Евгений Люфанов
Великое сидение

Книга первая
Земля отцов

Глава первая

I

   Среди ночи неистово взъярились собаки. Старый огромный вислоухий кобель по былой кличке Полкан, а по теперешней – Юпитер, захлебываясь в неуемном лае, от злости сигал на цепи взад-вперед, и мелкорослые шавки брехали с сердцем, люто скаля зубастые пасти.
   Всполошился притихший в ночи многолюдный царицын двор. Засветились фонари, заколыхались огни по лестницам, клетям, брусяным переходам; заскрипели двери покоев, бесчисленных боковушек, чуланчиков, – почуя нечто недоброе, отовсюду высовывался испуганный люд.
   Ночь была темная, теплая, накрытая низко нависшими облаками; вторые петухи только-только пропели, – в такую пору спать бы да спать, а тут этот гость – неладный, нежданный, негаданный. До утра дождаться не мог, среди ночи явился…
   Шел он, поспешный петербургский гонец, а за ним, тоже поспешая, но страшась обогнать его, двигались старые верховые боярыни, комнатные бабы, мамки и девки, иные – выпучив изумленные глаза, иные – не в силах справиться с одолевшей их трясовицей.
   Разбуженная, раскосматившаяся со сна царица Прасковья при свете лампадки кое-как прибирала волосы, накручивая их жгутом; оторопевшей ногой совалась в неподатливую туфлю, обшитую куньим мехом, окликала дочерей:
   – Катерина… Анна… Парашка!..
   Царевны, Катерина и Анна, в исподних рубахах сидели на примятых постелях, до подбородка натягивая на себя одеяла, и хихикали по своей девичьей дурости. Мать кинула на них гневный взгляд, строго цыкнула. А младшенькая, царевна Парашенька, сразу и про боль позабыла, а то с самого вечера ныла-скулила, скорбя зубами. Слабая, золотушная, с обвязанной теплой шалью щекой, зажалась она в подушки и, боясь рот раскрыть, сидела, притаившись как мышь и выкатив любопытные глаза.
   Отвесив поясной поклон, осмелев коснуться обветренными сухими губами пухлой царицыной руки, весь по виду покорный, прибывший гонец вытянулся во фрунт и громовым голосом объявил это самое, даже в дурном сне не снившееся никогда… Сбиться бы тебе с пути-дороги в какую-нибудь грозу-непогоду, постылый ты гость! Зачем пришел, зачем многолетний покой возмутил, разрушил сердцу приятную и привычную тишину. Зачем, зачем?..
   Но не спросила царица Прасковья об этом гонца. Дослушала его молча, не ахнула и не охнула, а, слегка наклонив голову, дала понять, что уразумела услышанное, и отпустила его.
   Едва угомонившиеся во дворе собаки снова злобно залаяли, загремели цепями, и когда чужой ночной человек, опасливо озираясь на страховидного кобеля, вышел вон со двора, великое смятение, людской вой и крик поднялся по всему царицыну подворью. Из пропахших деревянным маслом, мышами и пылью чуланчиков, тайничков и подклетей с истошными, как по покойнику, воплями кинулись в царицыны покои придворные челядицы, обслюнявили царицыны руки, причитая и плача, своим усердным стенанием наводя смутный страх на царицыну душу.
   – Владычица милосердная, заступись! – взывали не то к озаренному лампадным сиянием старинному образу в изукрашенном дорогими каменьями кивоте, не то к самой государыне.
   Пришел легкий рассвет со звонким стрекотанием и щебетом безунывных птиц, а новый этот день должно было теперь провести в душевном трепете и в безысходной печали.
   – Охти…
   Из всех щелей повыползли юродивые, нищие, странницы, дурки и дураки, плакальщицы и потешники, богомольцы и игрецы-домрачеи судить да рядить, дивиться негаданному.
   На солнечном пригреве, на веревках сушилось вынутое из укладок, молью траченное царское добро. Пламенели огнецветные лисьи шубы, пестрели горностайкины хвостики на слежавшейся сряде упокойного царя Ивана. Дряхлый старик слуга в мухояровом полинялом кафтане выколачивал пыль из богатой одежи. Шел отбор – чему тут оставаться и что везти с собой.
   В кузнице перетягивали ободья колес, подковывали лошадей, приуготовляли в дальний путь застоявшиеся кареты. Словно в пруд, затянутый ряскою тишины, бросили камень, и пошли круги по воде, всколыхнули ее поднявшейся рябью, и теперь потерян покой.
   И прощай, Измайловское, исхоженные, приглядные глазу места.
   И что будет теперь впереди? Томит истома раздумий натруженную голову царицы Прасковьи, томит. Жили-жили, сидели-сидели… И как это ехать в неведомый чужедальний край? И зачем это все?..
   И себя-то жалко, а что с дочерьми там будет?.. Вон как Парашенька пригорюнилась. Говорит, что все зубки болят, а может, и не зубки одни, – может, вдобавку к ним и само дитячье сердечушко от печали заходится. Парашенька, утешеньице, ласковое, покорное дитятко… И Анна вон брови насупила, должно, тоже оторопь взяла, а у Катерины вовсе не от испуга губы дрожат, – опять ей не к месту и не ко времени посмеяться охота. Как была она вертопрашной, такой, видно, ей, разума не набравшись, и век коротать. Ну, чему, какой такой радости усмехается? Так бы за косу и дернула, да некогда рук от неотложных дел отнимать.
   И что с собой брать, что тут в сундуках оставлять – ум за разум заходится.
   – Охти-и…

II

   Прощаясь с былой, привычной, хорошо сложившейся жизнью, окидывала царица Прасковья мысленным взором минувшее, вспоминала, какая доля ей в Москве выпала.
   Покойный муж ее, царь Иван, был сложения хилого, слаб здоровьем, тускл очами, косноязычен, скорбен главой, к правлению неспособный, и прожил он недолгую свою жизнь получеловеком-полугосударем, разделяя в продолжение нескольких лет царский трон со своим младшим братом Петром. В Голландии им серебряный трон – на два сиденья – специально заказан был. А великая государыня царевна Софья сидела на отцовском троне, украшенном рыбьим зубом, и в те дни на ней был венец, низанный жемчугом с алмазными запонами, шуба аксамитная, золотистая, опушенная соболями, а подле соболей все обложено кружевом. И при ней, государыне, стояли как небесные ангелы, четыре отрока-рынды, а по обеим сторонам – по две вдовые боярыни в убрусах и телогрейках да по две карлы-девицы в шубах на соболях. Да в той же палате при государыне царевне были комнатные ближние бояре, да еще по сторонам стояли бояре же – князь Василий Васильевич Голицын и Иван Михайлович Милославский. И бывало все это многоторжественно, в золоте да в серебре.
   А царь Иван посидит-посидит на великом своем тронном месте, да вдруг и захнычет:
   – Поисть хочу.
   Поведут его завтракать или обедать, смотря по времени, и захочет он, бывало, мосолик, добытый из щей, поглодать, а зубы вихляются у него. Лекарь говорил, что такая зубная слабость цингой прозывалась. Постоянно набухавшие веки слипались у Ивана-царя, застили ему взор, – пальцами нужно было их разнимать, а они снова потом смыкались. Так все дни свои он в полутьме и провел.
   Сыновья царя Алексея Михайловича. Федор и Иван, имели в жилах своих дурную кровь. Федор, старший сын, став преемником царства после смерти отца, потомства своего не оставил. Таким же бесплодным привелось бы стать и Ивану, но в народной молве он свое отцовство сумел обозначить, хотя все это было так, да не так…
   Можно ей, царице Прасковье, добрым и благодарным словом помянуть опальную монастырскую затворницу, мятежную царевну Софью Алексеевну, ставшую во иночестве Сусанною и навсегда улегшуюся спать вековечным сном на погосте Новодевичьего монастыря.
   Это в ту давнюю давность с ее легкого царственного слова свершилась такая потаенная явь, что царь Иван многодетством прославился.
   – О-охти-и… Один бог без греха… Чего только в жизни не случается, не бывает…
 
   А было, случилось так.
   У царевны Софьи имелось немало сторонников, недовольных Петром, этим «вторым» царем, сидевшим на великом тронном сидении рядом с Иваном-царем. Не только одни стрельцы – на ее стороне были все, кто держался за старые обычаи и у кого мутило душу при виде «второго» царя, смолоду курившего поганую трубку да как на бесовском игрище пляшущего с бесстыжими немками и пьющего вместе с ними. Нешто это царь? Подобает такое ему? Ведь он, уподобляясь простому смерду, готов не расставаться с мужицким плотницким топором. Такой царь весь державный род свой позорил. Да при случае еще и бахвалился: я-де царь, а с мозолями на руках и в стоптанных башмаках хожу!
   Известно, каков у него по матери род, как в Смоленске Наталья Нарышкина в лаптях хаживала, вот и сынок ее по такому же простолюдству пошел.
   Задумалась тогда правительница царевна Софья, как ей с царями-царятами быть, и сердечный друг Василий Васильевич Голицын надоумил ее, подсказал:
   – Женить надо царя Ивана.
   – Женить? – удивилась Софья. – Какой же из него будет муж?
   – Про то узнаем потом, – ухмыльнулся Голицын, – а невесту ему надо выбрать такую, чтобы к супружеству вельми поспелой была. И ежели царь Иван оплошает, то шепнуть его молодухе, чтобы не высыхала, не томила себя, а…
   – Васенька! – воскликнула Софья, сразу поняв его замысел. – Да какой же разумник ты!
   И он вразумляюще продолжал:
   – Опростается его молодуха чьим-нибудь сыном – вот и законный наследник престола. А царя Петра… – коротко задумался он и досказал со всей ясностью: – Коли еще живым уцелеет быть, то келейником его в монастырь. Ты же, за малолетством наследника, так и будешь правительницей.
   – И правда, Васенька, хорошо будет. Всех недругов от Москвы отдалим, а то уж житья нам не стало от Борьки Голицына да от Левки Нарышкина. Брата Ивана ни во что ставят, покои его дровами завалили; меня называют девкою, будто я не царская дочь, – возмущалась Софья.
   Дальше она сама все продумала. Как жених царь Иван, конечно, из рук вон плохой, но, приученный к послушанию, не станет веленью сестры противиться. Пускай к брачной жизни окажется неспособным, можно будет принудить невестку на тайную любовную связь с кем-нибудь, чтобы дите родила. И, понятно, чтоб мальчика. А когда появится у царя Ивана такой наследник, можно будет без промедления устранить Петра от престола. Мнился Софье образ византийской царевны Пульхерии, которая, взявши власть из слабых рук своего болезненного брата Феодосия, долго и достославно управляла Византией. Вот так же и здесь, когда останется единственным царем немощный и слабоумный Иван, она, сестра его, станет российской Пульхерией.
   Если же по прошествии скольких-то лет новоявленный царский наследник захочет сам властвовать именем венценосного своего отца, то можно будет доказать супружескую неверность царицы, заточить ее в монастырь, а наследника объявить незаконным. И опять тогда ей же, Софье, продолжать быть правительницей России.
   Жених был на месте, да и за невестой далеко не ходить: стоило только клич подать, как знатнейшие бояре целый табун наилучших девиц пригнали. Ни один купец с таким рвением не расхваливал самый красный товар, как честолюбивые родители своих дочерей. О каких царевых немощах печалиться да сокрушаться боярину, ежели его единокровная Парашка, либо Агашка, либо Малашка может царицей стать?.. Выбирай, государь, любую.
   Всех мастей собрали девиц – и белявых, и чернявых, и которые с рыжинцой, строжайше наказав перед этим, чтобы ни одна из них ни румянами, ни белилами, ни чернью у глаз не была насурмленной, а явилась бы в подлинной своей натуралии, не то – мигом от ворот поворот, да еще следом и огласка пойдет, что поддельной красотой хотела царя прельстить, – вовек стыда-сраму не оберешься.
   Сидя за большим общим столом и угощаясь сластями, иные из явившихся на смотр девиц не только неприязненно, а и злобно косились на своих соперниц: ужель ту вон, чернявую, выберет государь? Или вон ту, белобрысую?.. Ух, какая завидная доля в руки дается и как бы ее ухватить?.. А другие сидели, как обомлевшие, в страхе, что выпадет такая судьба – хилого, косноязычного, малоумного мужа собой ублажать, – никакие царственные почести не манили, только бы подневольный смотр этот отбыть да домой скорей воротиться.
   А потом, вечером, когда по отдельным покоям их развели, чтобы им спать-почивать, от каждой сон прочь бежал. Одна от страха ни жива ни мертва, чуть ли не бездыханной лежала; другая боялась на самом деле заснуть-задремать да мимо глаз и ушей пропустить, как станет ее оглядывать да ослушивать царь: не брыкается ли во сне, не бормочет ли, не слюнявится ли? – и от черезмерного волнения дышала как запаленная лошадь; на третью отчаянная икота напала и ничем ее не унять; на четвертую… пятую… Можно со счета сбиться, сколько по опочивальням невест, и всех их надобно жениху-царю осмотреть, чтобы не ошибиться в выборе.
   Царевна Софья сама водила его по опочивальням и никак не могла понять, какая бы невеста пришлась ему по душе, по сердцу, по нраву, а какую бы он отвергал. Похоже, что такое его безразличие было потому, что и лампадки-то в опочивальнях слабо светились, и глаза-то у царя Ивана подслеповаты, и не понять ему было своей скорбной главой, зачем его водят тут и чего от него хотят.
   Привела его Софья к одной невесте, к другой, никакого любопытства к девицам не проявил царь Иван. Подвела его к третьей, а в том теремном покое на мягкой постели, якобы в сладкой дреме, лежала девица Прасковья Салтыкова.
   – Ну-ка, голубушка, поднимись, покажись, – тронула ее за плечо царевна Софья.
   – Ой, никак заспалась я, – улыбчато, с легким смущением проговорила Прасковья, будто в самом деле только что очнулась от забытья, и послушно поднялась.
   Рослая, стройная, полнотелая – кровь с молоком; темные волосы русыми косами ниспадали с округлых плеч на высокую грудь; приметила царевна Софья даже ямочки у нее на щеках, – миловидна, хороша Праскуня Салтыкова и по годам в самой поре: двадцать лет ей сравнялось. Ну, а жениху – восемнадцать. Вот и пара они. Нечего долго раздумывать, по другим покоям ходить, время тратить, и царевна Софья от имени царя Ивана отдала Прасковье Федоровне Салтыковой платок и перстень – знак расположения жениха и сделанного им выбора.
   Об отказе от такого замужества Прасковья и помыслить не могла. Этот брак сразу возвышал ее родителей и всех родичей из рядового, мало чем прославленного боярства, а у нее самой ажно дух захватывало от столь счастливой перемены судьбы, и губы сами собой восторженно шептали: «Царица… Царица… Великая государыня!..»
   Все царедворцы по достоинству оценили выбор царя Ивана. Судить-рядить о каком-то воспитании Прасковьи Федоровны не приходилось, – главное, что она была родителями питана хорошо, что заботливо сумели они вскормить ее такой пышно-статной, с высокой грудью, приятным лицом и приветливым взором. Плохо ли, хорошо ли, а и грамотой мало-помалу владела Прасковья, что являлось отменным дополнением к ее природному уму и способностям.
   Выросла она, как и самые лучшие по богатству и знати боярышни, безоговорочно веря чудесам, вещунам, колдунам, неукоснительно соблюдая обряды, опасаясь дурных примет и радуясь приметам хорошим, и только одно оставалось необъяснимым и вызывало у нее недоумения: как это при всех способах самых вернейших гаданий ни одна ворожея не напророчила ей царицей быть?
   Никакого трепета не вызывали у Прасковьи Федоровны напутственные слова венчавшего ее с царем Иваном патриарха Иоакима: «У мужа будь в послушании, покорно выноси гнев супруга, если он за какую-нибудь вину поучит тебя слегка жезлом; помятуй всегда, что он глава в доме и в царстве».
   Знала Прасковья, в каком состоянии эта глава, насколько она могла думать, не говоря уж об управлении чем и кем-либо, и не страшилась, что он будет жезлом ее поучать.
   Жили молодые венценосные супруги, по обычаю, в разных покоях дворца. Прасковья не видела и не знала, что поделывает у себя царь Иван, а он, наверно, и не помнил, что у него есть жена. Царица занималась своим женским делом: пересматривала полотна, скатерти, салфетки и другие изделия, доставляемые из слобод, работавших на дворец, по-хозяйски приглядывала за рукодельями мастериц, с утра до потемок сидевших в дворцовых светлицах за пяльцами да коклюшками. Случалось, что, скуки ради, присаживалась порукодельничать и сама, вышивая золотом и шелками какие-нибудь подарки, предназначаемые в церкви и монастыри.
   В годовые праздники или по случаю особых семейных событий бывали в царицыных покоях приемы, когда приезжали во дворец гости-родственники и ближние боярыни, учтиво справлялись о здоровье, желали дальнейшего благоденствия и, откланявшись, возвращались восвояси. Жизнь царицы Прасковьи ничем не отличалась от жизни вдовствующей царицы Марфы, схоронившей своего суженого, царя Федора, а Прасковья и при живом муже будто вдовой была.
   Год, другой царевна Софья терпеливо ждала: вот-вот объявится, что царица Прасковья очреватела. Как ни болезнен, ни хил царь Иван, но все же когда-нибудь либо сам к жене на ее дворцовую половину наведается, либо ее к себе призовет. Без этих, пусть хотя бы и редких, свиданий с супругой не проживет, потому как становится он все взрослей. Но миновала и третья, и четвертая годовщина их свадьбы, а царица Прасковья все бездетной ходила. И тогда Софья забеспокоилась: чего же она медлит? Выбрав время для задушевного разговора, посетовала на ее безотрадную жизнь, подсказав, как в утеху себе ребеночка понести. Прасковья совестливо зарделась от этих слов, а царевна Софья знай понукала ее, чтоб смелей была, и призналась со всей доверительностью, что у самой у нее так называемый талант, мил-дружочек есть, Василий Васильевич Голицын, и что без этого жизнь не в жизнь.
   Будто бы и вполне откровенничала с ней царевна Софья, а кое о чем все же умалчивала. Несмотря на проявляемые ею, царевной-правительницей, знаки внимания к Василию Голицыну, а неудачный военный поход для добычи Крыма дорого стал князю. Звезда его уже меркла. Царевна для своих плезиров завела новых талантов из певчих, поляков и черкес, также, как и сестры ее, царевны Катерина, Мария и Федосья, которые из певчих же избрали себе кавалеров. Известно еще было и то, что во время отбытия Василия Голицына с полками в Крым Федор Шакловитов в ночных плезирах оказался в конфиденции при царевне Софье и что Голицыну было от нее невозвратное падение, а содержан он за первого правителя лишь как бы для фигуры.
   О том, кем являлись для царевны Софьи Василий Голицын и Федор Шакловитов, царица Прасковья давно уже доподлинно знала, а что касалось совета любезной золовки, то и без ее забот царица Прасковья догадывалась, как ей дальше быть, приглядываясь к постельничему Василию Юшкову – рослому, богатырского вида, чернющему и веселого нрава придворному.
   После этого года времени не прошло, как стало известно, что царица Прасковья очреватела. Софья была очень довольна: наконец-то! Первая радостно поздравила немощного братца с предстоящим отцовством, и счастливым выказывал себя царь Иван. Негодовали только мать «второго» царя и ее близкие родственники, видя в беременности царицы Прасковьи хитроумные козни правительницы Софьи. Ее сторонники хотели женить Петра на княжне Трубецкой, но этого не допустили Нарышкины и Стрешневы, опасаясь, что через тот марьяж Голицын-князь с Трубецким и другими высокородными свойственниками всех других затеснят. Тихон Никитич Стрешнев стал искать невесту царю Петру из малого шляхетства и сыскал девицу из семейства Лопухиных, которые вели свой род от Василия Варфоломеевича Лаптева, прозвищем Лопух, потомка косожского князя Редеди.
   Зять Лопухиных князь Борис Иванович Куракин отзывался о невесте так:
   – Она, Евдокия, лицом изрядна, токмо ума посреднего. Род же их, Лопухиных, – весьма знающий в приказных делах, или просто сказать – ябедники. Род многолюдный, мужского и женского полу более тридцати персон, и от всех они возненавидимы, люди злые, скупые, сплетники, умов самых низких.
   Борис Куракин женат был на Ксении Лопухиной, сестре Евдокии, и Стрешневу думалось, что это он по своей злобе на тестя – так на всех Лопухиных наговаривает. Не каждому его слову верь.
   Была у царицы Натальи Кирилловны надежда, что, женившись и остепенившись, ее Петруша почаще станет присаживаться на свой трон и вникать в умные речи ближних бояр.
   – Женись, милый. Невеста – девица пригожая, из других выбирать не надо.
   Петр согласился. Жениться так жениться, лишь бы женитьба не мешала ему продолжать заниматься потешными войсками да корабельными делами, и 27 января 1689 года в маленькой дворцовой церкви протопоп Меркурий обвенчал царя Петра с Евдокией Лопухиной. И в том же году, к огорчению царевны Софьи, но к радости Натальи Кирилловны жена царя Ивана царица Прасковья родила дочь. Благовест колоколов Успенского собора возвестил об этом Москву.
   – Слава богу, что не наследника родила, – благодарно крестилась Наталья Кирилловна.
   С того времени и пошло: что ни год, то снова и снова принимал царь Иван поздравления с рождением очередной дочери. К полнейшему негодованию царевны Софьи, царица Прасковья родила пять дочерей. Но напрасно так уж Софья негодовала, сама она понимала, что была не права. Разве виновата роженица, что ей бог только дочерей посылал, не перемежая их сыновьями? На то его божья воля. Правда, случались и утраты: первые две дочки, Мария и Федосья, каждая только по годочку сумели прожить, а три остальные, Катерина, Анна и Прасковья, продолжали здравствовать.
   Царь Иван был вполне доволен приращением семейства; довольствовался он и тем великим почетом, который оказывал ему брат Петр. Ни в какие государственные дела царь Иван не вмешивался, против брата козней не заводил, и Петр был внимателен к нему, к его супруге и дочкам, не оставлял их своей милостью и после скоропостижной смерти царя Ивана, внезапно настигшей его в тридцатилетнем возрасте.
 
   Катерина хотя и старше на год была, но не помнила ничего в отличие от трехлетней Анны, на виду у которой происходила в те дни во дворце похоронная суматоха. Под унывный перезвон церковных колоколов мать, царица Прасковья, украдкой слюнила глаза, чтобы они были как бы заплаканные, и старалась как можно громче и протяжней вздыхать. Диковинное это событие, случившееся в покоях их тихого дворца, очень нравилось Анне. Нравилось играть тяжелыми золотыми кистями парчового покрова, свисавшего до самого пола, и она, Анна, садясь прямо на пол, подкидывала эти кисти вверх. И еще нравился запах кадильного дыма: уж она нюхала-нюхала и нанюхаться не могла пахучего ладанного духа и от приятности звонко взвизгивала.
   А может, и не помнила ничего; рассказали, может, обо всем таком придворные бабки да мамки, и она уверилась, что было все именно так, – уже много времени тому минуло. И после того, провела Анна все свои годы в подмосковном селе Измайлове, где жила вместе с матерью и сестрами неотлучно. Зимой на санках каталась, снеговых баб лепила, дралась и водилась с придворными одногодками, настороженно и пугливо слушала, как долгими зимними вечерами в печных трубах завывают ветры, а за окнами беснуется на просторе пурга да морозы трещат.
   Летом с девками по ягоды и грибы в Измайловский лес ходила; помнится, лису чуть-чуть не словили, а в малиннике медведя видали. А может, и не медведя; может, забрел туда какой смерд, а им с девичьего перепуга невесть что показалось. Бывает и так ведь.
   Бывало, на солнечном пригреве царица-мать посадит дочку Аннушку рядом с собой, начнет перебирать ее густые черные волосы – не завелось ли в них грешным делом чего – и ласково приговаривает:
   – Кровинка ты моя… Безотцовная ты моя…
   И всплакнет.
   Айна тоже, бывало, поддержит вздох матери хотя и не столь тяжким, но все же глубоким вздохом своим, понимая, что жалеет мать ее, сиротинку, вспоминая покойного царя-батюшку, и прижмется щекой к материнской руке.
   У царицы Прасковьи была причина огорченно вздыхать, потому как стала она все более и более примечать нерасторопность и невнимательность к ней прежде такого услужливого и скорого на догадки постельничего Василия Алексеевича Юшкова.
   Глядя на Прасковьиных дочек, дотошные люди находили в них приметное сходство с ним. Особливо Анна – что арапка, чернявая-чернявая – похожа была на него. (А может, когда она еще в материнском чреве была, примстился при бремени царице Прасковье чернющий лик Васьки Юшкова и как бы запечатлелся на еще не рожденном дитяти. Случается, например, что с красным, родимым пятном ребенок родится, если мать пожара пугалась.) А вон младшенькая Парашка ни статью, ни обликом на сестер не походит: худенькая, белобрысенькая, слабосильная. Или скажут, что и Парашка не царской крови?.. Мало ли что пустобрехи говорят, – языки не порежешь им. Да и не про Парашку речь идет, а про Анну.
   Скучных минут, когда приходилось бы в Измайлове ей, Анне, уныло вздыхать, было мало и скоро они проходили. Глядишь, девки гульбу на большом дворе заведут; в придворной зверильнице на травлю зверей можно весело посмотреть, как они друг дружку кусают да рвут; говорливые странницы прибредут из далеких мест, начнут сказывать про диковины, про чужую, неизвестную жизнь, – Анна и моргать позабудет, сидит, слушает. А то сказку кто-нибудь из них заведет:
   – А послухайте, царица-матушка и царевны распрекрасные, сказ про то, как из некоего царства тридесятого государства заявился одного раза молодчик, разудалый прынц-красавец…
   Уж эти прынцы, красавцы разудалые! Рано начала ими бредить Анна. То будто явится к ней во сне прибывший из заморских чужих стран в богобоязненное село Измайлово в парче да в золоте, разными перьями изукрашенный молодой царевич королевич, а вглядится Анна в него – и глазам своим от удивления не поверит. Что за притча такая! У заморского пришельца лик, как у молодого Измайловского конюха Никанора. А то еще увидит кого во сне из своих же дворовых, по-чудному одетых в иноземное дорогое платье, и проснется утром сама не своя. А когда ей исполнилось пятнадцать лет, поднялась она чуть ли не до полного роста, вырастила густую черную косу, надышала грудь, туго выпиравшую под рубахой, и полюбилось ей в мыльню ходить, где мать да прислужницы-мамки вслух любовались ее нагим естеством. Худо вот только, что оспа лицо ее покорявила – шадринки одна приметней другой. Но ежели белилами да румянами они зашпаклюются – можно смело сказать, что вполне пригожа царевна Аннушка. Она и глазом нисколь не косит, как ее сестра Катерина, а у той к тому же и оспенные шадрины крупнее.