Страница:
В прежние времена как просто и ладно было: по смерти отца, служившего в церкви попом, его место занимал старший сын, бывший при отце дьяконом, а на его место в дьяконы ставился следующий брат, служивший дьячком, место которого выходило третьему брату, бывшему до того пономарем. Если же поповская семья оказывалась хотя и многодетной, но в ней было больше поповен, чем поповичей, и случалось так, что на все места братьев недоставало, то освободившееся место духовного чина замещалось сыном брата попа или зачислялось за ним, если он еще не подрос.
Всем есть-пить надо было, и если допытливый архиерей при посвящении спрашивал: «Что тебя привело в чин священнический, то ли желание спасти себя и других, то ли другое что?» – не зазорно было ответить: «Истинно так, владыко, спасти себя и жену с детьми прокормить».
Бывали счастливцы, например, басовитые, громогласные дьяконы, тем путь широко открывался, и приравнивался такой дьякон по чести словно бы к большому церковному колоколу, что октавой гудел. Но таких удачливых было мало, а в большинстве своем дьяконы козлогласные, под стать своим сиплым попам, допускавшим во время службы и пение и чтение многогласное, чтобы им скорее до последнего аминя дойти. Додумались иные прохиндеи-попы до того, чтобы читать молитву в шапку, принесенную для того прихожанином, поленившимся постоять в церкви. Потом придет такой за шапкой к попу, наденет ее на голову, веря, что вся благость произнесенной в шапку молитвы проникнет ему в самое темя, благо он к тому ж и плешив. Служили попы молебен под дубом и, срывая с дерева листья, раздавали их молящимся как освященные.
Драки между иереями из-за молебна или панихиды, стало быть, из-за денег, случались даже в самом алтаре; повсюду подлоги и плутовство. А ходили священнослужители в грязной одежде и в лаптях. Возложит на себя златотканое церковное облачение поп, а под тем облачением расхлюстанный или заскорузлый от грязи зипун. Уж где бы где, а то в самой Москве, в кремлевских соборах дьяконы во время богослужения кидают в священников скатанными восковыми шариками, кто – со злобы, а кто – с хмельного озорства. «Окаянное наше время, в которое так пренебрежно слово божие, – писал митрополит Димитрий. – И не знаю, кого прежде надобно винить, пастырей или пасомых».
В селах у прихожан стал такой обычай: не состарившись, на исповедь не ходить, и сокрушался о горемычном поповском житье не один каждодневный посетитель поповского крестца, – уныние овладевало всеми безместными попами.
VII
Всем есть-пить надо было, и если допытливый архиерей при посвящении спрашивал: «Что тебя привело в чин священнический, то ли желание спасти себя и других, то ли другое что?» – не зазорно было ответить: «Истинно так, владыко, спасти себя и жену с детьми прокормить».
Бывали счастливцы, например, басовитые, громогласные дьяконы, тем путь широко открывался, и приравнивался такой дьякон по чести словно бы к большому церковному колоколу, что октавой гудел. Но таких удачливых было мало, а в большинстве своем дьяконы козлогласные, под стать своим сиплым попам, допускавшим во время службы и пение и чтение многогласное, чтобы им скорее до последнего аминя дойти. Додумались иные прохиндеи-попы до того, чтобы читать молитву в шапку, принесенную для того прихожанином, поленившимся постоять в церкви. Потом придет такой за шапкой к попу, наденет ее на голову, веря, что вся благость произнесенной в шапку молитвы проникнет ему в самое темя, благо он к тому ж и плешив. Служили попы молебен под дубом и, срывая с дерева листья, раздавали их молящимся как освященные.
Драки между иереями из-за молебна или панихиды, стало быть, из-за денег, случались даже в самом алтаре; повсюду подлоги и плутовство. А ходили священнослужители в грязной одежде и в лаптях. Возложит на себя златотканое церковное облачение поп, а под тем облачением расхлюстанный или заскорузлый от грязи зипун. Уж где бы где, а то в самой Москве, в кремлевских соборах дьяконы во время богослужения кидают в священников скатанными восковыми шариками, кто – со злобы, а кто – с хмельного озорства. «Окаянное наше время, в которое так пренебрежно слово божие, – писал митрополит Димитрий. – И не знаю, кого прежде надобно винить, пастырей или пасомых».
В селах у прихожан стал такой обычай: не состарившись, на исповедь не ходить, и сокрушался о горемычном поповском житье не один каждодневный посетитель поповского крестца, – уныние овладевало всеми безместными попами.
VII
Среди толпившихся на крестце духовных лиц было два заурядных иерея – отец Гервасий из Коломны и отец Флегонт из Серпухова. Случилось так, что они, обездоленные жизненными испытаниями, накануне в одночасье пришли в Москву, только что к разным заставам. Наравне с деревенскими мужиками заплатили рогаточным караульщикам по копейке, понеже явились в первопрестольную столицу с нестриженой бородой, – не посчитались караульщики с тем, что пришедшие назвались попами. Одновременно они и к поповскому крестцу подошли, оба изумившись такому множеству безместной братии, одинаково с другими и приуныли, не надеясь на улучшение своей злосчастной судьбы.
Отец Гервасий забедовал на первой неделе великого поста. Узнал он, что в соседнем приходе некому церковную службу справлять, что тамошний отец Прокл слег от банного угара в один из дней широкой масленицы и оклематься еще не мог. Великопостная неделя началась в том приходе церковным запустением, и он, Гервасий, вызвался помочь беде. Не считаясь со временем, отслужив наскоро у себя, торопился в соседний приход, чтобы принять там покаяния прихожан и отпустить им грехи. Первая неделя великого поста всегда в Коломне самая покаянная: отягощали православных накопившиеся за зимнюю пору грехи, и каждому хотелось поскорее освободить душу от них. Дьякон того прихода не знал, как отца Гервасия за помощь благодарить. И день, и два все шло у них по-хорошему, а на третий день прослышал отец Прокл, что ему подмена нашлась, – сразу будто и хворь сошла. Подговорил он своих родичей да с ними в церковь скорей.
Гервасий исповедовал какую-то старушонку. Накрыв ее голову епитрахилью, уже готов был отпустить все старухины прегрешения, а она, в благодарность за это, готовилась сунуть ему в руку семик, когда ураганом влетел отец Прокл. Схватил он конец епитрахили отца Гервасия, в остервенении рванул к себе, и его и старушонку свалил да вместе с подоспевшими родичами стал отца Гервасия нещадно бить, озлобленно приговаривая: «По чужим приходам повадился бегать… На моих прихожан позарился. Вот же тебе, ненасытному, вот!..» И колотил, увечил чужого попа, не слушая от него никаких оправданий.
Целый месяц пришлось Гервасию от побоев тех прохворать, не чаял, что от смерти вызволится, а когда поднялся на ноги, узнал, что его место другому попу отдано. Пошел с жалобой к архиерею, но в ответ лишь гневный окрик услышал. В Коломне нечего было ему, безместному, делать, и с отчаяния решил Гервасий искать лучшей доли в Москве. А там не он один обездоленный.
И отцу Флегонту не лучше пришлось.
Не в диковину ему было, что у них в мужском монастыре архимандрит приказывал пороть провинившихся монахов, – тем вроде бы так и следовало: веди себя подобающе монашескому чину, не своевольничай, не ярись. Но Флегонт не монахом был, а священником в монастырском храме, и случилось, что находившемуся в алтаре глуховатому архимандриту подумалось, будто он, Флегонт, вместо псалма «Благослови, душе моя…» возгласил псалом «Хвали, душе моя…». На строгое замечание архимандрита Флегонт ответил, что псалмы им не перепутаны, а запальчивый, никому не дававший спуску архимандрит нашумел на него и пригрозил наказать за непослушание и строптивость. Едва отец Флегонт отслужил обедню и совершил таинство святого причастия, как архимандритские служки потащили его на монастырскую конюшню и нещадно высекли. Удивляться и возмущаться такой повадке не приходилось: два года назад приезжавший в Серпухов митрополит этого монастырского архимандрита приказал прутом наказать, а серпуховского архиерея грозил расстричь и через Патриарший приказ отправить на галерную каторгу. Ну, а уж зауряд-иерею, захудалому попишке, терпеть сам бог велел. Озлобился после той стычки архимандрит на Флегонта, не раз напоминал ему о конюшне, и чтобы опять в ней не оказаться, Флегонт ушел, попросту говоря сбежал, из монастыря и из самого города.
В Коломне и в Серпухове остались две попадьи со своими попятами мыкать горе в ожидании лучшего будущего, когда мужья-попы возвернутся к ним или их к себе призовут.
Гервасию было сорок лет, Флегонгу – около того. Первый – белобрысый, с реденькой, будто мочальной бороденкой, второй, хоть и чернявый, но выглядел сивым от рано пробившейся седины. Оба – тщедушные, хилые зауряд-иереи, да и самые невзрачные зауряд-люди. Отец Гервасий в долгополом, похожем на подрясник кафтане и в залоснившейся скуфейке; отец Флегонт – в настоящем подряснике из крашеной темно-синей холстины и в стеганом, на вате шлычке. Оба в лаптях.
У каждого из безместных попов – завернутая в мешковину, а то уже и надетая на шею, подобранная снизу и заткнутая за пояс епитрахиль, – хоть тут же богослужение начинай. Без епитрахили попу нельзя. У отца Гервасия она в трубку свернута и в платке завязана, а у отца Флегонта – в холщовой суме на боку.
При встрече на поповском крестце разговорились Гервасий с Флегонтом, поведали один другому о себе, и сблизились их души. Прислушивались они, о чем другие попы говорят, но утешного не было ничего, а все же тянуло их навострить уши и не пропустить бы чего из рассказанного. Началось вроде бы с обыденки – как в курской епархии, например, митрополичьи чиновники ущемляют белое духовенство большими поборами, бьют попов на правеже, вводят московские обычаи, ведя при крещении не обливать новорожденных, как это было раньше, а окунать в купель, отчего непривыкшие попы много младенцев потопили.
– Допрежние монахи трудолюбием себе пищу и доброе житье промышляли, – рассказывал старый иеромонах, – многих нищих от своих рук питали, а нынешние монахи сами норовят к нищему в суму залезть да кусок посытнее выхватить. А почему это так? – спрашивал иеромонах и сам же отвечал: – Потому, что вовсе скудное пропитание в монастырях ввели, а от того воровства, и ссор, и обид много стало.
– В Никольской пустынной обители у одного монаха нашли воровское письмо, приворотное к женскому полу, и по Уложению его за то колдовство сожгли в срубе, – поведал собравшимся другой чернец.
– Их развелось, колдунов этих…
– Всех бы собрать да пожечь, – раздавались голоса.
– Один пьяный монах убил другого до смерти. – продолжал чернец. – И хорошо, что убитый был беглый мужик. А постригли его без доподлинного ведома, кто таков. Ну, а за беглого ничего тому монаху не сделали. Настоятель и епитимью не накладывал.
Один разговор тягостнее другого.
Что и говорить, всякого бесчинства много. Флегонт и Гервасий своими глазами видели это. В монастыри люди норовят попасть не ради душевного спасения, а устремляется туда всякий сброд, бегущий от труда к даровому хлебу. Послушание, подвижничество, воздержание давно уже уступили место разнузданности и страсти к наживе. Забыв свои обязанности и обеты, а может, и не зная их, монахи проводили дни в бесчинии и своевольстве. И в миру пошатнулась жизнь. Семейные узы ослабли; муж, пожелавший избавиться от постылой жены, призывал в дом монаха, и тот за добрую мзду постригал неугодную в монахини, не спрашивая, хочет ли она принять иночество. И браки монахи венчали, чего им по уставу делать никак не дозволено. Давали чернецы бесстыдно в рост деньги под лихвенные проценты, заводили торговлю, шинкарили.
Наслушались Гервасий с Флегонтом такого, что впору бы уши заткнуть, ан нет, еще и еще послушать охота.
Вот чернец говорит, что попом можно стать, будучи вовсе неграмотным.
– Ну, уж скажешь ты! – готовы были усомниться слушатели и отмахивались от него рукой.
– И скажу! – повысил голос чернец. – Даст ставленник кому следует да что следует, выучится с голоса двум-трем псалмам, и когда архиерей заставит его прочесть что-нибудь, тут услужливый архиерейский служка, принявший мзду, и подсунет неграмотному псалтырь, раскрытый на нужном месте, ну, а ставленник, глядя в книгу, и отхватывает наизусть, как по писаному. Вот архиерей и доволен, и посвятит его, «яко достойно и праведно разумеющего святой книги чети», – передразнил подразумеваемого архиерея чернец.
Посмеялись попы такому рассказу, да и повздыхали, находя в нем немалую правду. Что им тут, в своем кругу, таить да скрывать?! Не только архиерейские служки, а и сами преосвященные плутовали. Как изыскать побольше денег на поновление старой церкви? Подумает-подумает владыко да и даст наказ попам приискивать будто бы явленную икону при каком-нибудь родничке или древней часовенке и объявлять такую приисканную икону чудотворной. Вот и потекут от богомольцев пожертвования и приношения.
«Бывает так», – мысленно подтверждает Гервасий.
«Случалось», – кивал головой и Флегонт.
А тут еще все время молчавший рыжеволосый, с бородавкой под глазом поп припомнил свое, как ходил к преосвященному правду по своему делу искать.
– Сугубо нахрапистая подручная братия у владыки. Чтоб на подворье к нему ступить, сторож у ворот путь перегородит, пока ты ему гостинца не дашь. Чтобы добиться позволения беззаступному попу перейти из одного прихода в другой, раза три-четыре с поклоном наведайся да всем другим прислужникам гостинцы неси: меду, рыбы, а иной придирчиво смотрит, чтобы рыба беспременно живой была. Да и жену его велит одарить: либо мылом грецким, либо ягодой в сахаре. Не давать нельзя, иначе ничего не достигнешь да архиерейского дьяка невниманием огорчишь. А он – сильный. Осерчает – может потом так допечь, что полученную от него обиду ничем не заешь, не заспишь.
– А ты запей ее, – шутливо подсказали слушатели.
– Лакомые скотиняки, с великой гордостью и бесстыдством, как татаре на похищения устремляются, так и служки эти, – подтвердил слова рыжеволосого сидевший с ним рядом морщинистый старый поп.
– А ведь держит себя иной владыка так, будто он и впрямь владыка мира сего, любому митрополиту, а то и самому патриарху под стать. Ревнование имеет к вельми жестокой славе, требует себе чести, чуть ли не равной царю. Самолично ногу не переставит, заставляет водить его под руки, да и шествует не иначе, как под колокольный звон. Ин и вправду как царь.
– Это допрежние цари так хаживали, а нонешний вприпрыжку все норовит, – тихонечко, себе в кулак, язвительно похихикал над царем Петром другой старец.
– А неужто правда, что наш царь подменный? – опасливо оглянувшись, полюбопытствовал говорливый чернец.
– А думаешь, нет?.. По всему видать – немчин. Нашему православному государю ужель в ум бы пришло храмы божий обирать, колоколами их обезгласить, а самому на свиньях да на козлищах по Москве носиться, юродствовать, в шутейные соборы играть.
– Все домовые молельни прикрыл, нас сюда согнал…
– Дьячков да пономарей в солдаты неволит…
За три года до этого царь Петр из состава московского духовенства повелел забрать в военную службу многих дьячков, пономарей, архиерейских служек, поповичей и тогда же принялся за искоренение в Москве нищих. Всякого чина и звания людям строжайше запрещалось подавать милостыню нищебродам. Подьячие с солдатами ходили по улицам и забирали попрошаев, но не всегда удавалось это. За Сретенскими воротами и в Пушкарях лучше было стражникам не показываться. Только подойдут они к лежащему на земле оборванцу, чтобы забрать его согласно царскому указу, как появляются с дубьем, с кольями пушкари и посадские, сразу шум, крики, угрозы, чтобы божьих людей не трогали. А однажды в богадельню при церкви святого архиепископа Евпла ворвались пушкари и высвободили запертых там нищебродов.
И об этом злоязычно поговорили попы.
– Жалованья государева людям духовного чина нет, и от мира никакого воспомоществования нет же. Чем кормиться попу? Приравняли его к пахотному мужику: тот за соху, и поп тоже. А ежели пашни попу не пахать, то голодному быть и живот свой скончать.
– Где бы идти в церкву на словословие божие, а поп с причетниками должен рожь молотить.
– Да кабы она была, рожь-то! А хилому, немощному, вдовому – как с землей сладить?..
И пошли, пошли жестокие пересуды царевых порядков, пока опасно разговорившуюся братию угрожающе не предостерег кудлатый седобородый поп:
– Цыть-те вы!.. Чужих ушей на свои слова захотели?
Раздумчиво, словно бы размышляя вслух, тщедушный иерей с надетой на шею епитрахилью вопрошал:
– За что меч гнева божия так долго поражал Россию во времена смуты и чьи грехи навлекли на нас тот гнев божий? – И тут же отвечал: – За грехи царей, которые безбоязненно грешили, и за грехи народа, что молчал, а не обличал царей в их греховных поступках. Вот и постигла небесная кара русскую землю за всего мира безумное молчание, еже о истине к царю не смеющие глаголати о неповинных погибели.
– После обедни, должно, проповеди говорить умел, – с завистливым чувством проговорил рыжеволосый. – А я вот на проповеди не сподоблен был.
– Погоди, я скажу, – приподнял руку раскрасневшийся от охватившего его вдруг волнения, все время молчавший пожилой дьякон. – Скажу, что еще вон когда, годов пятнадцать назад, царев-то указ оглашался, что, мол-де, буде безместные чернецы и попы, и мы, дьяконы, а также гулящие люди и наипаче нищие, что, повязав руки и ноги, а иные глаза зажмуря, будто хромы и слепы, своим притворным лукавством испрашивают себе милостыню, то всех их имать да в приказы под батоги уводить, чтобы по улицам нигде не бродили и не водились. А я так скажу, – свел он голос до зловещего шепота, – за минувшие годы нищебродов великое множество прибыло и не далек тот день, когда весь православный народ нищебродом станет. Попомните слово мое.
А чуть поодаль, в другой толкучке безместных, какой-то многознающий благочинный сообщал нечто тайное:
– И митрополит новгородский Иов писал преосвященному Феодосию: «Спроси меня о себе, кто ты есть, и я отвечу, что груб ты и дерзок, похож на свирепого вепря, подражаешь верблюду гневливому. В тебе злонравие и непокорство живет. Ты, всесильный духовный пастырь уподоблен колючему дикобразу…»
– Помолчи, Лаврентий, – остановил благочинного зауряд-иерей. – Не тебе порицать или восхвалять брадобрейство. Сам преемник Иоакима, патриарх Адриан, издавал послание против брадобрития, но царь отказался даже выслушать его. И когда Адриан говорил против поганых иноземных обычаев, государь Петр Алексеевич так повел себя, что патриарх счел за благо как можно реже встречаться с ним, потому и уехал в Николо-Перервинский монастырь и там смолк…
– Тяжко… О-ох, тяжко жить, – вздыхали, стонали попы.
– Ох да ох… А когда помрешь, надеешься, легче, что ль, будет?
О чем бы только ни говорили на поповском крестце, похоже было, что безместные рады были такому своему сборищу, – хоть поговоришь на нем вдосталь, и то уже облегчение, и можно душу скорбящую поунять. Пусть хоть так.
Солнце уже высоко на небушко забралось, а всего только двум попам посчастливилось подрядиться: одному – панихиду отпеть, а другому – заздравный молебен. Правда, на молебен в добавку к попу еще и дьякона взяли. А больше никто никого не зовет. Если же кто из градожителей приблизится к крестцу, то попы к тому человеку гурьбой кидаются, ан, оказывается, ни панихиды, ни молебна человеку не надо, – он просто мимо идет.
Скушно ждать. Ох, как скушно…
Самим по московским кладбищам побродить или у церкви какой-нибудь посидеть, так ведь тамошний поп брань поднимет: зачем пришел требу перебивать?.. Отцу Гервасию хорошо памятно подобное вмешательство в чужие дела, и он сразу же эту мысль отогнал.
Попусту провели они с отцом Флегонтом весь день, а на ночь – епитрахили под голову – примостились на травке под каменным боком Покрова-на-Рву вместе с одним ветхим стариком протопопом, и, пока сон не начал долить, такого они от протопопа наслушались, что лучше бы того и не знать никогда.
С первых слов стало ясно, что старик к раскольникам благоволил и о присной памяти бывшем патриархе, о самом Никоне, срамно отзывался. Правда, вроде бы в поповском мире витал такой слух, что низложенный патриарх в последние годы от былой своей святости откачнулся и был сатанинскими прелестями одолеваем. Протопоп божмя божился, заверяя, что то было истинно так. Его старая жизнь на девятый десяток годов пошла, и ему ли враньем грех на душу брать! Самый близкий человек Никона келейник старец Иона родичем протопопа был и самолично ему рассказывал о никоновских умыслах и делах. И не приведи бог в другой раз услышать такое: он, Никон-то, когда в Кирилловом монастыре проживал, в крестовой келье своей занимался будто бы врачеванием молящихся женского пола. Молитвы над ними читал, лампадным маслом им чело осенял. Приходили к нему женки, и он оставался с какой-нибудь из них наедине. Будто бы для ради осмотра болезни, обнажал ее донага. Девок и молодых вдов называл дочерями своими и сговаривал их замуж идти да у него в келье свою первобрачную ночь проводить, что бы келейная святость на них сошла. Одну девку брюхатую выдавал замуж, а жених взять ее не хотел, так Никон плетьми его исхлестал, добиваясь, чтобы тот согласился. А келейник Никита приводил к Никону ночью свою сестру, дьячок Исайка – жену. Старец Иона не раз видел, как Никон допьяна поил слободских кирилловских женок, и в слободу их потом отвозили на монастырских лошадях чуть ли не замертво. Отдал постричь в девичьем монастыре девку Марфутку Беляну и вклад внес за нее и многим другим слободским девкам и вдовкам давал денежную милостыню, кому по двадцать, а кому по тридцать алтын, и те девки да вдовки по ночам у него находились. Вот какой он заточник был!
– А потом стал Никон изнемогать, – продолжал тишком рассказывать протопоп. – Кирилловский архимандрит известил тогдашнего патриарха Иоакима, что заточник находится при смерти, принял схиму и освящен елеем. Надо было архимандриту узнать, как быть, когда хоронить придется: где положить и в каком чине поминать. Патриарх распорядился похоронить как простого монаха, но Никон и на смертном одре готов был воспротивиться этому, потому как не желал отказываться от своего патриаршества. Требовал, чтобы его увезли из Кириллова монастыря. Довезли его до реки Шексны, а там посадили на струг и сперва Шексной-рекой, а потом Волгой сплавили тот струг к Ярославлю. Когда доплыли до Толгского монастыря, Никон почуял свою близкую смерть и в точности угадал, – там и помер. А не такой еще старый был, всего только семидесяти пяти годов от роду, и много он кирилловских девок и вдовок своей смертью осиротил. Да… Хоронить его повезли в Воскресенский монастырь и со всей почестью отпевали. Царь Федор Алексеевич приезжал на то гореслезное место, – усмешливо говорил старик. – Как святителя Никона чтил, а тот блудодеем был. Вот какая была его праведность. Чур, чур от него, окаянного!.. – отчурался и злобно отплевался протопоп.
Словно оцепенев от его рассказа, не решались Гервасий с Флегонтом слова произнести. А протопоп ближе придвинулся к ним, зловеще шептал:
– Не будет нашим людям спасения потому, что царствовал и ныне царствует зверь. Первый рог зверя был на царе Алексее, а второй – на теперешнем царе Петре. Алексей помог богоотступному супостату Никону порушить благоверие и благочестие, а Петр вовсе явил собой сатанинский лик. Все сподвижники его – мерзкие бесы и вся царская власть – мерзопакостное бесовское действо. И воплощение в царе Петре – антихристово.
Мураши поползли по захолодавшим поповским спинам: что, если в темноте невидимо и неслышимо подкрался лихой человек и крикнет во всеуслышание: «Слово и дело!»? Ладно, если сам протопоп за такие продерзостные слова своей старой жизнью расплатится, но он ведь и их, безгрешных попов, поклепает.
Толкнул Гервасий локтем Флегонта, и тот понял предупреждение. Мигом подхватили попы свои епитрахили да чуть ли не кубарем скатились с крутого откоса к москворецкому берегу.
– Свят, свят, свят бог Саваоф… Исполни неба и земли…
Всю остатнюю ночь холодная дрожь их знобила, и унялась она только на утреннем солнечном обогреве.
Между Петровским монастырем и речкой Неглинной размещался лубяной и деревянный торг с готовыми срубами. Тут и клети для простых изб и для пятистенок, срубы для часовен или небольших церквей-обыденок. Москву часто бог пожарами навещает, и на деревянном торгу – а таких в городе несколько в разных местах – погорельцы всегда могут купить себе любой сруб, перевезти его на свой двор и, смотря по достатку, снова поставить или избу, или новый просторный дом.
Можно было тут и церквушку присмотреть. Она ведь не больно хитро строится: одна клеть – для молящихся, да на нее другая еще для высоты, поменьше клеть – для алтаря, а на верхушку – лубяной шатер подвести под щепную крышу.
В деревянной луковке крест утвердить, проложить перекладину под колоколец – и выбирай имя, в честь какого святого храм будет, да место определи, где стоять ему, и проси освящения.
– Что, святые отцы, не церковку ли приглядываете? – подошел к попам дюжий краснорожий купец того торга.
Гервасий с Флегонтом действительно присматривались к срубам, представляя себе, какой получилась бы церквушка, составленная из таких вот клетей. И уж как было бы хорошо потрудиться самим с пилой и топором да церквушку и поставить в каком-нибудь приглядном месте. Иконок намалевать, освятить новоявленный храм и на постоянный срок обрести собственный свой приход. Вся незадача в том, что в их поповских карманах одни медяки, и карманы они не сильно оттягивают. Не только на два или три сруба, а и на один, самый малый, пятаков да семиков не набрать, купец же поначалу заломил цену – уму в помраченье. Правда, тут же и скащивать стал, но все равно в цене с ним не сойтись.
– А как ежели вы, святые отцы, маломощные, то еще кого в свой причт призовите, кто денежно поспособнее. Теперь так во всем положено быть, кумпанством это называется, – подсказал им купец.
И дело ведь подсказал. Можно дознаться на крестце, кто там из попов посправнее, не все, поди, голь. Только подальше бы от того протопопа, не повстречаться бы с ним. Потрогали напоследок Гервасий с Флегонтом венцы сруба с выступившими янтарными капельками смолы, – приглядно, добротно срублено. Может, приведется духовитым кадильным дымком такие вот углы очадить.
День начался солнечно, ярко, весело. От того и на душе повольготнее, не давит ее, не теснит. Найти бы безместного денежного попа на крестце, клятвенно заверить его, что потом, когда получат приход, полностью с ним рассчитаются, а всю работу по возведению церкви они, Гервасий с Флеюнтом, возьмут на себя. Бог даст, обживутся, а потом и попадьи с попятами к ним прибудут. И до того радостно и легко становилось у них на душе – завей горе веревочкой!
Торопливо шагали к крестцу. Вон уже и собор Покрова-на-Рву близко, и вдруг увидели идущего им навстречу злоречивого старого протопопа. Метнуться бы в сторону от него, а он, растопырив на ходу руки, словно загораживал им дорогу.
– Назад, назад!.. – кричал им старик и махал руками. Куда назад? Зачем?..
Отец Гервасий забедовал на первой неделе великого поста. Узнал он, что в соседнем приходе некому церковную службу справлять, что тамошний отец Прокл слег от банного угара в один из дней широкой масленицы и оклематься еще не мог. Великопостная неделя началась в том приходе церковным запустением, и он, Гервасий, вызвался помочь беде. Не считаясь со временем, отслужив наскоро у себя, торопился в соседний приход, чтобы принять там покаяния прихожан и отпустить им грехи. Первая неделя великого поста всегда в Коломне самая покаянная: отягощали православных накопившиеся за зимнюю пору грехи, и каждому хотелось поскорее освободить душу от них. Дьякон того прихода не знал, как отца Гервасия за помощь благодарить. И день, и два все шло у них по-хорошему, а на третий день прослышал отец Прокл, что ему подмена нашлась, – сразу будто и хворь сошла. Подговорил он своих родичей да с ними в церковь скорей.
Гервасий исповедовал какую-то старушонку. Накрыв ее голову епитрахилью, уже готов был отпустить все старухины прегрешения, а она, в благодарность за это, готовилась сунуть ему в руку семик, когда ураганом влетел отец Прокл. Схватил он конец епитрахили отца Гервасия, в остервенении рванул к себе, и его и старушонку свалил да вместе с подоспевшими родичами стал отца Гервасия нещадно бить, озлобленно приговаривая: «По чужим приходам повадился бегать… На моих прихожан позарился. Вот же тебе, ненасытному, вот!..» И колотил, увечил чужого попа, не слушая от него никаких оправданий.
Целый месяц пришлось Гервасию от побоев тех прохворать, не чаял, что от смерти вызволится, а когда поднялся на ноги, узнал, что его место другому попу отдано. Пошел с жалобой к архиерею, но в ответ лишь гневный окрик услышал. В Коломне нечего было ему, безместному, делать, и с отчаяния решил Гервасий искать лучшей доли в Москве. А там не он один обездоленный.
И отцу Флегонту не лучше пришлось.
Не в диковину ему было, что у них в мужском монастыре архимандрит приказывал пороть провинившихся монахов, – тем вроде бы так и следовало: веди себя подобающе монашескому чину, не своевольничай, не ярись. Но Флегонт не монахом был, а священником в монастырском храме, и случилось, что находившемуся в алтаре глуховатому архимандриту подумалось, будто он, Флегонт, вместо псалма «Благослови, душе моя…» возгласил псалом «Хвали, душе моя…». На строгое замечание архимандрита Флегонт ответил, что псалмы им не перепутаны, а запальчивый, никому не дававший спуску архимандрит нашумел на него и пригрозил наказать за непослушание и строптивость. Едва отец Флегонт отслужил обедню и совершил таинство святого причастия, как архимандритские служки потащили его на монастырскую конюшню и нещадно высекли. Удивляться и возмущаться такой повадке не приходилось: два года назад приезжавший в Серпухов митрополит этого монастырского архимандрита приказал прутом наказать, а серпуховского архиерея грозил расстричь и через Патриарший приказ отправить на галерную каторгу. Ну, а уж зауряд-иерею, захудалому попишке, терпеть сам бог велел. Озлобился после той стычки архимандрит на Флегонта, не раз напоминал ему о конюшне, и чтобы опять в ней не оказаться, Флегонт ушел, попросту говоря сбежал, из монастыря и из самого города.
В Коломне и в Серпухове остались две попадьи со своими попятами мыкать горе в ожидании лучшего будущего, когда мужья-попы возвернутся к ним или их к себе призовут.
Гервасию было сорок лет, Флегонгу – около того. Первый – белобрысый, с реденькой, будто мочальной бороденкой, второй, хоть и чернявый, но выглядел сивым от рано пробившейся седины. Оба – тщедушные, хилые зауряд-иереи, да и самые невзрачные зауряд-люди. Отец Гервасий в долгополом, похожем на подрясник кафтане и в залоснившейся скуфейке; отец Флегонт – в настоящем подряснике из крашеной темно-синей холстины и в стеганом, на вате шлычке. Оба в лаптях.
У каждого из безместных попов – завернутая в мешковину, а то уже и надетая на шею, подобранная снизу и заткнутая за пояс епитрахиль, – хоть тут же богослужение начинай. Без епитрахили попу нельзя. У отца Гервасия она в трубку свернута и в платке завязана, а у отца Флегонта – в холщовой суме на боку.
При встрече на поповском крестце разговорились Гервасий с Флегонтом, поведали один другому о себе, и сблизились их души. Прислушивались они, о чем другие попы говорят, но утешного не было ничего, а все же тянуло их навострить уши и не пропустить бы чего из рассказанного. Началось вроде бы с обыденки – как в курской епархии, например, митрополичьи чиновники ущемляют белое духовенство большими поборами, бьют попов на правеже, вводят московские обычаи, ведя при крещении не обливать новорожденных, как это было раньше, а окунать в купель, отчего непривыкшие попы много младенцев потопили.
– Допрежние монахи трудолюбием себе пищу и доброе житье промышляли, – рассказывал старый иеромонах, – многих нищих от своих рук питали, а нынешние монахи сами норовят к нищему в суму залезть да кусок посытнее выхватить. А почему это так? – спрашивал иеромонах и сам же отвечал: – Потому, что вовсе скудное пропитание в монастырях ввели, а от того воровства, и ссор, и обид много стало.
– В Никольской пустынной обители у одного монаха нашли воровское письмо, приворотное к женскому полу, и по Уложению его за то колдовство сожгли в срубе, – поведал собравшимся другой чернец.
– Их развелось, колдунов этих…
– Всех бы собрать да пожечь, – раздавались голоса.
– Один пьяный монах убил другого до смерти. – продолжал чернец. – И хорошо, что убитый был беглый мужик. А постригли его без доподлинного ведома, кто таков. Ну, а за беглого ничего тому монаху не сделали. Настоятель и епитимью не накладывал.
Один разговор тягостнее другого.
Что и говорить, всякого бесчинства много. Флегонт и Гервасий своими глазами видели это. В монастыри люди норовят попасть не ради душевного спасения, а устремляется туда всякий сброд, бегущий от труда к даровому хлебу. Послушание, подвижничество, воздержание давно уже уступили место разнузданности и страсти к наживе. Забыв свои обязанности и обеты, а может, и не зная их, монахи проводили дни в бесчинии и своевольстве. И в миру пошатнулась жизнь. Семейные узы ослабли; муж, пожелавший избавиться от постылой жены, призывал в дом монаха, и тот за добрую мзду постригал неугодную в монахини, не спрашивая, хочет ли она принять иночество. И браки монахи венчали, чего им по уставу делать никак не дозволено. Давали чернецы бесстыдно в рост деньги под лихвенные проценты, заводили торговлю, шинкарили.
Наслушались Гервасий с Флегонтом такого, что впору бы уши заткнуть, ан нет, еще и еще послушать охота.
Вот чернец говорит, что попом можно стать, будучи вовсе неграмотным.
– Ну, уж скажешь ты! – готовы были усомниться слушатели и отмахивались от него рукой.
– И скажу! – повысил голос чернец. – Даст ставленник кому следует да что следует, выучится с голоса двум-трем псалмам, и когда архиерей заставит его прочесть что-нибудь, тут услужливый архиерейский служка, принявший мзду, и подсунет неграмотному псалтырь, раскрытый на нужном месте, ну, а ставленник, глядя в книгу, и отхватывает наизусть, как по писаному. Вот архиерей и доволен, и посвятит его, «яко достойно и праведно разумеющего святой книги чети», – передразнил подразумеваемого архиерея чернец.
Посмеялись попы такому рассказу, да и повздыхали, находя в нем немалую правду. Что им тут, в своем кругу, таить да скрывать?! Не только архиерейские служки, а и сами преосвященные плутовали. Как изыскать побольше денег на поновление старой церкви? Подумает-подумает владыко да и даст наказ попам приискивать будто бы явленную икону при каком-нибудь родничке или древней часовенке и объявлять такую приисканную икону чудотворной. Вот и потекут от богомольцев пожертвования и приношения.
«Бывает так», – мысленно подтверждает Гервасий.
«Случалось», – кивал головой и Флегонт.
А тут еще все время молчавший рыжеволосый, с бородавкой под глазом поп припомнил свое, как ходил к преосвященному правду по своему делу искать.
– Сугубо нахрапистая подручная братия у владыки. Чтоб на подворье к нему ступить, сторож у ворот путь перегородит, пока ты ему гостинца не дашь. Чтобы добиться позволения беззаступному попу перейти из одного прихода в другой, раза три-четыре с поклоном наведайся да всем другим прислужникам гостинцы неси: меду, рыбы, а иной придирчиво смотрит, чтобы рыба беспременно живой была. Да и жену его велит одарить: либо мылом грецким, либо ягодой в сахаре. Не давать нельзя, иначе ничего не достигнешь да архиерейского дьяка невниманием огорчишь. А он – сильный. Осерчает – может потом так допечь, что полученную от него обиду ничем не заешь, не заспишь.
– А ты запей ее, – шутливо подсказали слушатели.
– Лакомые скотиняки, с великой гордостью и бесстыдством, как татаре на похищения устремляются, так и служки эти, – подтвердил слова рыжеволосого сидевший с ним рядом морщинистый старый поп.
– А ведь держит себя иной владыка так, будто он и впрямь владыка мира сего, любому митрополиту, а то и самому патриарху под стать. Ревнование имеет к вельми жестокой славе, требует себе чести, чуть ли не равной царю. Самолично ногу не переставит, заставляет водить его под руки, да и шествует не иначе, как под колокольный звон. Ин и вправду как царь.
– Это допрежние цари так хаживали, а нонешний вприпрыжку все норовит, – тихонечко, себе в кулак, язвительно похихикал над царем Петром другой старец.
– А неужто правда, что наш царь подменный? – опасливо оглянувшись, полюбопытствовал говорливый чернец.
– А думаешь, нет?.. По всему видать – немчин. Нашему православному государю ужель в ум бы пришло храмы божий обирать, колоколами их обезгласить, а самому на свиньях да на козлищах по Москве носиться, юродствовать, в шутейные соборы играть.
– Все домовые молельни прикрыл, нас сюда согнал…
– Дьячков да пономарей в солдаты неволит…
За три года до этого царь Петр из состава московского духовенства повелел забрать в военную службу многих дьячков, пономарей, архиерейских служек, поповичей и тогда же принялся за искоренение в Москве нищих. Всякого чина и звания людям строжайше запрещалось подавать милостыню нищебродам. Подьячие с солдатами ходили по улицам и забирали попрошаев, но не всегда удавалось это. За Сретенскими воротами и в Пушкарях лучше было стражникам не показываться. Только подойдут они к лежащему на земле оборванцу, чтобы забрать его согласно царскому указу, как появляются с дубьем, с кольями пушкари и посадские, сразу шум, крики, угрозы, чтобы божьих людей не трогали. А однажды в богадельню при церкви святого архиепископа Евпла ворвались пушкари и высвободили запертых там нищебродов.
И об этом злоязычно поговорили попы.
– Жалованья государева людям духовного чина нет, и от мира никакого воспомоществования нет же. Чем кормиться попу? Приравняли его к пахотному мужику: тот за соху, и поп тоже. А ежели пашни попу не пахать, то голодному быть и живот свой скончать.
– Где бы идти в церкву на словословие божие, а поп с причетниками должен рожь молотить.
– Да кабы она была, рожь-то! А хилому, немощному, вдовому – как с землей сладить?..
И пошли, пошли жестокие пересуды царевых порядков, пока опасно разговорившуюся братию угрожающе не предостерег кудлатый седобородый поп:
– Цыть-те вы!.. Чужих ушей на свои слова захотели?
Раздумчиво, словно бы размышляя вслух, тщедушный иерей с надетой на шею епитрахилью вопрошал:
– За что меч гнева божия так долго поражал Россию во времена смуты и чьи грехи навлекли на нас тот гнев божий? – И тут же отвечал: – За грехи царей, которые безбоязненно грешили, и за грехи народа, что молчал, а не обличал царей в их греховных поступках. Вот и постигла небесная кара русскую землю за всего мира безумное молчание, еже о истине к царю не смеющие глаголати о неповинных погибели.
– После обедни, должно, проповеди говорить умел, – с завистливым чувством проговорил рыжеволосый. – А я вот на проповеди не сподоблен был.
– Погоди, я скажу, – приподнял руку раскрасневшийся от охватившего его вдруг волнения, все время молчавший пожилой дьякон. – Скажу, что еще вон когда, годов пятнадцать назад, царев-то указ оглашался, что, мол-де, буде безместные чернецы и попы, и мы, дьяконы, а также гулящие люди и наипаче нищие, что, повязав руки и ноги, а иные глаза зажмуря, будто хромы и слепы, своим притворным лукавством испрашивают себе милостыню, то всех их имать да в приказы под батоги уводить, чтобы по улицам нигде не бродили и не водились. А я так скажу, – свел он голос до зловещего шепота, – за минувшие годы нищебродов великое множество прибыло и не далек тот день, когда весь православный народ нищебродом станет. Попомните слово мое.
А чуть поодаль, в другой толкучке безместных, какой-то многознающий благочинный сообщал нечто тайное:
– И митрополит новгородский Иов писал преосвященному Феодосию: «Спроси меня о себе, кто ты есть, и я отвечу, что груб ты и дерзок, похож на свирепого вепря, подражаешь верблюду гневливому. В тебе злонравие и непокорство живет. Ты, всесильный духовный пастырь уподоблен колючему дикобразу…»
– Помолчи, Лаврентий, – остановил благочинного зауряд-иерей. – Не тебе порицать или восхвалять брадобрейство. Сам преемник Иоакима, патриарх Адриан, издавал послание против брадобрития, но царь отказался даже выслушать его. И когда Адриан говорил против поганых иноземных обычаев, государь Петр Алексеевич так повел себя, что патриарх счел за благо как можно реже встречаться с ним, потому и уехал в Николо-Перервинский монастырь и там смолк…
– Тяжко… О-ох, тяжко жить, – вздыхали, стонали попы.
– Ох да ох… А когда помрешь, надеешься, легче, что ль, будет?
О чем бы только ни говорили на поповском крестце, похоже было, что безместные рады были такому своему сборищу, – хоть поговоришь на нем вдосталь, и то уже облегчение, и можно душу скорбящую поунять. Пусть хоть так.
Солнце уже высоко на небушко забралось, а всего только двум попам посчастливилось подрядиться: одному – панихиду отпеть, а другому – заздравный молебен. Правда, на молебен в добавку к попу еще и дьякона взяли. А больше никто никого не зовет. Если же кто из градожителей приблизится к крестцу, то попы к тому человеку гурьбой кидаются, ан, оказывается, ни панихиды, ни молебна человеку не надо, – он просто мимо идет.
Скушно ждать. Ох, как скушно…
Самим по московским кладбищам побродить или у церкви какой-нибудь посидеть, так ведь тамошний поп брань поднимет: зачем пришел требу перебивать?.. Отцу Гервасию хорошо памятно подобное вмешательство в чужие дела, и он сразу же эту мысль отогнал.
Попусту провели они с отцом Флегонтом весь день, а на ночь – епитрахили под голову – примостились на травке под каменным боком Покрова-на-Рву вместе с одним ветхим стариком протопопом, и, пока сон не начал долить, такого они от протопопа наслушались, что лучше бы того и не знать никогда.
С первых слов стало ясно, что старик к раскольникам благоволил и о присной памяти бывшем патриархе, о самом Никоне, срамно отзывался. Правда, вроде бы в поповском мире витал такой слух, что низложенный патриарх в последние годы от былой своей святости откачнулся и был сатанинскими прелестями одолеваем. Протопоп божмя божился, заверяя, что то было истинно так. Его старая жизнь на девятый десяток годов пошла, и ему ли враньем грех на душу брать! Самый близкий человек Никона келейник старец Иона родичем протопопа был и самолично ему рассказывал о никоновских умыслах и делах. И не приведи бог в другой раз услышать такое: он, Никон-то, когда в Кирилловом монастыре проживал, в крестовой келье своей занимался будто бы врачеванием молящихся женского пола. Молитвы над ними читал, лампадным маслом им чело осенял. Приходили к нему женки, и он оставался с какой-нибудь из них наедине. Будто бы для ради осмотра болезни, обнажал ее донага. Девок и молодых вдов называл дочерями своими и сговаривал их замуж идти да у него в келье свою первобрачную ночь проводить, что бы келейная святость на них сошла. Одну девку брюхатую выдавал замуж, а жених взять ее не хотел, так Никон плетьми его исхлестал, добиваясь, чтобы тот согласился. А келейник Никита приводил к Никону ночью свою сестру, дьячок Исайка – жену. Старец Иона не раз видел, как Никон допьяна поил слободских кирилловских женок, и в слободу их потом отвозили на монастырских лошадях чуть ли не замертво. Отдал постричь в девичьем монастыре девку Марфутку Беляну и вклад внес за нее и многим другим слободским девкам и вдовкам давал денежную милостыню, кому по двадцать, а кому по тридцать алтын, и те девки да вдовки по ночам у него находились. Вот какой он заточник был!
– А потом стал Никон изнемогать, – продолжал тишком рассказывать протопоп. – Кирилловский архимандрит известил тогдашнего патриарха Иоакима, что заточник находится при смерти, принял схиму и освящен елеем. Надо было архимандриту узнать, как быть, когда хоронить придется: где положить и в каком чине поминать. Патриарх распорядился похоронить как простого монаха, но Никон и на смертном одре готов был воспротивиться этому, потому как не желал отказываться от своего патриаршества. Требовал, чтобы его увезли из Кириллова монастыря. Довезли его до реки Шексны, а там посадили на струг и сперва Шексной-рекой, а потом Волгой сплавили тот струг к Ярославлю. Когда доплыли до Толгского монастыря, Никон почуял свою близкую смерть и в точности угадал, – там и помер. А не такой еще старый был, всего только семидесяти пяти годов от роду, и много он кирилловских девок и вдовок своей смертью осиротил. Да… Хоронить его повезли в Воскресенский монастырь и со всей почестью отпевали. Царь Федор Алексеевич приезжал на то гореслезное место, – усмешливо говорил старик. – Как святителя Никона чтил, а тот блудодеем был. Вот какая была его праведность. Чур, чур от него, окаянного!.. – отчурался и злобно отплевался протопоп.
Словно оцепенев от его рассказа, не решались Гервасий с Флегонтом слова произнести. А протопоп ближе придвинулся к ним, зловеще шептал:
– Не будет нашим людям спасения потому, что царствовал и ныне царствует зверь. Первый рог зверя был на царе Алексее, а второй – на теперешнем царе Петре. Алексей помог богоотступному супостату Никону порушить благоверие и благочестие, а Петр вовсе явил собой сатанинский лик. Все сподвижники его – мерзкие бесы и вся царская власть – мерзопакостное бесовское действо. И воплощение в царе Петре – антихристово.
Мураши поползли по захолодавшим поповским спинам: что, если в темноте невидимо и неслышимо подкрался лихой человек и крикнет во всеуслышание: «Слово и дело!»? Ладно, если сам протопоп за такие продерзостные слова своей старой жизнью расплатится, но он ведь и их, безгрешных попов, поклепает.
Толкнул Гервасий локтем Флегонта, и тот понял предупреждение. Мигом подхватили попы свои епитрахили да чуть ли не кубарем скатились с крутого откоса к москворецкому берегу.
– Свят, свят, свят бог Саваоф… Исполни неба и земли…
Всю остатнюю ночь холодная дрожь их знобила, и унялась она только на утреннем солнечном обогреве.
Между Петровским монастырем и речкой Неглинной размещался лубяной и деревянный торг с готовыми срубами. Тут и клети для простых изб и для пятистенок, срубы для часовен или небольших церквей-обыденок. Москву часто бог пожарами навещает, и на деревянном торгу – а таких в городе несколько в разных местах – погорельцы всегда могут купить себе любой сруб, перевезти его на свой двор и, смотря по достатку, снова поставить или избу, или новый просторный дом.
Можно было тут и церквушку присмотреть. Она ведь не больно хитро строится: одна клеть – для молящихся, да на нее другая еще для высоты, поменьше клеть – для алтаря, а на верхушку – лубяной шатер подвести под щепную крышу.
В деревянной луковке крест утвердить, проложить перекладину под колоколец – и выбирай имя, в честь какого святого храм будет, да место определи, где стоять ему, и проси освящения.
– Что, святые отцы, не церковку ли приглядываете? – подошел к попам дюжий краснорожий купец того торга.
Гервасий с Флегонтом действительно присматривались к срубам, представляя себе, какой получилась бы церквушка, составленная из таких вот клетей. И уж как было бы хорошо потрудиться самим с пилой и топором да церквушку и поставить в каком-нибудь приглядном месте. Иконок намалевать, освятить новоявленный храм и на постоянный срок обрести собственный свой приход. Вся незадача в том, что в их поповских карманах одни медяки, и карманы они не сильно оттягивают. Не только на два или три сруба, а и на один, самый малый, пятаков да семиков не набрать, купец же поначалу заломил цену – уму в помраченье. Правда, тут же и скащивать стал, но все равно в цене с ним не сойтись.
– А как ежели вы, святые отцы, маломощные, то еще кого в свой причт призовите, кто денежно поспособнее. Теперь так во всем положено быть, кумпанством это называется, – подсказал им купец.
И дело ведь подсказал. Можно дознаться на крестце, кто там из попов посправнее, не все, поди, голь. Только подальше бы от того протопопа, не повстречаться бы с ним. Потрогали напоследок Гервасий с Флегонтом венцы сруба с выступившими янтарными капельками смолы, – приглядно, добротно срублено. Может, приведется духовитым кадильным дымком такие вот углы очадить.
День начался солнечно, ярко, весело. От того и на душе повольготнее, не давит ее, не теснит. Найти бы безместного денежного попа на крестце, клятвенно заверить его, что потом, когда получат приход, полностью с ним рассчитаются, а всю работу по возведению церкви они, Гервасий с Флеюнтом, возьмут на себя. Бог даст, обживутся, а потом и попадьи с попятами к ним прибудут. И до того радостно и легко становилось у них на душе – завей горе веревочкой!
Торопливо шагали к крестцу. Вон уже и собор Покрова-на-Рву близко, и вдруг увидели идущего им навстречу злоречивого старого протопопа. Метнуться бы в сторону от него, а он, растопырив на ходу руки, словно загораживал им дорогу.
– Назад, назад!.. – кричал им старик и махал руками. Куда назад? Зачем?..