Страница:
Она подошла к иконе святого Николая. Николай был моряк, жил в Мирах Ликийских. Совершал чудеса — спасал гибнущих в кораблекрушенье. Делал так, что пучина обласкивала моряков, а не губила. Милый, морской святой! Ее губы вздрогнули, омоченные быстротекущей солью. Она стала молиться припухшими губами. Всей душой она стала молиться, крепко притискивая руки к груди — одна, черненькая, истрепанная на ветру дикой, непредставимой человеческим разуменьем жизни, почти девочка, уже не девочка, молодая женщина, блудница и шлюха, на жестокой чужбине, одна среди чужих раскосых, непонятно говорящих людей, среди снованья душ и судеб, ей ненужных, и ей казалось — святой слышит ее молитву. Милый Николай, покровитель моряков! Сделай так, чтобы мой моряк вернулся ко мне! Чтобы он сам, сам нашел меня! Пусть это будет когда-нибудь! Все равно, когда. Он же не сможет без меня, Николай, а я не смогу без него. Не дай ему утонуть! Не дай ему умереть! Если он поплывет на корабле — охрани его корабль, не дай ему еще раз разбиться! Спаси его от пули, от крови и взрыва на идущей вечно и неостановимо, идущей всегда на Востоке Зимней Войне! Как же я люблю его, милый Николай! Как… я… люблю… его…
Она, без сил, опустилась перед иконой на колени. Разум ее чернел. Губы вышептывали: пусть он только вернется, пусть, пусть переступит порог, а я пну его босою ногой в лицо. Так измучить меня. Так вывернуть, отжать, как поганую тряпку в поломойном ведре. Так кинуть на съеденье косым китайским псам. А я выживу. Я все равно выживу. Я все равно выдюжу и покажу ему, где раки зимуют.
Она вспомнила о продавщице креветок на улице Чжи-Бэй. Ее замутило. Она схватилась за основанье тяжелого медного шандала. Господи, неужели я беременна. От кого?! От него… или от того, зловещего, молчаливого, в лаковом авто?!.. Сильные руки подхватили ее под мышки, подволокли к церковной скамье, усадили. Она разлепила залитые слезами глаза. Из заросшего бородой широкоскулого лица ей в душу глядела умная, нежная, печальная душа.
— Русская? — только и спросил.
Она припала к груди батюшки зареванным лицом.
— Помогите мне!..
— Бог поможет, милая.
Он погладил ее по плечу, затянутому в дешевую китайскую холстину.
— Устала?.. Занемогла?.. Молись, проси Бога. Он милостив. Все у тебя будет. Давно из России?.. Где живешь, раба Божья?.. Дети-то… есть?..
Она вздрогула ознобливо. Подняла к священнику лицо. Испуганно хотела промолвить слово — и не могла.
Он наложил теплую ладонь на ее скривленные в муке губы.
— Тяжко поведать — не ведай, — глубоко вздохнул. — Я тут всякого нагляделся. Людей исповедал, а они потом, после исповеди, шли и руки на себя накладывали. Сам-то я… разного хлебнул. Меня тут и кинжалами пыряли… и в мешок сажали, топить хотели в реке, и выкуп за меня просили. И жена у меня третьего скинула, от горя да от скудной пищи — и померла. А я вот живу. Не всякого Бог вовремя спасает. Но всякого на Страшном Суде к Себе призовет. Молись. Любишь кого?..
— Люблю, — выдохнула она тяжело.
Он глядел на ее затылок, жалко и скромно повязанный черной муаровой тряпочкой, подобранной, видно, чтоб не стыдно было пойти в церковь и прикрыть от греха голову, как то апостол Павел предписал женам, где-нибудь на городской свалке, в мусорных коробках.
— И люби всегда, — горько и глубоко, еще раз, вздохнул старик. — Люби. Любовь — одна-единственная драгоценность на земле. Все прейдет, моря высохнут, горы сдвинутся, народы промчатся и изникнут, а любовь не прейдет. Ступай с миром.
Она встала со скамьи, не поднимая глаз, поцеловала жилистую руку шан-хайского священника, вышла из храма шатаясь. Ее щеки горели. Голова сильно кружилась. Может быть, она и в самом деле была больна.
ГОЛОСА:
Да, я знал эту женщину… Она приходила сюда молиться. Я видел ее один раз. Увидев ее, не запомнить ее было невозможно… Глаза темные, бездонные, полные росой слез. Мы поговорили с нею. Это было похоже на исповедь. Это было лучше, чем исповедь. Мне показалось — я ее исповедовал… Мы так странно, чудесно говорили… я, русский священник, тоже ведь здесь, в Шан-Хае, одинок… мне каждый русский прихожанин — праздник, подарок… Когда она вышла из храма, прошла к дверям и, чуть шатаясь от слабости, от голода, наверно, — вышла вон, и я увидал, как в ночи, в темноте тает ее нежная фигура, — я подумал: до чего беззащитна женщина в этом мире, до чего беззащитна красота… до чего красоту любят бить и истязать злые люди… Она была красива и снаружи, и еще больше — внутри: я слышал, как внутри, в ее душе, ходят и переливаются золотые, синие, алые столбы неведомого Северного Сиянья… сиянья ее души… а за стенами церкви шумел дикий Шан-Хай, Диавольский иероглиф, и женщина ушла из моего храма… вернется ли?.. и куда ушла?.. может, она шла последней дорогой… Я, как мог, вдыхал в нее жажду жить. Я попытался. Мне показалось — она будет жить.
Но отчего вон из храма, по ковровой дорожке, она шла, уходила так, как всходят на эшафот?!..
БАШКИРОВ
САНДРО
Она, без сил, опустилась перед иконой на колени. Разум ее чернел. Губы вышептывали: пусть он только вернется, пусть, пусть переступит порог, а я пну его босою ногой в лицо. Так измучить меня. Так вывернуть, отжать, как поганую тряпку в поломойном ведре. Так кинуть на съеденье косым китайским псам. А я выживу. Я все равно выживу. Я все равно выдюжу и покажу ему, где раки зимуют.
Она вспомнила о продавщице креветок на улице Чжи-Бэй. Ее замутило. Она схватилась за основанье тяжелого медного шандала. Господи, неужели я беременна. От кого?! От него… или от того, зловещего, молчаливого, в лаковом авто?!.. Сильные руки подхватили ее под мышки, подволокли к церковной скамье, усадили. Она разлепила залитые слезами глаза. Из заросшего бородой широкоскулого лица ей в душу глядела умная, нежная, печальная душа.
— Русская? — только и спросил.
Она припала к груди батюшки зареванным лицом.
— Помогите мне!..
— Бог поможет, милая.
Он погладил ее по плечу, затянутому в дешевую китайскую холстину.
— Устала?.. Занемогла?.. Молись, проси Бога. Он милостив. Все у тебя будет. Давно из России?.. Где живешь, раба Божья?.. Дети-то… есть?..
Она вздрогула ознобливо. Подняла к священнику лицо. Испуганно хотела промолвить слово — и не могла.
Он наложил теплую ладонь на ее скривленные в муке губы.
— Тяжко поведать — не ведай, — глубоко вздохнул. — Я тут всякого нагляделся. Людей исповедал, а они потом, после исповеди, шли и руки на себя накладывали. Сам-то я… разного хлебнул. Меня тут и кинжалами пыряли… и в мешок сажали, топить хотели в реке, и выкуп за меня просили. И жена у меня третьего скинула, от горя да от скудной пищи — и померла. А я вот живу. Не всякого Бог вовремя спасает. Но всякого на Страшном Суде к Себе призовет. Молись. Любишь кого?..
— Люблю, — выдохнула она тяжело.
Он глядел на ее затылок, жалко и скромно повязанный черной муаровой тряпочкой, подобранной, видно, чтоб не стыдно было пойти в церковь и прикрыть от греха голову, как то апостол Павел предписал женам, где-нибудь на городской свалке, в мусорных коробках.
— И люби всегда, — горько и глубоко, еще раз, вздохнул старик. — Люби. Любовь — одна-единственная драгоценность на земле. Все прейдет, моря высохнут, горы сдвинутся, народы промчатся и изникнут, а любовь не прейдет. Ступай с миром.
Она встала со скамьи, не поднимая глаз, поцеловала жилистую руку шан-хайского священника, вышла из храма шатаясь. Ее щеки горели. Голова сильно кружилась. Может быть, она и в самом деле была больна.
ГОЛОСА:
Да, я знал эту женщину… Она приходила сюда молиться. Я видел ее один раз. Увидев ее, не запомнить ее было невозможно… Глаза темные, бездонные, полные росой слез. Мы поговорили с нею. Это было похоже на исповедь. Это было лучше, чем исповедь. Мне показалось — я ее исповедовал… Мы так странно, чудесно говорили… я, русский священник, тоже ведь здесь, в Шан-Хае, одинок… мне каждый русский прихожанин — праздник, подарок… Когда она вышла из храма, прошла к дверям и, чуть шатаясь от слабости, от голода, наверно, — вышла вон, и я увидал, как в ночи, в темноте тает ее нежная фигура, — я подумал: до чего беззащитна женщина в этом мире, до чего беззащитна красота… до чего красоту любят бить и истязать злые люди… Она была красива и снаружи, и еще больше — внутри: я слышал, как внутри, в ее душе, ходят и переливаются золотые, синие, алые столбы неведомого Северного Сиянья… сиянья ее души… а за стенами церкви шумел дикий Шан-Хай, Диавольский иероглиф, и женщина ушла из моего храма… вернется ли?.. и куда ушла?.. может, она шла последней дорогой… Я, как мог, вдыхал в нее жажду жить. Я попытался. Мне показалось — она будет жить.
Но отчего вон из храма, по ковровой дорожке, она шла, уходила так, как всходят на эшафот?!..
БАШКИРОВ
Они возникли из серой тьмы дрянного русского квартала, как призраки.
— Ты, Сяо Лян! — хрипло, сквозь зубы выдохнул по-русски наждачно скрежещущий голос. Запахло хорошим раскуренным табаком. — Бери ее слева, я справа. Товар что надо.
Тот, с трубкой в зубах, цепко и больно схватил ее за руку, заломил запястье ей за спину. Его китайский напарник ловко взнуздал ее, чтоб не кричала и не кусалась, грязной кожаной конской сбруей.
— Ого, вся горит! У нее жар!
— Шатайся больше по ночным трущобам, барышня, — издевательски процедил через стиснутую в зубах трубку щеголеватый бандит. — Допрыгалась. Одежонка на тебе не первый сорт. Ну да ладно. Это поправимо. Вот мордочка что надо. А то Сю Бо залавливал мне все каких-то китайских доходяг. Эта — белая. Благоро-о-о-одная. — Он ткнул ее дулом револьвера в бок, и она застонала. — Почем нынче креветки на рынке, торговочка?
И захохотал — оглушающе, обидно, разевая смрадную зубастую пасть, отведя от плеча свободную руку с трубкой, в то время как двое других, Сяо Лян и Сю Бо, вталкивали ее в кургузое черное авто, насквозь провонявшее дымами сандала, табака, духом потертых кож и пьяной блевотины.
Китайцы не скупились на подзатрещины ей. Она изворачивалась, кусала кожаный ремень, продетый ей меж зубов, сверкала глазами. Черные пряди упали ей на мокрый лоб.
— Ну, ну, скажи что-нибудь, овечка! — грохотал русский бандит. — Помолись нашему Господу! А хочешь, и жирному здешнему Будде! А хочешь — мне! — Он уселся за руль. Повернул коротко, модельно стриженную бобриком голову с оттопыренной нижней губою к ней, корчащейся в костистых руках китайцев на заднем сиденье. — Ты будешь молиться мне, поняла?!
— Господин Башкиров, куда ехай?.. Сразу главная фанза или?..
— Или, — процедил бандитский король сквозь прокуренные зубы, крутя руль и направляя авто в сторону усыпанного яркими фонарями, ослепляющего роскошью, гуденьем и великолепьем шан-хайского центра. — Она грязная и плохо одета. Ее надо помыть хорошим мылом… шампунем французским. Выбрать ей тряпки. Надушить духами “Коти”. И внятно разъяснить, что к чему. Я снял номер в отеле “Мажестик”.
Один китаец наклонился к ней поближе, к затравленному ее лицу. Ударил ее грязным пальцем по носу.
— Ого, как сверкай глазка, господин!.. — просюсюкал, прошипел. — Такая птенчик показай высши класс!.. Высока полет летай буди!..
— Поживем — увидим, Сю Бо. — Руль влево, руль вправо. Бросок взгляда на лежащее позади женское тело. — Я видывал много баб. Я ни с одной не сработался. Они то бежали, то влюблялись в того, в кого не надо, то себя убивали. Может, с этой мне повезет.
Шины шуршали. Щеки горели. Гул в голове ширился и рос. Жар вздымался красной, жуткой цунами. Жар поднялся над ней, взмахнул огненным крылом и захлестнул ее всю, целиком.
Торговцы драгоценными наркотиками, как же вы глупы. Как вы не понимаете, что я на вас не буду работать. Будешь! Удар в печень. Адская боль. Не бойся, по лицу мы тебя бить не будем. Мы сохраним твою красоту для потомков. Какая у тебя глупая стрижка, Башкиров. Ты думаешь, ты красавец? Владыка шан-хайских притонов?! Да твои бандиты ненавидят тебя. Они заложат тебя и продадут при первой возможности. Ты будешь перевозить в панталонах дорогое зелье! Ты будешь шпионить за теми русскими, которых мы укажем тебе. Ты же не понимаешь, что мы тебя сломаем. А хочешь, кляча, в подпольный бордель?! Я там уже нажилась, благодарю покорно. Ну, поживешь еще. Попируешь. Эй, Чжурчжэнь, потише!.. помягче дави… если на ней расцветет хоть один синяк, я убью тебя… Она мне нужна хорошенькая и беленькая. Больно костлява, господин!.. Кожа да кости!.. Я ее откормлю. Но после того, как…
Ты будешь!..
Не буду. Я хочу умереть. Убейте меня сразу.
Давай иглу, Сю Бо. А ты что встал, как баран, идиот, мул недорезанный?! Позовите Архангельского и Чеснокова. Они с ней справятся. Задери ей рукав!.. У нее уж вместе кофты — лохмотья, господин. Она плюется! Зачем мы сняли с ее рта сбрую! Она прокусила мне палец, господин!.. Тупица. Гляди, как надо. Это же не крокодил, а женщина.
Потная ладонь на ее лице. Острые пальцы с искусно заточенными китайским ножичком ногтями — против ее глаз. Одно движенье — и пальцы вонзятся в глаза, выдавят их. Ее зренье. Она еще хочет увидеть тебя. Где ты?! В голую руку по рукоять всаживается железная боль. По жилам поднимается лиловый огонь. Лицо горит. Руки горят. Ее мозг горит, воспаленный, волосы объяты пламенем, огонь встает жуткой короной вокруг головы. Огненный, терновый венец. Христос терпел и нам велел. Из покрывала тумана, из дыр китайского атласного богатого покрывала, изношенного донельзя, слышится скрежещущий голос: ну как? Ты решилась?! Ты будешь нашей карманной собачкой?!
Собачки, Иэту, Хитати…
Тьма…
ГОЛОСА:
Эта уличная идиотка хороша. Она как раз то, что мне требовалось давно. Ты врешь себе, Башкиров. Ну-ка себе-то уж не ври. Ты положил на нее свой собственный глаз. Ну уж нет, Башкиров! Ты же решил никогда больше не подбирать с улицы уличных кокоток, не жениться на них, не перевоспитывать их, не вытирать им носы и не штопать их лифчики!.. Э, друг Башкиров… Ты себя уговариваешь. Бросил бы лучше бездарно уговаривать себя, выгнал бы вон костоломов-китайцев и сделал с этой чернявой шлюшкой все что угодно. Все что угодно?! Да, все что угодно.
А что тебе угодно, Башкиров?! Быстрое, песье соитье?!
Может, тебе угодно ее… просто побить?! Отомстить… выместить на ней… все… за всех женщин, когда-либо обидевших, предавших, оболгавших тебя… плевавших тебе в лицо, Башкиров… прижигавших, Башкиров, сигареты о твои детские руки и ребра… прикладывавших утюги к твоим ребячьим пяткам… дававших тебе, подростку, подзатрещины… О, как ты сладко, вволюшку сейчас отомстишь сразу всем!..
А, собственно, чем провинилась именно она?.. остановись, ты безумен… ты бы сейчас просто, в припадке злобы, умертвил эту козочку… и тебе пришлось бы опять заниматься поисками… слоняться по ночному надоевшему, как горькая редька, Шан-Хаю… Что ты так смотришь на нее, Башкиров?! Что она тебе далась?! Что?!..
…брызги воды. Ей в лицо брызгают водой, в губы вливают сладкое, дрянное питье. Вино Она выплевывает его. На белой манишке Башкирова проступает красный осьминог с красными щупальцами. Очухалась?! Будешь работать на господина?! Будешь?!
Дайте мне китайское имя. Дайте. Родите меня заново. Искалечьте меня. А после вылечите. И я забуду себя. Забуду все, что было со мной. И я поддамся вам; я сделаю, что вы хотите. Но я должна сначала умереть. Убейте меня. Убейте меня на время, а потом оживите. Не можете! Не можешь, стриженый бобрик! Ты не господин! Какой ты после этого господин! Ты приблудный шан-хайский пес!.. Пощечина. Шум, красный шум вокруг. Тьма перед белым, холодным лбом. По губам течет теплое, соленое. Сволочь, Сяо Лян, ты выбил ей зуб! Нет, господин. Это красное вино течет у нее из-под языка. Она озорует. Она утаила под языком глоток вина, чтоб еще раз плюнуть в вас.
Ты, сука!.. Выдра бесщенная!.. Я заставлю тебя!..
У нее инфлуэнца, господин. Как пить дать. У нее даже лоб красный, так горит. Вы не боитесь заразы?
Она упала на пол вместе с гостиничным табуретом, к которому была крепко привязана, и больно стукнулась головой о красную, как мясо, мраморную плиту.
Я желаю и хочу тебя вечно. Я люблю тебя. Дай мне сполна сласть и горечь жизни своей.
Полет, широкий полет. Седая бороденка бьет девушку по щекам. Они летят, сплетясь, и степной князь накрывает ее крылом, чтобы белое Солнце не видело, как, содрогаясь и крича, он весь, до конца — и кровью, и болью, и счастьем, и ужасом — изливается в нее, жадную и жаждущую. И летя, она разбрасывает руки и кричит от счастья, а он обнимает ее и держит в полете, на весу, и она не тяжелая, а скоро тяжелая будет, ибо она уже приняла семя и зачала.
Здесь, в синем небе, в игре Солнца и хрусталя, в высоком морозе, над бирюзовым и круглым озером — то ли Ханка имя ему, а то ли Бай-Кель, а то ли Лоб-Нор, а то ли Хубсугул, — никто не знает; и не узнает никогда.
Она напяливала туфли на высоких каблуках, так, что перед зеркалом сама пугалась своего роста.
Поковырявшись в сундуках, она извлекала на свет Божий то черную длинную юбку с бесстыдным разрезом во весь бок, чтоб блестела при ходьбе вся, целиком, белая длинная нога, — то черное платье из вытертых страусиных перьев — с чьего плеча бесцеремонно сдернул его Башкиров?.. — то черную блузу декольте, и в наглом вырезе ее грудь смуглела, были видны темные острые соски, а Сю Бо сзади услужливо накидывал ей на шею при этом нитку мелкого неровного жемчуга и застегивал на затылке под волосами: о, какая изысканная госпожа, в ресторане все падут ниц.
В ресторане! Не во дворце; не в гостях; в ресторане. Башкиров и его китайцы добились, чего хотели. Они сделали ее ресторанной девочкой, рыбачкой, вылавливающей из ресторанного мутного, пьяного моря нужные рожи, насущные кошельки. Россия безуспешно, настырно продолжала Зимнюю Войну. Весь Восток лихорадило. Не сдавался никто. Через бешеный котел Шан-Хая протягивались веревки и удавки самоубийственных дорог, и перекрестья судеб горели огнем ярких газовых ресторанных лампионов. Лесико, твоя песенка спета. Лесико, ты бокалом ликера согрета. Она, вышколенная Башкировым, старалась пить меньше, больше слушать и запоминать. Она играла в дурочку. Подсаживалась к якобы случайному столику. О, какая шикарная дама!.. Она благосклонно наклоняла искусно постриженную головку. На ее загоравшихся винным румянцем щеках блестели, сбрызнутые французским лаком для волос, туго закрученные черные пряди. Обворожительная девочка, charmant, superbe!.. Разрешите узнать, откуда мадам прибыла в Шан-Хай?.. Из воюющей России?.. Ах, нет, из Ямато?.. Ямато тоже воюет. Но ведь мадам русская, я это по выговору слышу!.. О да. Я наследница богатой русской княгини. Мой отец был знаменитый яматский сенагон. Фудзивара Риноскэ, слыхали такого?.. Как не слыхать!.. большой человек… сколькими кораблями владел в бухте Белый Волк… вы разве не знаете, не читали в газетах?.. цунами, страшная цунами… погиб дворец, погиб флот… ах, что вы?.. О бедный отец!.. о… какое неутешное горе…
Она вынимала платочек из керуленских кружев, изящно промакивала глаза. Краем влажного черного глаза следила за выраженьем лица застольного собеседника, за его жестами. Он лез вилкой в хрустальную салатницу. Пододвигал поближе к ней блюдо с омарами. Она ела столь грациозно, что сотрапезник пугался — не с русской ли Царицей самой он обедает. Неотрывно глядел на черный локон на ее щеке, у виска. На коротко снятые парикмахером у затылка, как у мальчишки, волосы. Вздрагивал, почуяв ее руку на своем колене под столом, под белой бахромчатой скатертью. Вы остановились в номерах?.. В самых лучших, мадам. Я офицер русской армии, как я могу ударить в грязь лицом… В грязь не надо. Ее улыбка освещала неприбранный, роскошный ресторанный стол. Моя мечта — чтобы вы прикоснулись своим лицом к моему. Офицер брал ее руку, касался пястья кончиками усов, белел, краснел. Пот выступал у него на переносье. Вы прелесть! Она косила вбок глазами загадочно. Хотите ананас?.. О да, очень. Я так люблю ананасы.
Когда они, в нанятом ландо или авто, доезжали до его отеля и она поднималась по мраморной лестнице, белея гордыми плечами, небрежно подбирая рукой волочащийся за ней по ступеням шлейф шелкового с блестками, черного платья, перекидывая через плечо чернобурое боа, победительно оглядываясь на него большими, чуть раскосыми, блестящими черными глазами, он, несчастный русский офицер, был готов отдать за нее жизнь. Она — западня? Пусть. Миг — мой. Я верю ей. Я верю ее гибкой руке в натянутой до локтя перчатке, когда она, не оборачиваясь ко мне, протягивает мне руку — для поцелуя?.. — ах нет, чтобы я стащил сначала крупные перстни с тонких пальцев, а затем и нежнейшую лайку перчатки, и уж теперь можно целовать, целовать без конца эту пахнущую розой смуглую кожу, это запястье, этот локтевой сгиб, и выше, и дальше, и открытое плечо, и судорожно, быстро дышащую грудь в вырезе дерзкого платья. Ключ гремел в замке. Альков был до обидного рядом. Он подхватывал прелестницу на руки. Он был пьян от вожделенья. Он выбалтывал ей, одну за другой, все русские военные тайны — она не расспрашивала особо, а ему надо было выговориться, ведь она, чудная, изумительная женщина, загадочная внучка княгини Вавилонской, ничегошеньки в мужских тайнах не понимала. Она, голая, сонно спрашивала его, тоже голого, тянущегося к гостиничному столику — прикурить ночную сигарету: а который час?.. а где на Хуанхэ стоят русские войска?.. а близ какого селенья на Амуре переправляют канонерки?.. Она уже спала — он шептал ей в ее жаркий восточный сон и про Хуанхэ, и про Амур. Лямур. Любовь. У любви, как у пташки, крылья… ее нельзя ни-икак поймать…
Только ежели изловленный ею в ресторации русский мужчина пытался, чтоб добраться до гостиницы, взять на улице рикшу, она бледнела невыразимо. Белее полотна становилась. И мотала головой: нет, нет! Ни за что!
Как пожелаешь, моя дивная. Уж сегодня-то мы отдохнем. Давненько я мечтал о такой ночке.
Она глядела на мужчину искоса, из-под густой черной вуали, поправляя пальцами развившуюся на виске крутую прядь. Утром она приедет в раннем авто к Башкирову и скажет ему адрес отеля и номер комнаты. Большие деньги делают эти непонятные люди, мужчины, на бесконечной Зимней Войне.
— Ты, Сяо Лян! — хрипло, сквозь зубы выдохнул по-русски наждачно скрежещущий голос. Запахло хорошим раскуренным табаком. — Бери ее слева, я справа. Товар что надо.
Тот, с трубкой в зубах, цепко и больно схватил ее за руку, заломил запястье ей за спину. Его китайский напарник ловко взнуздал ее, чтоб не кричала и не кусалась, грязной кожаной конской сбруей.
— Ого, вся горит! У нее жар!
— Шатайся больше по ночным трущобам, барышня, — издевательски процедил через стиснутую в зубах трубку щеголеватый бандит. — Допрыгалась. Одежонка на тебе не первый сорт. Ну да ладно. Это поправимо. Вот мордочка что надо. А то Сю Бо залавливал мне все каких-то китайских доходяг. Эта — белая. Благоро-о-о-одная. — Он ткнул ее дулом револьвера в бок, и она застонала. — Почем нынче креветки на рынке, торговочка?
И захохотал — оглушающе, обидно, разевая смрадную зубастую пасть, отведя от плеча свободную руку с трубкой, в то время как двое других, Сяо Лян и Сю Бо, вталкивали ее в кургузое черное авто, насквозь провонявшее дымами сандала, табака, духом потертых кож и пьяной блевотины.
Китайцы не скупились на подзатрещины ей. Она изворачивалась, кусала кожаный ремень, продетый ей меж зубов, сверкала глазами. Черные пряди упали ей на мокрый лоб.
— Ну, ну, скажи что-нибудь, овечка! — грохотал русский бандит. — Помолись нашему Господу! А хочешь, и жирному здешнему Будде! А хочешь — мне! — Он уселся за руль. Повернул коротко, модельно стриженную бобриком голову с оттопыренной нижней губою к ней, корчащейся в костистых руках китайцев на заднем сиденье. — Ты будешь молиться мне, поняла?!
— Господин Башкиров, куда ехай?.. Сразу главная фанза или?..
— Или, — процедил бандитский король сквозь прокуренные зубы, крутя руль и направляя авто в сторону усыпанного яркими фонарями, ослепляющего роскошью, гуденьем и великолепьем шан-хайского центра. — Она грязная и плохо одета. Ее надо помыть хорошим мылом… шампунем французским. Выбрать ей тряпки. Надушить духами “Коти”. И внятно разъяснить, что к чему. Я снял номер в отеле “Мажестик”.
Один китаец наклонился к ней поближе, к затравленному ее лицу. Ударил ее грязным пальцем по носу.
— Ого, как сверкай глазка, господин!.. — просюсюкал, прошипел. — Такая птенчик показай высши класс!.. Высока полет летай буди!..
— Поживем — увидим, Сю Бо. — Руль влево, руль вправо. Бросок взгляда на лежащее позади женское тело. — Я видывал много баб. Я ни с одной не сработался. Они то бежали, то влюблялись в того, в кого не надо, то себя убивали. Может, с этой мне повезет.
Шины шуршали. Щеки горели. Гул в голове ширился и рос. Жар вздымался красной, жуткой цунами. Жар поднялся над ней, взмахнул огненным крылом и захлестнул ее всю, целиком.
Торговцы драгоценными наркотиками, как же вы глупы. Как вы не понимаете, что я на вас не буду работать. Будешь! Удар в печень. Адская боль. Не бойся, по лицу мы тебя бить не будем. Мы сохраним твою красоту для потомков. Какая у тебя глупая стрижка, Башкиров. Ты думаешь, ты красавец? Владыка шан-хайских притонов?! Да твои бандиты ненавидят тебя. Они заложат тебя и продадут при первой возможности. Ты будешь перевозить в панталонах дорогое зелье! Ты будешь шпионить за теми русскими, которых мы укажем тебе. Ты же не понимаешь, что мы тебя сломаем. А хочешь, кляча, в подпольный бордель?! Я там уже нажилась, благодарю покорно. Ну, поживешь еще. Попируешь. Эй, Чжурчжэнь, потише!.. помягче дави… если на ней расцветет хоть один синяк, я убью тебя… Она мне нужна хорошенькая и беленькая. Больно костлява, господин!.. Кожа да кости!.. Я ее откормлю. Но после того, как…
Ты будешь!..
Не буду. Я хочу умереть. Убейте меня сразу.
Давай иглу, Сю Бо. А ты что встал, как баран, идиот, мул недорезанный?! Позовите Архангельского и Чеснокова. Они с ней справятся. Задери ей рукав!.. У нее уж вместе кофты — лохмотья, господин. Она плюется! Зачем мы сняли с ее рта сбрую! Она прокусила мне палец, господин!.. Тупица. Гляди, как надо. Это же не крокодил, а женщина.
Потная ладонь на ее лице. Острые пальцы с искусно заточенными китайским ножичком ногтями — против ее глаз. Одно движенье — и пальцы вонзятся в глаза, выдавят их. Ее зренье. Она еще хочет увидеть тебя. Где ты?! В голую руку по рукоять всаживается железная боль. По жилам поднимается лиловый огонь. Лицо горит. Руки горят. Ее мозг горит, воспаленный, волосы объяты пламенем, огонь встает жуткой короной вокруг головы. Огненный, терновый венец. Христос терпел и нам велел. Из покрывала тумана, из дыр китайского атласного богатого покрывала, изношенного донельзя, слышится скрежещущий голос: ну как? Ты решилась?! Ты будешь нашей карманной собачкой?!
Собачки, Иэту, Хитати…
Тьма…
ГОЛОСА:
Эта уличная идиотка хороша. Она как раз то, что мне требовалось давно. Ты врешь себе, Башкиров. Ну-ка себе-то уж не ври. Ты положил на нее свой собственный глаз. Ну уж нет, Башкиров! Ты же решил никогда больше не подбирать с улицы уличных кокоток, не жениться на них, не перевоспитывать их, не вытирать им носы и не штопать их лифчики!.. Э, друг Башкиров… Ты себя уговариваешь. Бросил бы лучше бездарно уговаривать себя, выгнал бы вон костоломов-китайцев и сделал с этой чернявой шлюшкой все что угодно. Все что угодно?! Да, все что угодно.
А что тебе угодно, Башкиров?! Быстрое, песье соитье?!
Может, тебе угодно ее… просто побить?! Отомстить… выместить на ней… все… за всех женщин, когда-либо обидевших, предавших, оболгавших тебя… плевавших тебе в лицо, Башкиров… прижигавших, Башкиров, сигареты о твои детские руки и ребра… прикладывавших утюги к твоим ребячьим пяткам… дававших тебе, подростку, подзатрещины… О, как ты сладко, вволюшку сейчас отомстишь сразу всем!..
А, собственно, чем провинилась именно она?.. остановись, ты безумен… ты бы сейчас просто, в припадке злобы, умертвил эту козочку… и тебе пришлось бы опять заниматься поисками… слоняться по ночному надоевшему, как горькая редька, Шан-Хаю… Что ты так смотришь на нее, Башкиров?! Что она тебе далась?! Что?!..
…брызги воды. Ей в лицо брызгают водой, в губы вливают сладкое, дрянное питье. Вино Она выплевывает его. На белой манишке Башкирова проступает красный осьминог с красными щупальцами. Очухалась?! Будешь работать на господина?! Будешь?!
Дайте мне китайское имя. Дайте. Родите меня заново. Искалечьте меня. А после вылечите. И я забуду себя. Забуду все, что было со мной. И я поддамся вам; я сделаю, что вы хотите. Но я должна сначала умереть. Убейте меня. Убейте меня на время, а потом оживите. Не можете! Не можешь, стриженый бобрик! Ты не господин! Какой ты после этого господин! Ты приблудный шан-хайский пес!.. Пощечина. Шум, красный шум вокруг. Тьма перед белым, холодным лбом. По губам течет теплое, соленое. Сволочь, Сяо Лян, ты выбил ей зуб! Нет, господин. Это красное вино течет у нее из-под языка. Она озорует. Она утаила под языком глоток вина, чтоб еще раз плюнуть в вас.
Ты, сука!.. Выдра бесщенная!.. Я заставлю тебя!..
У нее инфлуэнца, господин. Как пить дать. У нее даже лоб красный, так горит. Вы не боитесь заразы?
Она упала на пол вместе с гостиничным табуретом, к которому была крепко привязана, и больно стукнулась головой о красную, как мясо, мраморную плиту.
* * *
… тише, тише. Это оно, синее озеро. Синий хрусталь в пустыне, под морозным, холодым чистым небом. Старик, монгольский князь, как же хороша твоя девушка. Она кормит твоего коня. Она смеется, касаясь пальцем твоей жидкой бороденки, что развевает сухой порывистый ветер. Степь и пустыня, и мы одни в ней. И жизнь наша измерена до удара костяшки о костяшку: так мерно, звеня, идет костяное Время, и я заплетаю его колокольцы в гриву коня, чтоб услаждать твой ослабелый слух в дороге. О нет, мой возлюбленный, ты еще чутко слышишь, ты прекрасно видишь; ты можешь различить в небе ястреба, когда тот становится меньше чечевицы в прозрачной синеве. И за плечами у тебя, возлюбленный, — крылья. Их вижу только я. Княжеские, перевитые яматским жемчугом и монгольской красной яшмой, широкие крылья. Когда ты их распахиваешь под ветром и хватаешь меня на руки, мы поднимаемся, и я вижу землю сверху, из страшной, высокой дали — и все родные степи, и княжий дворец, и пагоду с завитками крыши, и бабочек махаонов, плавно летающих над ярко-синим, ослепительным озером. Мы летим, и ты крепко держишь меня. Летим, и я чувствую, как сияет изнутри твоя могучая плоть, как поднимается княжий жезл, указует мне путь. Ты обнажаешь мои бедра, запрокидываешь меня в полете, ветер обвевает мои горящие щеки высоким и чистым холодом. Ноги мои раскинуты, как лепестки лотоса. Его привезли тебе с длинной, как жизнь, реки Янцзы. Я чувствую, как медленно, медленно и мучительно жезл владыки входит в мою пещеру и ярко освещает ее. Ты медлишь. Скорее! Ты медлишь, и ты смеешься, и ты знаешь доподлинно: нельзя никогда торопиться в любви. Медленно разворачивается пружина в оружье; медленно вертятся, блестя, спицы в мировом Звездном Колесе. Поверни колесо звездного тела, девочка моя. Я огляжу всю тебя с закрытыми глазами. Я вижу тебя изнутри светящимся жезлом моим; внутри тебя никто не пребывал с факелом, кроме меня, степного князя. Да, ты пролил на белую, снежную степь красное вино сладкой девственности моей. Хочешь ребенка от меня?.. Хочу. Тогда иди ближе. Вот, гляди, медленно и непреложно вхожу я в тебя, в твой роскошный дворец, в твой дивный девичий чертог, и нет в мире силы, что учинит препятствия нам. Пронзай! Ближе. Коли! Еще ближе. Молись! Я молюсь, чтоб вечно пребыть в тебе.Я желаю и хочу тебя вечно. Я люблю тебя. Дай мне сполна сласть и горечь жизни своей.
Полет, широкий полет. Седая бороденка бьет девушку по щекам. Они летят, сплетясь, и степной князь накрывает ее крылом, чтобы белое Солнце не видело, как, содрогаясь и крича, он весь, до конца — и кровью, и болью, и счастьем, и ужасом — изливается в нее, жадную и жаждущую. И летя, она разбрасывает руки и кричит от счастья, а он обнимает ее и держит в полете, на весу, и она не тяжелая, а скоро тяжелая будет, ибо она уже приняла семя и зачала.
Здесь, в синем небе, в игре Солнца и хрусталя, в высоком морозе, над бирюзовым и круглым озером — то ли Ханка имя ему, а то ли Бай-Кель, а то ли Лоб-Нор, а то ли Хубсугул, — никто не знает; и не узнает никогда.
* * *
Она научилась примерять богатые шляпки вместо соломенных, торговкиных.Она напяливала туфли на высоких каблуках, так, что перед зеркалом сама пугалась своего роста.
Поковырявшись в сундуках, она извлекала на свет Божий то черную длинную юбку с бесстыдным разрезом во весь бок, чтоб блестела при ходьбе вся, целиком, белая длинная нога, — то черное платье из вытертых страусиных перьев — с чьего плеча бесцеремонно сдернул его Башкиров?.. — то черную блузу декольте, и в наглом вырезе ее грудь смуглела, были видны темные острые соски, а Сю Бо сзади услужливо накидывал ей на шею при этом нитку мелкого неровного жемчуга и застегивал на затылке под волосами: о, какая изысканная госпожа, в ресторане все падут ниц.
В ресторане! Не во дворце; не в гостях; в ресторане. Башкиров и его китайцы добились, чего хотели. Они сделали ее ресторанной девочкой, рыбачкой, вылавливающей из ресторанного мутного, пьяного моря нужные рожи, насущные кошельки. Россия безуспешно, настырно продолжала Зимнюю Войну. Весь Восток лихорадило. Не сдавался никто. Через бешеный котел Шан-Хая протягивались веревки и удавки самоубийственных дорог, и перекрестья судеб горели огнем ярких газовых ресторанных лампионов. Лесико, твоя песенка спета. Лесико, ты бокалом ликера согрета. Она, вышколенная Башкировым, старалась пить меньше, больше слушать и запоминать. Она играла в дурочку. Подсаживалась к якобы случайному столику. О, какая шикарная дама!.. Она благосклонно наклоняла искусно постриженную головку. На ее загоравшихся винным румянцем щеках блестели, сбрызнутые французским лаком для волос, туго закрученные черные пряди. Обворожительная девочка, charmant, superbe!.. Разрешите узнать, откуда мадам прибыла в Шан-Хай?.. Из воюющей России?.. Ах, нет, из Ямато?.. Ямато тоже воюет. Но ведь мадам русская, я это по выговору слышу!.. О да. Я наследница богатой русской княгини. Мой отец был знаменитый яматский сенагон. Фудзивара Риноскэ, слыхали такого?.. Как не слыхать!.. большой человек… сколькими кораблями владел в бухте Белый Волк… вы разве не знаете, не читали в газетах?.. цунами, страшная цунами… погиб дворец, погиб флот… ах, что вы?.. О бедный отец!.. о… какое неутешное горе…
Она вынимала платочек из керуленских кружев, изящно промакивала глаза. Краем влажного черного глаза следила за выраженьем лица застольного собеседника, за его жестами. Он лез вилкой в хрустальную салатницу. Пододвигал поближе к ней блюдо с омарами. Она ела столь грациозно, что сотрапезник пугался — не с русской ли Царицей самой он обедает. Неотрывно глядел на черный локон на ее щеке, у виска. На коротко снятые парикмахером у затылка, как у мальчишки, волосы. Вздрагивал, почуяв ее руку на своем колене под столом, под белой бахромчатой скатертью. Вы остановились в номерах?.. В самых лучших, мадам. Я офицер русской армии, как я могу ударить в грязь лицом… В грязь не надо. Ее улыбка освещала неприбранный, роскошный ресторанный стол. Моя мечта — чтобы вы прикоснулись своим лицом к моему. Офицер брал ее руку, касался пястья кончиками усов, белел, краснел. Пот выступал у него на переносье. Вы прелесть! Она косила вбок глазами загадочно. Хотите ананас?.. О да, очень. Я так люблю ананасы.
Когда они, в нанятом ландо или авто, доезжали до его отеля и она поднималась по мраморной лестнице, белея гордыми плечами, небрежно подбирая рукой волочащийся за ней по ступеням шлейф шелкового с блестками, черного платья, перекидывая через плечо чернобурое боа, победительно оглядываясь на него большими, чуть раскосыми, блестящими черными глазами, он, несчастный русский офицер, был готов отдать за нее жизнь. Она — западня? Пусть. Миг — мой. Я верю ей. Я верю ее гибкой руке в натянутой до локтя перчатке, когда она, не оборачиваясь ко мне, протягивает мне руку — для поцелуя?.. — ах нет, чтобы я стащил сначала крупные перстни с тонких пальцев, а затем и нежнейшую лайку перчатки, и уж теперь можно целовать, целовать без конца эту пахнущую розой смуглую кожу, это запястье, этот локтевой сгиб, и выше, и дальше, и открытое плечо, и судорожно, быстро дышащую грудь в вырезе дерзкого платья. Ключ гремел в замке. Альков был до обидного рядом. Он подхватывал прелестницу на руки. Он был пьян от вожделенья. Он выбалтывал ей, одну за другой, все русские военные тайны — она не расспрашивала особо, а ему надо было выговориться, ведь она, чудная, изумительная женщина, загадочная внучка княгини Вавилонской, ничегошеньки в мужских тайнах не понимала. Она, голая, сонно спрашивала его, тоже голого, тянущегося к гостиничному столику — прикурить ночную сигарету: а который час?.. а где на Хуанхэ стоят русские войска?.. а близ какого селенья на Амуре переправляют канонерки?.. Она уже спала — он шептал ей в ее жаркий восточный сон и про Хуанхэ, и про Амур. Лямур. Любовь. У любви, как у пташки, крылья… ее нельзя ни-икак поймать…
Только ежели изловленный ею в ресторации русский мужчина пытался, чтоб добраться до гостиницы, взять на улице рикшу, она бледнела невыразимо. Белее полотна становилась. И мотала головой: нет, нет! Ни за что!
Как пожелаешь, моя дивная. Уж сегодня-то мы отдохнем. Давненько я мечтал о такой ночке.
Она глядела на мужчину искоса, из-под густой черной вуали, поправляя пальцами развившуюся на виске крутую прядь. Утром она приедет в раннем авто к Башкирову и скажет ему адрес отеля и номер комнаты. Большие деньги делают эти непонятные люди, мужчины, на бесконечной Зимней Войне.
САНДРО
Как обычно, она вошла в зал ресторана “Мажестик” весело, вздернув голову, победительно оглядывая новых посетителей и завсегдатаев, восседавших за столами. Черные глаза сияли черными драгоценными агатами. Какое все же счастье жить! Даже так пошло! Даже продажно! Она, сквозь нестираемую улыбку, содрогнулась, вспомнив, как были исколоты ее руки, продырявлены тонкие жилы пытошными, дурманными уколами Сяо Ляна — под прищуром Башкирова китайцы всаживали в нее яды почем зря, она тонула в сладких и ужасающих виденьях, прыгала из пламени в черную пропасть. Очнувшись, она не могла согнуть руки в локтях — нестерпимая боль корчила ее и подбрасывала на кровати.
Все в прошлом. Смиренье — не худшая участь. А и она озорница. Она лишь притворилась черной башкировской пташкой. Она не его волнистый попугайчик. Она все равно удерет от него. Глаза мечутся туда-сюда. Она выжидает. Она наблюдает. Сколько лиц! Сытых, праздных, несчастных… разных. Люди окунулись на дно жизни. Люди взлетели вверх, к потолку шапито. А она идет по канату. На страшных, на высоких каблуках. Лаковые туфельки тоже черные. Бандит одевает ее во все черное — это ее стиль, считает он. Господи, как ее только не наряжали. Нора, веселясь, напяливала на нее в Иокогаме, в Ночь Полнолунья, даже испанское платье, в коем испанки танцуют фламенко. Цок-цок, туфельки. Идите, ножки. Глядите, глазки. Какой столик свободный?.. А, этот.
Она отодвинула коленом кресло — в разрезе черного одеянья проблеснула белым лезвием нога — и удобно, поводя захолодавшими голыми плечами, уселась. Страусиное перо качалось у нее надо лбом, воткнутое в маленькую чалму, еле сидящую вороньим гнездышком на взбитых волосах стрижки.
— Бой! — крикнула весело. — Порцию лангуст! С хорошей зеленью! И ананас прикажи на кухне нарезать кругами! Я так люблю!
В “Мажестик” ее приметили давно, исполняли все прихоти этой непонятной, богато одетой девчонки с бешеными темными глазами. Однажды, когда она явилась в ресторан в черной маске, официант, не узнавший ее, склонился перед ней в почтительном ритуальном поклоне: сама супруга Императора пожаловала! Она тогда, чтоб нашкодить сильней и разыграть публику, подвела глаза прямо к вискам, совсем по-китайски, и ее запросто спутали с Императорской женой. Она видела ее фотографии в газетах: они были странно похожи.
— И еще, пожалуйста, кофе с мороженым!.. Гляссе!.. Нет, стой, лучше черный!.. и покрепче!.. двойной…
Проснуться, проснуться. Кофе скорей. Удивительно, как она не пристрастилась к восточным наркотикам, они же такие сильные. Ее выносливость изумляла подчас ее самое.
Бой, резво и смешно покланявшись, унесся. Она вынула из сумочки сигареты, зажигалку из слоновой кости, задумчиво, медленно закурила. О Василий, видел бы ты, как я курю. Прочь. Не надо. Не думать. Пьяный табачный дым. Дым и кофе — и не надо никакого опия. Женское баловство. Намедни в номерах ее научили играть на гитаре. Она сидела на кровати в ночной сорочке и тряслась от смеха, еле удерживая гитару в сонных пальцах, а русский купчик из-под Иркутска, из Черемхово, старательно, упорно, хороший учитель, переставлял ей пальцы по грифу — о чудо, она сразу запомнила аккорды, она была талант! Душенька, чернушечка, ты помнишь наши русские песни, детонька?.. Помню, mon chere. Еще бы не помнить. Споем?!.. Изволь. Она запела и сама испугалась своего голоса: его разлив смел все снежные городки, все форты Зимней Войны, все надолбы и редуты на своем слезном пути. Пой! Что ж ты замолчала!.. Она снова набрала в грудь воздуху — и уж рта не закрыла, пела всю ночь. Одна песня сменяла другую. Луна глядела в окно, белолицая, розовощекая русская баба. Луна была в черном, в траурном платке — у нее на Войне тоже убили мужа. “По Муромской дорожке стояли три сосны!..” — пела она летяще, отчаянно — и летела вместе с песней в огромном, прозрачном, холодном синем небе над белыми полями, над снегами, а около серых дощатых банек мальчонки жгли костры, и прыгал по открытому полю бешеный заяц, вздергивая ноги до ушей, и зычно шумел на ветру сосновый и пихтовый лес, и слезы текли, текли по морозно-румяным щекам. “Россия наша!.. Русь!.. Ох, Господи!..” — корчился купчик, утыкая кудлатую башку в колени. “Погибнешь ты!.. и мы вместе с тобой, родная… Пой, девочка!.. душу согрей…” Она пела до утра. Рассвет залил их, сидящих на отельной кровати, холодным снятым молоком, с погреба. Она бросила гитару в угол прокуренного номера, на ковер. Струны все, разом, зазвенели, будто завизжали, заплакали убитые зайцы, подранки.
Все в прошлом. Смиренье — не худшая участь. А и она озорница. Она лишь притворилась черной башкировской пташкой. Она не его волнистый попугайчик. Она все равно удерет от него. Глаза мечутся туда-сюда. Она выжидает. Она наблюдает. Сколько лиц! Сытых, праздных, несчастных… разных. Люди окунулись на дно жизни. Люди взлетели вверх, к потолку шапито. А она идет по канату. На страшных, на высоких каблуках. Лаковые туфельки тоже черные. Бандит одевает ее во все черное — это ее стиль, считает он. Господи, как ее только не наряжали. Нора, веселясь, напяливала на нее в Иокогаме, в Ночь Полнолунья, даже испанское платье, в коем испанки танцуют фламенко. Цок-цок, туфельки. Идите, ножки. Глядите, глазки. Какой столик свободный?.. А, этот.
Она отодвинула коленом кресло — в разрезе черного одеянья проблеснула белым лезвием нога — и удобно, поводя захолодавшими голыми плечами, уселась. Страусиное перо качалось у нее надо лбом, воткнутое в маленькую чалму, еле сидящую вороньим гнездышком на взбитых волосах стрижки.
— Бой! — крикнула весело. — Порцию лангуст! С хорошей зеленью! И ананас прикажи на кухне нарезать кругами! Я так люблю!
В “Мажестик” ее приметили давно, исполняли все прихоти этой непонятной, богато одетой девчонки с бешеными темными глазами. Однажды, когда она явилась в ресторан в черной маске, официант, не узнавший ее, склонился перед ней в почтительном ритуальном поклоне: сама супруга Императора пожаловала! Она тогда, чтоб нашкодить сильней и разыграть публику, подвела глаза прямо к вискам, совсем по-китайски, и ее запросто спутали с Императорской женой. Она видела ее фотографии в газетах: они были странно похожи.
— И еще, пожалуйста, кофе с мороженым!.. Гляссе!.. Нет, стой, лучше черный!.. и покрепче!.. двойной…
Проснуться, проснуться. Кофе скорей. Удивительно, как она не пристрастилась к восточным наркотикам, они же такие сильные. Ее выносливость изумляла подчас ее самое.
Бой, резво и смешно покланявшись, унесся. Она вынула из сумочки сигареты, зажигалку из слоновой кости, задумчиво, медленно закурила. О Василий, видел бы ты, как я курю. Прочь. Не надо. Не думать. Пьяный табачный дым. Дым и кофе — и не надо никакого опия. Женское баловство. Намедни в номерах ее научили играть на гитаре. Она сидела на кровати в ночной сорочке и тряслась от смеха, еле удерживая гитару в сонных пальцах, а русский купчик из-под Иркутска, из Черемхово, старательно, упорно, хороший учитель, переставлял ей пальцы по грифу — о чудо, она сразу запомнила аккорды, она была талант! Душенька, чернушечка, ты помнишь наши русские песни, детонька?.. Помню, mon chere. Еще бы не помнить. Споем?!.. Изволь. Она запела и сама испугалась своего голоса: его разлив смел все снежные городки, все форты Зимней Войны, все надолбы и редуты на своем слезном пути. Пой! Что ж ты замолчала!.. Она снова набрала в грудь воздуху — и уж рта не закрыла, пела всю ночь. Одна песня сменяла другую. Луна глядела в окно, белолицая, розовощекая русская баба. Луна была в черном, в траурном платке — у нее на Войне тоже убили мужа. “По Муромской дорожке стояли три сосны!..” — пела она летяще, отчаянно — и летела вместе с песней в огромном, прозрачном, холодном синем небе над белыми полями, над снегами, а около серых дощатых банек мальчонки жгли костры, и прыгал по открытому полю бешеный заяц, вздергивая ноги до ушей, и зычно шумел на ветру сосновый и пихтовый лес, и слезы текли, текли по морозно-румяным щекам. “Россия наша!.. Русь!.. Ох, Господи!..” — корчился купчик, утыкая кудлатую башку в колени. “Погибнешь ты!.. и мы вместе с тобой, родная… Пой, девочка!.. душу согрей…” Она пела до утра. Рассвет залил их, сидящих на отельной кровати, холодным снятым молоком, с погреба. Она бросила гитару в угол прокуренного номера, на ковер. Струны все, разом, зазвенели, будто завизжали, заплакали убитые зайцы, подранки.