Страница:
Где мои друзья, руки которых когда-то лежали в моих руках?
Их нет.
Они ушли от силы света. Их глаза протекли в землю.
Я – один. Я – последний из Саратаева рода.
Но пока могут шелестеть мои губы и шевелиться язык, я буду рассказывать встречным о себе, о всех нас.
Ручьи несут воды и образуют большую реку.
Слова воспоминаний призывают к жизни минувшее.
Так бывает.
Так будет…
II
III
Их нет.
Они ушли от силы света. Их глаза протекли в землю.
Я – один. Я – последний из Саратаева рода.
Но пока могут шелестеть мои губы и шевелиться язык, я буду рассказывать встречным о себе, о всех нас.
Ручьи несут воды и образуют большую реку.
Слова воспоминаний призывают к жизни минувшее.
Так бывает.
Так будет…
II
Было так:
В рваном бешмете, подогнув под себя ноги и прислонившись спиной к высокой сосне, сидел старик кураист. Лицо его было сурово и совсем не соответствовало тому веселому плясовому напеву, какой наигрывал его курай. Пальцы старика привычно скользили по легкой тростинке, и потревоженным шмелем, то затихая и словно удаляясь, то приближаясь и будто кружась над головой, назойливо гудел курай.
Перед лицом старика развевались нарядные девичьи платья, мелькали пляшущие ноги, но старик кураист не замечал их. Все его внимание было сосредоточено на девушке, одиноко стоявшей в отдалении у самого обрыва горы.
Она не принимала участие в пляске, настороженно вглядываясь вниз, в долину, чуткая к каждому шороху, и подозрительно осматриваясь по сторонам. Перед ней – склоны гор, поросшие густым лесом, горная речка в долине. Над горами проплывали облака. Тяжело пошевеливая крыльями, на каменистом уступе горы сидел беркут, расклевывая свою добычу. Внизу, в кустарнике, паслись оседланные кони.
Только звуки курая да топот пляшущих ног слышались в тишине. Девушки плясали, прикрыв платками нижнюю часть лица, и озабоченно поглядывали на свою сверстницу, стоявшую в дозоре. Вот она коротко взмахнула рукой, и мгновенно прекратилась пляска, смолк курай, и девушки присели в полукруг. Одна из них слегка приподняла руку и укоризненно проговорила:
– Язык твой запнулся, Гали. Не те слова ты говорил. – И возбужденно, горячо, почти с ожесточением: – Пусть скачут к крымскому хану наши гонцы. И к киргизскому Средней Орды. У киргизов много коней, много всадников, много стрел…
Другая, перебив:
– Не всякая стрела долетает до цели. Пусть башкирин надеется на свой лук. Только своя рука не обманет. Дорогую дань наложат ханы за свою помощь. Детям и внукам нашим не хватит жизни расплатиться с ними.
Тишину гор нарушил отдаленный шум. Сразу же оборвались разговоры, снова громко заиграл кураист, и девушки, встрепенувшись, закружились в хороводе.
Присев за выступом скалы, дозорная пристально смотрела вниз на горную дорогу, куда с крутого склона соседней горы с шумом осыпались камни. Это вспугнутые беркутом дикие козы метнулись к лесу. И дозорная облегченно вздохнула. Она приподняла руку, и курай смолк. И, уже не садясь, а сгрудившись, наперебой заговорили девушки:
– Скорей решать надо… Торопиться надо…
Одна из них сорвала с головы платок и жгутом свила его. На возбужденном, раскрасневшемся лице проступили капли пота. Злые искорки прорвавшегося гнева мелькнули в старческих, слезящихся глазах. Дрожали губы и тряслась седая борода.
Словно опахнуло нестерпимым жаром от вечереющего солнца, от горной тишины, и вслед за первым стариком другие тоже сорвали со своих лиц цветастые платки и полушалки. Седобородые старики, одетые в пестрые девичьи платья, стыдясь своих нарядов, отводили друг от друга взгляды.
– На карие глаза особый налог наложили… У кого из башкир не карие глаза?.. На девичьи косы – налог… На кибитки – налог… Много коней побрали… Надо посылать гонцов к ханам. Пусть они за нас заступятся.. – придушенно и торопливо шептал старик, первым сорвавший с себя платок.
Один из стариков что-то заметил в стороне, в кустах, и взоры остальных невольно устремились в ту сторону. Некоторые снова пугливо натянули на лица только что сдернутые платки. И опять загудел курай.
В кустах верхом на взмыленных лошадях остановились два всадника. Их появления с этой стороны никто не ожидал, но они пробрались сюда по трудным, почти не хоженным тропам. Один из прибывших передал другому повод своего коня, быстро спрыгнул с седла и подошел к собравшимся старикам.
– Азамат приехал… Азамат… – пронеслось среди них.
Чернобородый, смуглый, с обветренным лицом, в сермяжном белом кафтане, в узорчатых, расшитых сапогах из сыромятной кожи, держа в руках длинный сверток из бараньей шкуры,
Азамат испытующе смотрел на стариков, на их необычные костюмы, и старики, тоже испытующе, насупившись, стыдясь самих себя, смотрели на него. От облака, закрывшего солнце, метнулась тень, и еще больше потемнело смуглое и запыленное лицо Азамата. Начав тихо, стараясь быть спокойным, он невольно повышал голос:
– Горных коз боимся… Беркутов боимся… Шагу ступить нам нельзя… По дорогам нам ездить нельзя… Собираться вместе нельзя… Соль покупать нам нельзя… Кузницы свои запрещено нам иметь… Легкий воздух гор стал тяжелым для нашей груди.
Он схватил за подол платья стоявшего ближе к нему старика и рванул к себе.
– Подобает ли аксакалу такой наряд?.. В какой одежде вы собрались здесь… Чего еще ждете? Что вы надумали?..
Старики удрученно слушали его и молчали. Но вот один из них низко поклонился Азамату и сказал:
– Надумали посылать гонцов к крымскому хану, к ханам Киргизии и Джунгарии. У них большая сила, а одни мы не одолеем врагов, – и затеребил оборки платья, не зная, куда деть бессильно опустившиеся руки.
Азамат положил руку на его плечо и досадливо усмехнулся.
– Курица соседа кажется гусем, а пустишь ее к себе, она ястребом обернется. Так же может быть и с ханской помощью.
Он развернул сверток из бараньей шкуры и вынул из него палку, окрашенную в красный цвет.
– Пусть по обычаю наших отцов и дедов обойдет эта красная палка аулы Башкирии и каждый род поставит на ней свою тамгу. Смотрите, – протянул он ее старикам. – Юрмашнский, бурзянский, кара-кипчакский род дали свое согласие бороться с царем Петром.
Из рук в руки переходила эта красная палка, и каждый внимательно рассматривал вырезанные на ней родовые знаки. И каждому представлялось, как обернутая в баранью шкуру, тайно передаваемая гонцами, обойдет эта красная палка аулы Башкирии и на ней будет весь перечень примкнувших к восстанию родов.
Красная палка возвратилась к Азамату, и он, тщательно завернув ее в шкуру, передал стоящему рядом старику.
– Посылай, бабай, по аулам.
И вдруг – тревожно и порывисто – снова загудел курай. Девушка, не сходившая с места своего дозора, распластавшись по земле, поспешно замахала рукой, зовя людей к себе. Азамат первым бросился к ней и прополз к обрыву, откуда была видна дорога.
Растянувшись цепью, по дороге двигался конный отряд. Впереди на рыжей лошади ехал офицер. Лошадь его шла неторопливым ровным шагом, укачивая в покойном ковровом седле своего седока, и офицер дремал.
В конце отряда, окруженные конвоем, привязанные за руки к железному пруту, шли восемь беглецов. Были среди них чуваши; был старик татарин; широкоплечий, рослый мужик Антон и молодой башкирин Акбулат.
Лениво помахивая плетью, загребая большими сапогами дорожную пыль, позади беглецов шел капрал, недовольный жарой, дорогой, тем, что попались вот эти беглые и приходится их сопровождать.
Проводник-башкирин указал брод через реку, и офицер, дав знак к переправе, слегка ударил шпорой заупрямившегося коня. Насторожив уши и коротко проржав, лошадь вошла в воду, звонко вздымая брызги.
Беглецы замедлили ход перед рекой, и капрал замахнулся плетью на крайнего из них, молодого башкирина. Тот съежился, втягивая голову в плечи и приготовившись к ожогу плетью, но Антон загородил его собой и принял удар на свое плечо.
– На себя перенимаешь, – засмеялся капрал. – Знать, понравилось быть битым. Ну, на еще!.. – дважды хлестнул он Антона. – Бурлацкая сволочь! А еще русский… Связался с кобылятниками… В Уфе вам покажут, какую хорошую жизнь искать нужно. Там вам покажут… Ну, говорю… Шагай!
Вслед за отрядом беглецы вступили в воду. И только что успели добрести до середины реки, как с присвистом и гиканьем из прибрежных кустов в погоню за отрядом бросились седобородые всадники в пестрых девичьих платьях. Их внезапный налет внес сумятицу в ряды смешавшихся солдат. Раненный стрелой, конь офицера мигом вынес своего оторопевшего седока на противоположный берег, вскинулся на дыбы и закружился, заржал, забил копытом землю.
Некоторые из солдат пытались было обороняться, а большинство из них, бросая ружья в воду, поднимали руки, оказавшись окруженными всадниками в таких диковинных одеждах.
Сбившись с узкого брода, многие солдаты проваливались в глубину стремительной реки, цеплялись за стремена, за ноги взбудораженных коней, и, воспользовавшись этой суматохой, беглецы попятились обратно к берегу, но капрал, крича ругательства, размахивал намокшей плетью, задерживая их. Тогда ловким ударом ноги Антон опрокинул его в воду, и, словно по уговору, все беглецы накинулись на барахтавшегося в воде капрала, топча его ногами и топя.
Опомнившись и овладев конем, офицер пришпорил его и во весь дух помчался прочь.
В рваном бешмете, подогнув под себя ноги и прислонившись спиной к высокой сосне, сидел старик кураист. Лицо его было сурово и совсем не соответствовало тому веселому плясовому напеву, какой наигрывал его курай. Пальцы старика привычно скользили по легкой тростинке, и потревоженным шмелем, то затихая и словно удаляясь, то приближаясь и будто кружась над головой, назойливо гудел курай.
Перед лицом старика развевались нарядные девичьи платья, мелькали пляшущие ноги, но старик кураист не замечал их. Все его внимание было сосредоточено на девушке, одиноко стоявшей в отдалении у самого обрыва горы.
Она не принимала участие в пляске, настороженно вглядываясь вниз, в долину, чуткая к каждому шороху, и подозрительно осматриваясь по сторонам. Перед ней – склоны гор, поросшие густым лесом, горная речка в долине. Над горами проплывали облака. Тяжело пошевеливая крыльями, на каменистом уступе горы сидел беркут, расклевывая свою добычу. Внизу, в кустарнике, паслись оседланные кони.
Только звуки курая да топот пляшущих ног слышались в тишине. Девушки плясали, прикрыв платками нижнюю часть лица, и озабоченно поглядывали на свою сверстницу, стоявшую в дозоре. Вот она коротко взмахнула рукой, и мгновенно прекратилась пляска, смолк курай, и девушки присели в полукруг. Одна из них слегка приподняла руку и укоризненно проговорила:
– Язык твой запнулся, Гали. Не те слова ты говорил. – И возбужденно, горячо, почти с ожесточением: – Пусть скачут к крымскому хану наши гонцы. И к киргизскому Средней Орды. У киргизов много коней, много всадников, много стрел…
Другая, перебив:
– Не всякая стрела долетает до цели. Пусть башкирин надеется на свой лук. Только своя рука не обманет. Дорогую дань наложат ханы за свою помощь. Детям и внукам нашим не хватит жизни расплатиться с ними.
Тишину гор нарушил отдаленный шум. Сразу же оборвались разговоры, снова громко заиграл кураист, и девушки, встрепенувшись, закружились в хороводе.
Присев за выступом скалы, дозорная пристально смотрела вниз на горную дорогу, куда с крутого склона соседней горы с шумом осыпались камни. Это вспугнутые беркутом дикие козы метнулись к лесу. И дозорная облегченно вздохнула. Она приподняла руку, и курай смолк. И, уже не садясь, а сгрудившись, наперебой заговорили девушки:
– Скорей решать надо… Торопиться надо…
Одна из них сорвала с головы платок и жгутом свила его. На возбужденном, раскрасневшемся лице проступили капли пота. Злые искорки прорвавшегося гнева мелькнули в старческих, слезящихся глазах. Дрожали губы и тряслась седая борода.
Словно опахнуло нестерпимым жаром от вечереющего солнца, от горной тишины, и вслед за первым стариком другие тоже сорвали со своих лиц цветастые платки и полушалки. Седобородые старики, одетые в пестрые девичьи платья, стыдясь своих нарядов, отводили друг от друга взгляды.
– На карие глаза особый налог наложили… У кого из башкир не карие глаза?.. На девичьи косы – налог… На кибитки – налог… Много коней побрали… Надо посылать гонцов к ханам. Пусть они за нас заступятся.. – придушенно и торопливо шептал старик, первым сорвавший с себя платок.
Один из стариков что-то заметил в стороне, в кустах, и взоры остальных невольно устремились в ту сторону. Некоторые снова пугливо натянули на лица только что сдернутые платки. И опять загудел курай.
В кустах верхом на взмыленных лошадях остановились два всадника. Их появления с этой стороны никто не ожидал, но они пробрались сюда по трудным, почти не хоженным тропам. Один из прибывших передал другому повод своего коня, быстро спрыгнул с седла и подошел к собравшимся старикам.
– Азамат приехал… Азамат… – пронеслось среди них.
Чернобородый, смуглый, с обветренным лицом, в сермяжном белом кафтане, в узорчатых, расшитых сапогах из сыромятной кожи, держа в руках длинный сверток из бараньей шкуры,
Азамат испытующе смотрел на стариков, на их необычные костюмы, и старики, тоже испытующе, насупившись, стыдясь самих себя, смотрели на него. От облака, закрывшего солнце, метнулась тень, и еще больше потемнело смуглое и запыленное лицо Азамата. Начав тихо, стараясь быть спокойным, он невольно повышал голос:
– Горных коз боимся… Беркутов боимся… Шагу ступить нам нельзя… По дорогам нам ездить нельзя… Собираться вместе нельзя… Соль покупать нам нельзя… Кузницы свои запрещено нам иметь… Легкий воздух гор стал тяжелым для нашей груди.
Он схватил за подол платья стоявшего ближе к нему старика и рванул к себе.
– Подобает ли аксакалу такой наряд?.. В какой одежде вы собрались здесь… Чего еще ждете? Что вы надумали?..
Старики удрученно слушали его и молчали. Но вот один из них низко поклонился Азамату и сказал:
– Надумали посылать гонцов к крымскому хану, к ханам Киргизии и Джунгарии. У них большая сила, а одни мы не одолеем врагов, – и затеребил оборки платья, не зная, куда деть бессильно опустившиеся руки.
Азамат положил руку на его плечо и досадливо усмехнулся.
– Курица соседа кажется гусем, а пустишь ее к себе, она ястребом обернется. Так же может быть и с ханской помощью.
Он развернул сверток из бараньей шкуры и вынул из него палку, окрашенную в красный цвет.
– Пусть по обычаю наших отцов и дедов обойдет эта красная палка аулы Башкирии и каждый род поставит на ней свою тамгу. Смотрите, – протянул он ее старикам. – Юрмашнский, бурзянский, кара-кипчакский род дали свое согласие бороться с царем Петром.
Из рук в руки переходила эта красная палка, и каждый внимательно рассматривал вырезанные на ней родовые знаки. И каждому представлялось, как обернутая в баранью шкуру, тайно передаваемая гонцами, обойдет эта красная палка аулы Башкирии и на ней будет весь перечень примкнувших к восстанию родов.
Красная палка возвратилась к Азамату, и он, тщательно завернув ее в шкуру, передал стоящему рядом старику.
– Посылай, бабай, по аулам.
И вдруг – тревожно и порывисто – снова загудел курай. Девушка, не сходившая с места своего дозора, распластавшись по земле, поспешно замахала рукой, зовя людей к себе. Азамат первым бросился к ней и прополз к обрыву, откуда была видна дорога.
Растянувшись цепью, по дороге двигался конный отряд. Впереди на рыжей лошади ехал офицер. Лошадь его шла неторопливым ровным шагом, укачивая в покойном ковровом седле своего седока, и офицер дремал.
В конце отряда, окруженные конвоем, привязанные за руки к железному пруту, шли восемь беглецов. Были среди них чуваши; был старик татарин; широкоплечий, рослый мужик Антон и молодой башкирин Акбулат.
Лениво помахивая плетью, загребая большими сапогами дорожную пыль, позади беглецов шел капрал, недовольный жарой, дорогой, тем, что попались вот эти беглые и приходится их сопровождать.
Проводник-башкирин указал брод через реку, и офицер, дав знак к переправе, слегка ударил шпорой заупрямившегося коня. Насторожив уши и коротко проржав, лошадь вошла в воду, звонко вздымая брызги.
Беглецы замедлили ход перед рекой, и капрал замахнулся плетью на крайнего из них, молодого башкирина. Тот съежился, втягивая голову в плечи и приготовившись к ожогу плетью, но Антон загородил его собой и принял удар на свое плечо.
– На себя перенимаешь, – засмеялся капрал. – Знать, понравилось быть битым. Ну, на еще!.. – дважды хлестнул он Антона. – Бурлацкая сволочь! А еще русский… Связался с кобылятниками… В Уфе вам покажут, какую хорошую жизнь искать нужно. Там вам покажут… Ну, говорю… Шагай!
Вслед за отрядом беглецы вступили в воду. И только что успели добрести до середины реки, как с присвистом и гиканьем из прибрежных кустов в погоню за отрядом бросились седобородые всадники в пестрых девичьих платьях. Их внезапный налет внес сумятицу в ряды смешавшихся солдат. Раненный стрелой, конь офицера мигом вынес своего оторопевшего седока на противоположный берег, вскинулся на дыбы и закружился, заржал, забил копытом землю.
Некоторые из солдат пытались было обороняться, а большинство из них, бросая ружья в воду, поднимали руки, оказавшись окруженными всадниками в таких диковинных одеждах.
Сбившись с узкого брода, многие солдаты проваливались в глубину стремительной реки, цеплялись за стремена, за ноги взбудораженных коней, и, воспользовавшись этой суматохой, беглецы попятились обратно к берегу, но капрал, крича ругательства, размахивал намокшей плетью, задерживая их. Тогда ловким ударом ноги Антон опрокинул его в воду, и, словно по уговору, все беглецы накинулись на барахтавшегося в воде капрала, топча его ногами и топя.
Опомнившись и овладев конем, офицер пришпорил его и во весь дух помчался прочь.
III
Уфимский воевода Аничков, еще не оклемавшись как следует от недавней простуды, поминутно покашливая, раздраженно ходил по своей провинциальной канцелярии. Выходило так, что не угоден он стал государю Петру Алексеевичу, если сюда, на воеводское место, едет из Казани Лев Аристов.
Едет, но – слава богу! – пока никак не доедет. Перекрыли ему путь на Казанской дороге башкиры и не пропускают в Уфу. Зачем им какой-то новый воевода, когда свой бачка есть? Со своим они давно сжились, знают все его повадки, а новый не иначе как едет за тем, чтобы на них, на башкир, новые поборы-налоги накладывать. А зачем им, башкирам, новые налоги нужны? Не нужны совсем.
Вот как теперь повелось: все то, от чего в Москве и в Петербурге сами царские прибыльщики отказываются, как от вздорного, несуразного, вроде налога на глаза или на девичьи косы, то подхватывают прибыльщики в отдаленных воеводствах, лишь бы побольше денег собрать и получше выслужиться.
Неприятные вести доставил Аничкову прибывший из Казани гонец, и только одно в них пока отрадно, что не пропускают башкиры Аристова в Уфу, хотя тот с изрядным войском сюда идет. Озлобились бы посильнее башкиры да поколотили бы его хорошенько, чтобы без оглядки назад в Казань убежал, – вот то было б добро!
Но взглянул Аничков на портрет царя Петра, хотя и аляповато нарисованный, но висевший над воеводским столом в богатой, раззолоченной раме, и муторно стало на душе. Прорывавшаяся неприязнь к царю мешалась со страхом: ежели царь отстранит от здешнего воеводства, значит, жди какой-нибудь еще большей опалы. А за что, про что? Уж не за то ли, что денег не со всех башкир за карие их глаза сумел сыскать да не измерил, какой длины косы у девок? Для этого сперва нужно не в своем разуме быть.
Додумались же! На черные глаза – по два алтына налога, на серые – по восемь алтын. А в иной башкирской семье десятка два либо три, а то и больше глаз, и где же столько алтын набраться, чтобы все глаза оплатить? И, если уж правду сказать, то надо бы за карий глаз по восемь алтын брать, потому как он, карий, самый сглазной бывает. От него многие порчи случаются и на скотину и на баб. А еще того больше – на девок.
Потрудились явившиеся в Уфу прибыльщики Андрей Жихарев да Михайло Дохов: определили семьдесят две статьи налогов, по которым башкиры должны деньги казне вносить, да без промедления сроков, не то за недоимки будет еще особый налог, называемый штрафом.
Еще раз взглянул воевода на царский портрет и встретился взглядом со строгими и неотступно следящими за ним глазами Петра. Отходил воевода к окну, и царь словно бы переводил взгляд туда же. Аничков нервничал, старался вовсе не взглядывать на портрет, но знал, что царь продолжает следить за ним и, может быть, уже принимает какие-то решения, касающиеся всего уфимского воеводства и дальнейшей судьбы самого воеводы.
А может, это не прошедшая хворь держит его все еще в полубредовом состоянии? Похоже, что снова подбирается жар к голове и весь лоб испариной обметало.
Нет, не так, не то… Все не то! Нужно исправить, укрепить в глазах царя свое положение и не радоваться тому, что возмутившиеся башкиры не пропускают Аристова к Уфе, а, постараться скорее смять, сломить их сопротивление и прорвавшееся возмущение перевести в безоговорочную их покорность.
– Что это там?.. – прислушался он к шуму, доносящемуся к нему со двора.
То – огорчение, неприятность, а то – в один и тот же час – нежданная радость. Дорогим посланцем от самого государя припожаловал к уфимскому воеводе бывший петербургский гостинодворский купец, а теперь промышленных дел старатель Артамон Лукич Шорников, чтобы выбрать в Приуралье подходящее место для постройки железоделательного завода. Для ради приятного знакомства не преминул вчерашний купец – завтрашний заводчик – привезти уфимскому воеводе подарок ради их будущих дружеских отношений, и со всей подобающей такому случаю церемонией были высказаны слова обоюдной любезности.
Никто других гостей не сзывал, а они явились сами, неведомо когда и кем оповещенные о прибытии петербургского купца, и в воеводскую канцелярию набрались любопытные. Среди них были богатый башкирин Кадрай-тархан и мулла Хасан.
– Ай-е!.. Ай-е!.. – причмокивая губами, выражали они свое удивление, а удивляться было чему, наблюдая, как возчики вносили в воеводскую канцелярию обшитый рогожами низкий, но длинный ящик, осторожно протиснувшись с ним в дверь.
Ящик бережно опустили на пол, сняли с него рогожу, кошму, а под кошмой оказалась прослойка пуха, и вдруг все увидели, что потолок воеводской канцелярии опрокинулся в этот ящик и залег в нем, повторившись своим отражением. Улыбался воевода Аничков, улыбался его гость Артамон Лукич Шорников, улыбались все наблюдавшие, а лицо Кадрай-тархана выразило вдруг явное недоумение, когда он, Кадрай, вдруг увидел себя на дне этого ящика.
– Зеркало! – восхищенно воскликнул Аничков.
– Ай-е… Зеркало… – повторил за ним Кадрай-тархан, узнав, как называется такая вещь.
Весь простенок от пола до потолка заняло собой это зеркало в богатой оправе и творило свои чудеса. Вот – словно проплыл в нем сам воевода; вот – будто надвинулся из-за рамы и показался стол с лежащими на нем бумагами, а вот вдруг и другой, тоже живой мулла Хасан в таком же халате и в такой же чалме. Увидел мулла себя и сначала испуганно отшатнулся, а потом засмеялся, ткнул в себя, другого, пальцем и от изумления икнул.
– Ай-е!.. Ай-е!.. – повторял Кадрай-тархан.
Он подвел к зеркалу воеводского писаря Уразая, и даже этот совсем небольшой по своему чину и званию человек во весь рост повторился в зеркале. Даже простой писарь! Это было просто удивительно. Значит, зеркало может и любого другого так же вот повторить? Даже приходящего к воеводе с жалобой мещеряка или вовсе дервиша-оборвыша во всем его неприглядном виде? Или потом нужно будет от этого зеркало как-нибудь очищать?..
Человеку можно увидеть себя, например, в луже после дождя, в какой-нибудь другой тихой воде, но там отражения бывают смутными и бесцветными, как тени. Только в ясный солнечный день можно увидеть голубизну как бы опрокинутого в воду неба или огни факелов и фонарей, когда на лодке или пароме переплываешь Ак-Су. И еще – солнце, народившийся месяц или совсем полная, вызревшая луна и звезды могут явственно отражаться в воде.
Все цвета и оттенки одежды видны в этом зеркале, каждая складка на рукаве халата и морщинка на лице.
– Ай-е!..
Осторожно протянул Кадрай-тархан руку, и она встретилась с его же рукой, протянутой оттуда, из чудесной зеркальной глубины. Погладил пальцем свой палец и, повернувшись к наблюдавшему за ним петербургскому гостю, нетерпеливо спросил:
– Сколько стоит такое?
Подарок не денежной ценой чтим. С низким поклоном и заверениями, чтобы не почелся подарок за какое-либо корыстное искательство, а единственно в дар безмерного уважения к господину уфимскому воеводе, просит он, Артамон Лукич Шорников, принять это зеркало и красоваться в нем воеводской персоне.
– Ай-е!.. – завистливо причмокивал Кадрай-тархан.
Аничков был очень доволен такой нечаянной радостью, посетившей его в этот тревожный день. Гость с чувством глубочайшего почтения приложил руку к сердцу и поклонился, – хозяин тем же ответил ему.
– О! Один бачка – кунак и другой бачка – кунак, – сделал вывод Кадрай-тархан.
Он тоже согласился бы водить дружбу с человеком, щедрым на такие подарки. Ах, если бы у него в кибитке была такая необыкновенная вещь, называемая зеркалом! Он, Кадрай, сидел бы перед ним и смотрел на точно такого же другого Кадрая и разговаривал бы с ним или они вместе пели бы хорошие песни. Но если бы такая вещь была у него, он ни за что не позволил бы, чтобы из ее волшебной глубины появлялся недостойный человек, чтобы от его невзрачного вида не портилось чудесное зеркало. Конечно, о подарке он не мог помышлять, а денег заплатить за такое диво у него сейчас нет: последние, что были, за свои глаза и глаза всех домочадцев и челядинцев казне отдал. Но мог бы он, Кадрай-тархан, сказать заезжему гостю: «Выйди в широкую степь и, сколько земли охватит твой глаз, возьми себе». Земли у Кадрай-тархана много и тут, под Уфой, и еще по Осинской и Сибирской дороге. Так он и предложил:
– Понимаю, почтеннейший, – ответил гость. – Только ведь глаз глазу рознь. Иной – вельми зоркий – далече вокруг видит, а к тому же если на пригорочек встанет, – добродушно посмеялся он.
– Можно встать и на пригорок, – разрешал Кадрай-тархан.
Порешили так: будет и у Кадрая-тархана такое же зеркало, доставят его ему. И тут же договорились, что в задаток за него передаст Кадрай-тархан Артамону Лукичу Шорникову землю в Уральском пригорье по реке Серге для постройки там железоделательного завода. Воевода Аничков и мулла Хасан были советчиками и свидетелями полюбовной их сделки.
Следовало хорошо отметить счастливую встречу с досточтимым петербургским гостем, и воевода Аничков пригласил его пожаловать на ужин, а заодно с ним и старых приятелей – Кадрая-тархана и муллу Хасана.
– Ай-е… – приложил руку к груди Кадрай-тархан. И, в знак согласия, наклонил голову мулла Хасан.
Но еще не кончился короткий, отведенный жизнью срок радостным, веселым минутам, а подоспела новая неприятность. Бесцеремонно растолкав собравшихся людей, в воеводскую канцелярию явился сбежавший с речной переправы офицер и вместе с ним, сутулясь, вошел верный башкирский старшина Уразкул. Дурной мухой в открытое окно влетела весть о нападении на отряд необыкновенных всадников из переодетых стариков.
– Это те аксакалы, что в девичьих платьях собирались на горе, где созван был их курултай, – пояснил старшина Уразкул.
Сбивчиво, порой не подбирая нужных слов, рассказывал он о том, как, узнав о намерении стариков собраться, он заспешил в Уфу, чтобы сообщить воеводе о готовящемся замешательстве. Башкирам – пешим или конным – запрещено собираться больше двух человек, но это запрещение было для мужчин, а не касалось девушек. Воспользовавшись этим, под видом девичьих игр на горе собрались старики на свой запретный тайный сбор и сговор.
– Прочь все посторонние, – выгонял Аничков из канцелярии набравшихся людей.
Кадрай-тархан, мулла Хасан и Уразкул направились было к двери, но воевода задержал их. Они не посторонние, а могут быть полезными советчиками.
И они охотно посоветовали:
– Надо, бачка, подослать к мятежникам своих верных людей, будто перешедших на их сторону, тогда все замыслы возмутителей станут тебе известны, – сказал Кадрай-тархан.
– Пришедших с челобитными и жалобами задержать в Уфе как заложников. Это образумит многих непокорных, – добавил Уразкул.
– Так, да, – подтвердил их слова мулла Хасан.
– Дай знать всем пришедшим башкирам, что я завтра разберу их жалобы. Пусть никуда не отлучаются, – отдавал воевода распоряжения писарю.
Смятение охватывало башкир, пришедших к воеводе со своими нуждами. Аксакалы напали на царский отряд, и, может, нужно скорее возвращаться в свои аулы?.. Или, может, дольше оставаться здесь и узнавать, что станет предпринимать начальство? Ай, ай, как быть? Как сделать лучше?..
Летний вечер широко раскинулся над Уфой, над рекой Ак-Идель. На небе и на речной воде одна за другой стали зажигаться звезды. Воеводская стража прогнала со двора всех жалобщиков и челобитчиков, чтобы они не лезли к окнам. Помня о том, что больше двух собираться запрещено, башкиры поодиночке длинной вереницей расположились на ночь у дощатого забора, ограждавшего воеводский двор, и на земляном валу, поросшем репейником и лопухами.
Бачка писарь сказал, что с утра бачка воевода станет выслушивать их жалобы на притеснения и тогда можно будет умолять его о милости, нашептывать на недругов, кричать на завистников и лжецов и, если уж так нужно, то повалиться бачке-воеводе в ноги.
Надо быть тут, а там, – там, на Казанской дороге, аксакалы напали на солдат… Ай, ай!.. Может, все же скорей бежать в свои аулы? Или – тоже туда, к аксакалам? Забыть все обиды и распри между собой и бежать к ним, к своим, к непокорным?..
Писарь воеводской канцелярии Уразай долго стоял на крыльце, не решаясь ступить дальше. Понимал, что нельзя оставаться в таком оцепенении, надо что-то предпринимать. Но – что? В его воле погубить людей, которых оставят здесь заложниками, и в его воле их спасти. Представлял себе, как под конвоем воеводской стражи отведут их утром в острог, откуда они уже не выйдут никогда живыми. Грех большой ляжет за это на него, писаря Уразая, и аллах не простит ему гибели соплеменников. Нет, нельзя медлить еще и потому, что там, в канцелярии, в эти минуты решается что-то еще, о чем нужно знать.
Уразай выскочил за ворота, подбежал к сидевшему у забора старику нищему и, затормошив его, прошептал:
– Скажи всем… Скажи… Большой беде утром быть. Пусть не ждут ее, а убегают…
– Что сказать, бачка? Кому? – не понимал старик.
– Тихо… Тсс-с… Пускай все уходят, бегом уходят, а останутся – ответят головой за возмущение. Никого живым здесь не оставят. Скорей скажи…
И – слово в слово – повторил все это приблизившемуся к нему другому, более понятливому башкирину.
Сердце било, как в колокол. В голове нарастал и усиливался тяжелый гул. Вспотели скулы, а губы опалило нахлынувшим жаром. Уразай прикрыл глаза, отдышался и, когда убедился, что никого из башкир у забора уже нет, возвратился в канцелярию.
На столе в подсвечнике горела свеча. Воевода Аничков, Кадрай-тархан, старшина Уразкул, мулла Хасан и петербургский гость о чем-то совещались. Писарь прислушивался к гулу их голосов, стараясь вникать в смысл их слов, и, почувствовав себя словно освобожденным от тяжелого груза, проговорил:
– Я им сказал… Байсуш сидел, нищий… Я сказал, чтобы все убегали, а иначе пропадут, головой ответят… Они поверили мне, убежали.
– Что ты сказал? Кому? Зачем… – не мог понять воевода.
– Пусть думают, что я с ними. Пусть так думают, – говорил писарь. – По всем аулам эта весть облетит. И я… я тоже уйду к ним, узнаю всех зачинщиков. Все сделаю. Сам я, один…
Аничков недоуменно разводил руками, готовый разразиться страшным гневом.
– Не посоветовавшись… Без нашего ведома… Да кто ж тебе позволил?!
А Кадрай-тархан ударил ладонью по столу и, осклабившись в улыбке, прищелкнул языком.
– Ай-е!.. Джигит Уразай!.. Умный голова Уразай!.. Так надо, так! – одобрительно повторял Кадрай-тархан. – Самый молодец наш Уразай!
Столько происшествий за немногие часы! И кто бы мог подумать, что смирный писарь воеводской канцелярии пойдет как бы возглавить возмущение башкир, кочующих в окрестностях Казанской дороги, и сам приведет потом зачинщиков на расправу? А теперь будет так. И верный начальству старшина Уразкул пойдет вместе с ним. Они в ночь уйдут на Казанскую дорогу, будто бы тоже убежав из Уфы. Вот и ладно, вот и хорошо. Сразу понял все замыслы писаря Уразая умудренный жизненным опытом Кадрай-тархан.
И еще хорошо, что воевода не забыл об ужине. Можно будет с большим удовольствием принять участие в этом приятном домашнем пиршестве. И туда, в хоромы воеводы, понесут дорогой подарок петербургского гостя. Пусть воеводские служители зажгут факел, чтобы освещать дорогу, и осторожным, легким пусть будет каждый их шаг, чтобы не спугнуть ни одну звезду, которая пожелает поглядеться в зеркало. И надо будет так поставить его в воеводских хоромах, чтобы было видно, как завтра утром ранняя заря загорится в нем.
Факельщик шел впереди. За ним – сам воевода с петербургским гостем, следом за ними двое служителей несли зеркало, и в нем, будто играя, отражались и переливались отсветы факела. Шествие замыкали Кадрай-тархан и мулла Хасан.
С вечера показывались звезды, а теперь, ближе к ночи, все небо затянуло черным пологом туч. Со всех сторон липла непроглядная тьма, и лишь узкую тропку прожигал в ней продвигавшийся вперед факел. Еще немного шагов, и будет дом воеводы.
Услышав людские шаги, во дворе, мечась на своей цепи, неистово забрехала собака, и, словно испугавшись ее и не сумев увернуться от камня, метко брошенного из темноты чьей-то рукой, звонко вскрикнуло зеркало, осыпая землю осколками.
Едет, но – слава богу! – пока никак не доедет. Перекрыли ему путь на Казанской дороге башкиры и не пропускают в Уфу. Зачем им какой-то новый воевода, когда свой бачка есть? Со своим они давно сжились, знают все его повадки, а новый не иначе как едет за тем, чтобы на них, на башкир, новые поборы-налоги накладывать. А зачем им, башкирам, новые налоги нужны? Не нужны совсем.
Вот как теперь повелось: все то, от чего в Москве и в Петербурге сами царские прибыльщики отказываются, как от вздорного, несуразного, вроде налога на глаза или на девичьи косы, то подхватывают прибыльщики в отдаленных воеводствах, лишь бы побольше денег собрать и получше выслужиться.
Неприятные вести доставил Аничкову прибывший из Казани гонец, и только одно в них пока отрадно, что не пропускают башкиры Аристова в Уфу, хотя тот с изрядным войском сюда идет. Озлобились бы посильнее башкиры да поколотили бы его хорошенько, чтобы без оглядки назад в Казань убежал, – вот то было б добро!
Но взглянул Аничков на портрет царя Петра, хотя и аляповато нарисованный, но висевший над воеводским столом в богатой, раззолоченной раме, и муторно стало на душе. Прорывавшаяся неприязнь к царю мешалась со страхом: ежели царь отстранит от здешнего воеводства, значит, жди какой-нибудь еще большей опалы. А за что, про что? Уж не за то ли, что денег не со всех башкир за карие их глаза сумел сыскать да не измерил, какой длины косы у девок? Для этого сперва нужно не в своем разуме быть.
Додумались же! На черные глаза – по два алтына налога, на серые – по восемь алтын. А в иной башкирской семье десятка два либо три, а то и больше глаз, и где же столько алтын набраться, чтобы все глаза оплатить? И, если уж правду сказать, то надо бы за карий глаз по восемь алтын брать, потому как он, карий, самый сглазной бывает. От него многие порчи случаются и на скотину и на баб. А еще того больше – на девок.
Потрудились явившиеся в Уфу прибыльщики Андрей Жихарев да Михайло Дохов: определили семьдесят две статьи налогов, по которым башкиры должны деньги казне вносить, да без промедления сроков, не то за недоимки будет еще особый налог, называемый штрафом.
Еще раз взглянул воевода на царский портрет и встретился взглядом со строгими и неотступно следящими за ним глазами Петра. Отходил воевода к окну, и царь словно бы переводил взгляд туда же. Аничков нервничал, старался вовсе не взглядывать на портрет, но знал, что царь продолжает следить за ним и, может быть, уже принимает какие-то решения, касающиеся всего уфимского воеводства и дальнейшей судьбы самого воеводы.
А может, это не прошедшая хворь держит его все еще в полубредовом состоянии? Похоже, что снова подбирается жар к голове и весь лоб испариной обметало.
Нет, не так, не то… Все не то! Нужно исправить, укрепить в глазах царя свое положение и не радоваться тому, что возмутившиеся башкиры не пропускают Аристова к Уфе, а, постараться скорее смять, сломить их сопротивление и прорвавшееся возмущение перевести в безоговорочную их покорность.
– Что это там?.. – прислушался он к шуму, доносящемуся к нему со двора.
То – огорчение, неприятность, а то – в один и тот же час – нежданная радость. Дорогим посланцем от самого государя припожаловал к уфимскому воеводе бывший петербургский гостинодворский купец, а теперь промышленных дел старатель Артамон Лукич Шорников, чтобы выбрать в Приуралье подходящее место для постройки железоделательного завода. Для ради приятного знакомства не преминул вчерашний купец – завтрашний заводчик – привезти уфимскому воеводе подарок ради их будущих дружеских отношений, и со всей подобающей такому случаю церемонией были высказаны слова обоюдной любезности.
Никто других гостей не сзывал, а они явились сами, неведомо когда и кем оповещенные о прибытии петербургского купца, и в воеводскую канцелярию набрались любопытные. Среди них были богатый башкирин Кадрай-тархан и мулла Хасан.
– Ай-е!.. Ай-е!.. – причмокивая губами, выражали они свое удивление, а удивляться было чему, наблюдая, как возчики вносили в воеводскую канцелярию обшитый рогожами низкий, но длинный ящик, осторожно протиснувшись с ним в дверь.
Ящик бережно опустили на пол, сняли с него рогожу, кошму, а под кошмой оказалась прослойка пуха, и вдруг все увидели, что потолок воеводской канцелярии опрокинулся в этот ящик и залег в нем, повторившись своим отражением. Улыбался воевода Аничков, улыбался его гость Артамон Лукич Шорников, улыбались все наблюдавшие, а лицо Кадрай-тархана выразило вдруг явное недоумение, когда он, Кадрай, вдруг увидел себя на дне этого ящика.
– Зеркало! – восхищенно воскликнул Аничков.
– Ай-е… Зеркало… – повторил за ним Кадрай-тархан, узнав, как называется такая вещь.
Весь простенок от пола до потолка заняло собой это зеркало в богатой оправе и творило свои чудеса. Вот – словно проплыл в нем сам воевода; вот – будто надвинулся из-за рамы и показался стол с лежащими на нем бумагами, а вот вдруг и другой, тоже живой мулла Хасан в таком же халате и в такой же чалме. Увидел мулла себя и сначала испуганно отшатнулся, а потом засмеялся, ткнул в себя, другого, пальцем и от изумления икнул.
– Ай-е!.. Ай-е!.. – повторял Кадрай-тархан.
Он подвел к зеркалу воеводского писаря Уразая, и даже этот совсем небольшой по своему чину и званию человек во весь рост повторился в зеркале. Даже простой писарь! Это было просто удивительно. Значит, зеркало может и любого другого так же вот повторить? Даже приходящего к воеводе с жалобой мещеряка или вовсе дервиша-оборвыша во всем его неприглядном виде? Или потом нужно будет от этого зеркало как-нибудь очищать?..
Человеку можно увидеть себя, например, в луже после дождя, в какой-нибудь другой тихой воде, но там отражения бывают смутными и бесцветными, как тени. Только в ясный солнечный день можно увидеть голубизну как бы опрокинутого в воду неба или огни факелов и фонарей, когда на лодке или пароме переплываешь Ак-Су. И еще – солнце, народившийся месяц или совсем полная, вызревшая луна и звезды могут явственно отражаться в воде.
Все цвета и оттенки одежды видны в этом зеркале, каждая складка на рукаве халата и морщинка на лице.
– Ай-е!..
Осторожно протянул Кадрай-тархан руку, и она встретилась с его же рукой, протянутой оттуда, из чудесной зеркальной глубины. Погладил пальцем свой палец и, повернувшись к наблюдавшему за ним петербургскому гостю, нетерпеливо спросил:
– Сколько стоит такое?
Подарок не денежной ценой чтим. С низким поклоном и заверениями, чтобы не почелся подарок за какое-либо корыстное искательство, а единственно в дар безмерного уважения к господину уфимскому воеводе, просит он, Артамон Лукич Шорников, принять это зеркало и красоваться в нем воеводской персоне.
– Ай-е!.. – завистливо причмокивал Кадрай-тархан.
Аничков был очень доволен такой нечаянной радостью, посетившей его в этот тревожный день. Гость с чувством глубочайшего почтения приложил руку к сердцу и поклонился, – хозяин тем же ответил ему.
– О! Один бачка – кунак и другой бачка – кунак, – сделал вывод Кадрай-тархан.
Он тоже согласился бы водить дружбу с человеком, щедрым на такие подарки. Ах, если бы у него в кибитке была такая необыкновенная вещь, называемая зеркалом! Он, Кадрай, сидел бы перед ним и смотрел на точно такого же другого Кадрая и разговаривал бы с ним или они вместе пели бы хорошие песни. Но если бы такая вещь была у него, он ни за что не позволил бы, чтобы из ее волшебной глубины появлялся недостойный человек, чтобы от его невзрачного вида не портилось чудесное зеркало. Конечно, о подарке он не мог помышлять, а денег заплатить за такое диво у него сейчас нет: последние, что были, за свои глаза и глаза всех домочадцев и челядинцев казне отдал. Но мог бы он, Кадрай-тархан, сказать заезжему гостю: «Выйди в широкую степь и, сколько земли охватит твой глаз, возьми себе». Земли у Кадрай-тархана много и тут, под Уфой, и еще по Осинской и Сибирской дороге. Так он и предложил:
– Понимаю, почтеннейший, – ответил гость. – Только ведь глаз глазу рознь. Иной – вельми зоркий – далече вокруг видит, а к тому же если на пригорочек встанет, – добродушно посмеялся он.
– Можно встать и на пригорок, – разрешал Кадрай-тархан.
Порешили так: будет и у Кадрая-тархана такое же зеркало, доставят его ему. И тут же договорились, что в задаток за него передаст Кадрай-тархан Артамону Лукичу Шорникову землю в Уральском пригорье по реке Серге для постройки там железоделательного завода. Воевода Аничков и мулла Хасан были советчиками и свидетелями полюбовной их сделки.
Следовало хорошо отметить счастливую встречу с досточтимым петербургским гостем, и воевода Аничков пригласил его пожаловать на ужин, а заодно с ним и старых приятелей – Кадрая-тархана и муллу Хасана.
– Ай-е… – приложил руку к груди Кадрай-тархан. И, в знак согласия, наклонил голову мулла Хасан.
Но еще не кончился короткий, отведенный жизнью срок радостным, веселым минутам, а подоспела новая неприятность. Бесцеремонно растолкав собравшихся людей, в воеводскую канцелярию явился сбежавший с речной переправы офицер и вместе с ним, сутулясь, вошел верный башкирский старшина Уразкул. Дурной мухой в открытое окно влетела весть о нападении на отряд необыкновенных всадников из переодетых стариков.
– Это те аксакалы, что в девичьих платьях собирались на горе, где созван был их курултай, – пояснил старшина Уразкул.
Сбивчиво, порой не подбирая нужных слов, рассказывал он о том, как, узнав о намерении стариков собраться, он заспешил в Уфу, чтобы сообщить воеводе о готовящемся замешательстве. Башкирам – пешим или конным – запрещено собираться больше двух человек, но это запрещение было для мужчин, а не касалось девушек. Воспользовавшись этим, под видом девичьих игр на горе собрались старики на свой запретный тайный сбор и сговор.
– Прочь все посторонние, – выгонял Аничков из канцелярии набравшихся людей.
Кадрай-тархан, мулла Хасан и Уразкул направились было к двери, но воевода задержал их. Они не посторонние, а могут быть полезными советчиками.
И они охотно посоветовали:
– Надо, бачка, подослать к мятежникам своих верных людей, будто перешедших на их сторону, тогда все замыслы возмутителей станут тебе известны, – сказал Кадрай-тархан.
– Пришедших с челобитными и жалобами задержать в Уфе как заложников. Это образумит многих непокорных, – добавил Уразкул.
– Так, да, – подтвердил их слова мулла Хасан.
– Дай знать всем пришедшим башкирам, что я завтра разберу их жалобы. Пусть никуда не отлучаются, – отдавал воевода распоряжения писарю.
Смятение охватывало башкир, пришедших к воеводе со своими нуждами. Аксакалы напали на царский отряд, и, может, нужно скорее возвращаться в свои аулы?.. Или, может, дольше оставаться здесь и узнавать, что станет предпринимать начальство? Ай, ай, как быть? Как сделать лучше?..
Летний вечер широко раскинулся над Уфой, над рекой Ак-Идель. На небе и на речной воде одна за другой стали зажигаться звезды. Воеводская стража прогнала со двора всех жалобщиков и челобитчиков, чтобы они не лезли к окнам. Помня о том, что больше двух собираться запрещено, башкиры поодиночке длинной вереницей расположились на ночь у дощатого забора, ограждавшего воеводский двор, и на земляном валу, поросшем репейником и лопухами.
Бачка писарь сказал, что с утра бачка воевода станет выслушивать их жалобы на притеснения и тогда можно будет умолять его о милости, нашептывать на недругов, кричать на завистников и лжецов и, если уж так нужно, то повалиться бачке-воеводе в ноги.
Надо быть тут, а там, – там, на Казанской дороге, аксакалы напали на солдат… Ай, ай!.. Может, все же скорей бежать в свои аулы? Или – тоже туда, к аксакалам? Забыть все обиды и распри между собой и бежать к ним, к своим, к непокорным?..
Писарь воеводской канцелярии Уразай долго стоял на крыльце, не решаясь ступить дальше. Понимал, что нельзя оставаться в таком оцепенении, надо что-то предпринимать. Но – что? В его воле погубить людей, которых оставят здесь заложниками, и в его воле их спасти. Представлял себе, как под конвоем воеводской стражи отведут их утром в острог, откуда они уже не выйдут никогда живыми. Грех большой ляжет за это на него, писаря Уразая, и аллах не простит ему гибели соплеменников. Нет, нельзя медлить еще и потому, что там, в канцелярии, в эти минуты решается что-то еще, о чем нужно знать.
Уразай выскочил за ворота, подбежал к сидевшему у забора старику нищему и, затормошив его, прошептал:
– Скажи всем… Скажи… Большой беде утром быть. Пусть не ждут ее, а убегают…
– Что сказать, бачка? Кому? – не понимал старик.
– Тихо… Тсс-с… Пускай все уходят, бегом уходят, а останутся – ответят головой за возмущение. Никого живым здесь не оставят. Скорей скажи…
И – слово в слово – повторил все это приблизившемуся к нему другому, более понятливому башкирину.
Сердце било, как в колокол. В голове нарастал и усиливался тяжелый гул. Вспотели скулы, а губы опалило нахлынувшим жаром. Уразай прикрыл глаза, отдышался и, когда убедился, что никого из башкир у забора уже нет, возвратился в канцелярию.
На столе в подсвечнике горела свеча. Воевода Аничков, Кадрай-тархан, старшина Уразкул, мулла Хасан и петербургский гость о чем-то совещались. Писарь прислушивался к гулу их голосов, стараясь вникать в смысл их слов, и, почувствовав себя словно освобожденным от тяжелого груза, проговорил:
– Я им сказал… Байсуш сидел, нищий… Я сказал, чтобы все убегали, а иначе пропадут, головой ответят… Они поверили мне, убежали.
– Что ты сказал? Кому? Зачем… – не мог понять воевода.
– Пусть думают, что я с ними. Пусть так думают, – говорил писарь. – По всем аулам эта весть облетит. И я… я тоже уйду к ним, узнаю всех зачинщиков. Все сделаю. Сам я, один…
Аничков недоуменно разводил руками, готовый разразиться страшным гневом.
– Не посоветовавшись… Без нашего ведома… Да кто ж тебе позволил?!
А Кадрай-тархан ударил ладонью по столу и, осклабившись в улыбке, прищелкнул языком.
– Ай-е!.. Джигит Уразай!.. Умный голова Уразай!.. Так надо, так! – одобрительно повторял Кадрай-тархан. – Самый молодец наш Уразай!
Столько происшествий за немногие часы! И кто бы мог подумать, что смирный писарь воеводской канцелярии пойдет как бы возглавить возмущение башкир, кочующих в окрестностях Казанской дороги, и сам приведет потом зачинщиков на расправу? А теперь будет так. И верный начальству старшина Уразкул пойдет вместе с ним. Они в ночь уйдут на Казанскую дорогу, будто бы тоже убежав из Уфы. Вот и ладно, вот и хорошо. Сразу понял все замыслы писаря Уразая умудренный жизненным опытом Кадрай-тархан.
И еще хорошо, что воевода не забыл об ужине. Можно будет с большим удовольствием принять участие в этом приятном домашнем пиршестве. И туда, в хоромы воеводы, понесут дорогой подарок петербургского гостя. Пусть воеводские служители зажгут факел, чтобы освещать дорогу, и осторожным, легким пусть будет каждый их шаг, чтобы не спугнуть ни одну звезду, которая пожелает поглядеться в зеркало. И надо будет так поставить его в воеводских хоромах, чтобы было видно, как завтра утром ранняя заря загорится в нем.
Факельщик шел впереди. За ним – сам воевода с петербургским гостем, следом за ними двое служителей несли зеркало, и в нем, будто играя, отражались и переливались отсветы факела. Шествие замыкали Кадрай-тархан и мулла Хасан.
С вечера показывались звезды, а теперь, ближе к ночи, все небо затянуло черным пологом туч. Со всех сторон липла непроглядная тьма, и лишь узкую тропку прожигал в ней продвигавшийся вперед факел. Еще немного шагов, и будет дом воеводы.
Услышав людские шаги, во дворе, мечась на своей цепи, неистово забрехала собака, и, словно испугавшись ее и не сумев увернуться от камня, метко брошенного из темноты чьей-то рукой, звонко вскрикнуло зеркало, осыпая землю осколками.