла…
Выбрали мы позицию, залегли. Кругом черно, только дорога блестит. Ваня шепчет: до времени не стрелять, пусть поравняются. Лежу — и нисколько страху не чувствую, одно меня гложет, что стрелки мы все, кроме Вани, аховые… Прошло время — сколько не скажу, порядочно — катит головной. Весь в черной коже, каска, сидит орлом, раскорячась, на руле турель с пулеметом. Чихнуть не успел, как мы его срезали. И что интересно: чкнулся мордой в турель и дальше покатил, однако на вираже скопытился и лег в кювет. И то машина не враз затихла, а билась-трепыхалась, как живая скотина. Только, значит, первый отыгрался — катят двое в ряд. И, видать, почуяли недоброе, потому что едут и поливают лес из автоматов, пули так и цокают. Одного мы сразу успокоили, а другой так бы и ушел, если б не Ваня. Выбежал и накрыл гранатой. И вот что значит сгоряча и без привычки — бросить бросил, а лечь забыл и мало-мало без глазу не остался. Гляжу на него, а он весь в крови, в земле, видом как нечистый дух, и утираться-то некогда…
— Может, курить хотите? — спросил Туровцев. Он уже раскаивался, что не предложил раньше.
— Да нет, уж теперь недолго… Не буду вас затруднять, товарищ лейтенант: в общем и целом, сбили мы пять машин системы БМВ, вроде отвоевались, и был бы совсем наш верх, кабы Елена Васильевна не поторопилась. Конечно, ее тоже надо понять, она мать, у нее за ребенка сердце болит. Вот она и поднялась раньше времени, а тут, черт его душу упокой, вывернулся шестой — замыкающий, потому что с флагом, — и прострочил. Ну, далеко он не ушел, я его тут же гранатой — в дым. Однако свое дело сделал.
Подбегаю к ней, а она уж и говорить не может. Силится сказать, а голоса нет. Наклоняюсь, она шепчет: «Скажите мужу…» Репетую: «Есть, сказать мужу. Что сказать?» Она опять: «Скажите мужу…» — «Есть, говорю, разобрано. Виктору Иванычу, да?» Она ресницами показывает: да. «Ладно, говорю, скажу, а что сказать-то?» Вижу — губами шевелит, силится, а потом поморщилась, улыбнулась вроде — не могу, мол, — глаза прикрыла, притихла и вскорости совсем кончилась. Подняли мы ее с Ваней, положили на бушлат, несем к машине. А машины нет.
Митя ахнул. Соловцов усмехнулся — опять одними губами:
— Вот, вот… Вот и мы тоже так, товарищ лейтенант. Сперва глазам не поверили. Думаем, местом ошиблись. Пригляделись — нет, какая же ошибка: ветки поломаны, на траве масло блестит — из отстойника натекло, — и шапочка детская рядом. Картина ясная — взял да утек, а мы, конечно, в горячке прохлопали. Ну, думаю…
Нарушить паузу Митя не решился.
— Вот таким образом, товарищ лейтенант, — продолжал Соловцов угасшим голосом. — А дальше — что? Выкопали мы ножами могилку, похоронили честь по чести, как бойца. Перевязались кое-как, обобрали с мертвых фрицев документы, на мотоцикл — и ходу!
— Стоп, — сказал Туровцев. — И больше вы этого полковника не видели?
— Какое там! И след простыл. Нас с Ваней, когда мы из окружения вышли, проверял особый отдел — два дня врозь держали и допрос снимали, — так я следователю делал заявление.
— Ну и что?
— Записали номер машины и номер автомата, но особо не обнадежили. «Сейчас, говорят, такой клубок завязался, что концов не найти, а вы даже фамилии не знаете».
— Как же так, товарищ Соловцов?
— Так ведь начальство же, товарищ лейтенант. Начальству положено спрашивать, а у начальства не положено. Он тебе «ты», ты ему «вы», он тебя по фамилии, ты его по званию… Да и то возьмите в расчет — знакомства нашего и было всего ничего, час один, не более…
Митя задумался. Прежде чем расспрашивать дальше, ему нужно было избавиться от наваждения. Наваждение заключалось в том, что примерно с середины рассказа Митя бессознательно подставлял на место «того» полковника своего доброго знакомого Семена Владимировича Селянина, и его солидная фигура с пугающей убедительностью вписывалась в картину ночного бегства. Конечно, все это были чистейшие фантазии, подогретые тлевшей где-то в тайниках Митиной души недоброжелательностью; стоило обратиться к фактам, и факты выстраивались стеной, чтоб оградить военинженера от несправедливых подозрений. Судя по повадке, Селянин был не робкого десятка, он умел подчинять себе людей, а это редко удается трусам, приметы тоже не совпадали: «тот» был полковник, этот — военинженер, «того» звали Андрей, этого — Семен…
— Мысль ясна: к стенке? Слушай, старпом, а что, этот художник — действительно тот самый?..
— Так точно. Будете жить как в музее. Доктору особенно полезно — он ведь никогда не был ни в Русском, ни в Эрмитаже.
— А из театров — только в анатомическом.
— Бросьте травить…
— Постойте-ка, — сказал Горбунов. — Где эти консервы?
— У меня, под замком.
— Прежде чем брать, не худо бы спроситься, герр доктор.
— Принято только на хранение. Прикажете вернуть — верну.
— Хитер лекарь, — сказал Каюров.
— Н-да, — проворчал командир, — эти шестнадцать банок по существу решают проблему торжественного ужина.
— Какого ужина? — не понял Митя.
— Надеюсь, вы помните, что в воскресенье корабельная годовщина?
— Да, конечно.
— Не забыли?
— Честное слово, не забыл. Упустил из виду.
— Различие, конечно, тонкое, — сказал Горбунов, вставая.
После чая Туровцев поднялся в «первую» и нашел кубрики в образцовом порядке. Соловцова уже не было.
— Разрешите обратиться, товарищ лейтенант, — сказал дневальный, когда осмотр кончился. Они стояли на кухне.
— Да-да, — рассеянно отозвался Митя. Он думал о Границе: отправить его на гауптвахту сегодня же или подождать до понедельника — жалко лишать парня праздничных харчей.
— Товарищ лейтенант, как насчет Соловцова?
— Насчет Соловцова? — повторил Митя, не очень понимая. — А что — насчет Соловцова?
— Возьмут его на лодку, товарищ лейтенант?
Митя внимательно посмотрел на дневального. Это был гидроакустик Олешкевич, невзрачный востроносый паренек, большой приятель Границы.
— Не знаю, — сказал Туровцев. — Посмотрим. А вам нравится Соловцов?
— Ох, отчаянный, — с восторгом выпалил Олешкович.
— Если появится, доложите немедленно.
Спускаясь по лестнице, Туровцев пришел к окончательному решению: Границу до понедельника не трогать. Будь что будет. Если командир спросит — совру, что звонил в комендатуру и мне отказали. А вообще-то с враньем пора кончать. На базе вранья никакую новую жизнь начать невозможно.
— Н-да, — бормотал он. — Так что же делать, братцы? Братцы ленинградцы, куда же мне деваться?..
«Чтоб начать новую жизнь, нужно прежде всего расстаться с Тамарой. Это не всякому объяснишь, и вряд ли Тамара что-нибудь поймет. У Горбунова погибла жена, у механика вся семья. Вывод: лейтенант Туровцев должен бросить любовницу. Нелогично и глуповато, однако совершенно необходимо. Нельзя жить общей жизнью с этими людьми и не приносить жертв. Как ни коротки наши встречи, Тамара занимает слишком много места. Достаточно ей надуться, и я ухожу с занозой в мозгу и уже не могу думать о деле. А сколько времени уходит на подготовку свиданий, каждый раз нужна новая версия, все должно быть продумано на десять ходов вперед. Расстаться — это значит прекратить утомительную и унизительную ложь, отравляющую мои отношения с командиром. Как знать, может быть, именно она и мешает нам стать друзьями. Ложь до сих пор не разоблачена, но от этого не легче, она висит в воздухе, командир ее подозревает. Впрочем, и это не важно — подозревает или нет, — важно, что мне так кажется, боязнь разоблачения лишает меня достоинства, а мне не к лицу никакая боязнь.
Раз решено — незачем откладывать. Сейчас это невозможно. Значит, вечером».
Под аркой Митя увидел Горбунова. Командир стоял у кипятильника, с каким-то батальонным комиссаром. Узнав Ивлева, Митя подошел и поздоровался.
— Здоров, штурман. Как она — жизнь?
— Как видите, товарищ батальонный комиссар. Живем.
— Говорят, богато живете.
— Желаете взглянуть?
— Обязательно. Только сперва покурим. — Он протянул Мите портсигар и дал прикурить. — Обстановку знаете?
Коротко и очень ясно, только однажды заглянув в блокнот, чтоб проверить цифру, Ивлев рассказал обстановку: освобожден Тихвин, вражеские войска под Ленинградом отброшены на исходные позиции. Затем бросил окурок в огонь.
— Пошли?
— Скажи мне, Николай Николаевич, — спросил Горбунов, не трогаясь с места. — Воевать мы будем?
— Подводный флот?
Горбунов кивнул.
— Обязательно, — сказал Ивлев. — Я, например, собираюсь идти.
— С кем?
— С первым, кто пойдет.
— А! Тогда, значит, со мной.
Они поглядели друг на друга.
— Возьмешь?
— Как я могу не взять?
— Свои права я и без тебя знаю. Я по существу спрашиваю. На малых лодках каждый лишний человек — обуза.
— Это когда он лишний.
— Спасибо.
— Не за что. Только уж будьте любезны — справочку…
— Какую тебе еще справочку?..
— Медицинскую.
Поднялись в «первую». Открывший дверь Олешкевич поначалу немножко растерялся, но, впустив пришедших в кухню, отступил назад, гаркнул «смирно» и с шиком отрапортовал. Ивлев пожал руку дневальному, а Горбунову подмигнул: служба!
— А как же, — сказал Горбунов с высокомерным видом. — Чай, мы флотские…
Осмотром кубриков военком остался доволен. Похвалил за ленуголок. Горбунов жестом переадресовал похвалу помощнику. Митя вспыхнул.
— Я тут ни при чем, товарищ батальонный комиссар, это комсомольцы сами…
Ивлев посмотрел на него и засмеялся.
— Ты, лейтенант, я вижу, еще не проник в суть руководства. Матрос отличился — и ты молодец. Значит, обеспечил. А завтра он напьется, надебоширит, ты тут ни сном ни духом, а я с тебя спрошу.
— Кстати, о дебоширах, — сказал Горбунов. — Был у нас такой рулевой…
— Знаю, Соловцов. Заходил ко мне.
«Всюду поспел», — подумал Митя с неприязнью. А вслух сказал:
— Интересно, как он вам показался, товарищ батальонный комиссар?
Ивлев задумался.
— Ничего, — сказал он. — Ничего. У меня в МТС тракторист был Кащеев, вот в таком же духе. Очень злой мужик. Надо Соловцова выручать из экипажа. Вы не возьмете — на другой лодке сгодится.
— А вы бы взяли?
— Взял бы. Коллектив у вас сильный, один бузотер его не разложит. И даже остроту придаст — вроде как перец в борще.
— Или как гвоздь в сапоге, — вставил Митя.
— Э, нет, не говори. Он немца не в бинокль видел, а вот — как я сейчас лейтенанта. — Комиссар протянул к Митиной шее свои изуродованные пальцы, и в его добрых глазах на мгновение вспыхнул бешеный огонек. Митя невольно отстранился. Ивлев засмеялся и хлопнул Митю по плечу.
— Я поручил помощнику поговорить с Соловцовым по душам, — сказал Горбунов. — И пусть он сам решает.
— Толково, — согласился Агроном. Его взгляд задержался на чашечке звонка. — Да, чуть не забыл. Сколько у вас уходит на сбор по тревоге?
— Минуты четыре, что ли, — небрежно сказал Горбунов. — Сколько, штурман?
— Три двадцать восемь.
— А на плавбазе?
— Примерно то же самое.
— Толково, — повторил Ивлев.
На лестнице командир и помощник переглянулись. Оба понимали, что Ивлев явился неспроста и что выигранные утром секунды обеспечили им поддержку военкома дивизиона.
После ужина Туровцеву доложили, что пришел Соловцов и находится в «третьей», у художника.
На Набережной заливался свисток. С мостика Туровцев увидел Джулая, он потрясал винтовкой, свистел и нехорошо ругался. В незамаскированных окнах второго этажа метались дрожащие отсветы. Не теряя времени на расспросы, Митя бросился в дом. Уже на лестнице он понял, что пожара нет, был бы дым. Дверь в «третью» оказалась незапертой, вбежав, он увидел ярко пылающий камин. На подоконнике, широко расставив ноги и выпятив обтянутую полосатой тельняшкой грудь, стоял Соловцов. Возле него, наподобие ассистентов при знаменосце, стояли художник и Граница. Иван Константинович держал молоток, Граница натягивал шнур маскировочной шторы. Свисток по-прежнему заливался.
Митя освирепел. Не стесняясь присутствия художника, он рявкнул:
— Соловцов!
Матрос оглянулся и неловко спрыгнул, зацепив подкованным каблуком ветхий подоконник. Подошел, прихрамывая.
— Станьте, как положено, — сказал Туровцев. — И выньте гвоздь изо рта.
Соловцов выплюнул гвоздь и стал, как положено, но Митя продолжал кипеть. Его бесило все — и развалистая походочка, и небрежный плевок, но самым нестерпимым было то, что от матроса исходил самоуверенный покой, в то время как он, лейтенант Туровцев, волновался. Мите очень хотелось накричать и выгнать Соловцова, но он понимал, что это было бы не победой, а поражением. Формально он поставит на своем. Соловцов не такой дурак, чтобы лезть под трибунал, он с презрительным спокойствием выслушает сбивчивую ругань и нестрашные угрозы и уйдет, провожаемый влюбленным взглядом Границы и молчаливым сочувствием художника. Горбунов спокойно выслушает запальчивые объяснения помощника, взглянет и чуть-чуть усмехнется. Это будет значить: «Ну что ж, я сказал, что решать будете вы, и сдержу слово. Ну, а по существу — я был о вас лучшего мнения, штурман».
— Что здесь происходит? — спросил он, сдержав раздражение.
Соловцов ответил не сразу. Он тоже примеривался. Вчерашнее впечатление о лейтенанте было неважное — слюнтяй, чистоплюй, сегодня он заговорил по-иному. В оттенках Соловцов разбирался.
— Да ничего, товарищ лейтенант, просто недоразумение…
Он дал знак Границе. Бумажная маскировочная штора развернулась с фанерным грохотом. Свисток на улице задохся. Усмехаясь, Соловцов пояснил:
— Я тут, значит, стараюсь для пользы дела, маскировку приколачиваю, а этот кинтошка — свистит. Мало что свистит — оружие наставляет. А я на этот счет нервный, ах так, думаю…
Туровцев понял: предлагается почетная мировая. Командиру надлежит восхититься лихостью матроса (сам-де такой!) и, пряча восхищение под напускной суровостью, отечески пожурить.
Однако Соловцов рассчитал неточно. Вчерашний Туровцев, может быть, и пошел бы на мировую. Сегодняшний устоял. Ему не понравился тон, не понравилось слово «кинтошка», а главное, именно в этот самый момент он принял окончательное решение — не расставаться с Соловцовым. Соловцов вернется на лодку и будет служить.
— Глупостями занимаетесь, — сказал Туровцев. При этом он довольно удачно передразнил Соловцова, подставляющего грудь под пули. — Знаете ведь, что не выстрелит. Обождите, мне нужно с вами поговорить.
Он подошел к Ивану Константиновичу и поздоровался.
— Идите в диванную, — сказал художник. — Там вам никто не помешает.
В тамбуре перед диванной топилась изразцовая печка, и Мите не захотелось уходить от огня. Он опустился на связку каких-то растрепанных фолиантов и показал Соловцову на другую, такую же. Соловцов присел на краешке, в неудобной позе — не из почтительности, а как человек, рассчитывающий, что его не станут долго задерживать. Он скучливо глядел, как кипит в пылающих корешках переплетный клей, и ждал.
— Начнем по порядку, — сказал Туровцев. — За что вы попали на гауптвахту?
Соловцов вскинул на Митю изучающий взгляд — очень светлые немигающие глаза матроса налились печным жаром. Усмехнулся одними губами:
— Было за что.
— Не сомневаюсь, — сухо сказал Туровцев. — За что же?
— В журнале записано.
— Знаю. — Митя с трудом сдержал вновь вспыхнувшее раздражение. — Так за что же все-таки?
Соловцов опять усмехнулся.
— С пехотой малость повздорили.
— Подрались?
— Было.
— В городе?
— Ага, — бесстрастно подтвердил Соловцов. — В Парке культуры.
— Очень культурно.
— А я не хвастаюсь.
— Ну хорошо. Пока вы сидели, лодка ушла на позицию. Дальше?
— Дальше? А дальше я капитан-лейтенанту все доложил, все, как было.
Разговор становился бессмысленным.
— Вот что, Соловцов, — сказал Митя, помолчав. — Вы рулевой, кажется?
— Точно.
— Не «точно», а «так точно». Значит, рулевой. А я — штурман. Нужен ли мне рулевой — решать буду я. Ясно вам?
Соловцов опять метнул быстрый оценивающий взгляд. Уверившись, что лейтенант говорит правду, он нехотя выдавил:
— Ясно.
— Тогда не теряйте времени и рассказывайте.
— Есть, — сказал Соловцов. Все же он медлил, и Туровцев догадался — почему.
— Я друг Виктора Ивановича, — сказал он, чувствуя, что краснеет; к счастью, Соловцов не мог заметить этого. — Я знаю все.
— Все? — Матрос еще колебался. — И того полковника — тоже знаете?
«Полковник — это тот», — догадался Митя.
— Нет, — сказал он вслух. — Нет, не знаю. Но хочу знать. И буду знать.
Намерение разыскать «того» возникло у него только что, но ему казалось, что это давнее и твердое решение.
— Когда так, — сказал Соловцов, помолчав, — нам по дороге, я сам его ищу. Если только он со страху на Большую землю не сиганул — я из него и без трибунала душу выну.
— Хорошо, об этом потом. — Митя поморщился. — Давайте лучше по порядку.
— Есть, по порядку. Стало быть, сижу я на губе… Виноват, на гауптвахте, — поправился Соловцов с издевательской поспешностью. — Сижу. Собралось интеллигентное общество. После первой же бомбежки всех словно ветром сдуло: кого обратно в часть, а кому винтовку в руки — и прямиком на рубеж. Остаюсь я в камере один. Настроение, сами понимаете, хреновое, потому как бомбят без передышки. Затем слышу — канонада. И все ближе, ближе… Свет вырубили. Подождал я маленько, потом выломал из нар стойку, да как дам по двери. Навернул разов пять — слышу: бежит Рашпиль.
— Рашпиль?
— Так точно, старшина на губе, вроде смотрителя. Любимец флота. Орет: «Ты что — бунтовать?» — «А что, говорю, раз война, одного часу не имеете права задерживать». — «Ты здесь не указывай!» — «Как же, говорю, вам не указывать, когда вы законов не знаете? Вы теперь обязаны либо меня в расход списать, либо же предоставить оружие, чтоб я мог с оружием в руках защищать священные границы. Приказ номер шестьсот шесть дробь эс читал, сучий нос?»
— Сомневаюсь, чтоб существовал такой приказ, — вставил Туровцев.
— И справедливо сомневаетесь, товарищ лейтенант. Однако же подействовало. Убежал, через пять минут топает обратно: «Выходи!» Выхожу. «Дуй прямо к коменданту!» Являюсь. Горит лампа-молния, посреди кабинета стоит помкоменданта майор Шумин, весь в оружии, вроде как артист из кинофильма, а за столом у него сидит неизвестный полковник, развалился и курит. Рапортую, как положено, майор Шумин берет из пирамиды винтовку, дает мне в руки: «Имеется приказ командования оставить город. Поедете с машиной, охранять важный груз. Оцените доверие». Я заикнулся было насчет лодки. «Не разговаривать!» — «Ладно, говорю, дайте хоть гранат ручных, я винтовке мало обучен». — «Бери пару в ящике». Я две взял, а четыре в запас. Полковник говорит: «Ступайте во двор, кликните там шофера Воскресенского, я — следом». Выхожу: во дворе трехтонка-»язик», шофер в армейском стоит в кузове, держит бунт каната, увидел меня, кричит: «Эй, матрос, помоги увязать ценный груз, а то, не дай бог, растеряем…»
— Что за груз? — полюбопытствовал Митя.
— Исключительно одна писанина. Папки разные, сшиватели.
— Вероятно, секретные документы, — сказал Митя наставительно.
— Обязательно, товарищ лейтенант, секретные. Раз бумага военная, она уже секретная. Тонны две этого добра. Чудно, думаю, склады бросаем, а бумаги везем. Ну да наше дело телячье — укрыли брезентом, шкертом увязали и ждем. Шофер Ваня — ему Рождественский была фамилия, а не Воскресенский — оказался ну до того замечательный парень, что мы с первого дня стали как братья и так всю цепочку прошли не расставаясь до самой его смерти на острове Даго. За Ваню я еще спрошу с ихней нации.
Соловцов откашлялся и ловко сплюнул в печку.
— Ну, ну, дальше.
— А дальше: спускается во двор мой полковник. Пальто кожаное, плащ-палатка, на груди пистолет-пулемет Дехтерева: «Соловцов!» — «Есть, Соловцов!» — «Подите сюда». Подхожу. Вынимает из кармана фонарик-жужелицу и прямо мне в глаза: ж-жик!
Какое-то смутное воспоминание кольнуло Митю. Еще не оформившись в мысль, оно вызвало прилив крови.
— Ну, ну? — повторил он, сразу охрипнув.
— Поглядел на меня, как гипнотизер в цирке, и говорит: «Ты, Соловцов, я вижу, парень смышленый. Держись меня, и делай, как я, — и будет тебе благо. А шофер — дерьмо, ты ему не доверяй и приглядывай…» Потом-то уж я узнал, что он Ване то же самое про меня — слово в слово… «Есть, говорю, служу Советскому Союзу». — «Вот-вот, говорит, и служи. Нам с тобой доверен груз государственной важности. Полезай, Соловцов, в кузов и — никого не подпускать. Никого, кто бы ни был. Применяй оружие, я в ответе. Ясно?» — «Ясно», — говорю. Лезу в кузов, полковник в кабину, Ваня трогает — выезжаем за ворота. Темнота, только луна за облаками бежит — шибко этак, будто за ней кто гонится. Людей не видать, не знаю, попрятались или ушли. Перестрелку слыхать близко, и артиллерия уж не так частит, а разговаривают все больше пулеметы. Едем ну не больше как минуты две, машина тормозит у дома, полковник идет в калитку. Я смотрю и думаю: что-то домик больно знакомый, обязательно я здесь когда-нибудь был. И верно, минуты не прошло, полковник вертается, а за ним идет Елена Васильевна, Виктора Иваныча жена, с чемоданчиком и ведет за ручку мальчонка. Парнишка совсем маленький, ну не больше как годик ему, однако идет сам, ножками, и не плачет. Тут-то я смекнул, откудова я этот домик знаю: раза два ходил к Виктору Иванычу с запиской, командир посылал. Домичек кирпичный, на немецкий манер, верх наши снимали, а хозяева — внизу. Хозяина я тоже знал: работал у нас при штабе в фотолаборатории, вольнонаемный человек, из местных, у него жена, детей трое… Слышу, полковник говорит: «Елена, даю тебе пять минут, собери все, что тебе надо. Глупо же оставлять…» А она отвечает, эдак сухо: «Детские вещи я взяла, а если у тебя есть свободное место, то возьми лучше хозяйку с детьми, им при немцах несдобровать». — «А ты уж, говорит, подала идею?» Тут выбегает хозяйка со всем выводком, двое на ногах, третий на руках, и — к полковнику. Тот — ни в какую: не могу, не имею права, оставайтесь без сомнения, ничего вам немцы не сделают… Она сразу к нашей: «Леля, что ж вы молчите, мы же с вами как родные были…» Та молчит, губы кусает, потом: «Что вы, Софья, от меня хотите, я тут не распоряжаюсь…» И к нему: «Возьми, Андрей, будь человеком». Тот опять за свое: «Не могу, не имею права, груз секретный, я подписку давал…» Хозяйка послушала и говорит: «А коли так, возьмите одних только детей, они ваших секретов не понимают, довезите их до любого города и сдайте в детский дом, а то просто бросьте всех троих на дороге, свет не без добрых людей, подберут». И толкает их к машине, и уже старший становится ногой на колесо…
— А вы что?
— А что я? Мое дело телячье, я винтовку наставляю. Мать как увидела, сразу: «Саша, назад!» Посмотрела на меня, ну, думаю, проклянет, а она не криком, а тихо так: «Ты, матрос, еще вспомнишь, как на детей ружье наставлял». И — Елене Васильевне: «Прощайте, Леля, больше не увидимся. Вас не виню, я сама перед вами виновата, а еще больше — перед Виктором Иванычем. Я знаю, за что меня бог наказывает…» Полковнику — ни словечка. Тот засуетился, втолкнул Елену Васильевну в кабину, сам — в кузов, кричит: «Кончай базар, поехали…»
Соловцов опять сплюнул в огонь.
— Едем. Через центр не поехали, а в объезд, улочками да переулочками; в одном таком переулочке какая-то сволочь как даст из подворотни, да без ума стреляли — ни по людям, ни по резине — только борт раскорябали. Поплутали чуток, потом выскочили на шоссе; тут Ваня выключил подфарники, взял курс на ост и дал полный вперед.
Едем. Сперва полем, потом мелколесьем. Командир молчит, я тоже с разговором не лезу. Он больше приглядывается, а я больше прислушиваюсь. Стрельба вроде стихла, однако на душе у меня неспокойно. Особенно как проехали мы одну развилочку: все чудится мне, что кто-то нас догоняет. Слышать не слышу, но кожей — чувствую. Полковнику я, конечно, не докладываю, еще скажет, что мне с перепугу мерещится, но про себя держу. Отъехали мы от той развилочки еще километров с десяток, и я уж явственно слышу — мотоциклисты. Кабы один или два, я бы не особо беспокоился: мало ли — связной с пакетом или еще кто, — а тут шпарит строем подразделение, и обстановка такая, что ребенку ясно — немцы. Гляжу на командира: не будет ли распоряжений, — молчит. Глянул в окошечко на Ваню, вижу — Ваня мой уже трёхнулся, что погоня, скорчился за баранкой и жмет на всю железку. Прижали ушки и чешем. Свернуть некуда, а оторваться — кишка тонка, «язик» — машина не для гонок, закипит вода — куда денемся? Глянул еще раз на командира и вижу — проку от него не будет. Весь форс слетел, мычит, дергается, потом вдруг по кабине как замолотит! Он, похоже, хотел, чтобы Ваня газу наддал, а Ване наддавать не из чего, он и понял по-своему: снизил обороты, свернул с проезжей части прямо на траву и загнал машину в орешник. Выскочил с винтовкой, кричит: «Эй, матрос, ложись в окоп, приучайся к пехотному делу! Слезайте, товарищ полковник, неужто втроем да не отобьемся?» Тот слезает. Гляжу, все на месте: пальто кожаное, плащ-палатка, автомат Дехтерева. А человека нет. Тело вроде еще здесь, а душа уже отлетела. Верите ли, товарищ лейтенант, просто-таки нехорошо глядеть — мы с Ваней глаза отворачиваем, — и бормочет такое — невозможно слушать.
— А что?
— Ну, будто он подписку давал, чтоб от машины ни на шаг… Муть всякую. Тут Елена Васильевна вышла из кабины. Только глазами зыркнула и сразу все поняла. «Ты, говорит, как был трус, так трусом и сдохнешь…» Сняла с него автомат и пошла…
Выбрали мы позицию, залегли. Кругом черно, только дорога блестит. Ваня шепчет: до времени не стрелять, пусть поравняются. Лежу — и нисколько страху не чувствую, одно меня гложет, что стрелки мы все, кроме Вани, аховые… Прошло время — сколько не скажу, порядочно — катит головной. Весь в черной коже, каска, сидит орлом, раскорячась, на руле турель с пулеметом. Чихнуть не успел, как мы его срезали. И что интересно: чкнулся мордой в турель и дальше покатил, однако на вираже скопытился и лег в кювет. И то машина не враз затихла, а билась-трепыхалась, как живая скотина. Только, значит, первый отыгрался — катят двое в ряд. И, видать, почуяли недоброе, потому что едут и поливают лес из автоматов, пули так и цокают. Одного мы сразу успокоили, а другой так бы и ушел, если б не Ваня. Выбежал и накрыл гранатой. И вот что значит сгоряча и без привычки — бросить бросил, а лечь забыл и мало-мало без глазу не остался. Гляжу на него, а он весь в крови, в земле, видом как нечистый дух, и утираться-то некогда…
— Может, курить хотите? — спросил Туровцев. Он уже раскаивался, что не предложил раньше.
— Да нет, уж теперь недолго… Не буду вас затруднять, товарищ лейтенант: в общем и целом, сбили мы пять машин системы БМВ, вроде отвоевались, и был бы совсем наш верх, кабы Елена Васильевна не поторопилась. Конечно, ее тоже надо понять, она мать, у нее за ребенка сердце болит. Вот она и поднялась раньше времени, а тут, черт его душу упокой, вывернулся шестой — замыкающий, потому что с флагом, — и прострочил. Ну, далеко он не ушел, я его тут же гранатой — в дым. Однако свое дело сделал.
Подбегаю к ней, а она уж и говорить не может. Силится сказать, а голоса нет. Наклоняюсь, она шепчет: «Скажите мужу…» Репетую: «Есть, сказать мужу. Что сказать?» Она опять: «Скажите мужу…» — «Есть, говорю, разобрано. Виктору Иванычу, да?» Она ресницами показывает: да. «Ладно, говорю, скажу, а что сказать-то?» Вижу — губами шевелит, силится, а потом поморщилась, улыбнулась вроде — не могу, мол, — глаза прикрыла, притихла и вскорости совсем кончилась. Подняли мы ее с Ваней, положили на бушлат, несем к машине. А машины нет.
Митя ахнул. Соловцов усмехнулся — опять одними губами:
— Вот, вот… Вот и мы тоже так, товарищ лейтенант. Сперва глазам не поверили. Думаем, местом ошиблись. Пригляделись — нет, какая же ошибка: ветки поломаны, на траве масло блестит — из отстойника натекло, — и шапочка детская рядом. Картина ясная — взял да утек, а мы, конечно, в горячке прохлопали. Ну, думаю…
Нарушить паузу Митя не решился.
— Вот таким образом, товарищ лейтенант, — продолжал Соловцов угасшим голосом. — А дальше — что? Выкопали мы ножами могилку, похоронили честь по чести, как бойца. Перевязались кое-как, обобрали с мертвых фрицев документы, на мотоцикл — и ходу!
— Стоп, — сказал Туровцев. — И больше вы этого полковника не видели?
— Какое там! И след простыл. Нас с Ваней, когда мы из окружения вышли, проверял особый отдел — два дня врозь держали и допрос снимали, — так я следователю делал заявление.
— Ну и что?
— Записали номер машины и номер автомата, но особо не обнадежили. «Сейчас, говорят, такой клубок завязался, что концов не найти, а вы даже фамилии не знаете».
— Как же так, товарищ Соловцов?
— Так ведь начальство же, товарищ лейтенант. Начальству положено спрашивать, а у начальства не положено. Он тебе «ты», ты ему «вы», он тебя по фамилии, ты его по званию… Да и то возьмите в расчет — знакомства нашего и было всего ничего, час один, не более…
Митя задумался. Прежде чем расспрашивать дальше, ему нужно было избавиться от наваждения. Наваждение заключалось в том, что примерно с середины рассказа Митя бессознательно подставлял на место «того» полковника своего доброго знакомого Семена Владимировича Селянина, и его солидная фигура с пугающей убедительностью вписывалась в картину ночного бегства. Конечно, все это были чистейшие фантазии, подогретые тлевшей где-то в тайниках Митиной души недоброжелательностью; стоило обратиться к фактам, и факты выстраивались стеной, чтоб оградить военинженера от несправедливых подозрений. Судя по повадке, Селянин был не робкого десятка, он умел подчинять себе людей, а это редко удается трусам, приметы тоже не совпадали: «тот» был полковник, этот — военинженер, «того» звали Андрей, этого — Семен…