Несколько слезинок скатилось по щекам расчувствовавшейся Екатерины, когда Петр возложил на ее голову императорскую корону, и с большой ловкостью ему прислуживал при этом камер-юнкер Монс.
   – Ты, о Россия! – восклицал, простирая вверх руки, епископ Феофан Прокопович. – Не засвидетельствуешь ли о боговенчанной императрице твоей, что прочиим разделенные дары, суть добродетели и достоинства Семирамиды вавилонской, Тамары скифской, Пенфесилеи амазонской, Пульхерии византийской, Елены императрицы римской и других знаменитейших жен все разделенные дары Екатерина в себе имеет совокупленные? Не довольно ли видеши в ней нелицемерное благочестие к богу, неизменную любовь и верность к мужу и государю своему, неусыпное призрение к порфироносным дщерям, великому внуку и всей высокой фамилии, щедроты к нищим, милосердие к бедным и виноватым, матернее ко всем подданным усердие? И зри вещь весьма дивную: силы помянутых добродетелей, как по мнению иных, аки огнь с водою совокупитеся не могут, в сей великой душе во всесладостную армонию согласуются. Женская плоть не умаляет великодушия, высоты чести не отмещает умеренности нравов, умеренность велению не мешает и не вредит, и всяких красот, утех, сладостей изобилие, мужественной на труды готовности и адамантова в подвигах терпения не умягчает. О, необычная! великая героиня, о честной сосуд! И яко отец отечества, благоутробную сию матерь российскую венчанный, всю ныне Россию твою венчал еси! Твое, о Россия! сие благолепие, твоя красота, твой верх позлащен, солнца яснее просиял!
   Эта коронация была событием, невиданным даже для московских старожилов: ни одна из русских цариц не удостаивалась такой почести, за исключением Марины Мнишек, но о той в народной памяти осталось воспоминание, при котором следовало лишь отплевываться.
   Когда выходили из Успенского собора, Меншиков, шествуя следом за императрицей, раскидывал народу серебряные монеты.
   – Слыхал, что преосвященный учудил? – подтолкнув локтем приятеля, шепнул один из знатнейших гостей.
   – Какой преосвященный?
   – Епископ Феофан… Аль не расслышал?.. Честным сосудом ее назвал, восхвалял в верности мужу… Надо отчаянным быть, чтоб такое вымолвить. Ведь царю не в бровь, а в глаз ткнул.
   – Переморгает он.
   – Сколь годов молодчик Монсовой породы вокруг нее вьется, а царю, видать, все невдомек.
   – Какие они, Монцы эти, настырные. То сестра к царю подбиралась, а то брат к царице.
   – Поднаторел он дела обделывать. Не так светлейшего князя теперь почитают, как молодчика этого.
   – В поговорке совет есть: бей галку и ворону, а руку набьешь – и сокола убьешь. Вот он руку и набивает. Нам и во сне не снится, какими он делами ворочает, – перешептывались, отводили душу завистники.
   Первым царедворцем, награжденным в честь коронации, стал Вилим Иванович Монс. «Был он, – говорилось в наградной почетной царской грамоте, – при нашей любезной супруге ее величестве императрице неотлучно и во всех ему поверенных делах с такою верностью, радением и прилежанием поступал, что мы тем всемилостивейше довольны были, и ныне для вящего засвидетельствования того мы с особливой нашей императорской милости оного Вилима Монса в камергеры пожаловали и определили, и мы надеемся, что он в сем от нас пожалованном новом чине так верно и прилежно поступать будет, как то верному и доброму человеку надлежит».
   Оставалось только подписать эту грамоту самому императору.
 
   Ради коронационного торжества в московских церквах что ни утро, то праздничная обедня с особо торжественным возглашением многолетия императору и императрице, а в Преображенской слободе несколько дней сряду в государевом дому не прерывалось угощение именитейших гостей. Государь император собственноручно подносил им чарку за чаркой, бокал за бокалом, а императрица расточала любезные улыбки.
   Несколько раз приходилось опохмеляться гостям, и многие из них уже с нетерпением ожидали государевой милости – отпустить их, ослабевших, на отдых. Да и сам он притомился от многодневной гульбы, а сон бывал у него с малой мерки. Следовало освежить себя каким-нито делом, и он как раз наметил поездку в Тулу, благо она не столь далеко от Москвы, посмотреть, как там оружейники преуспевают в делах.
   – Вернусь оттуда – станем собираться домой, – сказал он дорогой супруге.
   – Может, мне тоже поехать с тобой? – нерешительно спросила она.
   – Там, Катеринушка, опять пировать придется. Я как-нибудь от пиров отботаюсь, а тебя туляки беспременно захотят величать. Ты виновница всех торжеств, – любовно говорил Петр, оберегая ее от утомительного веселья.
   – И впрямь лучше поотдохну, – благодарно согласилась она. – А ты долго там не задерживайся, чтобы мне не скучать.
   – Катеринушка, друг ты мой… – Радостно было у Петра на душе от ее ласковых слов, и он испытывал всю полноту счастья.
   Короткая эта разлука послужит для торжества и радости встречи.
   Облегченно вздохнула Екатерина, когда он тронулся в путь.
   – Как я испугалась, – призналась она пришедшему к ней вечером Монсу. – Вдруг бы согласился, чтобы и я с ним поехала. Сорвалось с языка такое – и чуть сердце не остановилось. Ах, Вилим, если бы чудо… – положила она Монсу на плечи руки. – Если бы…
   – Какое чудо, Катрин?
   – Если бы что-нибудь могло случиться и он не вернулся совсем… Опять быть с ним, опять заставлять себя…
   – Надо, Катрин…
   – Притворяться, угождать ему, – продолжала Екатерина. – Я понимаю, что это надо, но трудно бывает превозмочь себя.
   – Надо, Катрин… – повторил Монс, испытующе глядя на нее.
   Она поняла, что он чего-то недоговаривает, и остановила на нем вопросительный взгляд.
   – Надо, чтобы чудо произошло, – сказал он. – Я сам весь день нынче думал об этом.
   Он говорил правду. Весь день ему вспоминалась казнь обер-фискала Нестерова. За малые, почти ничтожные взятки фискал осужден, а презенты, какие получал он, Вилим Монс, в сто крат были больше. Царь тоже взятками их сочтет и в расплату за это потребует его жизнь. Нельзя оттягивать время и дать ему начать вести розыск. Опередить все события, победить его, императора, и повергнуть в прах.
   – Слушай, Катрин… Тебе больше, нечего ждать от него, ты добилась всего, и ты… ты моя, коронованная… Ты теперь на такой высоте – голова кружится, едва взгляну на тебя… – задыхался Монс от восторженного порыва. – А если он заподозрит… узнает, что мы с тобой… Страшно представить, что тогда будет, и надо, чтобы чудо совершилось, чтобы ты навсегда с ним рассталась.
   – Бежать? – удивилась Екатерина. – Ты предлагаешь бежать?.. Мне, коронованной?.. – захохотала она. – Ты, Вилим, просто…
   – Погоди, – резко остановил он ее. – Я знаю рецепт… Он не почувствует ни вкуса, ни запаха и уснет навсегда… Ты станешь править Россией, и я буду всегда при тебе, – шептал Монс, крепко сжимая руки Екатерины, дыша запаленно и горячо. – Императрица… Все – твое. А он мешает, он страшен, Катрин. Ты слышишь меня?
   Она слышала и уже представляла себе, как это можно будет осуществить: в его любимую анисовую водку… А себе, как всегда, налить полный бокал венгерского. И чокнуться с ним: за его приезд, за их встречу.
   – Вилим, ты меня будешь любить? – с загоревшимися глазами спросила она.
   – Об этом я должен спрашивать: ты, Катрин, будешь любить меня?
   Будут. Оба.
   Он пробыл с ней до поздней ночи, начавшей переходить в ранний майский рассвет. В доме была тишина, все крепко спали. Монс старался бесшумно выйти от Екатерины, но натолкнулся на сенную девку, увидевшую, откуда он выходил. Досадливо чертыхнувшись, Монс едва не ткнул ее кулаком.
   – Молчи знай… – злобным шепотом приказал он и сунул ей свою золотую табакерку.
 
   В дороге большой досуг для раздумий. Можно подвести итог последним делам, наметить, к чему новому и когда приступить, что следует изменить, дополнить, исправить.
   На протяжении полувековой своей жизни Петр был скорее гостем, нежели хозяином у себя дома. Встречи и расставания, приезды и отъезды чередовались между собой. Должно, на роду ему было написано проводить дни в дороге да в работе под открытым небом, будь то постройка кораблей, военный поход или иное какое дело.
   Что ж, очень-то не хвалясь, но и без излишней скромности мог он сказать самому себе, что во многом сумел преуспеть. Не для ради лести, а по истинной правде говорили иноземцы, что он лучший корабельный мастер в России, и то было действительно так. Он мог своими руками построить корабль от днища до тонкой узорчатой резьбы, украшающей корабельную корму или нос; придумал особого устройства киль, – в случае его повреждения кораблю не грозила течь. Такие кили стали делать потом англичане.
   Корабль «Полтава», построенный по чертежам Петра и под его руководством, отличался хорошим ходом, был послушным и легким в управлении.
   И в военном деле он сумел преуспеть. Одолел всесильного шведа, моря России добыл, почетом и славой русское воинство увенчал. Был в походах, в пути, из конца в конец исколесил свою землю от Двины до Прута, от Азова до Астрахани и Дербента, и все – в спешке, в постоянной, уже ставшей привычной торопливости. И опять вот едет, чтобы прикинуть, как промышленное, заводское дело развить.
   Объявлено было: кто поставит завод или фабрику, освобождается от государственной службы; поборов платить в первые годы не будет, а получит от казны немалые льготы. Неужто мало такой приманки? В приуральском горном краю хорошо промышленность развивается. И Демидовы и Строгановы там орудуют. Побывать бы у них, посмотреть. Бывший купец Шорников другой завод в Прикамье пустил, значит, понял, что дело выгодное.
   Дошлые люди доносят, что в придонских казачьих городках не так глубоко в земле каменный уголь лежит. Гореть может долго и жарче, нежели древесный, березовый. Надо велеть разведывать земляной этот уголь еще по Днепру и его притокам. Может, и в других местах он залегает.
   Указ подновить, чтобы руды искали и краски, доставляли бы монстров, добротней кожи выделывали да не ткали бы узких полотнищ. В заморскую торговлю идет пушнина, строевой лес, пенька, лен, кожи, сало, щетина, шерсть, но надо помимо сырого товара еще железом и чугуном торговать, а для того выплавлять его больше.
   Понятно, что только промыслом, ремеслом или торговлей жить многим людям нельзя, они занимаются земледелием, а потому в каждом городе, не исключая Москвы, рядом с застроенной улицей поля да огороды видны. Надлежит ли и дальше такому быть? Пахотным землям, бахчам да сенокосам лучше за городскими заставами к деревням примыкать.
   Еще когда готовился в Персидский поход, приказывал от Москвы до волжского Царицына поставить при дороге верстовые столбы, чтобы без «гака» знать, отколь и доколь сколько верст, а в зимнюю пору по льду вымерить речной путь до Астрахани. Сделано ли такое?.. Земли много – не измерить, не исходить. От Днестра и Буга до Лены и Анадыри – все русская земля. У Александра Македонского, у Цезаря и Августа, у всего державного Рима не было столько. А теперь добавлены и моря. Надо широкую торговлю заводить с южными странами, с дальней Индией. В Персию отправлен послом Артемий Волынский, и ему поручено дознаться, нет ли какой реки, протекающей из Индии через Персию и впадающей в Хвалынское море, что еще Каспийским зовут… Волынский должен шахово величество уговорить, чтобы торговлю шелком-сырцом его люди направляли не через города турского салтана, а прямо к Астрахани.
   Наряду с большим и важным приходят на ум Петру разные мелочи, даже смешные пустяки. Припомнилось вдруг, как один визирь говорил, что есть такая турская присказка: когда недруг пойдет в воду до пояса, надобно ему подать руку и спасти, чтобы он не утонул, проявить свое великодушие; когда войдет в воду по грудь, дать ему волю делать, что хочет, а когда войдет по горло, тогда надо голову его пригнуть и бесхлопотно утопить.
   Вспомнив о такой присказке, Петр весело посмеялся, удивив ехавшего с ним и задремавшего денщика Василия Поспелова.
   – Ты чего, государь?
   – Ничего. Дремли, коли дремлется. Скоро Серпухов будет, там заночуем.

VI

   Знакомясь с тульскими оружейниками, Петр повстречал недавно возвратившихся из заграничного обучения мастеровых людей. Один был умельцем замочного дела, а двое других – обучившиеся медному литью. Петр велел поставить им от казны дворы, давать жалованье, а они помимо работы на заводе должны набрать учеников и обучать их чему обучены сами.
   Из Тулы направился в Орел на парусную фабрику, – какой ширины там полотнища ткут, да хотел заехать на фабрику светлейшего князя Меншикова, что в Московском уезде на Клязьме-реке. Ну, а потом, возвратившись в Москву, забрать друга сердешненького Катеринушку – и скорей в парадиз, где коронованную императрицу петербуржцы с нетерпением ожидают. Сколько поздравлений будет, какое торжество они учинят!
   Катеринушка ждет, должно, с нетерпением, когда он, Петр, явится. Соскучилась без него…
   Екатерина ждала. С часу на час ждала, но не его, а Вилима Монса. Ждала, что он принесет рецепт, а может, уже приготовленное снадобье. Но прошло два дня, а Монса не было. Почему?.. Что случилось?..
   Случилось. Сенная девка увидела его, вышедшего поздней ночью из покоев государыни императрицы. Ну, вышел и вышел! Мало ли какие дела заставляли его задержаться, – а он сам себя выдал, сунув девке свою табакерку да еще шепнув ей: «Молчи знай!..»
   Чтобы дать как-то заглохнуть нелепому случаю, решил несколько дней не показываться в Преображенском.
   Старый государев дом в Покровском долгое время стоял в запустении. Никто в нем не жил, двери и окна была забиты досками, но исправно нес сторожевую службу приставленный к дому старик, бывший солдат еще из войска царя Алексея Михайловича, бобыль Евстигней. Обитал он в закутке при людской кухне, похаживал ночами с алебардой на плече вокруг государева дома, охраняя покой его нежити, что не живет, не умирает в чердачной или подвальной полутьме. За свою караульную службу получал бывший солдат от казны пропитание, жилье да чистыми деньгами рубль в год.
   Больше двух десятков лет ветшал государев дом, да вздумалось царю-государю переиначить свою царицу на новомодное императорское звание, и понаехало в сельцо Покровское множество придворных людей. Отрядил староста баб вымывать, выметать из государева дома и с его подворья слежавшуюся за десятилетия пыль, будить застойную тишину. Стряпухи затопили в кухне печь, чтобы еду варить, засновали взад-вперед по двору прибывшие люди, – сразу горячим ключом жизнь забила. В самом доме обосновался главный придворный управитель Вилим Иванович Монс со своим секретарем Егором Столетовым и с их канцелярией, а остальной мужской люд разместился в людской кухне да в надворных постройках.
   Глянул старик Евстигней на крышу дома и словно впервые увидел, что старые тесины на ней не только замшели, а в одном месте даже затравенели и притулившийся там кусток бузины листочками нарядился. Смутился караульщик, поняв свою оплошность, что недоглядел, запустил крышу, да во избежание укоров зеленую поросль лопатой с нее соскреб и кое-где мох посодрал. Стала крыша перепелесой, совсем неприглядной, и Евстигней еще больше смутился, но никто на нее внимания не обратил.
   В Покровском приют себе нашла мужская придворная челядь, а в Преображенском – челядь женская. Там же определилась на повременное жительство и сама государыня. Для связи между Покровским и Преображенским определен был нарочным курьером придворный шут Иван Балакирев, он и трусил туда-сюда легкой рысцой на клячонке. На имя государыни императрицы поступали от разных людей челобитные, написанные на гербовой, орленой бумаге, но сама императрица в них не вникала, а переправляла в канцелярию к Монсу, и на столе у него уже скопился ворох бумаг. Несколько писем от просителей получил и он, да еще из подмосковных царских поместий и подведомственных государыне монастырей присланы были отчеты. И Монсу, и его секретарю-канцеляристу дела хватало. Но не до этих бумаг теперь, когда такое торжество идет.
   Решая те или иные вопросы, Монс действовал именем императрицы, а Столетов, чтобы понудить чиновных лиц решить дела одобрительно, действовал именем Вилима Монса и преуспевал в своих стараниях, становясь все заносчивее и наглее.
   Матрена Балк предупреждала брата:
   – Зря ты, Вилим, доверяешь Егорке. Прогони его, подведет он тебя.
   – Пусть попробует, – усмешливо и самонадеянно отвечал сестре Вилим. – Виселиц много, и одной из них тогда Егорке не миновать.
   Видел Монс, что Столетов вел себя развязно, становился заносчивым и не в меру вороватым, но ведь он сам же посвятил секретаря во все тайны взяточничества, передал ему многие дела, по которые были взяты презенты, а к тому же Столетов проявлял в делах большие способности и наверняка понимал, что подводить своего патрона ему просто невыгодно. Несколько раз Монс довольно резко выговаривал секретарю, чтобы тот не забывался, не подозревая о том, что вызывал у него озлобление.
   Два дня не был Монс в Преображенском, а на третий день Балакирев привез ему от Екатерины письмо. «В чем дело, Вилим? Почему тебя нет? – спрашивала она. – Мне очень скучно. Жду тебя непременно сегодня. Не забудь рецепт про хозяина».
   Рецепт лежал в тетрадке со стихами. Монс достал его, перечитал, – все как следует тому быть, средство верное… «Посылать его ей?.. – раздумывал он. – А где она снадобье возьмет? У лекаря Блюментроста спросит?.. А не покажется ли тому подозрительным?.. Начнет она питье составлять, да не так, как надо…»
   Нет, рецепт передавать ей не нужно. Он сам приготовит питье и привезет скляницу. Придворный аптекарь обретается здесь же, в Покровском. Тут и вся аптека его. Перед вечером он купаться на речку пойдет, тогда можно будет отсыпать что надо. А завтра поехать в Преображенское и отвезти снадобье. Завтра, да.
   Глянул в окошко Монс, – ух, какая туча идет! Как раз оттуда, от Преображенского. Недаром с утра духота…
   – Князь Алексей Григорьевич Долгорукий! – крикнул в приоткрытую дверь Столетов. – Конь под ним – сразу видно, арабских кровей.
   – Где он? – кинулся к окну Монс и увидел гарцующего на арабском скакуне князя. – Князюшко! – И выбежал к нему.
   Молодцевато спрыгнув на землю, князь Алексей Григорьевич Долгорукий дружески облобызался с Вилимом Ивановичем.
   – Прибыл, как видишь, на коне, а уйду от тебя, Вилим Иванович, пеши. Для друга не жаль ничего. Конь – арабский, седло – турецкое, – погладил Долгорукий шею коня и из руки в руку передал Монсу уздечку. – Веди его в конюшню к себе. Дарю.
   Змеистая молния полоснула тучу, с треском надломив ее. Конь шарахнулся в сторону.
   – Уводи его, а то перепугается, – торопил Долгорукий Монса.
   Молнии нещадно кромсали тучу, и она с грохотом разваливалась пополам, а из прорана шумно хлынул прорвавшийся ливень.
   Пережидая в конюшне грозу, Долгорукий с Монсом могли вдоволь наговориться. Князю покоя не давало одно вымороченное имение, которое он приглядел себе. Говорил до этого с сестрой Монса, Матреной Ивановной, и она обещала молвить словечко брату, а теперь Долгорукий решил повидать и его самого. Не идти же было с пустыми руками! Арабский скакун – подарок отменный, но во много крат отменнее никому еще не отданное, лишившееся хозяина большое имение, и охота заполучить его волновала князя.
   – Считай, Алексей Григорьевич, что именье твое, – заверял его Монс. – Мое слово вровень со словом императрицы.
   – То истинно так, а может, Вилим Иванович, для ради пущей важности то дело сенатским указом еще закрепить?.. Ась?.. Как мыслишь?
   – Закрепим и в Сенате, – обещал Монс.
   – Уж так ты меня порадуешь, что вовек не забуду, дорогой и многолюбезный Вилим Иванович. Ты у меня в самой первейшей дружбе значишься, родней родного чту. Ты ко мне – всем сердцем, я к тебе – всей душой. Так у нас в обоюдности все и пойдет.
   Они пожимали друг другу руки, в подтверждение сказанного еще раз облобызались, полюбовались майским обильным дождем, сладкоречиво, именно что по-дружески побеседовали.
   В дальний, невидимый край унеслись клочья тучи. Высоко вскинулась позолоченная голубизна чистого неба, душицей разноцветья и разнотравья повеяло от промытой дождем земли.
   В отличном настроении возвращался в дом Вилим Монс, а там – переполох.
   – Что такое?.. – замер он на пороге своей канцелярии.
   На столе – корыто, на полу – лужи воды. Поперек комнаты протянута веревка, и на ней развешены промокшие бумаги и письма. Столетов, Балакирев, Мишка, слуга царского денщика Поспелова, и его приятель Иван Суворов суетились около них, а с потолка все еще продолжало капать.
   – Что это?.. – в тревожном изумлении повторил Монс.
   – Вот… – указывал Столетов на корыто и на развешенные бумаги. – Купанье тут было. С гуся – вода, с нас – вся худоба! – захохотал он.
   – Чему же ты смеешься, дурак! – вспылил Монс.
   Он кинулся к столу, но там было только корыто, наполовину наполненное водой; выхватил из рук Мишки намокшие бумаги, нетерпеливо осмотрел их; окинул взглядом развешенные на веревке, – письма Екатерины и рецепта не было.
   – Где?.. Где еще?.. Письма, бумаги – где?..
   – Все тут, – осклабившись, отвечал Столетов. – Как дождь начался, сели мы вчетвером, в подкидного дурака дуемся, а тут потоп начался.
   – Бумаги где?.. Я их тут оставлял…
   – Погоди, доскажу, – отмахнулся от него Столетов. – Ливень, говорю, начался…
   – Я первый учуял, – подхватил его слова Балакирев. – Егор-то Михалыч шумит, что мне в дураках оставаться, а я как раз за ум схватился, карты побросал – вот и не дурак. Кинулся глянуть, что тут, а с потолка на стол вовсю льет. Кричу – бумаги спасай, а то перемокнут…
   – Где они?.. Где?.. – метался по комнате Монс, разыскивая письмо и рецепт, но не находил их. Ведь не скажешь, какие именно бумажки он ищет, когда они – тайные из тайн.
   – Прочь отсюда. Все – прочь!.. – закричал он. – Воры, подлецы!.. Я вам покажу… Я всех вас… – шумел, неистовствовал Монс, выталкивая подвернувшегося под руку Балакирева.
   – Другой бы спасибо сказал…
   – Я скажу… Так скажу, что оглохнешь! – Изо всей силы дал Монс шуту оплеуху и пинком вытолкнул его за дверь.
   Мишка с Иваном Суворовым выскочили сами, а Столетов ударил ногой по луже, взметнул веером брызги и, приплясывая, снова захохотал.
   – Смеешься, мразь?.. – ненавистно взглянул на него Монс.
   – Смеюсь, – вызывающе ответил Столетов. – Весело стало, потому и смеюсь. Желаю приятно здравствовать! – насмешливо крикнул он, выбегая из комнаты.
   Оставшись один, Монс дрожащими от волнения руками перебирал каждый листок, – может, мокрые, слиплись и между ними – злополучный рецепт и письмо?.. Неужели Столетов забрал?.. Людей крикнуть, чтоб схватили, обыскали его… Надо было сразу же обыскать… А может, по-хорошему с ним, не кричать?.. Постараться бы выведать…
   – Столетов!.. Егор!.. – звал Монс.
   Но Столетов не отзывался, и нигде его не могли найти. Вечером после ужина расстроенный Балакирев говорил Мишке и Ивану Суворову:
   – Прах бы с ними, с бумагами. Пускай перемокли бы, а то, видишь, Вилим Иванович озлился, зачем трогали их. Ох, грехи наши тяжкие… Я письма и другие бумаги вожу ему от государыни, а случись что – мне же первому попадет. Хоть и не знаю, что привожу, а все равно отвечай, да ненароком и совсем пропадешь. А кто главный виновный, с того спрос не ведут.
   – А кто главный виновный?
   – Известно кто: стражник тутошний. Крышу он ободрал, вот и дал дождю ход. Он виновный во всем.
   Ложась спать на полатях в людской кухне, Иван Суворов тишком переговаривался с Мишкой:
   – Какой-то листок у Монса, слышь, потерялся.
   – Ага, – кивнул Мишка. – Письмо было.
   – А что за письмо?
   – Важное. Егор мне мигнул, когда прятал. Сказал: письмо сильненькое. Я спросил: про что в нем? А Егор цыкнул, велел молчать. И рецепт у него.
   – А рецепт какой?
   – О составе питья. Такой рецепт, что выговорить страх возьмет. Про самого про хозяина, про царя-анпиратора.
   – Да отколь ты все знаешь? – удивился Суворов. – Видал рецепт?
   – Егорка доверился мне, рассказал потом. Зарадовался, что Монса крепко поддел на кукан. А вчерашним днем я в Преображенском еще про одно дело узнал, – шептал Мишка. – Дворские девки сказывали, что Монс ихней Лушке золотую табакерку дал, чтобы она слова не проронила, как он ночью от государыни выходил. А Лушка ту табакерку на людях бросила да разревелась: «Мне-де в этом деле пропасть». Там, в Преображенском, переполох теперь.
   – Ты гляди, что делается при дворе, – качал головой Суворов. – Какую Монс силу забрал.
   – Ага. По особливой приверженности к амуру в такой силе стал.
   – По какому амуру?
   – А какой девок да баб с мужиками сводит, – пояснял всезнающий Мишка.
   На полатях рядом с ними лежал сын придворного цирульника Михей Ершов. Он не вмешивался в тайную их беседу, но, притворившись спящим, старался хорошенько вникнуть в услышанное. Надежда на большую награду укрепляла его решение нафискалить. Когда Мишка с Иваном замолкли, намерившись спать, Михей мысленно составлял свой донос: «Я, Михей Ершов, объявляю, что, понеже ночуя в людской кухне государева дома в Покровском, слышал своими ушами, как разговаривали промежду собой слуга царского денщика Василия Поспелова именем Мишка и сын обойщика стульев Иван Суворов, что когда сушили у Видима Монса бумаги, тогда-де унес Егор Столетов одно письмо сильненькое и рецепт при нем про самого хозяина такой, что и рта страшно разинуть, сказать. И еще Мишка говорил, что Егор подцепил Монса на крепкий кукан. А в Преображенском теперешний камергер Монс выходил ночью из недозволенной ему спальни государыни и дал сенной девке Лушке золотую табакерку, чтобы та девка будто его не видала. К сему подписуюсь – Михей Ершов».