Страница:
Вот ведь какая напасть! Никто не думал, что свадьбе такой препон будет.
– Климушка, дитятко, не миновать тебе в ученье идти.
– Ой, мамань, сколь времени я потрачу, Фетинья не станет послушно ждать.
– Ой, ой, головушки наши бедные, что и делать теперь?..
Растрезвонили прежде времени, что рукобитье будет и невесты пропой, а потом и веселая свадебка; все невестино приданое до последней холстинки высмотрено, и одеялами и шубами много довольны остались, а перина сготовлена – как есть на чистом лебяжьем пуху. Да и от людей стыд: парню жениться нельзя! Нате-ка! На смех начнут его поднимать.
Подневольное ученье у многих вызывало протесты и жалобы, а в отместку за это царь еще более крутыми мерами отвечал: если женят, то от молодой жены оторвут и все равно учиться заставят, а за самовольство еще особое наказание будет. Да учиться такого ослушника не у себя в Москве принудят, а в чужедальнем краю.
– Матерь пречистая, святители-угодники, заступитесь. Климушка грозит на себя руки наложить.
Истинно так: рвет и мечет их Климушка, – жените его на Фетинье, и ничего знать не хочет.
Петр был убежден, что иначе, как строгостью и наказанием, нельзя победить «глупость и недознанье невежд», и этот его указ, как и многие прежние, сопровождался угрозами штрафом, кнутом, каторгой, чуть ли не смертной казнью за нарушение.
– Купцы наши не учатся арифметике, а потому иностранным ничего не стоит обманывать их, – говорил он.
Вспоминал, каким штурмом брал в свое время сам трудную арифметическую науку. Никак не давались в ум правила адиции – сложения, супстракции – вычитания, мультипликации – умножения, дивизии – деления. По арифметике он тогда сумел научиться только двум первым правилам, да и сам учитель голландец Франц Ткммерман едва мог умножить или разделить, например, четырехзначные числа. В собственную свою женихову пору он, Петр, не мог сладить с чистописанием, ни одна буква не стояла ровно, а все они вихлялись вкривь и вкось.
В последние годы царствования Алексея Михайловича в Москве в Заиконоспасском монастыре была открыта школа, для которой выстроили даже особые деревянные хоромы, и ученики в ней должны были «учитца по латыням». А через два года после открытия той школы создано было славяно-греко-латинское училище, где ученики познавали «учение свободных мудростей, ими бо возможно обрести свет разума души», начиная с грамматики и кончая философией «разумительной, естественной и нравной, даже до богословия».
В виршах пиита Семеона Полоцкого говорилось:
Царю Петру нужна была школа, из которой бы «во всякие потребы люди происходили, в церковную службу и гражданскую, воинствовать, знать строение и докторское врачевское искусство». Тогда-то и появились школы математическая и навигацкая, в которых учителями были англичане, и школы эти находились в ведении Оружейной палаты, адмирала Головина и дьяка-прибыльщика Курбатова. Жаловался Курбатов на непорядки, доносил адмиралу, что «учителя учат нерадетельно, и ежели бы не опасались Магницкого, многое бы у них было продолжение для того, что которые учатся остропонятно, тех бранят и велят дожидаться меньших».
В 1702 году при взятии Мариенбурга русскими войсками в плен был захвачен пастор Глюк, и его, как человека большой учености, отправили в Москву. Пастор этот, еще живя у себя на родине в Саксонии, выучился по-русски с помощью одного монаха псковского Печерского монастыря. В лифляндском городе Мариенбурге Глюк занимался переводом библии с еврейского и греческого текста на язык лифляндский, а для проживавших там псковичей переводил библию с малопонятного им славянского языка на их русский язык, а также хлопотал об открытии в Лифляндии русских школ и готовил для них учебники.
В Москве, в Посольском приказе, была постоянная нужда в толмачах и переводчиках с иностранных бумаг, требовались люди, которые обучали бы русских иноземных языкам. Школа незадачливого учителя Швимера была закрыта, а ее ученики переданы новому учителю Эрнсту Глюку, который с большим рвением принялся за дело. Он говорил, что «аки мягкую и всякому изображению угодную глину» будет он лепить из русских недорослей просвещенных людей. Выпустил велеречивое воззвание к еще не вкусившему плодов учения юношеству, начав его такими приветливыми словами: «Здравствуйте, плодовитые, да токмо подпор и тычин требующие дидивины!» Он обещал обучать разным наукам: географии, ифике, полигике, истории, латинской риторике с ораторскими упражнениями, философии картезианской, языкам – немецкому, французскому, латинскому, греческому, еврейскому, халдейскому, сирскому танцевальному искусству и поступи немецких и французских учтивств, рыцарской конной езде и берейторскому обучению лошадей.
Школа Глюка, наименованная гимназией, предназначалась для бесплатного обучения детей бояр, окольничьих, думных и ближних и всякого другого служилого и купецкого чина людей. Ученики глюковской гимназии, число которых не превышало пятидесяти человек, носили свою форму: пуховую шляпу с жемчужной пуговицей, оленьи перчатки и флеровый галстук. Большая часть учеников состояла из великовозрастных юношей, умевших постоять за себя, а то и первыми напасть на кого – например, на торговцев съестными припасами. У них глюковские гимназисты всегда завтракали, но не всегда за это расплачивались, готовые вместо денег подставить свои бока, а еще чаще покрыть все долги кулаками.
Не пришлось Глюку осуществить широковещательные свои замыслы из-за преждевременной смерти, и после него гимназию возглавил один из ее учителей – Иоганн Вернер Пауз, но ему за его «многое неистовство и развращение», а также за продажу учебников в свою пользу от службы было отказано.
Не во многих науках преуспевали ученики. Из четырех правил арифметики усваивали только сложение и вычитание, а умножения и деления избегали, предпочитая лучше сложить несколько раз, чем один раз умножить, а дроби совсем не давались им, хотя учителем математико-навигацких школ Леонтием Магницким была издана книга «Арифметика, сиречь наука числительная с разных диалектов на славянский язык переведенная, и в едино собрана, и на две книги разделена. В богоспасаемом и царствующем граде Москве типографским тиснением ради обучения мудролюбивых российских отроков и всякого чина и возраста людей на свет произведена».
Но недоступны были отрокам и юношам скрытые в книге истины из-за способов их изложения. А учить нужно было все наизусть. Раскачиваясь, как ванька-встанька, твердил и твердил ученик слова, мало вникая в их суть:
– Радикс есть число яковые либо четверобочные и равномерные фигуры или вещи, един бок содержащие. И того ради радикс или корень именуется, зане от него вся препорция всея алгебры начинаются или рождаются, – повторял ученик несчетно сколько раз и ничего не мог понять. – Степени же именуются тако: вторая – квадрат, или зексус, третья – кубус, четвертая – биквадрат, или зекзизекус, восьмая – триквадрат, или зекзизекзекус…» – Ой, маманя родная!..
Когда близилось время набора молодых людей для воинской службы, то случалось, что пономари, дьячки, поповские и дьяконовские сыновья «различными коварными образами и лжесоставными челобитными похищают себе чин священства и дьяконства неправильно и неправедно, иногда лет подобающих не имея, иногда посвящаясь в лишние попы или дьяконы, от чего бывает несогласие, вражда и сооблазн между священным чином, а государевой службе в настоящих нуждах умаление».
Издан был указ: «Поповым и дьяконовым детям учиться в школах греческих и латинских, а которые в них учиться не захотят здесь, таких в попы и дьяконы не посвящать, в подьячие и никуда не принимать, кроме служилого чина».
Набирались юноши для обучения хирургии в учрежденном в Москве госпитале. Главный доктор сообщал царю, что в разное время набрал он 50 человек, но осталось из них 33, а остальные оказались в уроне: 6 умерло, 8 сбежали, 2 по указу взяты в другую школу, 1 за невоздержанностью отдан в солдаты.
Плохо ладилось школьное дело. Учеников набирали насильно, и случалось, что держали их в тюрьмах, за крепким караулом. Посадские люди отпрашивали своих сыновей от цифирной и грамматической науки, чтобы они не отвлекались от отцовских торговых дел или от ремесла. Способных молодых людей, усвоивших арифметику, отправили из Москвы учить в другие российские города, но половина из них, не найдя себе учеников, возвратилась назад; в рязанскую школу набрали без малого пятьдесят мальчишек, но тридцать из них в первые же дни убежали. В Вятке сам воевода горячо взялся основать цифирную школу, но этому противилось местное духовенство. Тогда, чтобы набрать учеников, воевода отрядил команду солдат и служителей своей канцелярии, которые хватали всех годных для школы ребят и доставляли в острог, а уже оттуда их под конвоем водили в ученье.
– В угоду царю воевода старается, а умри царь – умрет и учение это, – насупившись, говорили закосневшие в своем дремучем быту вятичи.
– То и беда, что бог смерти царю не шлет.
II
Ill
– Климушка, дитятко, не миновать тебе в ученье идти.
– Ой, мамань, сколь времени я потрачу, Фетинья не станет послушно ждать.
– Ой, ой, головушки наши бедные, что и делать теперь?..
Растрезвонили прежде времени, что рукобитье будет и невесты пропой, а потом и веселая свадебка; все невестино приданое до последней холстинки высмотрено, и одеялами и шубами много довольны остались, а перина сготовлена – как есть на чистом лебяжьем пуху. Да и от людей стыд: парню жениться нельзя! Нате-ка! На смех начнут его поднимать.
Подневольное ученье у многих вызывало протесты и жалобы, а в отместку за это царь еще более крутыми мерами отвечал: если женят, то от молодой жены оторвут и все равно учиться заставят, а за самовольство еще особое наказание будет. Да учиться такого ослушника не у себя в Москве принудят, а в чужедальнем краю.
– Матерь пречистая, святители-угодники, заступитесь. Климушка грозит на себя руки наложить.
Истинно так: рвет и мечет их Климушка, – жените его на Фетинье, и ничего знать не хочет.
Петр был убежден, что иначе, как строгостью и наказанием, нельзя победить «глупость и недознанье невежд», и этот его указ, как и многие прежние, сопровождался угрозами штрафом, кнутом, каторгой, чуть ли не смертной казнью за нарушение.
– Купцы наши не учатся арифметике, а потому иностранным ничего не стоит обманывать их, – говорил он.
Вспоминал, каким штурмом брал в свое время сам трудную арифметическую науку. Никак не давались в ум правила адиции – сложения, супстракции – вычитания, мультипликации – умножения, дивизии – деления. По арифметике он тогда сумел научиться только двум первым правилам, да и сам учитель голландец Франц Ткммерман едва мог умножить или разделить, например, четырехзначные числа. В собственную свою женихову пору он, Петр, не мог сладить с чистописанием, ни одна буква не стояла ровно, а все они вихлялись вкривь и вкось.
В последние годы царствования Алексея Михайловича в Москве в Заиконоспасском монастыре была открыта школа, для которой выстроили даже особые деревянные хоромы, и ученики в ней должны были «учитца по латыням». А через два года после открытия той школы создано было славяно-греко-латинское училище, где ученики познавали «учение свободных мудростей, ими бо возможно обрести свет разума души», начиная с грамматики и кончая философией «разумительной, естественной и нравной, даже до богословия».
В виршах пиита Семеона Полоцкого говорилось:
и она, эта чудодейственная розга, способствовала уяснению учениками многих славяно-греко-латинских премудростей.
Розга буйство в сердце детском изгоняет. —
Царю Петру нужна была школа, из которой бы «во всякие потребы люди происходили, в церковную службу и гражданскую, воинствовать, знать строение и докторское врачевское искусство». Тогда-то и появились школы математическая и навигацкая, в которых учителями были англичане, и школы эти находились в ведении Оружейной палаты, адмирала Головина и дьяка-прибыльщика Курбатова. Жаловался Курбатов на непорядки, доносил адмиралу, что «учителя учат нерадетельно, и ежели бы не опасались Магницкого, многое бы у них было продолжение для того, что которые учатся остропонятно, тех бранят и велят дожидаться меньших».
В 1702 году при взятии Мариенбурга русскими войсками в плен был захвачен пастор Глюк, и его, как человека большой учености, отправили в Москву. Пастор этот, еще живя у себя на родине в Саксонии, выучился по-русски с помощью одного монаха псковского Печерского монастыря. В лифляндском городе Мариенбурге Глюк занимался переводом библии с еврейского и греческого текста на язык лифляндский, а для проживавших там псковичей переводил библию с малопонятного им славянского языка на их русский язык, а также хлопотал об открытии в Лифляндии русских школ и готовил для них учебники.
В Москве, в Посольском приказе, была постоянная нужда в толмачах и переводчиках с иностранных бумаг, требовались люди, которые обучали бы русских иноземных языкам. Школа незадачливого учителя Швимера была закрыта, а ее ученики переданы новому учителю Эрнсту Глюку, который с большим рвением принялся за дело. Он говорил, что «аки мягкую и всякому изображению угодную глину» будет он лепить из русских недорослей просвещенных людей. Выпустил велеречивое воззвание к еще не вкусившему плодов учения юношеству, начав его такими приветливыми словами: «Здравствуйте, плодовитые, да токмо подпор и тычин требующие дидивины!» Он обещал обучать разным наукам: географии, ифике, полигике, истории, латинской риторике с ораторскими упражнениями, философии картезианской, языкам – немецкому, французскому, латинскому, греческому, еврейскому, халдейскому, сирскому танцевальному искусству и поступи немецких и французских учтивств, рыцарской конной езде и берейторскому обучению лошадей.
Школа Глюка, наименованная гимназией, предназначалась для бесплатного обучения детей бояр, окольничьих, думных и ближних и всякого другого служилого и купецкого чина людей. Ученики глюковской гимназии, число которых не превышало пятидесяти человек, носили свою форму: пуховую шляпу с жемчужной пуговицей, оленьи перчатки и флеровый галстук. Большая часть учеников состояла из великовозрастных юношей, умевших постоять за себя, а то и первыми напасть на кого – например, на торговцев съестными припасами. У них глюковские гимназисты всегда завтракали, но не всегда за это расплачивались, готовые вместо денег подставить свои бока, а еще чаще покрыть все долги кулаками.
Не пришлось Глюку осуществить широковещательные свои замыслы из-за преждевременной смерти, и после него гимназию возглавил один из ее учителей – Иоганн Вернер Пауз, но ему за его «многое неистовство и развращение», а также за продажу учебников в свою пользу от службы было отказано.
Не во многих науках преуспевали ученики. Из четырех правил арифметики усваивали только сложение и вычитание, а умножения и деления избегали, предпочитая лучше сложить несколько раз, чем один раз умножить, а дроби совсем не давались им, хотя учителем математико-навигацких школ Леонтием Магницким была издана книга «Арифметика, сиречь наука числительная с разных диалектов на славянский язык переведенная, и в едино собрана, и на две книги разделена. В богоспасаемом и царствующем граде Москве типографским тиснением ради обучения мудролюбивых российских отроков и всякого чина и возраста людей на свет произведена».
Но недоступны были отрокам и юношам скрытые в книге истины из-за способов их изложения. А учить нужно было все наизусть. Раскачиваясь, как ванька-встанька, твердил и твердил ученик слова, мало вникая в их суть:
– Радикс есть число яковые либо четверобочные и равномерные фигуры или вещи, един бок содержащие. И того ради радикс или корень именуется, зане от него вся препорция всея алгебры начинаются или рождаются, – повторял ученик несчетно сколько раз и ничего не мог понять. – Степени же именуются тако: вторая – квадрат, или зексус, третья – кубус, четвертая – биквадрат, или зекзизекус, восьмая – триквадрат, или зекзизекзекус…» – Ой, маманя родная!..
Когда близилось время набора молодых людей для воинской службы, то случалось, что пономари, дьячки, поповские и дьяконовские сыновья «различными коварными образами и лжесоставными челобитными похищают себе чин священства и дьяконства неправильно и неправедно, иногда лет подобающих не имея, иногда посвящаясь в лишние попы или дьяконы, от чего бывает несогласие, вражда и сооблазн между священным чином, а государевой службе в настоящих нуждах умаление».
Издан был указ: «Поповым и дьяконовым детям учиться в школах греческих и латинских, а которые в них учиться не захотят здесь, таких в попы и дьяконы не посвящать, в подьячие и никуда не принимать, кроме служилого чина».
Набирались юноши для обучения хирургии в учрежденном в Москве госпитале. Главный доктор сообщал царю, что в разное время набрал он 50 человек, но осталось из них 33, а остальные оказались в уроне: 6 умерло, 8 сбежали, 2 по указу взяты в другую школу, 1 за невоздержанностью отдан в солдаты.
Плохо ладилось школьное дело. Учеников набирали насильно, и случалось, что держали их в тюрьмах, за крепким караулом. Посадские люди отпрашивали своих сыновей от цифирной и грамматической науки, чтобы они не отвлекались от отцовских торговых дел или от ремесла. Способных молодых людей, усвоивших арифметику, отправили из Москвы учить в другие российские города, но половина из них, не найдя себе учеников, возвратилась назад; в рязанскую школу набрали без малого пятьдесят мальчишек, но тридцать из них в первые же дни убежали. В Вятке сам воевода горячо взялся основать цифирную школу, но этому противилось местное духовенство. Тогда, чтобы набрать учеников, воевода отрядил команду солдат и служителей своей канцелярии, которые хватали всех годных для школы ребят и доставляли в острог, а уже оттуда их под конвоем водили в ученье.
– В угоду царю воевода старается, а умри царь – умрет и учение это, – насупившись, говорили закосневшие в своем дремучем быту вятичи.
– То и беда, что бог смерти царю не шлет.
II
В Москве была слобода кадарей – дворцовых бондарей, и там помещалась в свою начальную пору навигацкая математическая школа, но потом ее перевели в Сухареру башню, и называться школа стала адмиралтейской, иначе говоря мореходных хитростных искусств. Еще бы не хитрость! Узнавали, например, ученики, как им следует представлять себе Европу, описание которой начиналось так: «Третья часть света Европа лежит на полуноще, речена от девы Европы, дщери царя Агирона грецкого. И пыла та дева Европа неизреченной красоты и, гуляючи по берегу морском, с девицами играла; и король Иовишь, видячи ее красоту, не мог како к ней прийти. И оборотился Иовишь в вола чудного и стал ходити меж животиной; и пришла та девица Европа близко скоту, и учал тот вол около ее ходити, и, видячи вола красного, всела на вола, и ушел вол с нею на остров меляной, где ныне зовут Кандия».
Но больше молодым людям нравилась и лучше запоминалась Европа под видом девицы, у которой Гишпания – лицо, Франция – грудь; Великая Британия – левая, а Италия – правая рука; Нидерланды лежат под левою, а Швейцария – под правою рукой; Германия, Польша и Венгрия надлежат до тела; Датское и Шведское королевство купно с Норвегией – изъявляют колена; Россия – показывает юбку до самых ног, а Греция и Турция – заднюю сторону оной девицы.
На самом верху Сухаревой башни, на ее чердаке, была устроена астрономическая обсерватория. Здесь молодые астрономы под руководством Якова Брюса изготовляли особые трубы для наблюдения затмения солнца, вычисляли время, когда оно произойдет, готовились делать его зарисовки. О предстоявшем солнечном затмении московским жителям говорилось, что пугаться его не следует, это «явление натуры вполне естественное».
Но кто увещевал людей? Колдун Брюс. А ему разве можно верить? А может, с затмением солнца и всей земной жизни настанет затмение. В московском народе, особенно среди старообрядцев, о Сухаревой башне ходили самые недобрые слухи.
– В одну темную-растемную ночь на этой проклятой башне царь Петр вместе с колдуном Брюсом давал клятвенное обещание дьяволу обрить всех до одного православных христиан, чтобы исказился в них образ божий.
– Брешешь, тетка!
– А пускай язык у меня отсохнет, коли брешу! – И тут же показывала тетка язык. – Гляди, целый! Собака брешет, а не я.
Самим юнцам из боярской знати и родителям их Петр внушал, чтобы никто не надеялся на свою достославную родовитость, а добывал бы себе чины и почести службою, полезными государству делали; что отошла пора кичиться происхождением, которое не будет теперь давать никаких преимуществ, если нет заслуг перед отечеством. А для того, чтобы стать полезным своему государству, надо питать любовь к наукам и не сторониться учения.
Чтобы возвысить в глазах былой знати своих неродовитых сподвижников, Петр возводил их в звания, не снившиеся никакому спесивому боярину. Меншиков был в ранге светлейшего князя и герцога Ижорского, а перед тем, по ходатайству самого царя, тому, худородному, было дано звание князя Священной Римской империи. Генералами стали Головкин, Мусин-Пушкин, Зотов, Толстой, Ягужинский, адмиралом – Апраксин. Царь заставил засидевшихся дома бояр выйти из своих подворий, огороженных высокими заборами и закрытых крепкими запорами, где они, как их отцы и деды, были властелинами своих домочадцев и неисчислимой челяди, и принудил этих господ думать не только о своем поместье, но знатно проявлять себя на государевой службе. А вслед за главами боярских и дворянских семейств, стали выходить за ворота их жены и дочки, покинув успевшие опостылеть им светлицы и терема. А смышленые торговые и посадские люди не избегали ни учения, ни службы, поняв, что это поможет им проникнуть в благородное сословие и встать в один ряд с высокородными.
Где и у кого недорослям учиться, кроме начальных азбучных истин, царем давно уже было решено. Он не только отправлял за границу своих молодых людей, но и сам туда ездил. Навсегда ему запомнилось, как проходил в Саардаме морскую корабельную службу, начиная ее с рядового матроса. Учиться следовало у иноземных мастеров при непременном условии, чтобы учили они со всей добросовестностью, ничего из умения своего не скрывая.
– Мокей Свинухов!.. Поликарп Лузгин!.. Федор Самоседов!.. – одного за другим выкликал дьяк, и к самому царю с душевным трепетом приближались низкорослые, долговязые, худощавые, растолстевшие, только-только вступившие в отроческий возраст и выходившие уже из юношеской поры, курносые, горбоносые, черные, рыжие, белобрысые, конопатые, бледнолицые и краснорожие, болезненные и пышущие здоровьем, богатые и оскудевшие, у одних – землистый цвет лица, у других – кровь с молоком, мелкопоместные и многовотчинные, пригожие и неказистые, статные и сутулые, а не то – кривобокие да горбатые, иной – смелый до озорства, а другой – робкий до слезливости, – чуть ли не близко к восьми тысячам молодых дворян было собрано в Москве, и несколько часов подряд сам царь Петр производил им смотр.
С одного взгляда определял, кому кем стать. Самых старших – в солдатскую службу; средних по возрасту – на отправку за море: в Голландию, Англию или Италию для изучения там морской навигационной науки; малолетних – в свои цифирные школы. И дьяк всем в тетрадке отметку делал. Не тронуты лишь увечные да сильно хворые.
В добавку к великим тягостям от нескончаемых денежных и иных поборов, призывам дворян на государеву службу их же еще и в простые солдаты, на смертоубийственную войну забирают, а также и на тяжелые работы в не милых ни сердцу, ни глазу местах. И того, оказывается, царю мало: явилась новая потребность в молодых дворянских людях – в чужедальних странах приспособлять к корабельной науке, а там их могут сатанинские прелести ожидать.
Не больно-то многих одолевало любопытство увидеть, как в чужедальних странах люди живут, большинство дворянских недорослей с превеликим горем отправлялись туда, где не бывали ни отцы их, ни деды. Да и отправлялись-то не на погляд чужой жизни, а для дела мудреного, тягостного, нисколько не сообразного с дворянским, а то и с боярским званием. И тем более постыло все это было еще потому, что никто не знал никаких иностранных языков. Некоторые были женаты, уже имели детей, и сколько горько плачущих родичей оставалось в Москве и по усадьбам! Тужили, плакали на расставании с назначенными обучаться матросскому ремеслу в еретических землях, где греховное общение с иноверцами погубит молодые души и в сей жизни, и в будущей.
– Сказывают, что у тех еретиков Коперник – богу соперник.
Уезжали из Москвы с большими проволочками; первый стан был в селе Коломенском, в семи верстах от Москвы, и стояли в том селе три дня для прощания-расставания с родственниками. Жены отправляемых в дальнюю даль надели траур – синие платья.
– На бесстыжих там не блазнись, меня помни…
– Отдаляйся, сынок, от еретиков-бусурманов…
– Помни родительское наставленье… Наказы, просьбы, заклинания.
– Эх, надо было всему народу сторону царевны Софьи держать, тогда бы и разлук этих не было.
Один сын вызвался своей охотой в заморские края ехать, – с мачехой ужиться не мог, так отец на него медведем заревел:
– Прокляну! Отцовского благословенья и всего наследства лишу!
Опасался старик, что, познав за границей безотцовную сладкую вольность, сын домой не вернется.
Была на загляденье семья – в довольстве да в благоденствии, на радость родителям сыновья росли, ан вышло, что на безутешное горе они вырастали. Одного на свейскую войну взяли, другого – в крепостном гарнизоне служить, третьего сына – в иноземную матросскую науку услали, четвертого – в сухаревскую цифирную школу, пятого… Ой, да что ж это делается?! Была семья, и словно господнее наказание – страшенный мор на нее напал, – обезлюдел, будто вымер дом.
– На что, кому нужны эти треклятые навигации, ферти… фиты… фиркации… Язык сломаешь – не выговоришь. Без них, слава богу, жили от Володимира святого до нонешних дней.
Стон и вой по боярско-дворянским хоромам.
– Злосчастные мы какие… Соседям вон бог помог: малого жеребец зашиб. Куда ж его с опухшей ногой? Поглядел на смотру царь, рукой махнул и отпустил.
– Услыхал бог просьбу родительскую, вот парень и уберегся.
– Никто, как бог.
– Бог… А говорили, что жеребец ему коленку зашиб.
– Одну партию отправили, теперь новую набирают.
Стенались родители, горевали, но просить об освобождении набранных никто не решался. Слух был, что за первую же просьбу царь такой гнев на просителя обрушит – во всем роду-племени отзовется. Благословляли молодых людей, обмирали, прощаясь с ними, как с обреченными на смерть. И опять вздохи, вздохи, тягостные недоумения:
– К чему все это? Разве нельзя жить, как наши предки жили? Они к иноземцам не ездили и их к себе не шибко пускали.
Не было моря и флота в прежнем Московском государстве, – воды и в реках на всех хватало, – чуждо было русским людям морское дело, и не могла тяга к нему передаться молодому племени. Только сам царь Петр оказался из всего своего сухопутного рода выродком. Едва увидел в Архангельском городе доподлинное море, так данное матери обещание – близко к морской воде не подходить – позабыл. А божился ведь! И она, сердешная, будучи далеко от него, в Москве, уподоблялась той курице, что утенка вывела. Он, видишь ли, обрадовался воде и поплыл, а она, бедняжечка, металась по берегу, квохтала, кудахтала, страшась за него, что утопнет.
– Истинно так с царем Петром и с его царицей-матерью было. Истинно так.
Нет, не так. Близоруко бояре видели, не умели заглянуть в прошлую даль, а в той дали была заветная мечта-думка прежних русских людей – моря достичь. И, если нельзя его к себе подвести, то самим к нему подойти, будь то море Белое, Черное или другого какого цвета.
После того как сам Петр с Меншиковым и некоторыми другими приближенными лицами поучился в иноземных местах, за границу посылались многие близкие к царскому двору люди. Был там Абрам Лопухин, родной брат царицы Евдокии, ярый противник всех новшеств, вводимых Петром; были трое Милославских, двое Соковниных. Петр Андреевич Толстой вместе с солдатом Иваном Стабуриным были учены у иноземцев морскому делу: познанию ветров, морской карты, наименованию парусов и снастей при них, корабельных инструментов и разных других принадлежностей, и после обучения оба проявили себя во всех корабельных делах способными и искусными. Петр спрашивал Толстого:
– Помнишь, тёзка, какие ветры над Адриатическим морем летают?
– Помню. Как будто только сейчас из плаванья воротился, – отвечал ему тёзка Толстой. – Левантий, что означает восточный, потом греко-трамонтанс, маистро, потенто, а между ними – полуветры и четверти.
Плаванье было весьма опасным, и Толстому не раз приходилось натерпливаться страха необоримого, пребезмерного, но он никогда не подавал вида, что душа у него уже замерла. Было однажды: корабль так накренился, что пушки левого борта черпали дулами воду, а на правом борту задирались вверх, будто намереваясь стрелять по облакам. Попадал корабль в штормы, когда его швыряло из стороны в сторону, вверх и вниз, но не жаловался Толстой ни на какое лихо.
Лежало на его жизни одно пятно: при воцарении Петра оказался он, Толстой, в числе приверженцев царевны Софьи, но, должно быть, в счастливую минуту судил его молодой царь, простив этот грех. Как-то в минуты откровенности, припоминая прошлое, сдернул Петр с головы Толстого пышный парик и, похлопав ладонью по рано начавшей плешиветь толстовской макушке, проговорил:
– Эх, голова, голова! Не быть бы тебе на плечах, если б не была так умна.
Толстой смущенно улыбнулся, вздохнул,
– Кто, государь, старое помянет… – и, спохватившись, замолк. Умная голова, а чуть было не вымолвила несуразное.
Петр знал недоговоренную присказку, но не рассердился, а засмеялся.
– Ну нет… Хотя и помяну старое, а лишить себя глаза не дам.
Изучающим навигацию вменялось в обязанность «владеть судном, как в бою, так и в простом шествии, и знать все снасти, к тому надлежащие: парусы и веревки, а на катаргах и иных судах весла и прочее. Сколько возможно искать того, чтобы быть на море во время боя, а кому и не случится, ино с прилежанием искати того, как в тое время поступить». И, конечно, познать «морскую болезнь».
Сначала посылались за границу молодые люди обучаться корабельному, навигацкому делу, а потом стали направляться туда и для познания архитектурных, инженерных, врачебных наук; в Голландию посланы были, чтобы еще и цветоводство хорошо распознали.
Но больше молодым людям нравилась и лучше запоминалась Европа под видом девицы, у которой Гишпания – лицо, Франция – грудь; Великая Британия – левая, а Италия – правая рука; Нидерланды лежат под левою, а Швейцария – под правою рукой; Германия, Польша и Венгрия надлежат до тела; Датское и Шведское королевство купно с Норвегией – изъявляют колена; Россия – показывает юбку до самых ног, а Греция и Турция – заднюю сторону оной девицы.
На самом верху Сухаревой башни, на ее чердаке, была устроена астрономическая обсерватория. Здесь молодые астрономы под руководством Якова Брюса изготовляли особые трубы для наблюдения затмения солнца, вычисляли время, когда оно произойдет, готовились делать его зарисовки. О предстоявшем солнечном затмении московским жителям говорилось, что пугаться его не следует, это «явление натуры вполне естественное».
Но кто увещевал людей? Колдун Брюс. А ему разве можно верить? А может, с затмением солнца и всей земной жизни настанет затмение. В московском народе, особенно среди старообрядцев, о Сухаревой башне ходили самые недобрые слухи.
– В одну темную-растемную ночь на этой проклятой башне царь Петр вместе с колдуном Брюсом давал клятвенное обещание дьяволу обрить всех до одного православных христиан, чтобы исказился в них образ божий.
– Брешешь, тетка!
– А пускай язык у меня отсохнет, коли брешу! – И тут же показывала тетка язык. – Гляди, целый! Собака брешет, а не я.
Самим юнцам из боярской знати и родителям их Петр внушал, чтобы никто не надеялся на свою достославную родовитость, а добывал бы себе чины и почести службою, полезными государству делали; что отошла пора кичиться происхождением, которое не будет теперь давать никаких преимуществ, если нет заслуг перед отечеством. А для того, чтобы стать полезным своему государству, надо питать любовь к наукам и не сторониться учения.
Чтобы возвысить в глазах былой знати своих неродовитых сподвижников, Петр возводил их в звания, не снившиеся никакому спесивому боярину. Меншиков был в ранге светлейшего князя и герцога Ижорского, а перед тем, по ходатайству самого царя, тому, худородному, было дано звание князя Священной Римской империи. Генералами стали Головкин, Мусин-Пушкин, Зотов, Толстой, Ягужинский, адмиралом – Апраксин. Царь заставил засидевшихся дома бояр выйти из своих подворий, огороженных высокими заборами и закрытых крепкими запорами, где они, как их отцы и деды, были властелинами своих домочадцев и неисчислимой челяди, и принудил этих господ думать не только о своем поместье, но знатно проявлять себя на государевой службе. А вслед за главами боярских и дворянских семейств, стали выходить за ворота их жены и дочки, покинув успевшие опостылеть им светлицы и терема. А смышленые торговые и посадские люди не избегали ни учения, ни службы, поняв, что это поможет им проникнуть в благородное сословие и встать в один ряд с высокородными.
Где и у кого недорослям учиться, кроме начальных азбучных истин, царем давно уже было решено. Он не только отправлял за границу своих молодых людей, но и сам туда ездил. Навсегда ему запомнилось, как проходил в Саардаме морскую корабельную службу, начиная ее с рядового матроса. Учиться следовало у иноземных мастеров при непременном условии, чтобы учили они со всей добросовестностью, ничего из умения своего не скрывая.
– Мокей Свинухов!.. Поликарп Лузгин!.. Федор Самоседов!.. – одного за другим выкликал дьяк, и к самому царю с душевным трепетом приближались низкорослые, долговязые, худощавые, растолстевшие, только-только вступившие в отроческий возраст и выходившие уже из юношеской поры, курносые, горбоносые, черные, рыжие, белобрысые, конопатые, бледнолицые и краснорожие, болезненные и пышущие здоровьем, богатые и оскудевшие, у одних – землистый цвет лица, у других – кровь с молоком, мелкопоместные и многовотчинные, пригожие и неказистые, статные и сутулые, а не то – кривобокие да горбатые, иной – смелый до озорства, а другой – робкий до слезливости, – чуть ли не близко к восьми тысячам молодых дворян было собрано в Москве, и несколько часов подряд сам царь Петр производил им смотр.
С одного взгляда определял, кому кем стать. Самых старших – в солдатскую службу; средних по возрасту – на отправку за море: в Голландию, Англию или Италию для изучения там морской навигационной науки; малолетних – в свои цифирные школы. И дьяк всем в тетрадке отметку делал. Не тронуты лишь увечные да сильно хворые.
В добавку к великим тягостям от нескончаемых денежных и иных поборов, призывам дворян на государеву службу их же еще и в простые солдаты, на смертоубийственную войну забирают, а также и на тяжелые работы в не милых ни сердцу, ни глазу местах. И того, оказывается, царю мало: явилась новая потребность в молодых дворянских людях – в чужедальних странах приспособлять к корабельной науке, а там их могут сатанинские прелести ожидать.
Не больно-то многих одолевало любопытство увидеть, как в чужедальних странах люди живут, большинство дворянских недорослей с превеликим горем отправлялись туда, где не бывали ни отцы их, ни деды. Да и отправлялись-то не на погляд чужой жизни, а для дела мудреного, тягостного, нисколько не сообразного с дворянским, а то и с боярским званием. И тем более постыло все это было еще потому, что никто не знал никаких иностранных языков. Некоторые были женаты, уже имели детей, и сколько горько плачущих родичей оставалось в Москве и по усадьбам! Тужили, плакали на расставании с назначенными обучаться матросскому ремеслу в еретических землях, где греховное общение с иноверцами погубит молодые души и в сей жизни, и в будущей.
– Сказывают, что у тех еретиков Коперник – богу соперник.
Уезжали из Москвы с большими проволочками; первый стан был в селе Коломенском, в семи верстах от Москвы, и стояли в том селе три дня для прощания-расставания с родственниками. Жены отправляемых в дальнюю даль надели траур – синие платья.
– На бесстыжих там не блазнись, меня помни…
– Отдаляйся, сынок, от еретиков-бусурманов…
– Помни родительское наставленье… Наказы, просьбы, заклинания.
– Эх, надо было всему народу сторону царевны Софьи держать, тогда бы и разлук этих не было.
Один сын вызвался своей охотой в заморские края ехать, – с мачехой ужиться не мог, так отец на него медведем заревел:
– Прокляну! Отцовского благословенья и всего наследства лишу!
Опасался старик, что, познав за границей безотцовную сладкую вольность, сын домой не вернется.
Была на загляденье семья – в довольстве да в благоденствии, на радость родителям сыновья росли, ан вышло, что на безутешное горе они вырастали. Одного на свейскую войну взяли, другого – в крепостном гарнизоне служить, третьего сына – в иноземную матросскую науку услали, четвертого – в сухаревскую цифирную школу, пятого… Ой, да что ж это делается?! Была семья, и словно господнее наказание – страшенный мор на нее напал, – обезлюдел, будто вымер дом.
– На что, кому нужны эти треклятые навигации, ферти… фиты… фиркации… Язык сломаешь – не выговоришь. Без них, слава богу, жили от Володимира святого до нонешних дней.
Стон и вой по боярско-дворянским хоромам.
– Злосчастные мы какие… Соседям вон бог помог: малого жеребец зашиб. Куда ж его с опухшей ногой? Поглядел на смотру царь, рукой махнул и отпустил.
– Услыхал бог просьбу родительскую, вот парень и уберегся.
– Никто, как бог.
– Бог… А говорили, что жеребец ему коленку зашиб.
– Одну партию отправили, теперь новую набирают.
Стенались родители, горевали, но просить об освобождении набранных никто не решался. Слух был, что за первую же просьбу царь такой гнев на просителя обрушит – во всем роду-племени отзовется. Благословляли молодых людей, обмирали, прощаясь с ними, как с обреченными на смерть. И опять вздохи, вздохи, тягостные недоумения:
– К чему все это? Разве нельзя жить, как наши предки жили? Они к иноземцам не ездили и их к себе не шибко пускали.
Не было моря и флота в прежнем Московском государстве, – воды и в реках на всех хватало, – чуждо было русским людям морское дело, и не могла тяга к нему передаться молодому племени. Только сам царь Петр оказался из всего своего сухопутного рода выродком. Едва увидел в Архангельском городе доподлинное море, так данное матери обещание – близко к морской воде не подходить – позабыл. А божился ведь! И она, сердешная, будучи далеко от него, в Москве, уподоблялась той курице, что утенка вывела. Он, видишь ли, обрадовался воде и поплыл, а она, бедняжечка, металась по берегу, квохтала, кудахтала, страшась за него, что утопнет.
– Истинно так с царем Петром и с его царицей-матерью было. Истинно так.
Нет, не так. Близоруко бояре видели, не умели заглянуть в прошлую даль, а в той дали была заветная мечта-думка прежних русских людей – моря достичь. И, если нельзя его к себе подвести, то самим к нему подойти, будь то море Белое, Черное или другого какого цвета.
После того как сам Петр с Меншиковым и некоторыми другими приближенными лицами поучился в иноземных местах, за границу посылались многие близкие к царскому двору люди. Был там Абрам Лопухин, родной брат царицы Евдокии, ярый противник всех новшеств, вводимых Петром; были трое Милославских, двое Соковниных. Петр Андреевич Толстой вместе с солдатом Иваном Стабуриным были учены у иноземцев морскому делу: познанию ветров, морской карты, наименованию парусов и снастей при них, корабельных инструментов и разных других принадлежностей, и после обучения оба проявили себя во всех корабельных делах способными и искусными. Петр спрашивал Толстого:
– Помнишь, тёзка, какие ветры над Адриатическим морем летают?
– Помню. Как будто только сейчас из плаванья воротился, – отвечал ему тёзка Толстой. – Левантий, что означает восточный, потом греко-трамонтанс, маистро, потенто, а между ними – полуветры и четверти.
Плаванье было весьма опасным, и Толстому не раз приходилось натерпливаться страха необоримого, пребезмерного, но он никогда не подавал вида, что душа у него уже замерла. Было однажды: корабль так накренился, что пушки левого борта черпали дулами воду, а на правом борту задирались вверх, будто намереваясь стрелять по облакам. Попадал корабль в штормы, когда его швыряло из стороны в сторону, вверх и вниз, но не жаловался Толстой ни на какое лихо.
Лежало на его жизни одно пятно: при воцарении Петра оказался он, Толстой, в числе приверженцев царевны Софьи, но, должно быть, в счастливую минуту судил его молодой царь, простив этот грех. Как-то в минуты откровенности, припоминая прошлое, сдернул Петр с головы Толстого пышный парик и, похлопав ладонью по рано начавшей плешиветь толстовской макушке, проговорил:
– Эх, голова, голова! Не быть бы тебе на плечах, если б не была так умна.
Толстой смущенно улыбнулся, вздохнул,
– Кто, государь, старое помянет… – и, спохватившись, замолк. Умная голова, а чуть было не вымолвила несуразное.
Петр знал недоговоренную присказку, но не рассердился, а засмеялся.
– Ну нет… Хотя и помяну старое, а лишить себя глаза не дам.
Изучающим навигацию вменялось в обязанность «владеть судном, как в бою, так и в простом шествии, и знать все снасти, к тому надлежащие: парусы и веревки, а на катаргах и иных судах весла и прочее. Сколько возможно искать того, чтобы быть на море во время боя, а кому и не случится, ино с прилежанием искати того, как в тое время поступить». И, конечно, познать «морскую болезнь».
Сначала посылались за границу молодые люди обучаться корабельному, навигацкому делу, а потом стали направляться туда и для познания архитектурных, инженерных, врачебных наук; в Голландию посланы были, чтобы еще и цветоводство хорошо распознали.
Ill
«… Дивно. Ну, дивно! Никогда бы не подумал, что такое взаправду бывает: по всем улицам и переулкам вместо земли – вода морская. Застав городских и рогаток нет, и по тем водяным улицам сделаны переходы для пеших людей и множество мостов, под которыми проплывают украшенные коврами да цветами лодки, называемые гондолами, с гребцами-певунами. А по бокам, как бы на берегах тех водных улиц, стоят красиво состроенные дома, только в них вовсе нет печей, а есть камины. Все дивно и приглядно любому взору. И в этой Венеции, всечасно чтимая маменька, женщины и девицы одеваются вельми изрядно. Головы и платья убирают цветами, кои во множестве у домов продаются. Женский народ благообразен и строен, в обхождении политичен и во всем пригляден.
(А может, про женский народ совсем не следует писать маменьке, а то она подумает чего и не было вовсе.)
К ручному делу теи девицы не больно охочи, а больше проживают в прохладе. И бывают, маменька, в Венеции предивные оперы и комедии, и называют их италиане театрум. В них поделаны чуланы в пять рядов, а пол лежит навкось, чтобы было видно одним за другими. И начинают в тех операх представлять и петь в первом часу пополуночи, а кончают в пятом или в шестом часу утра, а днем ничего там нет. И приходят в те оперы, дражайшая маменька, люди в машкарах, по-нашему сказать – в харях, чтобы никто никого не признал, и гуляют все невозбранно, стараясь лучше веселиться.
(Ну, а о том, что, например, на площади святого Марка многие девицы, прогуливаясь в надетых на лица харях, берут за руки приезжих иноземцев, гуляют с ними и бывают большими охотницами целоваться, – об этом, конечно, маменьке сообщать не надо. Лучше про другие веселые развлечения рассказать – музыкально-танцевальные.)
Можно сказать, маменька, что танцуют по-италиански не зело стройно, а скачут один против другого, за руки не держась. И еще на площади святого Марка увеселяются травлей меделянскими собаками больших быков. В Москве такой диковины увидеть нельзя. И на той же площади на погляденье собравшимся бывает, что одним махом секут мечем голову быку. Глянешь на это и приужахнешься, но вы не пужайтесь, маменька, мы глядим на это, стоя далече на стороне. И еще бывает, что венецейские сенаторы играют в кожаный надувной мяч. А про кулачный бой дяденьке Капитону Кузьмичу расскажите, что зачинают и ведут его на мосту один на один, и бьются нагишом. Кто первый зашибет до крови или с моста сбросит, тот и одолел. И люди большие заклады на те кулачки кладут. А бьются по воскресным дням и по другим праздникам».
– Митька, ты про кулачки писал?
– Ага.
– И я тоже.
– Пиши, Гавря, про что хошь, только не жалобься. Прознают – попадет за жалобу, – предупреждал товарища по навигацкому учению Митька Шорников, сын бывшего петербургского гостинодворского купца. – Пиши, что до всего любопытно и нисколь жить не голодно.
– Пока письмо до дома дойдет, мы все тут, отощамши, околеем, – уныло вздохнул Гавря.
– Авось и с проголодью тож обвыкнемся. Пиши, что ладно все.
И Гавря продолжал писать:
«В судебную палату нас водили и там показывали статуйного человека над дверьми: вырезано из камня изображением женского полу, в образе Правды. А глаза платком завязаны, чтоб не видела ничего, и в одной руке держит весы, а в другой меч. А близко того дворца на море стояла галера и на ней галиоты, кои осуждены в вечную работу. У площади стоят предивного строения дома разных прокураторей и при них изрядные лавки, в коих продаются сладкие сахары и напитки: чекулаты, кафы, лимонаты, и табак дымовой и носовой. А до Венеции видели город Ульмунц. Там на воротах ратуши часы бьют перечасье музыкальным согласием, и в то время вырезанные из дерева куклы под названием марионеты, бьют в колокола руками, как живые люди, а двое в трубы трубят. Все это, маменька, зело предивно и смотреть можно глаз не оторвамши. И монастырь есть, где монахи носят серые одежды из сермяжного сукна и ходят босы, а мяса никогда не едят.
(А может, про женский народ совсем не следует писать маменьке, а то она подумает чего и не было вовсе.)
К ручному делу теи девицы не больно охочи, а больше проживают в прохладе. И бывают, маменька, в Венеции предивные оперы и комедии, и называют их италиане театрум. В них поделаны чуланы в пять рядов, а пол лежит навкось, чтобы было видно одним за другими. И начинают в тех операх представлять и петь в первом часу пополуночи, а кончают в пятом или в шестом часу утра, а днем ничего там нет. И приходят в те оперы, дражайшая маменька, люди в машкарах, по-нашему сказать – в харях, чтобы никто никого не признал, и гуляют все невозбранно, стараясь лучше веселиться.
(Ну, а о том, что, например, на площади святого Марка многие девицы, прогуливаясь в надетых на лица харях, берут за руки приезжих иноземцев, гуляют с ними и бывают большими охотницами целоваться, – об этом, конечно, маменьке сообщать не надо. Лучше про другие веселые развлечения рассказать – музыкально-танцевальные.)
Можно сказать, маменька, что танцуют по-италиански не зело стройно, а скачут один против другого, за руки не держась. И еще на площади святого Марка увеселяются травлей меделянскими собаками больших быков. В Москве такой диковины увидеть нельзя. И на той же площади на погляденье собравшимся бывает, что одним махом секут мечем голову быку. Глянешь на это и приужахнешься, но вы не пужайтесь, маменька, мы глядим на это, стоя далече на стороне. И еще бывает, что венецейские сенаторы играют в кожаный надувной мяч. А про кулачный бой дяденьке Капитону Кузьмичу расскажите, что зачинают и ведут его на мосту один на один, и бьются нагишом. Кто первый зашибет до крови или с моста сбросит, тот и одолел. И люди большие заклады на те кулачки кладут. А бьются по воскресным дням и по другим праздникам».
– Митька, ты про кулачки писал?
– Ага.
– И я тоже.
– Пиши, Гавря, про что хошь, только не жалобься. Прознают – попадет за жалобу, – предупреждал товарища по навигацкому учению Митька Шорников, сын бывшего петербургского гостинодворского купца. – Пиши, что до всего любопытно и нисколь жить не голодно.
– Пока письмо до дома дойдет, мы все тут, отощамши, околеем, – уныло вздохнул Гавря.
– Авось и с проголодью тож обвыкнемся. Пиши, что ладно все.
И Гавря продолжал писать:
«В судебную палату нас водили и там показывали статуйного человека над дверьми: вырезано из камня изображением женского полу, в образе Правды. А глаза платком завязаны, чтоб не видела ничего, и в одной руке держит весы, а в другой меч. А близко того дворца на море стояла галера и на ней галиоты, кои осуждены в вечную работу. У площади стоят предивного строения дома разных прокураторей и при них изрядные лавки, в коих продаются сладкие сахары и напитки: чекулаты, кафы, лимонаты, и табак дымовой и носовой. А до Венеции видели город Ульмунц. Там на воротах ратуши часы бьют перечасье музыкальным согласием, и в то время вырезанные из дерева куклы под названием марионеты, бьют в колокола руками, как живые люди, а двое в трубы трубят. Все это, маменька, зело предивно и смотреть можно глаз не оторвамши. И монастырь есть, где монахи носят серые одежды из сермяжного сукна и ходят босы, а мяса никогда не едят.