Страница:
— Вот кабы майора Шумина разыскать, — сказал, вздыхая, Соловцов. — Либо Берзиня.
— Какого Берзиня? — спросил Митя, сердясь, что оборвалась и без того прерывистая нить его размышлений.
— Начальника гаража. Эти, конечно, должны знать.
— Сделаем запрос.
— Вот хорошо бы, товарищ лейтенант…
— Скажите-ка мне, пожалуйста… — протянул Митя. Он еще не придумал, что бы такое спросить. — Сколько ему, по-вашему, лет?
— Лет сорок будет. А может, с гаком. Не старый еще…
«Подходит», — подумал Митя с ощущением, близко напоминающим испуг. Вслух он спросил:
— Росту большого?
— Здоровый бугаище. И видом, знаете, на американца смахивает.
Ничего американского в Селянине не было, и Митя уже для проформы спросил про голос. Соловцов развел руками:
— Голос обыкновенный, командирский…
— А вы уверены, что он — полковник?
— Полковник, это точно.
Митя опять задумался. Он испытывал одновременно досаду и облегчение. Из-за стены доносилось слабое бренчанье — вероятно, Граница пытался подобрать польку — и мешало сосредоточиться.
«Значит, так, — думал Митя, — значит, таким образом: теперь мне известно все, что известно Соловцову. Но знает ли Соловцов, что знаю я? Понял ли он, о какой вине перед Виктором Ивановичем говорила несчастная хозяйка?» Он взглянул на матроса. Соловцов сидел ссутулившись и глядел в огонь. На его лице можно было прочесть только: «Этак мы и до отбоя не управимся».
— Скажите, Соловцов, — спросил Митя неожиданно для самого себя, — вы сохранили шапочку?
— Какую, товарищ лейтенант? — удивленно встрепенулся Соловцов. — А! — протянул он, вспомнив. — Нет, там осталась. А на кой она?
Это было сказано с нарочитой грубостью, в которой, как в оболочке, таился пробный шар: вы же говорили, что все знаете? «Понимает», — подумал Митя и подивился такту этого наглеца. А вслух сказал:
— Раз нет, то не о чем и говорить.
Соловцов кивнул, безмолвно подписывая соглашение: семейная драма капитан-лейтенанта Горбунова обсуждению не подлежит.
— Ну хорошо, — сказал Туровцев, — поехали дальше.
Глава четырнадцатая
— Какого Берзиня? — спросил Митя, сердясь, что оборвалась и без того прерывистая нить его размышлений.
— Начальника гаража. Эти, конечно, должны знать.
— Сделаем запрос.
— Вот хорошо бы, товарищ лейтенант…
— Скажите-ка мне, пожалуйста… — протянул Митя. Он еще не придумал, что бы такое спросить. — Сколько ему, по-вашему, лет?
— Лет сорок будет. А может, с гаком. Не старый еще…
«Подходит», — подумал Митя с ощущением, близко напоминающим испуг. Вслух он спросил:
— Росту большого?
— Здоровый бугаище. И видом, знаете, на американца смахивает.
Ничего американского в Селянине не было, и Митя уже для проформы спросил про голос. Соловцов развел руками:
— Голос обыкновенный, командирский…
— А вы уверены, что он — полковник?
— Полковник, это точно.
Митя опять задумался. Он испытывал одновременно досаду и облегчение. Из-за стены доносилось слабое бренчанье — вероятно, Граница пытался подобрать польку — и мешало сосредоточиться.
«Значит, так, — думал Митя, — значит, таким образом: теперь мне известно все, что известно Соловцову. Но знает ли Соловцов, что знаю я? Понял ли он, о какой вине перед Виктором Ивановичем говорила несчастная хозяйка?» Он взглянул на матроса. Соловцов сидел ссутулившись и глядел в огонь. На его лице можно было прочесть только: «Этак мы и до отбоя не управимся».
— Скажите, Соловцов, — спросил Митя неожиданно для самого себя, — вы сохранили шапочку?
— Какую, товарищ лейтенант? — удивленно встрепенулся Соловцов. — А! — протянул он, вспомнив. — Нет, там осталась. А на кой она?
Это было сказано с нарочитой грубостью, в которой, как в оболочке, таился пробный шар: вы же говорили, что все знаете? «Понимает», — подумал Митя и подивился такту этого наглеца. А вслух сказал:
— Раз нет, то не о чем и говорить.
Соловцов кивнул, безмолвно подписывая соглашение: семейная драма капитан-лейтенанта Горбунова обсуждению не подлежит.
— Ну хорошо, — сказал Туровцев, — поехали дальше.
Глава четырнадцатая
Сколько ни готовься к торжественным датам, в конце концов они сваливаются как снег на голову. Туровцев считал, что в поставленных ему жестких пределах он подготовился к корабельной годовщине как нельзя лучше. Установки, полученные им от командира, были ясны и не допускали толкований.
— Не требую от вас, — сказал командир, — чтоб вы ознаменовали годовщину новыми трудовыми победами. Агрегаты вводить в строй без суеты, по мере готовности и после тщательной проверки. Лучше приурочить дату к сдаче, чем сдачу к дате. Но я не приму никаких оправданий, если из-за подготовки к празднику будет нарушен график. График — святыня.
По совету Ждановского Туровцев просмотрел прошлогодний бортовой журнал. Из протокольно-сухой записи, сделанной в декабре сорокового года тогдашним помощником командира корабля старшим лейтенантом Горбуновым, он узнал, что в день корабельной годовщины был проведен традиционный смотр, состоялись спортивные соревнования и большой концерт силами команды. Из той же записи явствовало, что в этот день на лодке перебывало много гостей — шефы, кораблестроители и демобилизованные бойцы — и поступило свыше двадцати поздравительных телеграмм из различных пунктов Советского Союза, а одна, подписанная «Yours loving Saytschew»[1], — из Соединенных Штатов Америки.
Но все это было в сороковом. В сорок первом от спорта пришлось отказаться совсем, самодеятельность урезать и все усилия отдать проблемам, которые год назад почему-то никого не занимали. Листая корабельную летопись, Туровцев не нашел в ней даже самого отдаленного указания на то, что и в те времена люди обедали и ужинали. Митя отлично понимал, что по нонешним временам гвоздь всякого праздника — торжественный ужин, и он должен хотя бы раз накормить своих гуронов досыта. Поэтому он осторожно, что называется — под рукой, расследовал происхождение соловцовских консервов — оно оказалось безупречным, и Горбунов разрешил заприходовать банки. Затем Митя отправился к Ходунову и путем всякого рода многозначительных недомолвок дал понять, что лишь теперь по достоинству оценил «Онегу» и высокую честь служить на этом выдающемся корабле. Внешне дядя Вася не расчувствовался, но продукты по аттестатам выдал самые лучшие. Там же, на плавбазе, Туровцев разжился рулоном кумача и полведерной банкой масляной краски, именуемой на флоте серебрянкой. И то и другое было сразу же пущено в ход: кубрики пламенели лозунгами, а на лодке все, что только поддавалось окраске, было так щедро выкрашено, что вся команда отливала серебром.
За всеми этими хлопотами Митя так и не выбрал времени для решительного объяснения с Тамарой. Конечно, выкроить полчаса можно было в любой день, но Митя справедливо полагал, что Тамару оскорбит торопливый разговор. И все-таки главная причина всех оттяжек была в другом — Митя боялся встречи с Тамарой, не был уверен в твердости принятого решения и поэтому делал из мелких помех препятствия непреодолимые.
Накануне праздника устроили баню. В элегантной кухоньке мадам Валентины на раскаленной плите стояли огромные бельевые баки, в них растапливали снег. Сначала — в три смены — мылась команда. Затем командир, механик и доктор. Туровцев с Каюровым пришли последними, незадолго до отбоя; воздух в кухне был нагрет и влажен, как в настоящей паровой бане. Оставшись вдвоем, они мылись не спеша, с наслаждением разогревая суставы, распаривая сухую шелушащуюся кожу. Они младенчески повизгивали и старчески кряхтели, обессилев, отдыхали на мокрых скамейках и, набравшись сил, вновь принимались за дело.
— Знаешь, штурман, — тяжело дыша, сказал Каюров; он старательно обрабатывал мочалкой Митин позвоночник. — Знаешь, на кого ты похож?
— Знаю: на Дон-Кихота.
— Самомнение. На Росинанта.
— Спасибо за сравнение.
— Не стоит благодарности. Впрочем, Росинант был все-таки боевой конь. А в твоей жалкой хребтине есть что-то безнадежно ослиное.
— Осторожнее, ослы лягаются…
Каюров не успел увернуться и чуть было не растянулся на мокром линолеуме, Митя удержал его, но только для того, чтобы загнуть двойной нельсон и ткнуть носом в таз с мыльной пеной. Минуту или две они ходили по кухне взад и вперед, сцепившись, как в танго, с опаской поглядывая на дверь, за которой спали матросы, шипя, как гусаки, и слабея от сдерживаемого смеха. Время от времени кто-то из двоих пытался дать подножку, но другой был начеку, на несколько секунд возня и шипение усиливались, затем вновь восстанавливалось равновесие: Митя был тяжелее, Каюров — подвижнее. Вытирались и одевались неторопливо, всласть покурили и спустились вниз уже далеко за полночь.
Стараниями помощника запущенная «каминная» преобразилась. Пять расставленных в ряд железных коек не превратили ее в казарму, напротив, они вернули ей жилой уют. Теперь уже она не казалась такой огромной. Рояль и картины остались на своих местах, а на подоконниках и в простенках между окнами разместились горшки и кадки с ботаническими диковинами. Доктор Гриша ухаживал за ними, как за тяжелобольными, какими они и были на самом деле — у большинства тропических растений был вид тяжелых дистрофиков, и можно было только догадываться, что где-то в сокровенной глубине стволов и корневищ еще дремлет жизнь и способность к размножению. Когда минер и штурман вошли, в камине угасали последние искорки, а все обитатели кубрика крепко спали. Засыпая, Мптя принял твердое решение: встать как можно раньше, затопить камин — пусть товарищи проснутся в тепле, — а самому пойти к Тамаре.
…Пробуждение блаженно.
Тело свободно покоится на просторном и упругом ложе. Вместо ставшего уже привычным кисло-пеленочного запаха, который издает плохо выстиранное и наспех просушенное белье, от простыней и наволочек исходит суховатое благоухание свежевыпеченного хлеба. Поры раскрыты, кожа дышит. Где-то рядом ровно и сильно пылает очаг, это чувствуется по овевающим щеки воздушным токам и еле уловимому бодрящему гулу. Не разлепляя век, Митя потягивается, как в детстве: руки идут вверх и в стороны, на лодке так не потянешься. Затем он слегка приоткрывает глаза и — тоже как в детстве — пытается продлить блаженные мгновения, когда сон и явь, сплетаясь, рождают фантазию. Сквозь завесу ресниц он различает блик, пляшущий по облупившейся позолоте багетной рамы, и веерообразную тень, отбрасываемую жесткими листьями какого-то тропического деревца, — достаточно, чтоб вообразить залитый солнцем адриатический берег, лазурное море, ветшающее великолепие дворцов и замков, а самого себя — графом Монте-Кристо, Оводом, Фабрицио дель Донго, гверильясом, карбонарием…
Жажда подвига не умирала в душе штурмана «двести второй», но требовала пышного наряда.
Всякое блаженство быстротечно, незаметно подкралась тревога. Пробуждающееся сознание улавливает множество шорохов и дуновений — среди них ни одного, напоминающего о присутствии других людей. Ни вздоха, ни сонного бормотания. Это заставило Митю сразу сбросить с себя сон вместе с одеялом; рывком, от которого кровать издала струнный звук, он вскочил и сел, протирая глаза. Он не ошибся: комната была пуста. В камине горели большие поленья, освещая четыре аккуратно заправленные койки. За опущенными шторами угадывался тихий вечер.
«Неужели я проспал весь праздничный день? — При всей фантастичности этого предположения Митя похолодел. — Хорош старпом, нечего сказать… А еще лучше дорогие товарищи-соратники…» Еще не взглянув на часы, он уже чувствовал себя оскорбленным до глубины души. Когда же он наконец решился удостовериться в своем позоре, оказалось, что часы исчезли. Их не было нигде — ни в нагрудном кармане, ни на стуле, ни под матрасом. Оставался последний шанс — брюки. Митя потянулся за брюками — и не нашел их. Пропажа брюк переполнила чашу. Сунув ноги в калоши и завернувшись в шинель, он ринулся к выходу.
В кухне горела керосиновая лампочка. Каюров и доктор Гриша в свитерах и теплых безрукавках колдовали над большим, похожим на дредноут старинным утюгом. Они раздували его во всю силу легких, из утюга летели искры и валил едкий дым. Затрапезный вид товарищей несколько успокоил Митю, он уже догадывался, что катастрофы не произошло. Все равно он был возмущен и не собирался скрывать своих чувств.
— Что за свинство, — зашипел он, приплясывая. — Почему меня не разбудили?
При появлении помощника командира корабля Каюров и доктор вытянулись. Безмолвно выслушав грозный выговор, они быстро переглянулись. Взгляд Каюрова вопрошал: «Что это может значить, доктор?» Взгляд доктора говорил: «Спокойствие! Случай трудный, но не безнадежный».
— К черту розыгрыши! — крикнул Митя. — Кто взял мои штаны?
Каюров и доктор вновь переглянулись. На их лицах было написано всепрощающее терпение, как у людей, посвятивших себя уходу за тяжелыми хрониками. Затем доктор, кротко улыбаясь, приподнял лампочку, и Митя увидел у себя над головой нечто напоминающее летучую мышь б полете. Это были его брюки, отпаренные, отутюженные и вывешенные для просушки.
Митя был сражен. Он стоял, разинув рот и позабыв придерживать разлетающиеся полы шинели — вероятно, это было забавно, но никто не улыбнулся, оба приятеля продолжали серьезно и сочувственно наблюдать за Митей и, казалось, чего-то ждали. Чтоб разрядить атмосферу, Митя решил засмеяться первым и умолк, никем не поддержанный.
— Ну, хватит, ребята, — заискивающе сказал он. — Что вы смотрите на меня, как на ненормального?
— Доктор, — сказал Каюров, — как поступает нормальный индивидуй, встретившись поутру со своими боевыми друзьями?
— Здоровается.
— Даю вводную: товарищ занимает высокое служебное положение.
— Обратно здоровается. Как минимум — отвечает на приветствия.
— Узнав, что товарищи отгладили ему брюки?
— Благодарит.
— Та же вводная: товарищ занимает высокое…
— Объявляет благодарность.
— Необоснованно заподозрив товарищей в неблаговидном поступке?
— Просит прощения.
— Та же вводная…
— Реабилитирует.
— Подите вы к дьяволу, — сказал Митя примирительно. — Серьезно — который час?
— Как нельзя более серьезно: шесть пятьдесят одна. Тебе повезло, минер чуть не прогладил твои часы горячим утюгом.
Убедившись, что до подъема осталось еще девять минут, Митя окончательно успокоился.
— Ну хорошо. А где командир?
— Не видали.
— Бросьте травить. Я — серьезно.
— Серьезней быть не может. Встал раньше всех, затопил камин и ушел на мороз.
Когда, потратив четверть часа на праздничный туалет, Туровцев вышел во двор, было еще очень темно. Не надо быть дипломированным штурманом, чтобы знать — в декабре светает поздно. И все-таки каждое утро, спускаясь во двор и погружаясь в плотные стальные сумерки, Митя бывал разочарован. В нем жило неопровержимое именно в силу своей бессмысленности убеждение, что до войны по утрам было светлее и что после войны (понимай — после Победы) все опять будет по-старому. У кипятильника уже строилась очередь. Митя разведал обстановку — путь был открыт, не было ни Тамары, ни Николая Эрастовича.
— Сегодня же выберу время и пойду, — пробормотал он как заклинание. — Сегодня же…
Выпавший ночью снег припорошил дощатый настил, и лодка выглядела необитаемым корытом, вроде дровяной баржи. У трапа прохаживался часовой в тулупе, подойдя вплотную, Туровцев узнал Соловцова. Смазанное вазелином лицо матроса жирно блестело, глаза смеялись. После памятного для обоих разговора Соловцов держал себя строго по-уставному, и только улыбка — многоопытная и фамильярная — разрушала дистанцию.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант, — сказал Соловцов своим высоким сипловатым голосом. — Разрешите проздравить вас с торжественным днем корабельной годовщины.
«Проздравить» сказано нарочно, чтоб не вышло чересчур почтительно. Поправить — показать, что ты заметил. Митя решил не замечать.
— Командир на корабле?
— Командир — вон он где… — Соловцов показал варежкой в сторону Литейного.
Туровцев обернулся. Вдоль всей Набережной тянулись две терявшиеся во мгле снежные гряды — одна, закрывавшая тротуар, лепилась к стенам, другая утесом высилась над окаменевшей рекой. По пролегавшей между ними неширокой тропке приближались две черные фигуры. Они двигались не спеша, плечом к плечу, но не в ногу — так ходят патрули. Митя и раньше видел, как командир и механик меряют шагами отрезок прямой между трапом и фонарным столбом, то прислушиваясь к журчанью репродуктора, то перебрасываясь короткими фразами, и каждый раз его сердце сжималось от чувства, похожего и на зависть и на ревность.
Горбунов заметил помощника и двинулся ему навстречу. Поздравления принял сдержанно, еще сдержаннее поздравил Митю. Затем сказал — как всегда, без всякого перехода:
— Вчера вечером мы с Федором Михайловичем смотрели кубрики, а сегодня утром прошлись по кораблю. Состояние кубриков с некоторой натяжкой можно считать удовлетворительным. На лодке же… — Он сделал паузу, доставившую Мите мало удовольствия. — Короче говоря, смотра не будет.
— Я, наверное, чего-то не понимаю, товарищ командир, — сказал Митя со злым смирением. — Лодка ремонтируется. Сами знаете, в каких условиях…
— Вот именно. В условиях, когда для нас нет ничего страшнее ржавчины. А вы, вместо того чтоб выводить, — прячете, замазываете, закрашиваете… Какому дьяволу нужна вся эта ваша красота, от которой завтра останутся одни лохмотья? Да, у нас ремонт, и нам нечего стыдиться, кроме грязи. Конечно, — он усмехнулся, — каждая девица прихорашивается по-своему. Одна больше налегает на мыло, другая — на румяна. Если хотите знать мой вкус — я за мыло.
Подошел Ждановский.
— Ага, штурману тоже попало, — сказал он, протягивая руку.
— Дипломат, — сказал Горбунов, сердито усмехаясь. — Шиву среди дипломатов. Желаете разделить ответственность? В таком случае вопрос к вам обоим: как вам нравится лозунг «Патриоты Родины, все силы на разгром фашизма»?
Митя насторожился. Этот лозунг — серебром по кумачу — был вывешен вчера в матросском кубрике.
— А что вас, собственно, беспокоит? — осторожно спросил он.
— Грамотность, — сказал Горбунов. — Как по-вашему, грамотно это?
— Политически?
— Политически — не сомневаюсь. Лингвистически. Что такое патриот?
— Виктор Иваныч, — взмолился Митя, — эти лозунги мы получили…
— Мне не важно, откуда вы их получили, у вас своя голова. Второй вопрос: кто придумал лозунг «Не дичать!»?
— Кажется, Савин.
— Почему вы приказали снять?
— Ну как-то неудобно…
— Неустановленного образца? Жаль. Великолепный лозунг. Макаренковской силы. Так вот: после подъема флага все свободные от вахты — по кубрикам. Каждый отдыхает, как хочет. Хотят валяться на койках — пожалуйста. Если вопросов больше нет — до свидания.
Разговор с командиром вновь испортил настроение. Митя был обижен. Почему-то он считал, что человек, у которого случилась беда, должен стать мягче и больше ценить доброе к себе отношение — мысль не очень верная вообще и вдвойне неверная применительно к Горбунову.
У ворот его поджидал Шурик Камалетдинов — единственный сын дворничихи Асият и большой приятель Тамары. Шурик любил флот страстной и преданной любовью. Не будучи карьеристом, он носил на рукавах своей куцей шубейки мичманские нашивки, хотя с тем же правом мог нашить адмиральские. С Митей они были на дружеской ноге, и Шурик несколько опешил, когда, разлетевшись с поздравлением, натолкнулся на холодный прием. К чести Шурика — он нисколько не обиделся на Митю: он глубоко уважал штурмана и считал, что для старого морского волка некоторая суровость — черта вполне извинительная и даже необходимая.
Чай теперь пили не на лодке, а в кубрике. По случаю праздника вместо хлеба были поданы гранитной твердости белые галеты с крохотным кусочком суррогатного сыра, пахнувшего олифой. Командир выпил чай и съел сыр, галету он спрятал в карман — это было новостью, раньше он никогда так не делал и терпеть не мог, когда делали другие. За столом он не произнес ни слова и своим молчанием заморозил всех, даже Каюров и доктор притихли. Митя злился. Ему действовало на нервы оскорбленное лицо Границы. Граница знал, что завтра его отведут на гауптвахту, но не знал главного — помощник мог отправить его туда еще третьего дня, — поэтому разливал чай с видом жертвы, упорно не желая встречаться взглядом.
Под конец чаепития явился боцман и, посмеиваясь, доложил, что Соловцов задержал диверсанта.
— Будет врать, — сказал Горбунов, оживившись. — А бомбу нашли?
— Никак нет, бомбы не нашли.
— А что же? Если спички — так это еще не диверсант.
— Ну, шпион.
— А почему шпион?
— Чудной какой-то.
Горбунов хмыкнул и стал застегиваться.
— Пойти взглянуть.
Митя замешкался и вышел последним. Спустившись во двор, он застал неожиданную картину — командир и диверсант целовались. Стоявший тут же боцман имел вид смущенный. Пришелец был мелковат ростом и, судя по тому, как он опирался на палку, хром. В запавшем рту недоставало многих зубов, но глаза — серые, пронзительные — показались Мите совсем молодыми.
— Стоп! — сказал Горбунов. Он был почти весел. — Штурман, угадайте — кто этот человек? Чур, все молчок!
Взгляды Мити и пришельца вновь встретились. Неизвестный поглядывал лукаво, испытующе, но дружелюбно.
«Лицо чертовски знакомое, — думал Митя, — с детства помню такие вот лица. Итак, разберемся. Кожа дубленая, обветренная, но это не моряк, во всяком случае, не военный моряк, не та выправка. Морщин мало, и они резкие, как шрамы, у служащей братии таких не бывает, у тех морщины разбегаются лучиками, как трещины на тонком льду. Такие рытвины и такой прищур — признак того, что человек работает под открытым небом или в большом цехе среди машинного грохота, летающих искр и визга абразивов. А вот одежда хоть кого собьет: пальто колоколом с „молнией“ во всю длину, диковинный теплый картуз с наушниками, толстенный шарф, все подобрано в цвет — кофе с молоком. Интурист, да и только. Только вот глаза не импортные, глаза русского мастерового — не чванятся и не заискивают, а как будто говорят: все мое всегда при мне, ремесло мое честное и всем нужное, за лишним не гонюсь, а что мне надо — я везде найду…»
— Может быть, я ошибаюсь… — начал Митя.
— Только без предисловий, — прервал Горбунов.
— По-моему, вы рабочий. Металлист или строитель. Ну, не простой рабочий — мастер…
Он замолк, убежденный, что сидит в глубокой луже. Все переглядывались.
— Четыре? — спросил Горбунов.
— С плюсом, — подтвердил Ждановский.
— А я считаю: пять, — сказал незнакомец, потирая руки. — Не угадал, зато в суть проник. А по сути я и есть корабельных дел мастер, металлист и строитель — все в одном лице. Спасибо, лейтенант. — Он сунул Мите шершавую ладонь. — Будем знакомы: Павел Акиндинов Зайцев — адмиралтейц-советник и кавалер.
— Yours loving Saytschew? — удивился Митя.
Горбунов захохотал:
— Он самый! — И вернулся к прерванному разговору: — Как жизнь, Кудиныч?
— Жизнь хреновая. Пропадаю.
— С голоду?
— От безделья.
— Это как понимать?
— Буквально. Просил, чтоб отпустили на Путиловский танки чинить — все-таки дело. Отказали. Сижу, свищу в кулак и жду весны.
— А все-таки ты, ей-богу, подозрительный тип, — неожиданно сказал Ждановский. — Шел бы прямо к трапу, вызвал бы дежурного. А то крутится вокруг да около…
— Объяснение самое простое, — сказал Горбунов со злостью. — Сатанинская гордыня. В сороковом году этот тип шлет из-за океана длиннейшую телеграмму, где расписывает, что считает наш корабль своим домом, — на это находится и время и валюта. А в сорок первом крейсирует на параллельных курсах, но подойти к родному дому не решается, — а вдруг Витька Горбунов скривит рожу и скажет: «Что, папаша-инженер, подкормиться пришел?»
— Вранье, — проворчал Зайцев.
— Никак нет-с, не вранье. Дмитрий Дмитрич!
— Есть.
— Проводите задержанного. Программа ясна?
— Чайку?
— И — посущественнее.
Все дальнейшие события по-разному запечатлелись в сознании Туровцева. Одни почему-то врезались в память со всеми подробностями, другие почти не оставили следа.
За десять минут до торжественного подъема флага Митя был уже на верхней палубе и проверял построение. Встречаясь со всеми краснофлотцами по десять раз на дню, он не замечал изменений, но, увидев их одетыми в «первый срок», тщательно выбритыми и запудренными, впервые отметил явственные черты блокады — впалые и отечные щеки, сухость кожи, синеву губ. Прохаживаясь взад и вперед по настилу, Митя старался не терять из виду Набережную. Перед воротами выстроилось почти все наличное население дома во главе с начальницей объекта и ее главным военным советником. Святой Пантелеймон был в бескозырке с рыжими гвардейскими ленточками и при всех регалиях. Не было только Тамары и Ивана Константиновича.
…Первый снаряд просвистел одновременно с сигналом горниста. Он лег далеко за рекой. Мгновенно краснофлотцы сломали строй и облепили рубку. Молча и по видимости неторопливо, соблюдая очередь, они хватались за скобы и рывком взлетали на мостик, чтобы тотчас провалиться в рубочный люк.
Следующий снаряд, визгнув, обрушился на прибрежные строения Выборгской стороны. На лодке затрещали звонки.
Третий снаряд пробил лед в нескольких метрах от носа лодки. Туровцев услышал страшный хруст — что именно хрустело, он не разобрал, корабль качнуло, вероятно, не сильно, но Митя не сумел удержаться на обледеневших досках и скатился на лед; его хлестнуло снежным вихрем, и где-то совсем близко от его головы звонко забарабанили по корпусу мелкие осколки — вероятно, это были всего лишь кусочки невского льда, но гремели они не хуже железных. Митя почти не ушибся, он был только слегка оглушен; движимый более инстинктом, чем рассуждением, он ухватился за чью-то протянутую руку и вскарабкался обратно. По реке стелился туман, цветом похожий на табачный дым, пахло какой-то незнакомой взрывчаткой, чужой омерзительный запах ударил в ноздри.
— Вы целы, штурман? — услышал он голос Горбунова. — Тогда помогите перенести минера на стенку.
— А что он — ранен? — испугался Митя.
— Не задавайте вопросов. Выполняйте.
Чтоб перейти с кормы на нос, где стояло орудие, надо было обойти рубку по узенькому, в ширину ступни, стальному карнизу. Обжигая ладони об металл поручней и скользя подошвами, Туровцев перебрался на бак и увидел Каюрова. Минер сидел, привалившись к орудийной тумбе, ноги были вытянуты и широко раскинуты, около него хлопотали Граница и доктор Гриша.
— Что, что? — набросился Митя на доктора.
— Осколок.
— Это серьезно?
— Теперь все серьезно. Носилки.
— Достану.
Через полминуты он был на берегу. В рупорах гремел голос диктора — в районе объявили угрожаемое положение. Набережная опустела, в воротах толпились люди, Митя услышал голос Кречетовой. Она не кричала, а говорила, но слышно было ее одну. Протискавшись между створками, Митя пошел на голос, как на радиомаяк, и нашел начальницу объекта в состоянии крайнего раздражения: она отчитывала Николая Эрастовича, стоявшего перед ней навытяжку и даже не пытавшегося возражать. Заметив Туровцева, она бросила свою жертву.
— Не требую от вас, — сказал командир, — чтоб вы ознаменовали годовщину новыми трудовыми победами. Агрегаты вводить в строй без суеты, по мере готовности и после тщательной проверки. Лучше приурочить дату к сдаче, чем сдачу к дате. Но я не приму никаких оправданий, если из-за подготовки к празднику будет нарушен график. График — святыня.
По совету Ждановского Туровцев просмотрел прошлогодний бортовой журнал. Из протокольно-сухой записи, сделанной в декабре сорокового года тогдашним помощником командира корабля старшим лейтенантом Горбуновым, он узнал, что в день корабельной годовщины был проведен традиционный смотр, состоялись спортивные соревнования и большой концерт силами команды. Из той же записи явствовало, что в этот день на лодке перебывало много гостей — шефы, кораблестроители и демобилизованные бойцы — и поступило свыше двадцати поздравительных телеграмм из различных пунктов Советского Союза, а одна, подписанная «Yours loving Saytschew»[1], — из Соединенных Штатов Америки.
Но все это было в сороковом. В сорок первом от спорта пришлось отказаться совсем, самодеятельность урезать и все усилия отдать проблемам, которые год назад почему-то никого не занимали. Листая корабельную летопись, Туровцев не нашел в ней даже самого отдаленного указания на то, что и в те времена люди обедали и ужинали. Митя отлично понимал, что по нонешним временам гвоздь всякого праздника — торжественный ужин, и он должен хотя бы раз накормить своих гуронов досыта. Поэтому он осторожно, что называется — под рукой, расследовал происхождение соловцовских консервов — оно оказалось безупречным, и Горбунов разрешил заприходовать банки. Затем Митя отправился к Ходунову и путем всякого рода многозначительных недомолвок дал понять, что лишь теперь по достоинству оценил «Онегу» и высокую честь служить на этом выдающемся корабле. Внешне дядя Вася не расчувствовался, но продукты по аттестатам выдал самые лучшие. Там же, на плавбазе, Туровцев разжился рулоном кумача и полведерной банкой масляной краски, именуемой на флоте серебрянкой. И то и другое было сразу же пущено в ход: кубрики пламенели лозунгами, а на лодке все, что только поддавалось окраске, было так щедро выкрашено, что вся команда отливала серебром.
За всеми этими хлопотами Митя так и не выбрал времени для решительного объяснения с Тамарой. Конечно, выкроить полчаса можно было в любой день, но Митя справедливо полагал, что Тамару оскорбит торопливый разговор. И все-таки главная причина всех оттяжек была в другом — Митя боялся встречи с Тамарой, не был уверен в твердости принятого решения и поэтому делал из мелких помех препятствия непреодолимые.
Накануне праздника устроили баню. В элегантной кухоньке мадам Валентины на раскаленной плите стояли огромные бельевые баки, в них растапливали снег. Сначала — в три смены — мылась команда. Затем командир, механик и доктор. Туровцев с Каюровым пришли последними, незадолго до отбоя; воздух в кухне был нагрет и влажен, как в настоящей паровой бане. Оставшись вдвоем, они мылись не спеша, с наслаждением разогревая суставы, распаривая сухую шелушащуюся кожу. Они младенчески повизгивали и старчески кряхтели, обессилев, отдыхали на мокрых скамейках и, набравшись сил, вновь принимались за дело.
— Знаешь, штурман, — тяжело дыша, сказал Каюров; он старательно обрабатывал мочалкой Митин позвоночник. — Знаешь, на кого ты похож?
— Знаю: на Дон-Кихота.
— Самомнение. На Росинанта.
— Спасибо за сравнение.
— Не стоит благодарности. Впрочем, Росинант был все-таки боевой конь. А в твоей жалкой хребтине есть что-то безнадежно ослиное.
— Осторожнее, ослы лягаются…
Каюров не успел увернуться и чуть было не растянулся на мокром линолеуме, Митя удержал его, но только для того, чтобы загнуть двойной нельсон и ткнуть носом в таз с мыльной пеной. Минуту или две они ходили по кухне взад и вперед, сцепившись, как в танго, с опаской поглядывая на дверь, за которой спали матросы, шипя, как гусаки, и слабея от сдерживаемого смеха. Время от времени кто-то из двоих пытался дать подножку, но другой был начеку, на несколько секунд возня и шипение усиливались, затем вновь восстанавливалось равновесие: Митя был тяжелее, Каюров — подвижнее. Вытирались и одевались неторопливо, всласть покурили и спустились вниз уже далеко за полночь.
Стараниями помощника запущенная «каминная» преобразилась. Пять расставленных в ряд железных коек не превратили ее в казарму, напротив, они вернули ей жилой уют. Теперь уже она не казалась такой огромной. Рояль и картины остались на своих местах, а на подоконниках и в простенках между окнами разместились горшки и кадки с ботаническими диковинами. Доктор Гриша ухаживал за ними, как за тяжелобольными, какими они и были на самом деле — у большинства тропических растений был вид тяжелых дистрофиков, и можно было только догадываться, что где-то в сокровенной глубине стволов и корневищ еще дремлет жизнь и способность к размножению. Когда минер и штурман вошли, в камине угасали последние искорки, а все обитатели кубрика крепко спали. Засыпая, Мптя принял твердое решение: встать как можно раньше, затопить камин — пусть товарищи проснутся в тепле, — а самому пойти к Тамаре.
…Пробуждение блаженно.
Тело свободно покоится на просторном и упругом ложе. Вместо ставшего уже привычным кисло-пеленочного запаха, который издает плохо выстиранное и наспех просушенное белье, от простыней и наволочек исходит суховатое благоухание свежевыпеченного хлеба. Поры раскрыты, кожа дышит. Где-то рядом ровно и сильно пылает очаг, это чувствуется по овевающим щеки воздушным токам и еле уловимому бодрящему гулу. Не разлепляя век, Митя потягивается, как в детстве: руки идут вверх и в стороны, на лодке так не потянешься. Затем он слегка приоткрывает глаза и — тоже как в детстве — пытается продлить блаженные мгновения, когда сон и явь, сплетаясь, рождают фантазию. Сквозь завесу ресниц он различает блик, пляшущий по облупившейся позолоте багетной рамы, и веерообразную тень, отбрасываемую жесткими листьями какого-то тропического деревца, — достаточно, чтоб вообразить залитый солнцем адриатический берег, лазурное море, ветшающее великолепие дворцов и замков, а самого себя — графом Монте-Кристо, Оводом, Фабрицио дель Донго, гверильясом, карбонарием…
Жажда подвига не умирала в душе штурмана «двести второй», но требовала пышного наряда.
Всякое блаженство быстротечно, незаметно подкралась тревога. Пробуждающееся сознание улавливает множество шорохов и дуновений — среди них ни одного, напоминающего о присутствии других людей. Ни вздоха, ни сонного бормотания. Это заставило Митю сразу сбросить с себя сон вместе с одеялом; рывком, от которого кровать издала струнный звук, он вскочил и сел, протирая глаза. Он не ошибся: комната была пуста. В камине горели большие поленья, освещая четыре аккуратно заправленные койки. За опущенными шторами угадывался тихий вечер.
«Неужели я проспал весь праздничный день? — При всей фантастичности этого предположения Митя похолодел. — Хорош старпом, нечего сказать… А еще лучше дорогие товарищи-соратники…» Еще не взглянув на часы, он уже чувствовал себя оскорбленным до глубины души. Когда же он наконец решился удостовериться в своем позоре, оказалось, что часы исчезли. Их не было нигде — ни в нагрудном кармане, ни на стуле, ни под матрасом. Оставался последний шанс — брюки. Митя потянулся за брюками — и не нашел их. Пропажа брюк переполнила чашу. Сунув ноги в калоши и завернувшись в шинель, он ринулся к выходу.
В кухне горела керосиновая лампочка. Каюров и доктор Гриша в свитерах и теплых безрукавках колдовали над большим, похожим на дредноут старинным утюгом. Они раздували его во всю силу легких, из утюга летели искры и валил едкий дым. Затрапезный вид товарищей несколько успокоил Митю, он уже догадывался, что катастрофы не произошло. Все равно он был возмущен и не собирался скрывать своих чувств.
— Что за свинство, — зашипел он, приплясывая. — Почему меня не разбудили?
При появлении помощника командира корабля Каюров и доктор вытянулись. Безмолвно выслушав грозный выговор, они быстро переглянулись. Взгляд Каюрова вопрошал: «Что это может значить, доктор?» Взгляд доктора говорил: «Спокойствие! Случай трудный, но не безнадежный».
— К черту розыгрыши! — крикнул Митя. — Кто взял мои штаны?
Каюров и доктор вновь переглянулись. На их лицах было написано всепрощающее терпение, как у людей, посвятивших себя уходу за тяжелыми хрониками. Затем доктор, кротко улыбаясь, приподнял лампочку, и Митя увидел у себя над головой нечто напоминающее летучую мышь б полете. Это были его брюки, отпаренные, отутюженные и вывешенные для просушки.
Митя был сражен. Он стоял, разинув рот и позабыв придерживать разлетающиеся полы шинели — вероятно, это было забавно, но никто не улыбнулся, оба приятеля продолжали серьезно и сочувственно наблюдать за Митей и, казалось, чего-то ждали. Чтоб разрядить атмосферу, Митя решил засмеяться первым и умолк, никем не поддержанный.
— Ну, хватит, ребята, — заискивающе сказал он. — Что вы смотрите на меня, как на ненормального?
— Доктор, — сказал Каюров, — как поступает нормальный индивидуй, встретившись поутру со своими боевыми друзьями?
— Здоровается.
— Даю вводную: товарищ занимает высокое служебное положение.
— Обратно здоровается. Как минимум — отвечает на приветствия.
— Узнав, что товарищи отгладили ему брюки?
— Благодарит.
— Та же вводная: товарищ занимает высокое…
— Объявляет благодарность.
— Необоснованно заподозрив товарищей в неблаговидном поступке?
— Просит прощения.
— Та же вводная…
— Реабилитирует.
— Подите вы к дьяволу, — сказал Митя примирительно. — Серьезно — который час?
— Как нельзя более серьезно: шесть пятьдесят одна. Тебе повезло, минер чуть не прогладил твои часы горячим утюгом.
Убедившись, что до подъема осталось еще девять минут, Митя окончательно успокоился.
— Ну хорошо. А где командир?
— Не видали.
— Бросьте травить. Я — серьезно.
— Серьезней быть не может. Встал раньше всех, затопил камин и ушел на мороз.
Когда, потратив четверть часа на праздничный туалет, Туровцев вышел во двор, было еще очень темно. Не надо быть дипломированным штурманом, чтобы знать — в декабре светает поздно. И все-таки каждое утро, спускаясь во двор и погружаясь в плотные стальные сумерки, Митя бывал разочарован. В нем жило неопровержимое именно в силу своей бессмысленности убеждение, что до войны по утрам было светлее и что после войны (понимай — после Победы) все опять будет по-старому. У кипятильника уже строилась очередь. Митя разведал обстановку — путь был открыт, не было ни Тамары, ни Николая Эрастовича.
— Сегодня же выберу время и пойду, — пробормотал он как заклинание. — Сегодня же…
Выпавший ночью снег припорошил дощатый настил, и лодка выглядела необитаемым корытом, вроде дровяной баржи. У трапа прохаживался часовой в тулупе, подойдя вплотную, Туровцев узнал Соловцова. Смазанное вазелином лицо матроса жирно блестело, глаза смеялись. После памятного для обоих разговора Соловцов держал себя строго по-уставному, и только улыбка — многоопытная и фамильярная — разрушала дистанцию.
— Здравия желаю, товарищ лейтенант, — сказал Соловцов своим высоким сипловатым голосом. — Разрешите проздравить вас с торжественным днем корабельной годовщины.
«Проздравить» сказано нарочно, чтоб не вышло чересчур почтительно. Поправить — показать, что ты заметил. Митя решил не замечать.
— Командир на корабле?
— Командир — вон он где… — Соловцов показал варежкой в сторону Литейного.
Туровцев обернулся. Вдоль всей Набережной тянулись две терявшиеся во мгле снежные гряды — одна, закрывавшая тротуар, лепилась к стенам, другая утесом высилась над окаменевшей рекой. По пролегавшей между ними неширокой тропке приближались две черные фигуры. Они двигались не спеша, плечом к плечу, но не в ногу — так ходят патрули. Митя и раньше видел, как командир и механик меряют шагами отрезок прямой между трапом и фонарным столбом, то прислушиваясь к журчанью репродуктора, то перебрасываясь короткими фразами, и каждый раз его сердце сжималось от чувства, похожего и на зависть и на ревность.
Горбунов заметил помощника и двинулся ему навстречу. Поздравления принял сдержанно, еще сдержаннее поздравил Митю. Затем сказал — как всегда, без всякого перехода:
— Вчера вечером мы с Федором Михайловичем смотрели кубрики, а сегодня утром прошлись по кораблю. Состояние кубриков с некоторой натяжкой можно считать удовлетворительным. На лодке же… — Он сделал паузу, доставившую Мите мало удовольствия. — Короче говоря, смотра не будет.
— Я, наверное, чего-то не понимаю, товарищ командир, — сказал Митя со злым смирением. — Лодка ремонтируется. Сами знаете, в каких условиях…
— Вот именно. В условиях, когда для нас нет ничего страшнее ржавчины. А вы, вместо того чтоб выводить, — прячете, замазываете, закрашиваете… Какому дьяволу нужна вся эта ваша красота, от которой завтра останутся одни лохмотья? Да, у нас ремонт, и нам нечего стыдиться, кроме грязи. Конечно, — он усмехнулся, — каждая девица прихорашивается по-своему. Одна больше налегает на мыло, другая — на румяна. Если хотите знать мой вкус — я за мыло.
Подошел Ждановский.
— Ага, штурману тоже попало, — сказал он, протягивая руку.
— Дипломат, — сказал Горбунов, сердито усмехаясь. — Шиву среди дипломатов. Желаете разделить ответственность? В таком случае вопрос к вам обоим: как вам нравится лозунг «Патриоты Родины, все силы на разгром фашизма»?
Митя насторожился. Этот лозунг — серебром по кумачу — был вывешен вчера в матросском кубрике.
— А что вас, собственно, беспокоит? — осторожно спросил он.
— Грамотность, — сказал Горбунов. — Как по-вашему, грамотно это?
— Политически?
— Политически — не сомневаюсь. Лингвистически. Что такое патриот?
— Виктор Иваныч, — взмолился Митя, — эти лозунги мы получили…
— Мне не важно, откуда вы их получили, у вас своя голова. Второй вопрос: кто придумал лозунг «Не дичать!»?
— Кажется, Савин.
— Почему вы приказали снять?
— Ну как-то неудобно…
— Неустановленного образца? Жаль. Великолепный лозунг. Макаренковской силы. Так вот: после подъема флага все свободные от вахты — по кубрикам. Каждый отдыхает, как хочет. Хотят валяться на койках — пожалуйста. Если вопросов больше нет — до свидания.
Разговор с командиром вновь испортил настроение. Митя был обижен. Почему-то он считал, что человек, у которого случилась беда, должен стать мягче и больше ценить доброе к себе отношение — мысль не очень верная вообще и вдвойне неверная применительно к Горбунову.
У ворот его поджидал Шурик Камалетдинов — единственный сын дворничихи Асият и большой приятель Тамары. Шурик любил флот страстной и преданной любовью. Не будучи карьеристом, он носил на рукавах своей куцей шубейки мичманские нашивки, хотя с тем же правом мог нашить адмиральские. С Митей они были на дружеской ноге, и Шурик несколько опешил, когда, разлетевшись с поздравлением, натолкнулся на холодный прием. К чести Шурика — он нисколько не обиделся на Митю: он глубоко уважал штурмана и считал, что для старого морского волка некоторая суровость — черта вполне извинительная и даже необходимая.
Чай теперь пили не на лодке, а в кубрике. По случаю праздника вместо хлеба были поданы гранитной твердости белые галеты с крохотным кусочком суррогатного сыра, пахнувшего олифой. Командир выпил чай и съел сыр, галету он спрятал в карман — это было новостью, раньше он никогда так не делал и терпеть не мог, когда делали другие. За столом он не произнес ни слова и своим молчанием заморозил всех, даже Каюров и доктор притихли. Митя злился. Ему действовало на нервы оскорбленное лицо Границы. Граница знал, что завтра его отведут на гауптвахту, но не знал главного — помощник мог отправить его туда еще третьего дня, — поэтому разливал чай с видом жертвы, упорно не желая встречаться взглядом.
Под конец чаепития явился боцман и, посмеиваясь, доложил, что Соловцов задержал диверсанта.
— Будет врать, — сказал Горбунов, оживившись. — А бомбу нашли?
— Никак нет, бомбы не нашли.
— А что же? Если спички — так это еще не диверсант.
— Ну, шпион.
— А почему шпион?
— Чудной какой-то.
Горбунов хмыкнул и стал застегиваться.
— Пойти взглянуть.
Митя замешкался и вышел последним. Спустившись во двор, он застал неожиданную картину — командир и диверсант целовались. Стоявший тут же боцман имел вид смущенный. Пришелец был мелковат ростом и, судя по тому, как он опирался на палку, хром. В запавшем рту недоставало многих зубов, но глаза — серые, пронзительные — показались Мите совсем молодыми.
— Стоп! — сказал Горбунов. Он был почти весел. — Штурман, угадайте — кто этот человек? Чур, все молчок!
Взгляды Мити и пришельца вновь встретились. Неизвестный поглядывал лукаво, испытующе, но дружелюбно.
«Лицо чертовски знакомое, — думал Митя, — с детства помню такие вот лица. Итак, разберемся. Кожа дубленая, обветренная, но это не моряк, во всяком случае, не военный моряк, не та выправка. Морщин мало, и они резкие, как шрамы, у служащей братии таких не бывает, у тех морщины разбегаются лучиками, как трещины на тонком льду. Такие рытвины и такой прищур — признак того, что человек работает под открытым небом или в большом цехе среди машинного грохота, летающих искр и визга абразивов. А вот одежда хоть кого собьет: пальто колоколом с „молнией“ во всю длину, диковинный теплый картуз с наушниками, толстенный шарф, все подобрано в цвет — кофе с молоком. Интурист, да и только. Только вот глаза не импортные, глаза русского мастерового — не чванятся и не заискивают, а как будто говорят: все мое всегда при мне, ремесло мое честное и всем нужное, за лишним не гонюсь, а что мне надо — я везде найду…»
— Может быть, я ошибаюсь… — начал Митя.
— Только без предисловий, — прервал Горбунов.
— По-моему, вы рабочий. Металлист или строитель. Ну, не простой рабочий — мастер…
Он замолк, убежденный, что сидит в глубокой луже. Все переглядывались.
— Четыре? — спросил Горбунов.
— С плюсом, — подтвердил Ждановский.
— А я считаю: пять, — сказал незнакомец, потирая руки. — Не угадал, зато в суть проник. А по сути я и есть корабельных дел мастер, металлист и строитель — все в одном лице. Спасибо, лейтенант. — Он сунул Мите шершавую ладонь. — Будем знакомы: Павел Акиндинов Зайцев — адмиралтейц-советник и кавалер.
— Yours loving Saytschew? — удивился Митя.
Горбунов захохотал:
— Он самый! — И вернулся к прерванному разговору: — Как жизнь, Кудиныч?
— Жизнь хреновая. Пропадаю.
— С голоду?
— От безделья.
— Это как понимать?
— Буквально. Просил, чтоб отпустили на Путиловский танки чинить — все-таки дело. Отказали. Сижу, свищу в кулак и жду весны.
— А все-таки ты, ей-богу, подозрительный тип, — неожиданно сказал Ждановский. — Шел бы прямо к трапу, вызвал бы дежурного. А то крутится вокруг да около…
— Объяснение самое простое, — сказал Горбунов со злостью. — Сатанинская гордыня. В сороковом году этот тип шлет из-за океана длиннейшую телеграмму, где расписывает, что считает наш корабль своим домом, — на это находится и время и валюта. А в сорок первом крейсирует на параллельных курсах, но подойти к родному дому не решается, — а вдруг Витька Горбунов скривит рожу и скажет: «Что, папаша-инженер, подкормиться пришел?»
— Вранье, — проворчал Зайцев.
— Никак нет-с, не вранье. Дмитрий Дмитрич!
— Есть.
— Проводите задержанного. Программа ясна?
— Чайку?
— И — посущественнее.
Все дальнейшие события по-разному запечатлелись в сознании Туровцева. Одни почему-то врезались в память со всеми подробностями, другие почти не оставили следа.
За десять минут до торжественного подъема флага Митя был уже на верхней палубе и проверял построение. Встречаясь со всеми краснофлотцами по десять раз на дню, он не замечал изменений, но, увидев их одетыми в «первый срок», тщательно выбритыми и запудренными, впервые отметил явственные черты блокады — впалые и отечные щеки, сухость кожи, синеву губ. Прохаживаясь взад и вперед по настилу, Митя старался не терять из виду Набережную. Перед воротами выстроилось почти все наличное население дома во главе с начальницей объекта и ее главным военным советником. Святой Пантелеймон был в бескозырке с рыжими гвардейскими ленточками и при всех регалиях. Не было только Тамары и Ивана Константиновича.
…Первый снаряд просвистел одновременно с сигналом горниста. Он лег далеко за рекой. Мгновенно краснофлотцы сломали строй и облепили рубку. Молча и по видимости неторопливо, соблюдая очередь, они хватались за скобы и рывком взлетали на мостик, чтобы тотчас провалиться в рубочный люк.
Следующий снаряд, визгнув, обрушился на прибрежные строения Выборгской стороны. На лодке затрещали звонки.
Третий снаряд пробил лед в нескольких метрах от носа лодки. Туровцев услышал страшный хруст — что именно хрустело, он не разобрал, корабль качнуло, вероятно, не сильно, но Митя не сумел удержаться на обледеневших досках и скатился на лед; его хлестнуло снежным вихрем, и где-то совсем близко от его головы звонко забарабанили по корпусу мелкие осколки — вероятно, это были всего лишь кусочки невского льда, но гремели они не хуже железных. Митя почти не ушибся, он был только слегка оглушен; движимый более инстинктом, чем рассуждением, он ухватился за чью-то протянутую руку и вскарабкался обратно. По реке стелился туман, цветом похожий на табачный дым, пахло какой-то незнакомой взрывчаткой, чужой омерзительный запах ударил в ноздри.
— Вы целы, штурман? — услышал он голос Горбунова. — Тогда помогите перенести минера на стенку.
— А что он — ранен? — испугался Митя.
— Не задавайте вопросов. Выполняйте.
Чтоб перейти с кормы на нос, где стояло орудие, надо было обойти рубку по узенькому, в ширину ступни, стальному карнизу. Обжигая ладони об металл поручней и скользя подошвами, Туровцев перебрался на бак и увидел Каюрова. Минер сидел, привалившись к орудийной тумбе, ноги были вытянуты и широко раскинуты, около него хлопотали Граница и доктор Гриша.
— Что, что? — набросился Митя на доктора.
— Осколок.
— Это серьезно?
— Теперь все серьезно. Носилки.
— Достану.
Через полминуты он был на берегу. В рупорах гремел голос диктора — в районе объявили угрожаемое положение. Набережная опустела, в воротах толпились люди, Митя услышал голос Кречетовой. Она не кричала, а говорила, но слышно было ее одну. Протискавшись между створками, Митя пошел на голос, как на радиомаяк, и нашел начальницу объекта в состоянии крайнего раздражения: она отчитывала Николая Эрастовича, стоявшего перед ней навытяжку и даже не пытавшегося возражать. Заметив Туровцева, она бросила свою жертву.