Страница:
Это была Манька, и она крикнула кошке “браво”, как кричали ей самой на сцене, швыряя в нее цветы и любовные записки. Мгновенья, двух хватило для того, чтобы отбросить рукой гардины, перекинуть ногу через подоконник, ударить кулаками в оконные рамы, распахивая створки шире, освобождая себе путь. Прыжок. Освобожденье. Вот оно, освобожденье — настоящее, невыдуманное. Объятье жизни и смерти крепко, они обнимаются крепче, чем все любовники мира.
Пока она летела вниз со второго этажа, перед нею промелькнула вся ее жизнь — начиная от деревни, от искристого снега, санного полоза, ночного шума великой реки, малины летом поутру, заканчивая Царским поездом, поденкой Вавилона, притонами Шан-Хая. И Ямато она увидела тоже. И лицо Василия. Ведь это его, его она позвала перед грохотом выстрела, которого не было.
Из открытого в ночь окна доносились мужские крики. Манька терзала лицо Башкирова. Господи, только бы он не убил, не задушил кошку, только бы зверьку удалось улизнуть. Она прокусила ему шею. Молодец. А говорят, кошки не любят своих хозяев. Верно, что она назвала ее русским именем.
Она упала прямо в колючий куст держидерева. Собаки, узнав ее по запаху, даже не гавкнули. Иэту, Хитати, хорошие собачки.
Выползши из куста, расцарапавшись вся в кровь, в истерзанной колючками держидерева ночной рубашке, она побежала в дом, к парадной двери, уцепилась за веревку звонка, зазвонила оглушительно, беспрерывно, закричала, заблажила.
— Девочки! Девочки! Быстро за солдатами! К префекту!
Сулажнки, неприбранные, с заспанными мордочками, открыв ей двери, истерически запричитали, побежали по дому врассыпную, вертели цифровые диски, пытаясь выйти на связь с войсками Властей, тащили шубы, халаты, чтоб ее укутать и согреть, растиранья, китайские мази со змеиным ядом, свинцовые примочки. Вы не сломали руку, госпожа?!.. Нет. Ничего я не сломала. Живей. Он уйдет.
Кто, госпожа?.. преступник?..
Мимо ее ног мелькнуло серое, пушистое. Кошка. Она вырвалась. Он не убил ее. Преступник ли он, если он любил ее?!
Когда она, закутанная в халаты и в любимую шиншилловую шубу, вошла, прихрамывая, в спальню, в спальне никого не было. На полу валялись осколки разбитой драгоценной вазы. Она наступила ногой на что-то мягкое, вскрикнула, отскочила. Под ее ногами, на узорном паркете, валялся, простреленный насквозь, коричнево-золотистый кошачий трупик. Ярко-желтые глаза замерзло уставились ввысь, в потолок. Башкиров убил кхмерскую кошку. Бедная Цинь.
Кошку — вместо нее. Что ж. Бог по-прежнему шутит с нею.
— Девочки, Цзян, Ли Гуань, — проговорила она с трудом, через силу, вытирая ладонями мгновенно вспотевшее холодное лицо. — Возьмите кошку и похороните ее в саду. Памятник у мастера я закажу сегодня утром. Скоро уже рассветет.
Ты не должна заказывать по нем панихиду.
Ты пойдешь в русскую церковь и закажешь по нем панихиду сегодня же!
Она ходила по комнате, сцепив руки, шурша по паркету шелковым длинным капотом, повторяя лишь одно, прицепившееся к ней в ночном бреду, слово: Цам, Цам, Цам. Что такое этот Цам? Китайские мудрецы, коих она уже могла читать по-китайски, в подлиннике, учили, что человек перевоплощается, входя в предсмертное состоянье бардо. Состоянье бардо человек может пережить во сне, да каждую ночь и переживает его, только об этом не знает. А со дна памяти крови, памяти времени всплывают загадочные слова, когда-то, века назад, родные. Кто были ее предки? Кто была она сама, рожденная в России? Знала ли она об этом? Она родилась в деревне — она это помнила; ее ноздри щекотал запах пирогов и хлебов, вынимаемых матерью из печи зимним утром, она помнила красные блики огня, ходившие по серым доскам пола, по бревнам мощного сруба. Почему у нее чуть раскосые глаза? Смуглая, в желтизну, кожа? Мать смутно, сбивчиво рассказывала, что у них в роду были цыгане… татары… и еще какой-то пришлый человек с Востока, из загадочной страны Иаббон, оттуда, где дорогие рубины и жемчуга просто рассыпаны везде лежат, а в море плавают морские звезды и морские ежи. Мама, кто такие морские ежи?.. — хохотала она, она знала лесных смешных ежей, они сворачивались в клубочек, им на ночь наливали перед крыльцом молоко в миску, — а морских ежей не знала. И что такое море, тоже не знала. А как звали того человека из страны Иаббон?.. это был мой дедушка?.. проезжий молодец это был, вот кто… ну, ты и пошла — ни в мать, ни в отца, ни в проезжего молодца… Она визжала и обхватывала колени матери ручонками. Как же мать называла ее самое, каким именем?.. ах, она забыла, забыла все… Алена… Олеся…
Цам, Цам, Цам. Может, это слово звенит оттуда, из бардо. Сколько раз ее убивали, сколько раз она умирала. Она окуналась в бардо много раз. И пуля ее не берет, и в воде она не потонула; и огонь ее не спалил. Где ее последнее бардо? В воздухе?.. Она будет лететь. Лететь, раскинув руки. Может быть, Цам — это птица, ведь на Востоке считается, что птица — родоначальник, что от Великой Царской Птицы все и произошло, что она была Царицей Поднебесной Империи. Империя. Она усмехнулась. Великая Империя, Император на троне. Он тоже приезжал к ней. Он домогался ее — торжественно и церемонно. Он подносил ей на фарфоровой тарелке золотой лимон, сработанный из чистого золота, ну совсем как настоящий, и она протянула руку, схватила лимон и, шутя, хотела запустить в него зубы сразу, как шаловливая девчонка, она любила фрукты, она любила сосать и кусать лимон и его кислую плотную цедру, — и чуть не обломала зубы об золото, и вынула слиток изо рта, и расхохоталась звонко, ее смех был слышен даже на крыше, повис золотыми ниточками на люстрах, на лепнине под потолком, как Новогоднее украшенье, как золотой дождь, — а Император, облаченный в желтый, с красными пионами, шелковый халат, чинно улыбался, слегка, для приличья, показывая зубы, кланяясь и раз, и другой, и третий, и золотой лимон лежал на блюде, и она, хохоча, трогала подделку пальцем, и Владыка важно говорил о том, какой это дорогой подарок, что это подарок ей, что три златокузнеца его ковали, а потом три ювелира ночами напролет отделывали его, чтобы шкурка, кожица была как настоящая, в дырочках, — а почему ж он так пахнет лимоном, великий Император, а?!.. Великий Император его нарошно натер лимонным соком, давленой цедрой… да уж, не рассказывайте мне сказки!.. Все для вашего веселья и радости, многочтимая госпожа Фудзивара… А сам глядит маслено, и ничего не прочесть, как всегда, в прорезанных восточным Богом узких глазах.
Ты пойдешь и закажешь панихиду сейчас же. Быстро побежишь. Ножками.
Этот человек пытал тебя! Он выкручивал тебе руки! Он опаивал тебя зельем! Он колол твои руки, жилы, кожу иглами с ядом внутри! Ты хочешь молить русского Бога о нем?!
Она остановилась у окна. Хлопнула в ладоши. Вбежала Цзян, по взмаху руки госпожи принесла сапожки, шубу, одела ее. Шофера?.. Не надо. Я пойду одна. Пешком.
Когда она вышла из парадных дверей, порыв ветра нанес мелкую снежную пыль, опалил ей лоб, щеки, ноздри. Цам, Цам. Что за словцо привязалось. Упрятав руки в муфту, она тихо пошла по заснеженной шан-хайской улице. Ей казалось, что повсюду в зимнем воздухе разлита, звучит музыка. Нежные колокольцы, тонкий печальный звон. По ком колокольцы звонили?.. По ушедшей душе?.. По ушедшей любви?.. По бессмертной жажде счастья, счастья во что бы то ни стало — ценою насилья, ценой смерти самой?.. Она шла и слушала неслышную музыку, и склоняла голову перед памятью, и усмехалась над своим страхом — шутка ли, чуть не убил ее, а сам взял и выстрелил себе в висок.
Башкиров, с расцарапанным вусмерть лицом, с прокушенной серой кошкой шеей, со зла, в отместку, убив подвернувшуюся под руку другую, золотистую кошечку, отерев кровь со щек, выпрыгнув в то же самое раскрытое окно спальни, в которое сиганула Лесико, спасаясь от наставленного револьвера, добрел до гостиницы, где снимал номер, открыл дверь без ключа, ногой, выбив ее с жутким грохотом, сел в кресло и выстрелил себе в голову. Его так и нашли — сидящего, откинувшись, в кресле, с головой, свернутой набок, как у гуся, которому перед жаркой грубо свернули шею.
…сквозь туман. Она видела смутно, расплывчато сквозь туман; перед глазами плыли круги и стрелы; дырчатая кружевная пелена, тюлевая завеса, висела перед лицом, нежно колыхалась, налезала на веки, на брови. Она пыталась отодрать липкую туманную завесу от кожи. Прозреть. Будто на дне морском, лежала она, видя свет сквозь толщу колышащейся синей воды. Зелень бликов, золотые пятна. Через светящуюся занавесь она различила очертанья скрестившей ноги в позе лотоса меднозеленой фигуры. Медный Будда сидел неподвижно, нежно улыбаясь, глядя на нее медными выпуклыми глазами под безволосыми надбровными дугами. Он ждал, когда она проснется.
Она попробовала пошевелить пальцами рук… ног… Получилось. Попыталась оторвать тяжелую голову от каменных плит Дацана.
— Где я… принц Гаутама… где я?.. я была на празднике Цам… я была птицей… меня хотел убить человек, который любил меня… зачем?.. ты не можешь ответить мне… ты же медный… хочешь, я почищу твою медь, счищу с нее старую зелень… натру тебя маслом… помажу тебе жиром нос, щеки…
Она застонала, перевернулась на живот, хотела оторвать тело от пола. Ее ребра ощутили холод камня. Она каталась по полу, не в силах оторваться от него, кусала губы в бессилье. Голова казалась гирей. Дикая боль раскалывала череп изнутри. Она повернула лицо к медному изваянию и увидела, как Будда наклоняет к ней медную голову с покрытыми празеленью медными кудрями и зеленой маленькой короной на макушке, поднимает медную руку, чтобы коснуться ее плеча.
— Нет!..
Она хотела откатиться прочь. Куда там. Силы были выпиты из тела, как молоко из кувшина. Будда положил медную ладонь на ее дрожащую спину, на торчащую пластину голой лопатки. Она поняла, что она нагая перед ним. Где ее шуба… ее теплая муфта?..
— Скажи мне… — язык ворочался у нее во рту, как медведь ворочается в зимней берлоге, — я успела… заказать панихиду… по тому страшному человеку?..
— Успела, счастливая, — услышала она тихий, нежный голос, напоминавший перезвон маленьких медных тибетских колокольчиков. — Его душа спасена. Ты сама не понимаешь, сколько ты душ спасла.
Она изловчилась и схватила медную, протянутую к ней руку.
— А я думала — скольких я погубила!..
— Женщина никогда не губит никого, — медленно и нежно сказал меднозеленый Будда, прижал палец ко рту, к тонкой изогнутой иероглифом улыбке. — Женщина — благо и благость. Женщина всегда дарит себя и всегда спасает. Даже если она мыслит, что коварно обманывает. Ибо у женщины ничего нет, кроме ее самой; и, когда она пребывает с мужчиной, с ребенком или стариком, она кормит их собой. Так устроили великие Дхианы. На этом стоит мир. Ты проснулась. Я не буду напоминать тебе, кто ты и где ты. Ты сама все почувствуешь. Женщина — чувствилище; она не может, не должна осознавать. Она — владычица чувств. Чувствуй. Говори мне, что ты чувствуешь.
Она держала его за медную, холодную руку.
— Я… чувствую… что ты одновременно и медный, и живой… как это может быть?..
— Это может быть очень просто. Это может быть всегда. Мужчина всегда и стальной, и теплый. И живой, и ледяной. Он живет на земле и парит над землею. Он пребывает с женщиной, внутри женщины, и в то же время в этот миг он пребывает не с ней; в этот миг он летит в небесах, сражается с врагом, любит других женщин, и все это в одно время. Женщина, которая не понимает этого в мужчине, — несчастная женщина. Я же тебе говорю, что ты счастливая.
— Правда?..
Она сильнее сжала его руку, вздохнула. Вот, ей сказали ласковое слово. Ее поняли. Не зря она приехала с Юкинагой и мальчиком в Дацан.
— Ответь… праздник Цам… закончился?.. Где Ульген… Юкинага?.. Где мой сын Николай?.. Где я сама… в каком времени…
— Этого ответа ты от меня не получишь, счастливая. Ты счастлива тем, что теперь не будешь знать, что такое время.
— Я… не умру?..
Улыбка Будды стала еще нежнее, тоньше, сузилась до шелковой ниточки.
— Все люди умирают, счастливая. Ты подчинишься закону неумолимого Времени. Только ты никогда не будешь знать, там ли ты живешь или тут, в этом времени или в том. Границы твоей жизни сместятся. Ты потеряешься, заблудишься, и это будет твоим величайшим счастьем. Такое испытывают только боги. Это дар Будды тебе. Твой Христос тоже говорил тебе об этом, твой Христос тоже был родом с Востока, учился у меня, у ясноликого Сиддхартхи. Но ты раньше не слышала этого. Теперь, после мистерии Цам, ты поняла…
Она забилась, как в падучей, на каменном полу.
— Я ничего не поняла! Я ничего не поняла!
— Но ты почувствовала. Что?
По ее сморщенному лицу текли слезы.
Она поцеловала медную, гладкую руку, поблескивавшую зеленью в свете лампад, с нефритовым кольцом на безымянном пальце.
— Я почувствовала… что я живу всегда, везде…
— А еще? Еще что почувствовала ты…
Лицом в выщербленные плиты, истоптанные тысячью ног, упала она.
— Еще… я почувствовала… что я рождена для любви… для всех ее бездн и высокогорий… и что я люблю безумно, больше жизни люблю… одного смертного человека… не тебя, Будда… и его нет со мной… и не будет никогда…
Медная рука легла на ее затылок.
— Будет.
— Дай мне его увидеть! Еще раз…
— Я дам тебе увидеть другое. То, что могло быть, но чего не было у тебя.
— Что?..
— Жизнь создана из возможностей. Человек делает выбор не между одним и другим, а между тысячью дорог. И идет лишь по одной. Я покажу тебе, что было бы с тобой, если бы…
Он перевернул ее на спину медной рукой и всмотрелся в ее зареванное лицо.
— Да ты совсем еще девчонка, Лесико, — удивился Будда. — Так плакать. Так забывать себя. Я покажу тебе твое прошлое, что могло бы стать будущим твоим. Ты выбрала путь. Ты пошла по нему. Это твой путь Дао. Не ропщи. Тебе хочется увидать?
— Да, — шепнула она, и медный человек закрыл ей глаза холодной гладкой ладонью, пахнущей солью веков.
Как пахло кислой, терпкой хвоей! Как ярко брызгало лучами над тайгой веселое восточное Солнце, казалось, уже раскосое от ослепленья собственным неистовым светом! Принц Георгий дергал оконное стекло вниз за витую ручку, она высовывала голову и подставляла лицо Солнцу, ветру, вдыхала ароматы восточного густого леса, дорожной гари, мазута на ярко-желтых плахах шпал.
— Тебе нравится здешняя земля, Лесси?..
Цесаревич, сидя напротив нее за купейным столиком, оторвал глаза от старой, засаленной, размахренной на кожаных сгибах книги и тепло, обнимая ее всю счастливым взглядом, посмотрел на нее.
— О да!
Она не могла сдержать возгласа восхищенья. Могучие деревья, могучая река, мощные лесистые горы, от подножья до маковки укрытые, увитые зеленой густейшей порослью; чистое небо цвета саянского лазурита; могучие люди, охотники, рыбаки, — вон один идет близ полотна, неподалеку от станции она увидала его, несет на плечах двух громадных тайменей, — толстые веревки продеты чудовищным рыбам под жабры, внутри них может быть икра, ее засолит нынче хозяйка, — а корзины грибов в руках у детворы на разъездах! а россыпи ягод — черной ежевики, золотой облепихи, багряной малины — в кульках и шапках у румяных баб на заплеванных семячками перронах! А сколько в недрах сей земли богатств, драгоценностей… сколько железа и золота, яшмы и нефрита, серебра и корунда… сколько жемчуга в реках, внутри речных перловиц, плотно смыкающих девственные створки свои!.. Она стыдливо сжала под вагонным столиком под юбкой с пышными оборками свои ноги. Цесаревич глядел на нее не отрываясь, с нежной улыбкой. Его лицо… он напомнил ей таинственное восточное божество; они так же улыбаются в старинных восточных книгах — будто видят что-то неведомое у тебя за спиной.
— Красива восточная земля нашей Империи, Лесси, — задумчиво сказал Ника, положив ладонь на пожелтелую страницу старой книги, — и она будет принадлежать мне, так же, как земля Польская и Уральская, Эстляндская и Кольская, Чукотская и Хорезмская. Красива и богата. А Зимняя Война грохочет совсем рядом. Как я уберегу красоту и драгоценность моей земли от разрушенья… крови, смертей, огня?.. Как?.. Ты женщина, ты мне подскажи… вам бы, женщинам, волю б дать — мы б вовек не воевали…
Она отпила горячего, свежезаваренного красного чаю из мелко звенящего, дрожащего в дорожной тряске стакана в позолоченном Царском подстаканнике. Обожгла себе губы.
— Милый, Ника, — голос ее произнес его имя с такой лаской, что его щеки порозовели. — Что я тебе могу подсказать?.. Да ничего. Ты будешь Царем… и велишь прекратить Войну. Ты заставишь подписать перемирье. Ты будешь властен делать то, что захочешь ты. И только ты. При чем тут я, маленькая служанка твоя?..
Она стремительно склонилась над столом и поцеловала лежащую на книге руку Цесаревича. Он не успел отдернуть ее.
— Ах ты моя милая, — прошептал он, беря ее за подбородок и заглядывая любовно ей в глаза, — славная девочка моя… Конечно, я прикажу подписать перемирье. Я не держу зла ни на Ямато, ни на Поднебесную. Эта Война уже идет невесть сколько годов. Все от нее устали. И военные, и гражданские. О мире мечтают, как о горячем пироге. Я его испеку. Поставлю на круглый стол: ешьте!.. Всем — по кусочку — отрежу…
Она радостными, сияющими глазами глядела на него, словно говоря: вот ты какой у меня, Царский сын, щедрый, милостивый, добрый, сверкающий, как Солнце над тайгою. И мы едем с тобой куда-то — куда? На Восток! На Восток едем мы! Туда, где Солнце встает над нашей землею, красное, прекрасное Солнце! Ты мое Солнце. Я счастлива только тем, что я сижу в тряском поезде рядом с тобою, пью крепкий индийский чай из тонкостенного стакана, гляжу на тебя, улыбаюсь, и все во мне улыбается, и все поет. Сколько раз на земле человек может любить, Ника?.. Невесть сколько раз. Но ведь есть же, Ника, одна-единственная любовь, да?.. Да, есть, ma chere Лесси. А мы с тобой любим друг друга одной-единственной любовью, да?.. Нет?.. Мы еще очень юные с тобой, Лесси. Я бы хотел, дорогая… что бы это была та самая, одна-единственная… но кто об этом может знать сейчас…
Дверь купе отъехала, и внутрь ворвался сияющий улыбкой под черными усами, ослепительный, обаятельный, чисто-гладко выбритый Георг. Через его руку были переброшены три крахмальных белоснежных полотенца.
— Через пять минут стоянка в тайге, — объявил он торжественно, будто возглашал, как церемониймейстер, новый танец на балу, — грех не искупаться в знаменитом Амуре, мимо коего мы уже с вами едем четвертые сутки!.. Лесси, я приготовил тебе купальный костюм!.. Ты купалась когда-нибудь в купальном костюме?..
Она, в притворном ужасе, замотала головой. Принц Георгий бросил на вагонную постель полосатую кофточку с вырезом, обшитым мелкими кружевами, и штаны в полосочку, чуть ниже колен.
— Быстро переоблачайся!.. Сначала ты, потом мы, — приказывал Георг, взглядывая на нагрудные часы. — Машинист остановится по моей просьбе, по свистку!.. И по свистку же мы тронемся… Ника, выметемся из купе, дама смущается в неглиже… До океана осталось совсем немного дней пути — попробуем на вкус речку Амур!..
Она быстро переоделась, натянула, краснея, сперва штанишки, потом полосатую кофтенку, глянула на себя в зеркало, висевшее на двери купе, — ох, до чего же она была смешная в этих штанишках в полосочку, в обтяжку, как циркачка, как полосатый неуклюжий тигренок, — поправила темный локон на щеке, понравилась сама себе, кокетливо усмехнулась и показала язык своему отраженью; а тут вошли в купе без стука Ника и Георг, и стали восторгаться ею, и шутливо щекотать, и дергать за волосы, и поднялась молодая возня, с визгом, с воплями, с катаньем по постели, — и Георг высунулся в распахнутое окно, и всунул в зубы свисток, и оглушительно свистнул, и машинист остановил паровоз; и они побежали к сверкающей на Солнце дикой широкой реке, а вода в ней, далжно быть, была холодна, но все равно, они решили купаться и искупаются непременно, и они бежали, и ежились на ветру, и Солнце било им в голые спины; а за ними побежали самые смелые пассажиры, те, что холода и воды не боялись, и с визгом и восклицаньями: “Эх, чудно!.. Эх, славно, хорошо!..” — стали прыгать в широкий плес, в сине-стальную, пронзенную солнечными косыми лучами играющую воду, и поплыли, вздымая тучи брызг, и задыхались, и кричали: “Слава Сибири!.. Слава Востоку!.. Виват наш молодой Цесаревич!..” — и она плыла косыми быстрыми саженками, умело загребая воду руками, выбрасывая их вперед, как крылья, ведь она была деревенская девчонка, она сызмальства умела плавать, переплывала и великую реку, и все речки в округе, все синие прозрачные озера, — о, она вспомнила, плыла однажды, потом выбралась на далекий озерный берег, а на валуне перед нею сидит раскосый старик с белой тощей бороденкой, с ножевым прищуром, — сидит, нагой, худой, ноги как корни старой сосны, и глядит на нее, и руки к ней протянул, чтобы обнять, и она со страху бухнулась снова в воду и поплыла, и родной берег из виду потеряла, и озеро стало как море, и она заблудилась, и выплыть не могла. Насилу выплыла. На берег выползла, задыхаясь… лежала долго, отходила, как от жара, от бреда…
Она плыла быстро и умело, и Ника и Георг, хохоча, плыли за нею, разрезая руками прозрачную, холодную водную толщу.
— А теченье-то здесь знатное, господа!.. — крикнул Георг, борясь с напором быстрой мощной воды. — А если на нас… лосось нападет?!..
— Дурень, Жорж!.. — крикнул в ответ Цесаревич, плывя рядом с полосатой кофточкой, отфыркиваясь от воды, бодая волну мокрой головой, — рыба, Жорж, умней тебя!.. О, какая красота!..
Георг не успел ничего ответить ему. На берегу раздались громкие сухие щелчки выстрелов, и все, попрыгавшие в воду и плывущие в ней, завизжали — уже не от радости: от отчаянья, от ужаса.
— Чжурчжэни!.. Чжурчжэни!..
— Быстро на берег! — крикнул принц, побелев до синевы. — Вот она, чертова Зимняя Война ваша! Ника, закрывай Лесси телом… Лесси, Ника, вон туда, в укрытие, в старое зимовье!..
На берегу большой реки, которой дела не было до людских воплей, возгласов и стонов, стояло заброшенное, кинутое давным-давно хозяевами чернобревенное приземистое зимовье. Люди, выскакивая из воды, полуголые, беззащитные, бежали к поезду, их скашивали жужжащие пули чжурчжэней — маньчжурских воинов, независимых солдат, китайских разбойников, знающих, что почем на осточертевшей Зимней Войне. Чжурчжэни, жившие от веку разбоем, разузнали, что вдоль Амура важно движется Царский поезд, Цесаревича везут в Ямато, и поезд набит людьми, слугами, добротной одеждой, едою, драгоценностями, без коих не мыслит себя ни одна Царская Семья; пожива сама шла в руки, зверь оголтело бежал на ловца. Бегите, людишки! Мы вас перестреляем, всех до одного. Живые, удобные, близкие мишени. Мы возьмем богатую добычу. Зря ваш Царенок поехал глядеть восточные диковины в такое плохое, смутное время. Кто ж в Войну мыкается по белу свету?!
— В зимовье!.. Бегите!.. пригнитесь к земле!.. — кричал Георг, бросаясь впереди Ники и его девушки, прикрывая их грудью. Пули свистели вокруг них.
Ника упал на землю, на живот. От земли шел вкусный, осенний, таежный запах. Он глубоко вдохнул терпкий грибной дух, взял Лесси за руку, обернул к ней румяное скуластое лицо.
— Если меня подстрелят, darling, — сказал он осиплым голосом и улыбнулся, — поезжай с Жоржем в Вавилон, потом в Северную Столицу. Пусть тебя примет Царица-мать. Скажи ей, кто ты. Она не будет гневаться. Она поймет. Ты на нее похожа, как дочь.
— А-а-а-а!.. Убивают!.. Спасайся!.. — мотались в осеннем синем воздухе, над равнодушно блистающей парчой реки, истошные людские крики.
Георг бежал впереди них, заслоняя их. Они пробирались к зимовью короткими перебежками. Чжурчжэни, на низкорослых, коротконогих лошадях, сдергивая с плеч оружье, хладнокровно обстреливали поезд. Вопли женщин и детей доносились сюда, до берега.
— И ты ничего не можешь сделать!.. Спасти их!.. — крикнула она, ловя воздух ртом, на бегу.
— Да, ужас… говорил же мне отец — бери с собою в поезд солдат… ты же едешь в самое горнило, логово Войны… но я думал…
— Что ты думал?!.. что ты Цесаревич Русской земли?!.. и тебя поэтому никто и пальцем не тронет?!.. — выкрикнул Георг, лицо его было перекошено, красно, страшно — он и сам не хотел умирать, и боялся за брата, и ненавидел эту Войну без конца и краю, от которой не было спасенья, с которой не было возврата. — Мечтатель… дитя!.. Бедный, наивный… Скорей!.. внутрь избы…
Пока она летела вниз со второго этажа, перед нею промелькнула вся ее жизнь — начиная от деревни, от искристого снега, санного полоза, ночного шума великой реки, малины летом поутру, заканчивая Царским поездом, поденкой Вавилона, притонами Шан-Хая. И Ямато она увидела тоже. И лицо Василия. Ведь это его, его она позвала перед грохотом выстрела, которого не было.
Из открытого в ночь окна доносились мужские крики. Манька терзала лицо Башкирова. Господи, только бы он не убил, не задушил кошку, только бы зверьку удалось улизнуть. Она прокусила ему шею. Молодец. А говорят, кошки не любят своих хозяев. Верно, что она назвала ее русским именем.
Она упала прямо в колючий куст держидерева. Собаки, узнав ее по запаху, даже не гавкнули. Иэту, Хитати, хорошие собачки.
Выползши из куста, расцарапавшись вся в кровь, в истерзанной колючками держидерева ночной рубашке, она побежала в дом, к парадной двери, уцепилась за веревку звонка, зазвонила оглушительно, беспрерывно, закричала, заблажила.
— Девочки! Девочки! Быстро за солдатами! К префекту!
Сулажнки, неприбранные, с заспанными мордочками, открыв ей двери, истерически запричитали, побежали по дому врассыпную, вертели цифровые диски, пытаясь выйти на связь с войсками Властей, тащили шубы, халаты, чтоб ее укутать и согреть, растиранья, китайские мази со змеиным ядом, свинцовые примочки. Вы не сломали руку, госпожа?!.. Нет. Ничего я не сломала. Живей. Он уйдет.
Кто, госпожа?.. преступник?..
Мимо ее ног мелькнуло серое, пушистое. Кошка. Она вырвалась. Он не убил ее. Преступник ли он, если он любил ее?!
Когда она, закутанная в халаты и в любимую шиншилловую шубу, вошла, прихрамывая, в спальню, в спальне никого не было. На полу валялись осколки разбитой драгоценной вазы. Она наступила ногой на что-то мягкое, вскрикнула, отскочила. Под ее ногами, на узорном паркете, валялся, простреленный насквозь, коричнево-золотистый кошачий трупик. Ярко-желтые глаза замерзло уставились ввысь, в потолок. Башкиров убил кхмерскую кошку. Бедная Цинь.
Кошку — вместо нее. Что ж. Бог по-прежнему шутит с нею.
— Девочки, Цзян, Ли Гуань, — проговорила она с трудом, через силу, вытирая ладонями мгновенно вспотевшее холодное лицо. — Возьмите кошку и похороните ее в саду. Памятник у мастера я закажу сегодня утром. Скоро уже рассветет.
Ты не должна заказывать по нем панихиду.
Ты пойдешь в русскую церковь и закажешь по нем панихиду сегодня же!
Она ходила по комнате, сцепив руки, шурша по паркету шелковым длинным капотом, повторяя лишь одно, прицепившееся к ней в ночном бреду, слово: Цам, Цам, Цам. Что такое этот Цам? Китайские мудрецы, коих она уже могла читать по-китайски, в подлиннике, учили, что человек перевоплощается, входя в предсмертное состоянье бардо. Состоянье бардо человек может пережить во сне, да каждую ночь и переживает его, только об этом не знает. А со дна памяти крови, памяти времени всплывают загадочные слова, когда-то, века назад, родные. Кто были ее предки? Кто была она сама, рожденная в России? Знала ли она об этом? Она родилась в деревне — она это помнила; ее ноздри щекотал запах пирогов и хлебов, вынимаемых матерью из печи зимним утром, она помнила красные блики огня, ходившие по серым доскам пола, по бревнам мощного сруба. Почему у нее чуть раскосые глаза? Смуглая, в желтизну, кожа? Мать смутно, сбивчиво рассказывала, что у них в роду были цыгане… татары… и еще какой-то пришлый человек с Востока, из загадочной страны Иаббон, оттуда, где дорогие рубины и жемчуга просто рассыпаны везде лежат, а в море плавают морские звезды и морские ежи. Мама, кто такие морские ежи?.. — хохотала она, она знала лесных смешных ежей, они сворачивались в клубочек, им на ночь наливали перед крыльцом молоко в миску, — а морских ежей не знала. И что такое море, тоже не знала. А как звали того человека из страны Иаббон?.. это был мой дедушка?.. проезжий молодец это был, вот кто… ну, ты и пошла — ни в мать, ни в отца, ни в проезжего молодца… Она визжала и обхватывала колени матери ручонками. Как же мать называла ее самое, каким именем?.. ах, она забыла, забыла все… Алена… Олеся…
Цам, Цам, Цам. Может, это слово звенит оттуда, из бардо. Сколько раз ее убивали, сколько раз она умирала. Она окуналась в бардо много раз. И пуля ее не берет, и в воде она не потонула; и огонь ее не спалил. Где ее последнее бардо? В воздухе?.. Она будет лететь. Лететь, раскинув руки. Может быть, Цам — это птица, ведь на Востоке считается, что птица — родоначальник, что от Великой Царской Птицы все и произошло, что она была Царицей Поднебесной Империи. Империя. Она усмехнулась. Великая Империя, Император на троне. Он тоже приезжал к ней. Он домогался ее — торжественно и церемонно. Он подносил ей на фарфоровой тарелке золотой лимон, сработанный из чистого золота, ну совсем как настоящий, и она протянула руку, схватила лимон и, шутя, хотела запустить в него зубы сразу, как шаловливая девчонка, она любила фрукты, она любила сосать и кусать лимон и его кислую плотную цедру, — и чуть не обломала зубы об золото, и вынула слиток изо рта, и расхохоталась звонко, ее смех был слышен даже на крыше, повис золотыми ниточками на люстрах, на лепнине под потолком, как Новогоднее украшенье, как золотой дождь, — а Император, облаченный в желтый, с красными пионами, шелковый халат, чинно улыбался, слегка, для приличья, показывая зубы, кланяясь и раз, и другой, и третий, и золотой лимон лежал на блюде, и она, хохоча, трогала подделку пальцем, и Владыка важно говорил о том, какой это дорогой подарок, что это подарок ей, что три златокузнеца его ковали, а потом три ювелира ночами напролет отделывали его, чтобы шкурка, кожица была как настоящая, в дырочках, — а почему ж он так пахнет лимоном, великий Император, а?!.. Великий Император его нарошно натер лимонным соком, давленой цедрой… да уж, не рассказывайте мне сказки!.. Все для вашего веселья и радости, многочтимая госпожа Фудзивара… А сам глядит маслено, и ничего не прочесть, как всегда, в прорезанных восточным Богом узких глазах.
Ты пойдешь и закажешь панихиду сейчас же. Быстро побежишь. Ножками.
Этот человек пытал тебя! Он выкручивал тебе руки! Он опаивал тебя зельем! Он колол твои руки, жилы, кожу иглами с ядом внутри! Ты хочешь молить русского Бога о нем?!
Она остановилась у окна. Хлопнула в ладоши. Вбежала Цзян, по взмаху руки госпожи принесла сапожки, шубу, одела ее. Шофера?.. Не надо. Я пойду одна. Пешком.
Когда она вышла из парадных дверей, порыв ветра нанес мелкую снежную пыль, опалил ей лоб, щеки, ноздри. Цам, Цам. Что за словцо привязалось. Упрятав руки в муфту, она тихо пошла по заснеженной шан-хайской улице. Ей казалось, что повсюду в зимнем воздухе разлита, звучит музыка. Нежные колокольцы, тонкий печальный звон. По ком колокольцы звонили?.. По ушедшей душе?.. По ушедшей любви?.. По бессмертной жажде счастья, счастья во что бы то ни стало — ценою насилья, ценой смерти самой?.. Она шла и слушала неслышную музыку, и склоняла голову перед памятью, и усмехалась над своим страхом — шутка ли, чуть не убил ее, а сам взял и выстрелил себе в висок.
Башкиров, с расцарапанным вусмерть лицом, с прокушенной серой кошкой шеей, со зла, в отместку, убив подвернувшуюся под руку другую, золотистую кошечку, отерев кровь со щек, выпрыгнув в то же самое раскрытое окно спальни, в которое сиганула Лесико, спасаясь от наставленного револьвера, добрел до гостиницы, где снимал номер, открыл дверь без ключа, ногой, выбив ее с жутким грохотом, сел в кресло и выстрелил себе в голову. Его так и нашли — сидящего, откинувшись, в кресле, с головой, свернутой набок, как у гуся, которому перед жаркой грубо свернули шею.
…сквозь туман. Она видела смутно, расплывчато сквозь туман; перед глазами плыли круги и стрелы; дырчатая кружевная пелена, тюлевая завеса, висела перед лицом, нежно колыхалась, налезала на веки, на брови. Она пыталась отодрать липкую туманную завесу от кожи. Прозреть. Будто на дне морском, лежала она, видя свет сквозь толщу колышащейся синей воды. Зелень бликов, золотые пятна. Через светящуюся занавесь она различила очертанья скрестившей ноги в позе лотоса меднозеленой фигуры. Медный Будда сидел неподвижно, нежно улыбаясь, глядя на нее медными выпуклыми глазами под безволосыми надбровными дугами. Он ждал, когда она проснется.
Она попробовала пошевелить пальцами рук… ног… Получилось. Попыталась оторвать тяжелую голову от каменных плит Дацана.
— Где я… принц Гаутама… где я?.. я была на празднике Цам… я была птицей… меня хотел убить человек, который любил меня… зачем?.. ты не можешь ответить мне… ты же медный… хочешь, я почищу твою медь, счищу с нее старую зелень… натру тебя маслом… помажу тебе жиром нос, щеки…
Она застонала, перевернулась на живот, хотела оторвать тело от пола. Ее ребра ощутили холод камня. Она каталась по полу, не в силах оторваться от него, кусала губы в бессилье. Голова казалась гирей. Дикая боль раскалывала череп изнутри. Она повернула лицо к медному изваянию и увидела, как Будда наклоняет к ней медную голову с покрытыми празеленью медными кудрями и зеленой маленькой короной на макушке, поднимает медную руку, чтобы коснуться ее плеча.
— Нет!..
Она хотела откатиться прочь. Куда там. Силы были выпиты из тела, как молоко из кувшина. Будда положил медную ладонь на ее дрожащую спину, на торчащую пластину голой лопатки. Она поняла, что она нагая перед ним. Где ее шуба… ее теплая муфта?..
— Скажи мне… — язык ворочался у нее во рту, как медведь ворочается в зимней берлоге, — я успела… заказать панихиду… по тому страшному человеку?..
— Успела, счастливая, — услышала она тихий, нежный голос, напоминавший перезвон маленьких медных тибетских колокольчиков. — Его душа спасена. Ты сама не понимаешь, сколько ты душ спасла.
Она изловчилась и схватила медную, протянутую к ней руку.
— А я думала — скольких я погубила!..
— Женщина никогда не губит никого, — медленно и нежно сказал меднозеленый Будда, прижал палец ко рту, к тонкой изогнутой иероглифом улыбке. — Женщина — благо и благость. Женщина всегда дарит себя и всегда спасает. Даже если она мыслит, что коварно обманывает. Ибо у женщины ничего нет, кроме ее самой; и, когда она пребывает с мужчиной, с ребенком или стариком, она кормит их собой. Так устроили великие Дхианы. На этом стоит мир. Ты проснулась. Я не буду напоминать тебе, кто ты и где ты. Ты сама все почувствуешь. Женщина — чувствилище; она не может, не должна осознавать. Она — владычица чувств. Чувствуй. Говори мне, что ты чувствуешь.
Она держала его за медную, холодную руку.
— Я… чувствую… что ты одновременно и медный, и живой… как это может быть?..
— Это может быть очень просто. Это может быть всегда. Мужчина всегда и стальной, и теплый. И живой, и ледяной. Он живет на земле и парит над землею. Он пребывает с женщиной, внутри женщины, и в то же время в этот миг он пребывает не с ней; в этот миг он летит в небесах, сражается с врагом, любит других женщин, и все это в одно время. Женщина, которая не понимает этого в мужчине, — несчастная женщина. Я же тебе говорю, что ты счастливая.
— Правда?..
Она сильнее сжала его руку, вздохнула. Вот, ей сказали ласковое слово. Ее поняли. Не зря она приехала с Юкинагой и мальчиком в Дацан.
— Ответь… праздник Цам… закончился?.. Где Ульген… Юкинага?.. Где мой сын Николай?.. Где я сама… в каком времени…
— Этого ответа ты от меня не получишь, счастливая. Ты счастлива тем, что теперь не будешь знать, что такое время.
— Я… не умру?..
Улыбка Будды стала еще нежнее, тоньше, сузилась до шелковой ниточки.
— Все люди умирают, счастливая. Ты подчинишься закону неумолимого Времени. Только ты никогда не будешь знать, там ли ты живешь или тут, в этом времени или в том. Границы твоей жизни сместятся. Ты потеряешься, заблудишься, и это будет твоим величайшим счастьем. Такое испытывают только боги. Это дар Будды тебе. Твой Христос тоже говорил тебе об этом, твой Христос тоже был родом с Востока, учился у меня, у ясноликого Сиддхартхи. Но ты раньше не слышала этого. Теперь, после мистерии Цам, ты поняла…
Она забилась, как в падучей, на каменном полу.
— Я ничего не поняла! Я ничего не поняла!
— Но ты почувствовала. Что?
По ее сморщенному лицу текли слезы.
Она поцеловала медную, гладкую руку, поблескивавшую зеленью в свете лампад, с нефритовым кольцом на безымянном пальце.
— Я почувствовала… что я живу всегда, везде…
— А еще? Еще что почувствовала ты…
Лицом в выщербленные плиты, истоптанные тысячью ног, упала она.
— Еще… я почувствовала… что я рождена для любви… для всех ее бездн и высокогорий… и что я люблю безумно, больше жизни люблю… одного смертного человека… не тебя, Будда… и его нет со мной… и не будет никогда…
Медная рука легла на ее затылок.
— Будет.
— Дай мне его увидеть! Еще раз…
— Я дам тебе увидеть другое. То, что могло быть, но чего не было у тебя.
— Что?..
— Жизнь создана из возможностей. Человек делает выбор не между одним и другим, а между тысячью дорог. И идет лишь по одной. Я покажу тебе, что было бы с тобой, если бы…
Он перевернул ее на спину медной рукой и всмотрелся в ее зареванное лицо.
— Да ты совсем еще девчонка, Лесико, — удивился Будда. — Так плакать. Так забывать себя. Я покажу тебе твое прошлое, что могло бы стать будущим твоим. Ты выбрала путь. Ты пошла по нему. Это твой путь Дао. Не ропщи. Тебе хочется увидать?
— Да, — шепнула она, и медный человек закрыл ей глаза холодной гладкой ладонью, пахнущей солью веков.
ВИДЕНИЕ ЛЕСИКО
Они ехали в поезде по Китайской Восточной Железной Дороге, рельсы были проложены вдоль широкой бесконечной реки, важно катящей серые, синие, изумрудно-мрачные воды на Восток, среди мощного хвойного воинства елей, сосен, кедров, пихт, огнекрылых лиственниц, начинавших по осени желтеть, гореть красным, оранжевым пламенем. Кедры стояли огромные, важные, как митрополиты, с кадилами золотых шишек в колючих иглистых руках, качались на сквозном долгом ветру, гудели органно. Пихты взрезали чистое предосеннее небо черными острыми топорами верхушек. Красноствольные сосны весело выбегали на опушки, вспыхивали в закатном свете алыми рубашками сочащейся смолой коры. Тайга звенела птичьими голосами, в открытое вагонное окно доносился запах прели, грибов, врывался речной свежий воздух, и представлялось, как рыба ходит в прозрачном столбе могуче катящейся воды, стоит недвижно в солнечном луче, насквозь просветившем реку, до дна, до переката, до бурунов порога. Поезд иной раз замирал на таежных полустанках; пассажиры выскакивали из вагонов, дамы подбирали юбки, мужчины бросались в лес — скорей нарвать букет жарков, ободрать второпях куст жимолости, принести в купе горсть кисло-сладких, темно-синих длинных, как девичьи пальчики, ягод, набросать в шляпу белых грибов и подосиновиков, недуром лезущих из земли под соснами, под лапами лиственниц и елей.Как пахло кислой, терпкой хвоей! Как ярко брызгало лучами над тайгой веселое восточное Солнце, казалось, уже раскосое от ослепленья собственным неистовым светом! Принц Георгий дергал оконное стекло вниз за витую ручку, она высовывала голову и подставляла лицо Солнцу, ветру, вдыхала ароматы восточного густого леса, дорожной гари, мазута на ярко-желтых плахах шпал.
— Тебе нравится здешняя земля, Лесси?..
Цесаревич, сидя напротив нее за купейным столиком, оторвал глаза от старой, засаленной, размахренной на кожаных сгибах книги и тепло, обнимая ее всю счастливым взглядом, посмотрел на нее.
— О да!
Она не могла сдержать возгласа восхищенья. Могучие деревья, могучая река, мощные лесистые горы, от подножья до маковки укрытые, увитые зеленой густейшей порослью; чистое небо цвета саянского лазурита; могучие люди, охотники, рыбаки, — вон один идет близ полотна, неподалеку от станции она увидала его, несет на плечах двух громадных тайменей, — толстые веревки продеты чудовищным рыбам под жабры, внутри них может быть икра, ее засолит нынче хозяйка, — а корзины грибов в руках у детворы на разъездах! а россыпи ягод — черной ежевики, золотой облепихи, багряной малины — в кульках и шапках у румяных баб на заплеванных семячками перронах! А сколько в недрах сей земли богатств, драгоценностей… сколько железа и золота, яшмы и нефрита, серебра и корунда… сколько жемчуга в реках, внутри речных перловиц, плотно смыкающих девственные створки свои!.. Она стыдливо сжала под вагонным столиком под юбкой с пышными оборками свои ноги. Цесаревич глядел на нее не отрываясь, с нежной улыбкой. Его лицо… он напомнил ей таинственное восточное божество; они так же улыбаются в старинных восточных книгах — будто видят что-то неведомое у тебя за спиной.
— Красива восточная земля нашей Империи, Лесси, — задумчиво сказал Ника, положив ладонь на пожелтелую страницу старой книги, — и она будет принадлежать мне, так же, как земля Польская и Уральская, Эстляндская и Кольская, Чукотская и Хорезмская. Красива и богата. А Зимняя Война грохочет совсем рядом. Как я уберегу красоту и драгоценность моей земли от разрушенья… крови, смертей, огня?.. Как?.. Ты женщина, ты мне подскажи… вам бы, женщинам, волю б дать — мы б вовек не воевали…
Она отпила горячего, свежезаваренного красного чаю из мелко звенящего, дрожащего в дорожной тряске стакана в позолоченном Царском подстаканнике. Обожгла себе губы.
— Милый, Ника, — голос ее произнес его имя с такой лаской, что его щеки порозовели. — Что я тебе могу подсказать?.. Да ничего. Ты будешь Царем… и велишь прекратить Войну. Ты заставишь подписать перемирье. Ты будешь властен делать то, что захочешь ты. И только ты. При чем тут я, маленькая служанка твоя?..
Она стремительно склонилась над столом и поцеловала лежащую на книге руку Цесаревича. Он не успел отдернуть ее.
— Ах ты моя милая, — прошептал он, беря ее за подбородок и заглядывая любовно ей в глаза, — славная девочка моя… Конечно, я прикажу подписать перемирье. Я не держу зла ни на Ямато, ни на Поднебесную. Эта Война уже идет невесть сколько годов. Все от нее устали. И военные, и гражданские. О мире мечтают, как о горячем пироге. Я его испеку. Поставлю на круглый стол: ешьте!.. Всем — по кусочку — отрежу…
Она радостными, сияющими глазами глядела на него, словно говоря: вот ты какой у меня, Царский сын, щедрый, милостивый, добрый, сверкающий, как Солнце над тайгою. И мы едем с тобой куда-то — куда? На Восток! На Восток едем мы! Туда, где Солнце встает над нашей землею, красное, прекрасное Солнце! Ты мое Солнце. Я счастлива только тем, что я сижу в тряском поезде рядом с тобою, пью крепкий индийский чай из тонкостенного стакана, гляжу на тебя, улыбаюсь, и все во мне улыбается, и все поет. Сколько раз на земле человек может любить, Ника?.. Невесть сколько раз. Но ведь есть же, Ника, одна-единственная любовь, да?.. Да, есть, ma chere Лесси. А мы с тобой любим друг друга одной-единственной любовью, да?.. Нет?.. Мы еще очень юные с тобой, Лесси. Я бы хотел, дорогая… что бы это была та самая, одна-единственная… но кто об этом может знать сейчас…
Дверь купе отъехала, и внутрь ворвался сияющий улыбкой под черными усами, ослепительный, обаятельный, чисто-гладко выбритый Георг. Через его руку были переброшены три крахмальных белоснежных полотенца.
— Через пять минут стоянка в тайге, — объявил он торжественно, будто возглашал, как церемониймейстер, новый танец на балу, — грех не искупаться в знаменитом Амуре, мимо коего мы уже с вами едем четвертые сутки!.. Лесси, я приготовил тебе купальный костюм!.. Ты купалась когда-нибудь в купальном костюме?..
Она, в притворном ужасе, замотала головой. Принц Георгий бросил на вагонную постель полосатую кофточку с вырезом, обшитым мелкими кружевами, и штаны в полосочку, чуть ниже колен.
— Быстро переоблачайся!.. Сначала ты, потом мы, — приказывал Георг, взглядывая на нагрудные часы. — Машинист остановится по моей просьбе, по свистку!.. И по свистку же мы тронемся… Ника, выметемся из купе, дама смущается в неглиже… До океана осталось совсем немного дней пути — попробуем на вкус речку Амур!..
Она быстро переоделась, натянула, краснея, сперва штанишки, потом полосатую кофтенку, глянула на себя в зеркало, висевшее на двери купе, — ох, до чего же она была смешная в этих штанишках в полосочку, в обтяжку, как циркачка, как полосатый неуклюжий тигренок, — поправила темный локон на щеке, понравилась сама себе, кокетливо усмехнулась и показала язык своему отраженью; а тут вошли в купе без стука Ника и Георг, и стали восторгаться ею, и шутливо щекотать, и дергать за волосы, и поднялась молодая возня, с визгом, с воплями, с катаньем по постели, — и Георг высунулся в распахнутое окно, и всунул в зубы свисток, и оглушительно свистнул, и машинист остановил паровоз; и они побежали к сверкающей на Солнце дикой широкой реке, а вода в ней, далжно быть, была холодна, но все равно, они решили купаться и искупаются непременно, и они бежали, и ежились на ветру, и Солнце било им в голые спины; а за ними побежали самые смелые пассажиры, те, что холода и воды не боялись, и с визгом и восклицаньями: “Эх, чудно!.. Эх, славно, хорошо!..” — стали прыгать в широкий плес, в сине-стальную, пронзенную солнечными косыми лучами играющую воду, и поплыли, вздымая тучи брызг, и задыхались, и кричали: “Слава Сибири!.. Слава Востоку!.. Виват наш молодой Цесаревич!..” — и она плыла косыми быстрыми саженками, умело загребая воду руками, выбрасывая их вперед, как крылья, ведь она была деревенская девчонка, она сызмальства умела плавать, переплывала и великую реку, и все речки в округе, все синие прозрачные озера, — о, она вспомнила, плыла однажды, потом выбралась на далекий озерный берег, а на валуне перед нею сидит раскосый старик с белой тощей бороденкой, с ножевым прищуром, — сидит, нагой, худой, ноги как корни старой сосны, и глядит на нее, и руки к ней протянул, чтобы обнять, и она со страху бухнулась снова в воду и поплыла, и родной берег из виду потеряла, и озеро стало как море, и она заблудилась, и выплыть не могла. Насилу выплыла. На берег выползла, задыхаясь… лежала долго, отходила, как от жара, от бреда…
Она плыла быстро и умело, и Ника и Георг, хохоча, плыли за нею, разрезая руками прозрачную, холодную водную толщу.
— А теченье-то здесь знатное, господа!.. — крикнул Георг, борясь с напором быстрой мощной воды. — А если на нас… лосось нападет?!..
— Дурень, Жорж!.. — крикнул в ответ Цесаревич, плывя рядом с полосатой кофточкой, отфыркиваясь от воды, бодая волну мокрой головой, — рыба, Жорж, умней тебя!.. О, какая красота!..
Георг не успел ничего ответить ему. На берегу раздались громкие сухие щелчки выстрелов, и все, попрыгавшие в воду и плывущие в ней, завизжали — уже не от радости: от отчаянья, от ужаса.
— Чжурчжэни!.. Чжурчжэни!..
— Быстро на берег! — крикнул принц, побелев до синевы. — Вот она, чертова Зимняя Война ваша! Ника, закрывай Лесси телом… Лесси, Ника, вон туда, в укрытие, в старое зимовье!..
На берегу большой реки, которой дела не было до людских воплей, возгласов и стонов, стояло заброшенное, кинутое давным-давно хозяевами чернобревенное приземистое зимовье. Люди, выскакивая из воды, полуголые, беззащитные, бежали к поезду, их скашивали жужжащие пули чжурчжэней — маньчжурских воинов, независимых солдат, китайских разбойников, знающих, что почем на осточертевшей Зимней Войне. Чжурчжэни, жившие от веку разбоем, разузнали, что вдоль Амура важно движется Царский поезд, Цесаревича везут в Ямато, и поезд набит людьми, слугами, добротной одеждой, едою, драгоценностями, без коих не мыслит себя ни одна Царская Семья; пожива сама шла в руки, зверь оголтело бежал на ловца. Бегите, людишки! Мы вас перестреляем, всех до одного. Живые, удобные, близкие мишени. Мы возьмем богатую добычу. Зря ваш Царенок поехал глядеть восточные диковины в такое плохое, смутное время. Кто ж в Войну мыкается по белу свету?!
— В зимовье!.. Бегите!.. пригнитесь к земле!.. — кричал Георг, бросаясь впереди Ники и его девушки, прикрывая их грудью. Пули свистели вокруг них.
Ника упал на землю, на живот. От земли шел вкусный, осенний, таежный запах. Он глубоко вдохнул терпкий грибной дух, взял Лесси за руку, обернул к ней румяное скуластое лицо.
— Если меня подстрелят, darling, — сказал он осиплым голосом и улыбнулся, — поезжай с Жоржем в Вавилон, потом в Северную Столицу. Пусть тебя примет Царица-мать. Скажи ей, кто ты. Она не будет гневаться. Она поймет. Ты на нее похожа, как дочь.
— А-а-а-а!.. Убивают!.. Спасайся!.. — мотались в осеннем синем воздухе, над равнодушно блистающей парчой реки, истошные людские крики.
Георг бежал впереди них, заслоняя их. Они пробирались к зимовью короткими перебежками. Чжурчжэни, на низкорослых, коротконогих лошадях, сдергивая с плеч оружье, хладнокровно обстреливали поезд. Вопли женщин и детей доносились сюда, до берега.
— И ты ничего не можешь сделать!.. Спасти их!.. — крикнула она, ловя воздух ртом, на бегу.
— Да, ужас… говорил же мне отец — бери с собою в поезд солдат… ты же едешь в самое горнило, логово Войны… но я думал…
— Что ты думал?!.. что ты Цесаревич Русской земли?!.. и тебя поэтому никто и пальцем не тронет?!.. — выкрикнул Георг, лицо его было перекошено, красно, страшно — он и сам не хотел умирать, и боялся за брата, и ненавидел эту Войну без конца и краю, от которой не было спасенья, с которой не было возврата. — Мечтатель… дитя!.. Бедный, наивный… Скорей!.. внутрь избы…