Страница:
Раздался треск, какое-то полено обрушилось; вероятно, несколько раскаленных угольков выкатились наружу, потому что обе женщины вскрикнули, а мужчины засуетились. Через минуту происшествие было уже забыто, но разговор почему-то не возобновился, все надолго затихли. Пока шел разговор, Мите не было нужды притворяться спящим, внимание обитателей кубрика было отвлечено. Митя лежал недвижно, владевшее им оцепенение в чем-то было более глубоким, чем сон, он все слышал, но ни о чем не думал, вернее сказать — ничего не обдумывал, все, что говорили Горбунов и художник, не вызывало у него никаких оформленных мыслей, а только смутное и все усиливающееся ощущение тревоги. Наступившая тишина подействовала на него, как барабанная дробь. Было стыдно ломаться, изображая постепенное пробуждение. Митя вскочил и сел. От кружки с кофе еще шел пар. Возясь с ботиночными шнурками, Митя думал только об одном — нужно немедленно, не откладывая, выходить из дурацкого запутанного положения, в которое он сам себя поставил, и любой ценой вернуть себе свое место у огня. Нужен был поступок, какой — он еще не знал и торопливо продумывал первую фразу, с которой он подойдет к камину. Но произнести ее так и не пришлось, послышался скрежет, репродуктор еще только прочищал горло, а Туровцев уже бежал к двери, наступая на болтающиеся шнурки. Он чудом не сломал себе спину на лестничной крутизне, первым выскочил на Набережную и, задыхаясь, взбежал на верхнюю палубу. По новому расписанию Митино место было у пушки, и через минуту он уже разворачивал орудие. Прогрохотали доски под ногами Горбунова — на этот раз командир был последним, — затем несколько минут грозной тишины, пронизанной мерным гуденьем бродящих на заоблачной высоте самолетов, и затем сразу: бешеная стукотня зениток, ярко-красная сигнальная ракета, метнувшаяся из-за крыш черная тень, леденящий душу вон, резкая отдача орудия, ослепляющая вспышка… И он потерял сознание.
Глава двадцать шестая
Глава двадцать шестая
Туровцев очнулся внезапно от саднящей боли в левой руке, узнал в склонившейся над ним фигуре доктора Гришу и с удивлением понял, что делает больно именно он, Гриша.
— Ты что, ты что?..
Доктор не ответил и продолжал возиться.
— Ты что? — повторил Митя, безуспешно пытаясь приподняться. — Что ты делаешь?
— Ищу у тебя вену, — сварливым от натуги голосом сказал Гриша. — Лежи смирно и не приставай с вопросами.
В конце концов вена нашлась: боль прекратилась, и по руке разлилась жаркая волна. Докатившись до обескровленного мозга, она сразу же вызвала кучу неотложных вопросов.
— Где я? — робко спросил Митя. Этот пустой вопрос интересовал его почему-то гораздо больше, чем «что со мной?».
Вместо ответа Гриша сунул ему ладонь под затылок. Кружка звякнула о зубы. Митя сжал губы и замычал.
— Уоу? — спросил он. Это должно было означать: «Что ты мне даешь?»
— Не твое дело. Пей.
— Не хочу, — плаксиво сказал Митя. — Дуст почему? Который час?
— Господи! — сказал металлический голос. — Я и не знала, что он такая капризуля…
Связываться с Юлией Антоновной было небезопасно, и Митя покорно выпил холодный сладкий кофе.
— Теперь слушай внимательно, — сказал Гриша. — Ты цел и невредим, лодка тоже, но дом разрушен до основания. Бомбоубежище выдержало, убитых нет, раненых четверо — ты не в счет, всех бездомных разместили во флигеле. Сейчас восемь часов. Дует потому, что полетели все стекла. Если больше вопросов нет, я сейчас наложу тебе шов.
— Почему шов? Я же не раненый?
— Никто и не говорит, что ты раненый. Операция косметическая. Придется потерпеть минутку.
Минутка продолжалась добрых четверть часа, и Митя сразу позабыл о том, что когда-то ему хотелось иметь на физиономии изящный рубец; один раз он даже вскрикнул, но Кречетова сказала: «Стыдитесь, мальчику ампутировали руку — он не пискнул», и Митя притих. Мальчик в доме был один — Шурик. Митя хотел было спросить о Шурике, но в этот момент Гриша вонзил ему в бровь какое-то мерзкое орудие, и Митя — не столько от боли, сколько от обиды на то, что лекарь обращается с ним как с бессловесной тварью, — громко выругался.
— Роскошно, — сказала старая дама. — Оказывается, он еще и матерщинник.
Наконец Митю оставили в покое. Боль сразу прекратилась, протертое ароматическим уксусом лицо приятно горело, и он забылся. А когда очнулся вновь, увидел перед глазами желтое ореолящее пятно — свет был искусственный. Одновременно он услышал тихий разговор. Говорившие сдерживались, и от этого еще больше чувствовалось, что они спорят и раздражены. Митя зашевелился, и голоса смолкли, затем кто-то встал, загородив собой свет, и Митя услышал смеющийся голос Кондратьева:
— Проспался, орел? Ну, поздравляю…
Митя не сразу понял, с чем его поздравляют, и похолодел, узнав, что он, лейтенант Туровцев, поджег вчера немецкий пикирующий бомбардировщик. Вероятно, у него был очень глупый вид. Кондратьев захохотал:
— Думаешь, шучу? Подтвержденный факт. Виктор, отдай ему пистолет, я считаю — товарищ заслужил…
— Да уж отдал, — зевая, сказал Горбунов. Оказывается, командир был рядом и — о, ужас! — держал наготове блюдце, готовясь кормить помощника с ложечки. Митя хотел замотать головой, но побоялся, что лопнет шов, и ему пришлось съесть несколько ложек остывшей рисовой каши.
Перед тем как заснуть, Митя сделал попытку освоить услышанное и восстановить в памяти события прошедшей ночи, но из этого ничего не получилось, он был еще слишком слаб. Он догадывался, что сбить над городом фашистский самолет — дело не шуточное, но почему-то не ощутил ни волнения, ни гордости, ему казалось, что все произошло как-то само собой, — типичный случай выигрыша по трамвайному билету.
В третий раз Туровцев проснулся глубокой ночью. Лежа в темноте, он слышал сонное дыхание соседей. Спящих было трое или четверо, — значит, все население каминной перекочевало в полном составе. Куда? Чтоб выяснить этот вопрос, нужны были спички. Он нащупал коробок. Спичка оказалась только одна и сразу погасла, но и мгновенной вспышки оказалось довольно — Митя узнал похожий на адмиральскую каюту кабинет капитана первого ранга Кречетова.
Он знал, что больше не заснет, — и так проспал больше суток. Ощупью разыскав свои вещи, он тихонько оделся и вышел в переднюю. Ему удалось без особых происшествий выбраться на лестницу и спуститься во двор. Во дворе было необычно светло, не потому, что луна светила как-нибудь особенно ярко, а потому, что дом на Набережной больше не существовал. Уцелел только нижний этаж с аркой и сквозной остов с налипшими на нем клочьями разрушенного уюта. От матросских кубриков не осталось никаких следов, но каминную еще можно было узнать: рояль стоял с поднятой, как для концерта, крышкой, на черном лаке лежал лунный блик; камин развалился, обнажив красный кирпичный зев и похожий на перерубленное горло ствол дымохода. Под аркой мерцал огонек. Подойдя ближе, Митя увидел Петровича — он растапливал кипятильник. Рядом на скамеечке сидела Асият и беззвучно плакала.
— Плачет, — громко сказал Петрович, прикрыв рот ладонью: вероятно, ему казалось, что он говорит шепотом. — При мальчишке-то не смеет, а сюда выйдет — и в слезы. Я ее не укоряю, женщине нельзя не поплакать. Бывает, и мужики плачут.
— Лучше бы ему помереть, — всхлипнула Асият. — Куда он теперь без руки? Не муж, не работник…
— Вот тут и есть твоя ошибка, — наставительно сказал матрос. — Как так не работник? Парень с головой, пойдет по руководящей линии. А муж… И-и, милая, опосля войны вашей сестры на всех хватит — и на двуруких, и на безруких.
Утешения Петровича показались Мите несколько грубоватыми, но, судя по тому, как фыркнула сквозь слезы Асият, старик говорил то, что нужно.
— Ты меня слушай. Я старый человек и смерть видал. Помирать никому неохота, хоть и старому. Я бы и без руки еще пожил. Мне бы только до Победы дотянуть. Погляжу, как народ радуется, прочитаю в газете, какой Гитлеру капут вышел, — и тогда вполне можно отдавать концы…
При свете разгорающейся бересты блеснули зубы Асият, и Митя понял, что она улыбается.
— Ваше-то здоровье как?
— Мое? — удивился Митя. Он совсем забыл про свою забинтованную голову. — Спасибо, хорошо.
— Страх какой! — вздохнула Асият. И, оглянувшись, шепнула: — Зашли бы к Тамарочке.
Митя насторожился.
— А что? — спросил он нарочно сухо.
— Так ведь муж у нее помер.
— Николай Эрастович?! Отчего?
— А кто его знает. Не жилец был. Как его Тамарочка ни выхаживала…
— Давно?
— За полночь уж было. Хотела я вашего доктора будить, а потом пожалела. Чего уж там…
— Нонче дворники не хуже докторов константируют, — сказал Петрович.
«Пойду», — решил Митя.
Поднимаясь по ступенькам крыльца, он еще верил, что идет с единственной целью — посочувствовать и предложить свою помощь, но стоило ему нащупать сквозную дыру от французского замка, вдохнуть знакомый запах пыльного войлока, известки и столярного клея, как он уже знал — по стуку крови, по стеснению в груди, — что ему никак не удержаться в намеченных рамках и что даже соседство покойника не удержит его от попытки объясниться. Это решительное объяснение он многократно и на разные лады репетировал, заканчивалось оно всякий раз полным крахом Тамары и столь же полной нравственной победой лейтенанта Туровцева. А далее шли варианты — он прощал или не прощал.
На этот раз дверь оказалась открытой настежь. Митя вошел и увидел, что дверь в комнату Николая Эрастовича также открыта и там что-то светится. Он подошел ближе и увидел Тамару — она сидела спиной ко входу, загораживая собой кровать и лежащее на ней тело. Простыня, служившая пододеяльником, прикрывала лицо до бровей, виден был только узкий лоб с большими залысинами. Заслышав шаги, Тамара не оглянулась.
— Входи, Дима.
Митя вошел. Комната по-прежнему напоминала берлогу колдуна, но вместе со смертью в нее вошла чистота. Даже при слабом свете коптилки видно было: посуда прибрана, пыль вытерта, пол влажен после недавнего мытья.
— Садись.
Митя пододвинул стул и сел рядом. Тамара осторожно, как будто мертвого можно потревожить, отвернула пододеяльник, и с минуту они сидели молча — это был обряд. Лицо Николая Эрастовича было тщательно выбрито и запудрено, и Митя с удивлением понял, что покойный совсем не был стар. Теперь лицо стало строже, и в его отвердевших чертах появилось что-то внушительное. Тамара глядела на него не отрываясь. Через минуту она встала, натянула простыню на высокий лоб с залысинами и повернулась к Мите.
— Вот, Димочка, — сказала она с улыбкой. — И осталась я одна…
Митя ничего не ответил. Все заготовленные впрок слова оказались разом перечеркнутыми этой коротенькой фразой. И еще больше улыбкой — в ней не было ни жалобы, ни упрека, скорее сознание силы: да, одна. Дорогой ценой, но научилась жить одна, не стремясь обвиться вокруг опоры. Женщина, умевшая так улыбаться, не нуждалась в поддержке. И еще меньше — в прощении.
— Чаю хочешь? — спросила Тамара и, не дожидаясь ответа, взяла коптилку и вышла. Митя вышел вслед и со щемящим чувством следил за тем, как она двигается по комнате, открывает шкафчик с закопченными пастушками, достает знакомые чашки. «И осталась я одна, — думал Митя. — Как много женщина может сказать одной фразой. И осталась я одна, — хотите знать, что значат эти слова, лейтенант? Это значит, что у нее умер муж. Никого не касается, как они жили, важно, что умер он у нее на руках и хоронить его будет она, блокадная вдова. Только теперь я, кажется, начинаю понимать, почему Горбунов сказал Катерине Ивановне, что у него есть жена. Пока она не отомщена, он не свободен…»
«И осталась я одна… Это значит, что нет Селянина. Не знаю, откуда у меня такая уверенность. Но это так. Возможно, он был здесь еще вчера, но сегодня его уже нет и наверняка не будет завтра».
…«И, наконец, это значит, что нет меня. Правильно, иначе и быть не могло. Нет, почему же, могло — я сам не захотел. Она не будет ни упрекать, ни оправдываться, она просто напоит меня чаем. Я всегда говорил, что терпеть не могу ссор и объяснений. Так вот, не будет ни ссоры, ни объяснений. Ссоры и объяснения кончаются разрывом или примирением. Так вот, не будет ни разрыва, ни примирения. Будут те самые корректно-дружелюбные отношения, которыми, по мнению лейтенанта Туровцева, должна заканчиваться связь свободных людей».
Пока Тамара хлопотала, можно было ни о чем не спрашивать. Но, отпив до половины свою чашку, Митя откашлялся и спросил:
— От чего он умер?
Тамара опять улыбнулась. Той же спокойной улыбкой, которая разрывала Мите сердце.
— Не знаю. Он последнее время совсем перестал бояться. В убежище не ходил, а меня гнал и сердился, если я не шла. И когда все это, — она поежилась, как от холода, — когда все это случилось, мы были здесь. Он даже не спросил ни о чем, как будто не слышал. Димка, я видела, что он угасает, и ничего не могла поделать, он даже есть не хотел — это он-то!.. Он ведь и не от голода умер, я вбивала в него все, что только у меня было. — Она слегка запнулась, но тут же взяла себя в руки и повторила с некоторым даже вызовом: — А у меня было… Только он не ел. А с тех пор, как норму прибавили, прятать стал.
— Что прятать? — не понял Митя.
— Хлеб. Боялся, что опять хуже будет. А то начнет готовить себе еду из какой-то своей химии… Я издрожалась вся — вдруг отравится? А перед тем как слечь, весь день был совсем как бешеный, обложился справочниками, целую тетрадку исписал закорючками, ночью стучит, будит: «Тамура, я сделал открытие, которое всех спасет, — я знаю, как изготовлять из сырой нефти пищевые жиры…» — «Колечка, говорю, а где же мы возьмем сырую нефть?»
Митя усмехнулся. Усмешка показалась Тамаре недостаточно почтительной, и она вспыхнула:
— Ты его совершенно не знаешь. Колька был удивительный. Молчи, — остановила она Митю, — молчи, я сама скажу, а ты не смеешь. Да, он трус, он жадный… Все равно он мой муж, родной человек. Я сама такая, как он. И он меня любил, понимаешь ты это? Любил, все понимал и не судил строго. И когда у меня было горе, я шла к нему. А ты знаешь, как это много — близкий человек? Я Колю не любила по-настоящему, никогда не любила, но когда человек тебе нужен, и ты ему нужна, и твое горе — его горе, знаешь, Димка, может быть, это больше любви. А может, никакой любви и не существует…
— Неужели не существует? — несмело переспросил Митя.
— Не знаю. Хоть тетя Юля и говорит, что я беспутная, я ведь мало что видела. А от того, что видела, веры во мне не прибавилось. Одному человеку только и верю.
— Кому?
— Командиру твоему, Виктору. Катька извелась с ним, ревет, а по-моему, она счастливая. Хотя что ж это я? Нашла кому говорить. Ты же его ненавидишь.
— Я?
— Дима, только не ври, не надо. Так вот, радуйся, недолго тебе страдать. Погонят его скоро.
— Откуда ты знаешь? — Митя встал, обошел стол.
— Говорю, — значит, знаю. Сядь на место, Дима… Пожалуйста.
— Скажи, я должен знать. От Селянина?
— О нем не будем говорить.
— Почему?
— Не хочу.
— А я хочу. Мне нужно знать.
— Мало ли что тебе нужно… Ну хорошо, чур — правду за правду. Поклянись.
— Честное слово.
— Это правда, что ты на Горбунова заявление писал?
Митя не ответил. Тамара всплеснула руками.
— Неужели правда? Ох, только не оправдывайся, Дима, я ведь все понимаю… Тут люди похитрее тебя.
— Кто?
— Да тот же Семка. Ты не знаешь, какой он.
— Страшный? — усмехнулся Митя.
— Если бояться, то, пожалуй, и страшный.
— Тебе же он нравился?
— Конечно, нравился. А ты что же думал, я просто так — за харчи? Он ведь не глуп. И держаться умеет. Думаешь, вот сильный человек, никого не боится, ни от кого не прячется…
Митя почувствовал укол и вспыхнул.
— Вор, — сказал он со злостью.
Ему не так хотелось обругать Селянина, как задеть Тамару. Но Тамара только улыбнулась.
— Нет, не вор. Может быть, хуже вора, но не вор.
— Что может быть хуже?
— Холуй.
— Почему холуй? — удивился Митя.
— Не знаю почему, но холуй. Важный, властный, но холуй.
— Злой?
— Скорее равнодушный. Но уж если кого невзлюбит — вот как Горбунова, — ни перед чем не остановится.
— За что он его так ненавидит?
— Наверно, за то, что Горбунов не такой, как он.
— Разве за это можно ненавидеть?
— Значит, можно.
Митя задумался.
— Интересно, в чем его сила? На чем он держится?
Тамара засмеялась невесело.
— Это я тоже только недавно поняла. А на том, что у больших людей бывают маленькие слабости.
— У каких людей?
— А вот представь себе, Дима, человека, который руководит, командует, решает всякие вопросы, и, наверно, правильно решает — там он большой человек. А есть у него уголок, где он человек маленький: повеличаться любит, лишнее урвать, согрешить втихомолочку. Самому-то неловко, а этот готов к услугам — и познакомит, и достанет, и свяжет, и прикроет, грех на себя возьмет. Ты знаешь, — она тихонько засмеялась, — я у него книжечку видела телефонную, ну точь-в-точь как твоя, только записаны в нее одни нужные люди. И около каждой фамилии этак меленько: чем заведует, что может дать, в чем сам нуждается.
— Нет, ты врешь, — сказал Митя с ужасом.
Тамара продолжала смеяться.
— Не беспокойся, тебя там нет, ты начальство небольшое, даже без телефона. А впрочем, как знать, может, и тебя теперь записал, бывает, и лейтенант на что-нибудь сгодится.
Это было жестоко.
— А ты поумнела, — сказал Митя, мстительно усмехаясь. — Это что же — Семен Владимирович научил уму-разуму?
— Жизнь, — спокойно сказала Тамара. — Ну и он, конечно…
— А насчет покровителей — это все твои догадки?
— Нет, зачем же догадки. — Тамара нахмурилась. — На днях он привез ко мне одного своего… Нестарый еще дядька, в штатском; простое такое лицо, но видать, что умный. Только скованный очень, не знает, как держаться, — то ли я дама, то ли шлюха. Потом решил, что дама… все-таки.
— А Селянин перед ним петушком?
— На равных. Еще задирает.
— Значит, не холуй?
— Холуи разные бывают. Есть, что дерзят.
— А тот что?
— Доволен. Он же демократ. Услышал, что у мен» день рождения, и спрашивает: «Скажите, Тамара Александровна, есть что-нибудь такое, чего вам очень хочется?» Я обозлилась и говорю: «Есть. Прорыв блокады». — «Вот этого, — говорит он, — я вам к завтрему не обещаю, задайте пока что-нибудь попроще». — «Ладно, говорю, хочу торт-пралине, как в довоенном „Норде“. На том разговор и кончился.
— Здорово ты его… Ну а дальше что?
— Дальше? — Тамара явно колебалась. — Ну ладно, иди сюда…
Она встала и взяла со стола коптилку. Митя тоже встал. В темном углу рядом с дверью стоял знакомый низенький столик, накрытый газетой, газета была старая, бумага просалилась и почернела. Тамара передала Мите коптилку, а сама осторожно, двумя руками приподняла бумагу, и Митя увидел большой квадратный торт, залитый шоколадной глазурью и украшенный завитушками и розочками из масла. На блестящей, как полированный гранит, поверхности чья-то умелая рука вывела Тамарин вензель. Он перевел глаза на Тамару. На ее лице была мучительная гримаса.
— Что делать, Димка? — сказала Тамара шепотом. — Я не могу до него дотронуться. А выбросить — рука не поднимается.
— Зачем же ты взяла?
— Я не брала, что ты… Приехал Соколов и привез. Мне вообще не до того было… Уж потом-то я поняла.
— Что поняла?
— Господи, да ты совсем глупый. Поняла, что Семка меня продал.
— Что значит продал?
— Ну, уступил. Дошло?
— Дошло, — сказал Митя растерянно. Он совсем не был убежден, что до него действительно дошло. — Но я все-таки не понимаю, почему…
— Почему продал? Надоела. Много хлопот. А может быть, — Тамара понизила голос, — чувствует, что сильная поддержка понадобится, вот он и пошел с козыря. Может, он и не отдал бы меня так, да уж очень под ним земля горит.
— Почем ты знаешь?
— Кто тебе сказал, что знаю? Я чувствую. Хорохорится, а сам трусит чего-то. Да ну тебя, я с тобой о деле советуюсь, а ты с глупостями. Что делать, Димка? Ведь это крем — он прокиснет…
Митя нагнулся и понюхал. Сквозь полузабытые пленительные запахи какао и ванили явственно пробивался кисловатый запах брожения. Он задумался. А Тамара держала газету за уголки и ждала ответа.
— Хоть убей, не знаю, — пробормотал Митя, подавленный не столько рассказом, сколько зрелищем: в центре осажденного Ленинграда сверкал глазурью и благоухал ванилью настоящий довоенный торт.
— Как видно, толку от тебя немного, — сказала Тамара с грустной насмешкой. Она прикрыла торт. Вдруг глаза ее вспыхнули: — Хочешь кусочек?
— Что ты, что ты, — забормотал Митя, не на шутку испугавшись.
Тамара беззвучно смеялась.
— А я знаю, что с ним сделаю, — сказала она с несколько наигранной беспечностью. — Снесу тете Юле. Она распорядится.
— А что ты ей объяснишь?
— Ничего не буду объяснять. Врать? Ей врать бесполезно.
— Хорошая она женщина. Только меня не любит.
— За что ей тебя любить?
— А ты рассказала ей, как я стоял вот тут под дверью, а ты в это время (он поискал слово не слишком грубое) заперлась со своим?..
Старая обида наконец просочилась. Он уже раскаивался, что затронул запретную тему, но, когда Тамара вместо ответа засмеялась, ему захотелось ее ударить.
— Можешь не отвечать, — сказал он со злостью.
— Конечно, могу. Знаешь что, Дима, иди-ка домой. Ты же, наверно, ушел без спроса, как бы тебя не хватились.
— Пожалуйста, не беспокойся.
— Иди, иди. Я устала. Скоро люди встанут за кипятком. Разговоры пойдут. — Она сунула ему в руки фуражку и отобрала коптилку. — Спасибо, что зашел.
— Больше не приходить?
— Нет, почему же, приходи, если хочешь. Только днем.
— А ты мне все-таки не ответила, — хмуро съязвил Митя уже на пороге.
Тамара опять тихонько засмеялась.
— Отвечу. — Она мягким усилием вытолкнула Митю в коридор. — Когда ты царапался тут, под дверью, я действительно была не одна. У меня была тетя Юля.
— Ты что, ты что?..
Доктор не ответил и продолжал возиться.
— Ты что? — повторил Митя, безуспешно пытаясь приподняться. — Что ты делаешь?
— Ищу у тебя вену, — сварливым от натуги голосом сказал Гриша. — Лежи смирно и не приставай с вопросами.
В конце концов вена нашлась: боль прекратилась, и по руке разлилась жаркая волна. Докатившись до обескровленного мозга, она сразу же вызвала кучу неотложных вопросов.
— Где я? — робко спросил Митя. Этот пустой вопрос интересовал его почему-то гораздо больше, чем «что со мной?».
Вместо ответа Гриша сунул ему ладонь под затылок. Кружка звякнула о зубы. Митя сжал губы и замычал.
— Уоу? — спросил он. Это должно было означать: «Что ты мне даешь?»
— Не твое дело. Пей.
— Не хочу, — плаксиво сказал Митя. — Дуст почему? Который час?
— Господи! — сказал металлический голос. — Я и не знала, что он такая капризуля…
Связываться с Юлией Антоновной было небезопасно, и Митя покорно выпил холодный сладкий кофе.
— Теперь слушай внимательно, — сказал Гриша. — Ты цел и невредим, лодка тоже, но дом разрушен до основания. Бомбоубежище выдержало, убитых нет, раненых четверо — ты не в счет, всех бездомных разместили во флигеле. Сейчас восемь часов. Дует потому, что полетели все стекла. Если больше вопросов нет, я сейчас наложу тебе шов.
— Почему шов? Я же не раненый?
— Никто и не говорит, что ты раненый. Операция косметическая. Придется потерпеть минутку.
Минутка продолжалась добрых четверть часа, и Митя сразу позабыл о том, что когда-то ему хотелось иметь на физиономии изящный рубец; один раз он даже вскрикнул, но Кречетова сказала: «Стыдитесь, мальчику ампутировали руку — он не пискнул», и Митя притих. Мальчик в доме был один — Шурик. Митя хотел было спросить о Шурике, но в этот момент Гриша вонзил ему в бровь какое-то мерзкое орудие, и Митя — не столько от боли, сколько от обиды на то, что лекарь обращается с ним как с бессловесной тварью, — громко выругался.
— Роскошно, — сказала старая дама. — Оказывается, он еще и матерщинник.
Наконец Митю оставили в покое. Боль сразу прекратилась, протертое ароматическим уксусом лицо приятно горело, и он забылся. А когда очнулся вновь, увидел перед глазами желтое ореолящее пятно — свет был искусственный. Одновременно он услышал тихий разговор. Говорившие сдерживались, и от этого еще больше чувствовалось, что они спорят и раздражены. Митя зашевелился, и голоса смолкли, затем кто-то встал, загородив собой свет, и Митя услышал смеющийся голос Кондратьева:
— Проспался, орел? Ну, поздравляю…
Митя не сразу понял, с чем его поздравляют, и похолодел, узнав, что он, лейтенант Туровцев, поджег вчера немецкий пикирующий бомбардировщик. Вероятно, у него был очень глупый вид. Кондратьев захохотал:
— Думаешь, шучу? Подтвержденный факт. Виктор, отдай ему пистолет, я считаю — товарищ заслужил…
— Да уж отдал, — зевая, сказал Горбунов. Оказывается, командир был рядом и — о, ужас! — держал наготове блюдце, готовясь кормить помощника с ложечки. Митя хотел замотать головой, но побоялся, что лопнет шов, и ему пришлось съесть несколько ложек остывшей рисовой каши.
Перед тем как заснуть, Митя сделал попытку освоить услышанное и восстановить в памяти события прошедшей ночи, но из этого ничего не получилось, он был еще слишком слаб. Он догадывался, что сбить над городом фашистский самолет — дело не шуточное, но почему-то не ощутил ни волнения, ни гордости, ему казалось, что все произошло как-то само собой, — типичный случай выигрыша по трамвайному билету.
В третий раз Туровцев проснулся глубокой ночью. Лежа в темноте, он слышал сонное дыхание соседей. Спящих было трое или четверо, — значит, все население каминной перекочевало в полном составе. Куда? Чтоб выяснить этот вопрос, нужны были спички. Он нащупал коробок. Спичка оказалась только одна и сразу погасла, но и мгновенной вспышки оказалось довольно — Митя узнал похожий на адмиральскую каюту кабинет капитана первого ранга Кречетова.
Он знал, что больше не заснет, — и так проспал больше суток. Ощупью разыскав свои вещи, он тихонько оделся и вышел в переднюю. Ему удалось без особых происшествий выбраться на лестницу и спуститься во двор. Во дворе было необычно светло, не потому, что луна светила как-нибудь особенно ярко, а потому, что дом на Набережной больше не существовал. Уцелел только нижний этаж с аркой и сквозной остов с налипшими на нем клочьями разрушенного уюта. От матросских кубриков не осталось никаких следов, но каминную еще можно было узнать: рояль стоял с поднятой, как для концерта, крышкой, на черном лаке лежал лунный блик; камин развалился, обнажив красный кирпичный зев и похожий на перерубленное горло ствол дымохода. Под аркой мерцал огонек. Подойдя ближе, Митя увидел Петровича — он растапливал кипятильник. Рядом на скамеечке сидела Асият и беззвучно плакала.
— Плачет, — громко сказал Петрович, прикрыв рот ладонью: вероятно, ему казалось, что он говорит шепотом. — При мальчишке-то не смеет, а сюда выйдет — и в слезы. Я ее не укоряю, женщине нельзя не поплакать. Бывает, и мужики плачут.
— Лучше бы ему помереть, — всхлипнула Асият. — Куда он теперь без руки? Не муж, не работник…
— Вот тут и есть твоя ошибка, — наставительно сказал матрос. — Как так не работник? Парень с головой, пойдет по руководящей линии. А муж… И-и, милая, опосля войны вашей сестры на всех хватит — и на двуруких, и на безруких.
Утешения Петровича показались Мите несколько грубоватыми, но, судя по тому, как фыркнула сквозь слезы Асият, старик говорил то, что нужно.
— Ты меня слушай. Я старый человек и смерть видал. Помирать никому неохота, хоть и старому. Я бы и без руки еще пожил. Мне бы только до Победы дотянуть. Погляжу, как народ радуется, прочитаю в газете, какой Гитлеру капут вышел, — и тогда вполне можно отдавать концы…
При свете разгорающейся бересты блеснули зубы Асият, и Митя понял, что она улыбается.
— Ваше-то здоровье как?
— Мое? — удивился Митя. Он совсем забыл про свою забинтованную голову. — Спасибо, хорошо.
— Страх какой! — вздохнула Асият. И, оглянувшись, шепнула: — Зашли бы к Тамарочке.
Митя насторожился.
— А что? — спросил он нарочно сухо.
— Так ведь муж у нее помер.
— Николай Эрастович?! Отчего?
— А кто его знает. Не жилец был. Как его Тамарочка ни выхаживала…
— Давно?
— За полночь уж было. Хотела я вашего доктора будить, а потом пожалела. Чего уж там…
— Нонче дворники не хуже докторов константируют, — сказал Петрович.
«Пойду», — решил Митя.
Поднимаясь по ступенькам крыльца, он еще верил, что идет с единственной целью — посочувствовать и предложить свою помощь, но стоило ему нащупать сквозную дыру от французского замка, вдохнуть знакомый запах пыльного войлока, известки и столярного клея, как он уже знал — по стуку крови, по стеснению в груди, — что ему никак не удержаться в намеченных рамках и что даже соседство покойника не удержит его от попытки объясниться. Это решительное объяснение он многократно и на разные лады репетировал, заканчивалось оно всякий раз полным крахом Тамары и столь же полной нравственной победой лейтенанта Туровцева. А далее шли варианты — он прощал или не прощал.
На этот раз дверь оказалась открытой настежь. Митя вошел и увидел, что дверь в комнату Николая Эрастовича также открыта и там что-то светится. Он подошел ближе и увидел Тамару — она сидела спиной ко входу, загораживая собой кровать и лежащее на ней тело. Простыня, служившая пододеяльником, прикрывала лицо до бровей, виден был только узкий лоб с большими залысинами. Заслышав шаги, Тамара не оглянулась.
— Входи, Дима.
Митя вошел. Комната по-прежнему напоминала берлогу колдуна, но вместе со смертью в нее вошла чистота. Даже при слабом свете коптилки видно было: посуда прибрана, пыль вытерта, пол влажен после недавнего мытья.
— Садись.
Митя пододвинул стул и сел рядом. Тамара осторожно, как будто мертвого можно потревожить, отвернула пододеяльник, и с минуту они сидели молча — это был обряд. Лицо Николая Эрастовича было тщательно выбрито и запудрено, и Митя с удивлением понял, что покойный совсем не был стар. Теперь лицо стало строже, и в его отвердевших чертах появилось что-то внушительное. Тамара глядела на него не отрываясь. Через минуту она встала, натянула простыню на высокий лоб с залысинами и повернулась к Мите.
— Вот, Димочка, — сказала она с улыбкой. — И осталась я одна…
Митя ничего не ответил. Все заготовленные впрок слова оказались разом перечеркнутыми этой коротенькой фразой. И еще больше улыбкой — в ней не было ни жалобы, ни упрека, скорее сознание силы: да, одна. Дорогой ценой, но научилась жить одна, не стремясь обвиться вокруг опоры. Женщина, умевшая так улыбаться, не нуждалась в поддержке. И еще меньше — в прощении.
— Чаю хочешь? — спросила Тамара и, не дожидаясь ответа, взяла коптилку и вышла. Митя вышел вслед и со щемящим чувством следил за тем, как она двигается по комнате, открывает шкафчик с закопченными пастушками, достает знакомые чашки. «И осталась я одна, — думал Митя. — Как много женщина может сказать одной фразой. И осталась я одна, — хотите знать, что значат эти слова, лейтенант? Это значит, что у нее умер муж. Никого не касается, как они жили, важно, что умер он у нее на руках и хоронить его будет она, блокадная вдова. Только теперь я, кажется, начинаю понимать, почему Горбунов сказал Катерине Ивановне, что у него есть жена. Пока она не отомщена, он не свободен…»
«И осталась я одна… Это значит, что нет Селянина. Не знаю, откуда у меня такая уверенность. Но это так. Возможно, он был здесь еще вчера, но сегодня его уже нет и наверняка не будет завтра».
…«И, наконец, это значит, что нет меня. Правильно, иначе и быть не могло. Нет, почему же, могло — я сам не захотел. Она не будет ни упрекать, ни оправдываться, она просто напоит меня чаем. Я всегда говорил, что терпеть не могу ссор и объяснений. Так вот, не будет ни ссоры, ни объяснений. Ссоры и объяснения кончаются разрывом или примирением. Так вот, не будет ни разрыва, ни примирения. Будут те самые корректно-дружелюбные отношения, которыми, по мнению лейтенанта Туровцева, должна заканчиваться связь свободных людей».
Пока Тамара хлопотала, можно было ни о чем не спрашивать. Но, отпив до половины свою чашку, Митя откашлялся и спросил:
— От чего он умер?
Тамара опять улыбнулась. Той же спокойной улыбкой, которая разрывала Мите сердце.
— Не знаю. Он последнее время совсем перестал бояться. В убежище не ходил, а меня гнал и сердился, если я не шла. И когда все это, — она поежилась, как от холода, — когда все это случилось, мы были здесь. Он даже не спросил ни о чем, как будто не слышал. Димка, я видела, что он угасает, и ничего не могла поделать, он даже есть не хотел — это он-то!.. Он ведь и не от голода умер, я вбивала в него все, что только у меня было. — Она слегка запнулась, но тут же взяла себя в руки и повторила с некоторым даже вызовом: — А у меня было… Только он не ел. А с тех пор, как норму прибавили, прятать стал.
— Что прятать? — не понял Митя.
— Хлеб. Боялся, что опять хуже будет. А то начнет готовить себе еду из какой-то своей химии… Я издрожалась вся — вдруг отравится? А перед тем как слечь, весь день был совсем как бешеный, обложился справочниками, целую тетрадку исписал закорючками, ночью стучит, будит: «Тамура, я сделал открытие, которое всех спасет, — я знаю, как изготовлять из сырой нефти пищевые жиры…» — «Колечка, говорю, а где же мы возьмем сырую нефть?»
Митя усмехнулся. Усмешка показалась Тамаре недостаточно почтительной, и она вспыхнула:
— Ты его совершенно не знаешь. Колька был удивительный. Молчи, — остановила она Митю, — молчи, я сама скажу, а ты не смеешь. Да, он трус, он жадный… Все равно он мой муж, родной человек. Я сама такая, как он. И он меня любил, понимаешь ты это? Любил, все понимал и не судил строго. И когда у меня было горе, я шла к нему. А ты знаешь, как это много — близкий человек? Я Колю не любила по-настоящему, никогда не любила, но когда человек тебе нужен, и ты ему нужна, и твое горе — его горе, знаешь, Димка, может быть, это больше любви. А может, никакой любви и не существует…
— Неужели не существует? — несмело переспросил Митя.
— Не знаю. Хоть тетя Юля и говорит, что я беспутная, я ведь мало что видела. А от того, что видела, веры во мне не прибавилось. Одному человеку только и верю.
— Кому?
— Командиру твоему, Виктору. Катька извелась с ним, ревет, а по-моему, она счастливая. Хотя что ж это я? Нашла кому говорить. Ты же его ненавидишь.
— Я?
— Дима, только не ври, не надо. Так вот, радуйся, недолго тебе страдать. Погонят его скоро.
— Откуда ты знаешь? — Митя встал, обошел стол.
— Говорю, — значит, знаю. Сядь на место, Дима… Пожалуйста.
— Скажи, я должен знать. От Селянина?
— О нем не будем говорить.
— Почему?
— Не хочу.
— А я хочу. Мне нужно знать.
— Мало ли что тебе нужно… Ну хорошо, чур — правду за правду. Поклянись.
— Честное слово.
— Это правда, что ты на Горбунова заявление писал?
Митя не ответил. Тамара всплеснула руками.
— Неужели правда? Ох, только не оправдывайся, Дима, я ведь все понимаю… Тут люди похитрее тебя.
— Кто?
— Да тот же Семка. Ты не знаешь, какой он.
— Страшный? — усмехнулся Митя.
— Если бояться, то, пожалуй, и страшный.
— Тебе же он нравился?
— Конечно, нравился. А ты что же думал, я просто так — за харчи? Он ведь не глуп. И держаться умеет. Думаешь, вот сильный человек, никого не боится, ни от кого не прячется…
Митя почувствовал укол и вспыхнул.
— Вор, — сказал он со злостью.
Ему не так хотелось обругать Селянина, как задеть Тамару. Но Тамара только улыбнулась.
— Нет, не вор. Может быть, хуже вора, но не вор.
— Что может быть хуже?
— Холуй.
— Почему холуй? — удивился Митя.
— Не знаю почему, но холуй. Важный, властный, но холуй.
— Злой?
— Скорее равнодушный. Но уж если кого невзлюбит — вот как Горбунова, — ни перед чем не остановится.
— За что он его так ненавидит?
— Наверно, за то, что Горбунов не такой, как он.
— Разве за это можно ненавидеть?
— Значит, можно.
Митя задумался.
— Интересно, в чем его сила? На чем он держится?
Тамара засмеялась невесело.
— Это я тоже только недавно поняла. А на том, что у больших людей бывают маленькие слабости.
— У каких людей?
— А вот представь себе, Дима, человека, который руководит, командует, решает всякие вопросы, и, наверно, правильно решает — там он большой человек. А есть у него уголок, где он человек маленький: повеличаться любит, лишнее урвать, согрешить втихомолочку. Самому-то неловко, а этот готов к услугам — и познакомит, и достанет, и свяжет, и прикроет, грех на себя возьмет. Ты знаешь, — она тихонько засмеялась, — я у него книжечку видела телефонную, ну точь-в-точь как твоя, только записаны в нее одни нужные люди. И около каждой фамилии этак меленько: чем заведует, что может дать, в чем сам нуждается.
— Нет, ты врешь, — сказал Митя с ужасом.
Тамара продолжала смеяться.
— Не беспокойся, тебя там нет, ты начальство небольшое, даже без телефона. А впрочем, как знать, может, и тебя теперь записал, бывает, и лейтенант на что-нибудь сгодится.
Это было жестоко.
— А ты поумнела, — сказал Митя, мстительно усмехаясь. — Это что же — Семен Владимирович научил уму-разуму?
— Жизнь, — спокойно сказала Тамара. — Ну и он, конечно…
— А насчет покровителей — это все твои догадки?
— Нет, зачем же догадки. — Тамара нахмурилась. — На днях он привез ко мне одного своего… Нестарый еще дядька, в штатском; простое такое лицо, но видать, что умный. Только скованный очень, не знает, как держаться, — то ли я дама, то ли шлюха. Потом решил, что дама… все-таки.
— А Селянин перед ним петушком?
— На равных. Еще задирает.
— Значит, не холуй?
— Холуи разные бывают. Есть, что дерзят.
— А тот что?
— Доволен. Он же демократ. Услышал, что у мен» день рождения, и спрашивает: «Скажите, Тамара Александровна, есть что-нибудь такое, чего вам очень хочется?» Я обозлилась и говорю: «Есть. Прорыв блокады». — «Вот этого, — говорит он, — я вам к завтрему не обещаю, задайте пока что-нибудь попроще». — «Ладно, говорю, хочу торт-пралине, как в довоенном „Норде“. На том разговор и кончился.
— Здорово ты его… Ну а дальше что?
— Дальше? — Тамара явно колебалась. — Ну ладно, иди сюда…
Она встала и взяла со стола коптилку. Митя тоже встал. В темном углу рядом с дверью стоял знакомый низенький столик, накрытый газетой, газета была старая, бумага просалилась и почернела. Тамара передала Мите коптилку, а сама осторожно, двумя руками приподняла бумагу, и Митя увидел большой квадратный торт, залитый шоколадной глазурью и украшенный завитушками и розочками из масла. На блестящей, как полированный гранит, поверхности чья-то умелая рука вывела Тамарин вензель. Он перевел глаза на Тамару. На ее лице была мучительная гримаса.
— Что делать, Димка? — сказала Тамара шепотом. — Я не могу до него дотронуться. А выбросить — рука не поднимается.
— Зачем же ты взяла?
— Я не брала, что ты… Приехал Соколов и привез. Мне вообще не до того было… Уж потом-то я поняла.
— Что поняла?
— Господи, да ты совсем глупый. Поняла, что Семка меня продал.
— Что значит продал?
— Ну, уступил. Дошло?
— Дошло, — сказал Митя растерянно. Он совсем не был убежден, что до него действительно дошло. — Но я все-таки не понимаю, почему…
— Почему продал? Надоела. Много хлопот. А может быть, — Тамара понизила голос, — чувствует, что сильная поддержка понадобится, вот он и пошел с козыря. Может, он и не отдал бы меня так, да уж очень под ним земля горит.
— Почем ты знаешь?
— Кто тебе сказал, что знаю? Я чувствую. Хорохорится, а сам трусит чего-то. Да ну тебя, я с тобой о деле советуюсь, а ты с глупостями. Что делать, Димка? Ведь это крем — он прокиснет…
Митя нагнулся и понюхал. Сквозь полузабытые пленительные запахи какао и ванили явственно пробивался кисловатый запах брожения. Он задумался. А Тамара держала газету за уголки и ждала ответа.
— Хоть убей, не знаю, — пробормотал Митя, подавленный не столько рассказом, сколько зрелищем: в центре осажденного Ленинграда сверкал глазурью и благоухал ванилью настоящий довоенный торт.
— Как видно, толку от тебя немного, — сказала Тамара с грустной насмешкой. Она прикрыла торт. Вдруг глаза ее вспыхнули: — Хочешь кусочек?
— Что ты, что ты, — забормотал Митя, не на шутку испугавшись.
Тамара беззвучно смеялась.
— А я знаю, что с ним сделаю, — сказала она с несколько наигранной беспечностью. — Снесу тете Юле. Она распорядится.
— А что ты ей объяснишь?
— Ничего не буду объяснять. Врать? Ей врать бесполезно.
— Хорошая она женщина. Только меня не любит.
— За что ей тебя любить?
— А ты рассказала ей, как я стоял вот тут под дверью, а ты в это время (он поискал слово не слишком грубое) заперлась со своим?..
Старая обида наконец просочилась. Он уже раскаивался, что затронул запретную тему, но, когда Тамара вместо ответа засмеялась, ему захотелось ее ударить.
— Можешь не отвечать, — сказал он со злостью.
— Конечно, могу. Знаешь что, Дима, иди-ка домой. Ты же, наверно, ушел без спроса, как бы тебя не хватились.
— Пожалуйста, не беспокойся.
— Иди, иди. Я устала. Скоро люди встанут за кипятком. Разговоры пойдут. — Она сунула ему в руки фуражку и отобрала коптилку. — Спасибо, что зашел.
— Больше не приходить?
— Нет, почему же, приходи, если хочешь. Только днем.
— А ты мне все-таки не ответила, — хмуро съязвил Митя уже на пороге.
Тамара опять тихонько засмеялась.
— Отвечу. — Она мягким усилием вытолкнула Митю в коридор. — Когда ты царапался тут, под дверью, я действительно была не одна. У меня была тетя Юля.