Страница:
II
Из рода в род почти на протяжении целого столетия особой достопримечательностью у курляндских властелинов была их конюшня. В глубокой давности у герцога Иакова III конюшней ведал конюх Бирен, отличный знаток лошадей. Принял от отца Иакова III достославную корону его наследный герцог Александр, а конюх Бирен передал заботу о прославленной конюшне возросшему и воспитанному вместе с лошадьми своему наследнику. И славилась конюшня герцогов до нашествия в Курляндию шведского войска, когда представителю герцогского рода Кетлеров пришлось расстаться с прежней славой своей конюшни и зачахнуть самому. Понуро свесив голову, в немногих стойлах дремали еще уцелевшие одры, годные разве что на живодерню. При них обретался последний отпрыск знатоков конюшенного дела Эрнст Иоганн с несколько измененной фамилией – Бирон, – в ту пору ему было чуть больше двадцати годов.
Освоившись со своей митавской жизнью, герцогиня Анна чувствовала себя маленькой царицей в игрушечном курляндском царстве. У нее была корона, стародавний трон, на котором она сиживала иногда часами в мечтах и помыслах о своем лучшем будущем или, как подлинная государыня, подписывала принесенные гофмейстером бумаги, касающиеся курляндских дел.
Однажды сидела так, припоминая Петербург и сожалея, что не пришлось побыть на царской свадьбе: ни дядюшка-государь, ни теперешняя тетушка-государыня не позвали, и вместе с тяжелым вздохом к горлу подкатывал комок, рожденный обидой и досадой. Услышав приближающиеся шаги, придала лицу строгое выражение и удивилась, увидев вошедшего в тронный зал молодого человека, принесшего ей бумаги для подписи.
– А где гофмейстер? – спросила герцогиня.
– Захворал. Просил, чтоб я…
– Кто вы?
– Эрнст Иоганн Бирон, – отчеканил слово в слово неизвестный Анне человек.
– Эрнст Иоганн… – повторила она, стараясь запомнить его имя. Приняла поданную бумагу и милостиво сказала: – Благодарю вас, Эрнст. Пока гофмейстер будет хворать, приносите мне бумаги.
Учтиво поклонившись, Бирон вышел. Анна проводила его взглядом и, когда его шаги затихли совсем, подосадовала на себя за наспех сказанное о завтрашнем дне. Почему – завтра? Он мог бы прийти нынче же вечером, тем более что сам гофмейстер нездоровый.
Бестужев действительно немного прихворнул и не хотел, чтобы Анна видела его недомогающим, чем, конечно, была бы недовольна, а потому явиться к ней с бумагой поручил зауряд-конюху. Покровительствуя этому парню, гофмейстер как бы расплачивался с ним за услугу, которую тот в свое время оказывал ему, гофмейстеру, сводя его со своей сестрой. Мысль о том, что неотесанный смерд в глазах Анны заслонит собой его, у Бестужева могла вызвать только усмешку. Петр Михайлович был уверен в неукоснительной верности и преданности Анны, не раз заверявшей его, что никто и никогда не будет ей так мил и дорог. Пусть осмелится холоп приблизиться к ней хоть на шаг, она так его лягнет, что он подобного ляганья не видал в своей конюшие от самой норовистой лошади. Может, Анна разгневается и прикажет высечь его на конюшне, – тогда бы гофмейстер распорядился исполнить ее приказание незамедлительно и с большим старанием.
Но этого не случилось. Утром Бирон, как ему было велено, пришел за бумагой, но она оказалась еще не подписанной и ему назначалось прийти за ней вечером. Пришел он в указанное время, а ушел из покоев герцогини, когда начинало светать. Бумага же так неподписанной и осталась, да к тому же где-то и затерялась.
Чтобы Эрнст Иоганн был всегда на виду, Анна сделала его своим секретарем; он должен находиться всегда как бы у нее под руками: мало ли что вздумается ей написать или чем-то распорядиться, гофмейстер не всегда бывает на месте. Петр Бестужев мог не спешить со своим выздоровлением, нужды в нем пока не было.
У Анны решительным образом менялся взгляд на мнимые достоинства представителей великознатных родов, каким был, например, покойный герцог Фридрих-Вильгельм, ее несостоявшийся супруг, – явное олицетворение ничтожества. А в противоположность ему – Эрнст Иоганн, который должен был считаться презренным смердом, не достойным даже взгляда ее высочества курляндской герцогини и русской царевны, а получается наоборот. Это презренному Фридриху-Вильгельму следовало при конюшне быть, а недавний конюх Эрнст Иоганн Бирон для того и существует, чтобы ему в замке жить, и, конечно, не покорным слугой, а властелином. А в то же время такие сопоставления были очень неприятны Анне: пожалуй, эдак какой-нибудь злоязычный пересмешник скажет, что ей самой по неприглядности ее вида место лишь на портомойне, а иной сенной девке при ее статности и красе доподлинной герцогиней быть.
Надо Иоганна за кавалерские его заслуги возвеличить, чтобы он благородным слыл, благо осанка, весь его вид, голос, взгляд говорят о том, что знатность ему в самый раз.
Эрнст Иоганн Бирон был высокого роста, стройный, во всех его движениях – ловкость и грация. У него были всепокоряющие глаза, словно бы бархатисто-мягкие и ласкающие, когда он хотел кому-то понравиться, и эти же глаза мгновенно принимали злое выражение, становясь невыносимыми для тех, кто вызывал у него раздражение и неприязнь. Так же менялся и его голос – нежно-воркующий, чуть ли не колдовски-завораживающий, когда Бирон говорил с людьми, благосклонность которых нужно было ему завоевать, и гневно-крикливый, с язвительными интонациями, когда разговаривал с подвластными ему. На конюшне всегда трепетал перед ним мальчишка-подпасок, а в замке – слуги герцогини. Бирон был как бы трехликим: вкрадчивым, властным и негодующим. В первом случае – пленял, во втором – бывал едва терпимым и часто от себя отталкивал, в третьем – ужасал. Зачатки ума вскоре преобразились у него в расчетливую хитрость, помогавшую ему обманным путем добиваться своей цели. С образованием у него никак не ладилось. Когда пришла в упадок прежняя слава герцогской конюшни, отец на скопленные деньги отправил Эрнста учиться в Кенигсберг, в надежде, что сын станет человеком, достойным быть не только при конюшне, а для более почетных дел, но надежды родителя не оправдались. Единственно, чему сын научился, это прикрывать скверные стороны своего характера кажущейся людям утонченностью молодого человека при всей спесивой гордости и грубости своей натуры. Научился он также шулерским приемам в карточной игре, нисколько не стесняясь обманно обыгрывать товарищей, а чтобы задобрить кого следует, нарочно проигрывал такому, и этот проигрыш был как бы взяткой. Вспыльчивый по природе, поддаваясь своему ссоролюбивому нраву, он в гневе забывал наигранную учтивость и выражался языком, не оскорблявшим разве только лошадей. За мошенничество в картах и за невоздержанную грубость товарищи его однажды сильно высекли, и со всем этим неприглядным для биографии багажом Бирон оказался в покоях герцогини.
Бестужев только что стал поправляться от недомогания, когда явившийся в Митаву нарочный передал ему приказ светлейшего князя Меншикова приехать в Петербург в связи с курляндскими делами. В Петербурге гофмейстеру пришлось несколько задержаться, а когда он возвратился в Митаву, то впал в уныние. «Я в несносной печали, – писал он замужней дочери Аграфене, с которой делился интимностями своей жизни, как с единственным доверенным лицом, – едва во мне дух держится, потому что друг мой сердечный герцогинюшка от меня отклонилась, а Бирон более в кредите оказался».
Бирон ему хвалился, что он не только стал у герцогини личным ее секретарем, но имеет виды в недальнем будущем получить чин камергера. Бестужев грустно вздыхал, зная, за какие заслуги герцогиня так благоволила к этому конюху, но для того, чтобы отстранить или хотя бы несколько потеснить его, ничего сделать не мог. Анна все же обнадежила гофмейстера, что не оставит его без внимания, и эго его несколько утешило. Если так, то можно с Бироном жить мирно, и они заздравно чокнулись для ради полного согласия на все будущее время.
А вскоре после этого Бестужев мог и позлорадствовать, когда Анна отправила Бирона с поручением в Кенигсберг. Снабженный изрядной денежной суммой, Бирон предвкушал возможность хорошо развлечься и по прибытии на место стал преуспевать в своих намерениях. Проводя время в пьяных кутежах, он оказался участником одного ночного скандала и драки, был схвачен кенигсбергской стражей, высечен и в разодранной одежде, избитый водворен в городскую тюрьму, где содержался с ворами и бродягами. Об этом узнали в Митаве, и возмущению дворянства не было границ. Дальнейшее пребывание худородного Бирона в прежней близости ко двору герцогини считалось для курляндской знати оскорблением, но Анна не пожелала расстаться с фаворитом. Чтобы вызволить его из кенигсбергской тюрьмы, нужно было заплатить большие деньги. Бестужев ухватился было за возможность продержать соперника в тюрьме как можно дольше, говорил, что деньги все истрачены и достать их невозможно, но Анна настояла на своем. Освобожденный из-под стражи Бирон был снова самым приближенным в свите герцогини.
Знал он, что митавское высшее общество восстановлено против него, и считал для себя разумным на некоторое время из Митавы удалиться, поискать более счастливой фортуны. Продолжение жизни у герцогини Анны ему уже претило и не сулило в дальнейшем ничего заманчивого. Все, что можно было, в Митаве им достигнуто, и не попытать ли счастья в Петербурге? Доходили до Бирона слухи, что жена царевича Алексея кронпринцесса Шарлотта недовольна своим супругом, не уделяющим ей должного внимания, и потому тоскует. Царь Петр не вечен, и все будущее за молодой царственной четой. Рано или поздно станет царем Алексей, а жена его – царицей. Не упрячет же он, по отцовскому примеру, супругу в монастырь! Бирону был полный смысл определиться ко двору Шарлотты, где он может оказаться в таком же преимуществе, как при дворе курляндской герцогини. Услышит Шарлотта от явившегося к ней просителя родную немецкую речь и непременно проникнется к нему симпатией, а может, и другими, более обнадеживающими чувствами. Вполне возможно, что он завоюет ее сердце так же скоро и легко, как это случилось с Анной.
Подошло одно к другому: чем-то занедужила Анна, дали знать о том в Петербург, и царица Прасковья выхлопотала у царя Петра отпуск дочери, высвобождавший ее от пребывания в Митаве. Вместе с ней царица Прасковья поехала в свое дорогое Измайлово, а Бирон в те же дни, охотясь за новым счастьем, направлялся в Петербург.
Освоившись со своей митавской жизнью, герцогиня Анна чувствовала себя маленькой царицей в игрушечном курляндском царстве. У нее была корона, стародавний трон, на котором она сиживала иногда часами в мечтах и помыслах о своем лучшем будущем или, как подлинная государыня, подписывала принесенные гофмейстером бумаги, касающиеся курляндских дел.
Однажды сидела так, припоминая Петербург и сожалея, что не пришлось побыть на царской свадьбе: ни дядюшка-государь, ни теперешняя тетушка-государыня не позвали, и вместе с тяжелым вздохом к горлу подкатывал комок, рожденный обидой и досадой. Услышав приближающиеся шаги, придала лицу строгое выражение и удивилась, увидев вошедшего в тронный зал молодого человека, принесшего ей бумаги для подписи.
– А где гофмейстер? – спросила герцогиня.
– Захворал. Просил, чтоб я…
– Кто вы?
– Эрнст Иоганн Бирон, – отчеканил слово в слово неизвестный Анне человек.
– Эрнст Иоганн… – повторила она, стараясь запомнить его имя. Приняла поданную бумагу и милостиво сказала: – Благодарю вас, Эрнст. Пока гофмейстер будет хворать, приносите мне бумаги.
Учтиво поклонившись, Бирон вышел. Анна проводила его взглядом и, когда его шаги затихли совсем, подосадовала на себя за наспех сказанное о завтрашнем дне. Почему – завтра? Он мог бы прийти нынче же вечером, тем более что сам гофмейстер нездоровый.
Бестужев действительно немного прихворнул и не хотел, чтобы Анна видела его недомогающим, чем, конечно, была бы недовольна, а потому явиться к ней с бумагой поручил зауряд-конюху. Покровительствуя этому парню, гофмейстер как бы расплачивался с ним за услугу, которую тот в свое время оказывал ему, гофмейстеру, сводя его со своей сестрой. Мысль о том, что неотесанный смерд в глазах Анны заслонит собой его, у Бестужева могла вызвать только усмешку. Петр Михайлович был уверен в неукоснительной верности и преданности Анны, не раз заверявшей его, что никто и никогда не будет ей так мил и дорог. Пусть осмелится холоп приблизиться к ней хоть на шаг, она так его лягнет, что он подобного ляганья не видал в своей конюшие от самой норовистой лошади. Может, Анна разгневается и прикажет высечь его на конюшне, – тогда бы гофмейстер распорядился исполнить ее приказание незамедлительно и с большим старанием.
Но этого не случилось. Утром Бирон, как ему было велено, пришел за бумагой, но она оказалась еще не подписанной и ему назначалось прийти за ней вечером. Пришел он в указанное время, а ушел из покоев герцогини, когда начинало светать. Бумага же так неподписанной и осталась, да к тому же где-то и затерялась.
Чтобы Эрнст Иоганн был всегда на виду, Анна сделала его своим секретарем; он должен находиться всегда как бы у нее под руками: мало ли что вздумается ей написать или чем-то распорядиться, гофмейстер не всегда бывает на месте. Петр Бестужев мог не спешить со своим выздоровлением, нужды в нем пока не было.
У Анны решительным образом менялся взгляд на мнимые достоинства представителей великознатных родов, каким был, например, покойный герцог Фридрих-Вильгельм, ее несостоявшийся супруг, – явное олицетворение ничтожества. А в противоположность ему – Эрнст Иоганн, который должен был считаться презренным смердом, не достойным даже взгляда ее высочества курляндской герцогини и русской царевны, а получается наоборот. Это презренному Фридриху-Вильгельму следовало при конюшне быть, а недавний конюх Эрнст Иоганн Бирон для того и существует, чтобы ему в замке жить, и, конечно, не покорным слугой, а властелином. А в то же время такие сопоставления были очень неприятны Анне: пожалуй, эдак какой-нибудь злоязычный пересмешник скажет, что ей самой по неприглядности ее вида место лишь на портомойне, а иной сенной девке при ее статности и красе доподлинной герцогиней быть.
Надо Иоганна за кавалерские его заслуги возвеличить, чтобы он благородным слыл, благо осанка, весь его вид, голос, взгляд говорят о том, что знатность ему в самый раз.
Эрнст Иоганн Бирон был высокого роста, стройный, во всех его движениях – ловкость и грация. У него были всепокоряющие глаза, словно бы бархатисто-мягкие и ласкающие, когда он хотел кому-то понравиться, и эти же глаза мгновенно принимали злое выражение, становясь невыносимыми для тех, кто вызывал у него раздражение и неприязнь. Так же менялся и его голос – нежно-воркующий, чуть ли не колдовски-завораживающий, когда Бирон говорил с людьми, благосклонность которых нужно было ему завоевать, и гневно-крикливый, с язвительными интонациями, когда разговаривал с подвластными ему. На конюшне всегда трепетал перед ним мальчишка-подпасок, а в замке – слуги герцогини. Бирон был как бы трехликим: вкрадчивым, властным и негодующим. В первом случае – пленял, во втором – бывал едва терпимым и часто от себя отталкивал, в третьем – ужасал. Зачатки ума вскоре преобразились у него в расчетливую хитрость, помогавшую ему обманным путем добиваться своей цели. С образованием у него никак не ладилось. Когда пришла в упадок прежняя слава герцогской конюшни, отец на скопленные деньги отправил Эрнста учиться в Кенигсберг, в надежде, что сын станет человеком, достойным быть не только при конюшне, а для более почетных дел, но надежды родителя не оправдались. Единственно, чему сын научился, это прикрывать скверные стороны своего характера кажущейся людям утонченностью молодого человека при всей спесивой гордости и грубости своей натуры. Научился он также шулерским приемам в карточной игре, нисколько не стесняясь обманно обыгрывать товарищей, а чтобы задобрить кого следует, нарочно проигрывал такому, и этот проигрыш был как бы взяткой. Вспыльчивый по природе, поддаваясь своему ссоролюбивому нраву, он в гневе забывал наигранную учтивость и выражался языком, не оскорблявшим разве только лошадей. За мошенничество в картах и за невоздержанную грубость товарищи его однажды сильно высекли, и со всем этим неприглядным для биографии багажом Бирон оказался в покоях герцогини.
Бестужев только что стал поправляться от недомогания, когда явившийся в Митаву нарочный передал ему приказ светлейшего князя Меншикова приехать в Петербург в связи с курляндскими делами. В Петербурге гофмейстеру пришлось несколько задержаться, а когда он возвратился в Митаву, то впал в уныние. «Я в несносной печали, – писал он замужней дочери Аграфене, с которой делился интимностями своей жизни, как с единственным доверенным лицом, – едва во мне дух держится, потому что друг мой сердечный герцогинюшка от меня отклонилась, а Бирон более в кредите оказался».
Бирон ему хвалился, что он не только стал у герцогини личным ее секретарем, но имеет виды в недальнем будущем получить чин камергера. Бестужев грустно вздыхал, зная, за какие заслуги герцогиня так благоволила к этому конюху, но для того, чтобы отстранить или хотя бы несколько потеснить его, ничего сделать не мог. Анна все же обнадежила гофмейстера, что не оставит его без внимания, и эго его несколько утешило. Если так, то можно с Бироном жить мирно, и они заздравно чокнулись для ради полного согласия на все будущее время.
А вскоре после этого Бестужев мог и позлорадствовать, когда Анна отправила Бирона с поручением в Кенигсберг. Снабженный изрядной денежной суммой, Бирон предвкушал возможность хорошо развлечься и по прибытии на место стал преуспевать в своих намерениях. Проводя время в пьяных кутежах, он оказался участником одного ночного скандала и драки, был схвачен кенигсбергской стражей, высечен и в разодранной одежде, избитый водворен в городскую тюрьму, где содержался с ворами и бродягами. Об этом узнали в Митаве, и возмущению дворянства не было границ. Дальнейшее пребывание худородного Бирона в прежней близости ко двору герцогини считалось для курляндской знати оскорблением, но Анна не пожелала расстаться с фаворитом. Чтобы вызволить его из кенигсбергской тюрьмы, нужно было заплатить большие деньги. Бестужев ухватился было за возможность продержать соперника в тюрьме как можно дольше, говорил, что деньги все истрачены и достать их невозможно, но Анна настояла на своем. Освобожденный из-под стражи Бирон был снова самым приближенным в свите герцогини.
Знал он, что митавское высшее общество восстановлено против него, и считал для себя разумным на некоторое время из Митавы удалиться, поискать более счастливой фортуны. Продолжение жизни у герцогини Анны ему уже претило и не сулило в дальнейшем ничего заманчивого. Все, что можно было, в Митаве им достигнуто, и не попытать ли счастья в Петербурге? Доходили до Бирона слухи, что жена царевича Алексея кронпринцесса Шарлотта недовольна своим супругом, не уделяющим ей должного внимания, и потому тоскует. Царь Петр не вечен, и все будущее за молодой царственной четой. Рано или поздно станет царем Алексей, а жена его – царицей. Не упрячет же он, по отцовскому примеру, супругу в монастырь! Бирону был полный смысл определиться ко двору Шарлотты, где он может оказаться в таком же преимуществе, как при дворе курляндской герцогини. Услышит Шарлотта от явившегося к ней просителя родную немецкую речь и непременно проникнется к нему симпатией, а может, и другими, более обнадеживающими чувствами. Вполне возможно, что он завоюет ее сердце так же скоро и легко, как это случилось с Анной.
Подошло одно к другому: чем-то занедужила Анна, дали знать о том в Петербург, и царица Прасковья выхлопотала у царя Петра отпуск дочери, высвобождавший ее от пребывания в Митаве. Вместе с ней царица Прасковья поехала в свое дорогое Измайлово, а Бирон в те же дни, охотясь за новым счастьем, направлялся в Петербург.
III
Царица Прасковья видела, что это Измайловский дворец, ее покои, а сомнение не покидало: вдруг снова сон? В Петербурге сколько раз так было: до мелочей представлялось, будто в Измайлове она, а просыпалась – прощай, сладкое виденье, в постылом Петербурге пребывает. Вдруг и тут сонный обман? Глаза откроет, а перед ней, может, все то же чухонское болото. Нарочно снова прижмуривалась, а потом как бы врасплох себя заставала, оглядывала стены – нет, не сон, в Измайлове она, в Измайлове!
– Слава тебе, господи! – благодарно крестилась царица Прасковья, что вызволилась из треклятого парадиза, не видать бы его никогда больше.
А Анна косоротилась: опять деревенский дух тут нюхать. Лучше бы остались в Петербурге, пожили бы там столичной жизнью.
– В Москву поедем, в святых соборах побываем, колоколов кремлевских послушаем, – прельщала ее мать.
– Вот уж плезир! – недовольно отворачивалась Анна.
– Ты, похоже, в своей Митаве вовсе еретичкой стала, – выговаривала ей мать. – Истинного бога забываешь.
Не хотелось царице Прасковье пререкаться с дочерью; пожить бы в тихости, в довольстве, в родном углу, порадоваться заповедной московской старине. Благодаренье богу, что брат Василий Федорович под своим зорким приглядом содержал Измайлово, ни в чем урону нет. Все на душе было покойно, хорошо, и не хотелось пенять Анне на ее неблаговидное поведение в Митаве, – ведь подтвердился слух, что она не по-вдовьи там себя держала, а с гофмейстером якшалась, почему мать и просила изгнать его оттуда.
– Не по-вдовьи… – кривила губы Анна. – Я, чать, замужняя, а где он, муж-то?
И эти дочкины слова словно сокровенную тайну вдруг раскрыли. Ой, зря она на Анну напускалась, не девицей ведь дочь там была. Вон как, значит, можно ошибиться: думалось, что тот, паршивец из паршивцев, герцог-то, так и не успел жены коснуться, ан это он ее в свадебные дни обабил. Вот тебе и замухрышка, не смотри, что квелым был. Понятно, с чего кровь потом у Анны задурила, а Бестужев был тут как тут.
Анна призналась матери, что без мужа жилось тягостно, но ни словом не обмолвилась, что обабил-то ее совсем не герцог, а гофмейстер.
– Ладно, – махнула рукой царица Прасковья, – выйдешь замуж вдругорядь, тогда все покроется. Только допрежь дитё не понеси.
– Будто уж сама того не знаю.
– Мало – знать, гляди, на деле чтоб не обмишулиться.
И на этом их распря кончилась.
Царица Прасковья благодушествовала в своей вотчине, ездила в Москву в кремлевские соборы, а Анна бередила себя мыслями о Петербурге да о Митаве, к которой уже не питала отвращения при воспоминании об Иоганне-Эрнсте Бироне.
Проезжала царица Прасковья августовским днем мимо Немецкой слободы, а там похороны.
– Кто это преставился? – полюбопытствовала она.
– Анна Ивановна Кейзерлинг, урожденная Монс, – сообщили ей.
«О-ох-ти-и… Бывшая полюбовница Петра Алексеича… Как же это ей жить надоело?»
Не надоело, а так самой судьбой привелось. Только что овдовев после смерти Кейзерлинга, спешила Анхен вступить в новое замужество со своим последним избранником шведом Миллером. Зная, что уже сильно поблекла былая ее красота, старалась крепче привязать к себе шведа, наделяя его деньгами и подарками. Расчетливый капитан Миллер все оттягивал и оттягивал день их помолвки, а Анхен, одолеваемая чахоткой, кашляла все надрывнее и надрывнее. Наконец, они были помолвлены, но счастливый свадебный день не состоялся по причине смерти невесты. Прервалась и замолкла ее любовная песня на воспаленных страстью устах.
– Ох-ох-ти-и… Вот ведь как в жизни случается. Ну, с мертвой за все прежние ее прегрешения нельзя спрашивать. Царствие ей небесное, – перекрестилась царица Прасковья.
По Москве слух ходил, что драгоценных камней, золотых и серебряных вещиц в черепаховой шкатулке покойницы было чуть ли не на десять тысяч рублей. Были подарки Франца Лефорта, царя Петра, иноземных посланников – Кенигсека и фон Кейзерлинга. Только не было ничего от шведского капитана Миллера, потому как он, будучи пленником, сам принимал подарки от Анны Ивановны фон Кейзерлинг, урожденной и прославленной на всю Немецкую слободу красавицы Анны Монс.
– Ваше высочество, какой-то молодой человек желает вас видеть, – доложила кронпринцессе Шарлотте служанка-фрейлина.
– Кто такой?
– Сказал, что из Курляндии.
– Что ему нужно?
– Желает вас видеть.
– Странно, – пожала плечами Шарлотта, – желает видеть… но я совершенно не желаю этого.
– Отказать прикажете?
– Хорошо. Пусть подождет.
Все было пущено Бироном в ход, все чары: и бархатисто-нежные переливы воркующего голоса, и завораживающе-вкрадчивые взгляды, весь он – подобострастие и полная покорность тайно влюбленного вздыхателя. Нелепо было бы ему явиться разодетым в кружева да в бархаты и в этом виде проситься в придворные служители, а потому он был одет хотя вполне опрятно, но небогато, являя вид ищущего места у господ, чтобы им добросовестно служить.
Шарлотте приятно было слышать родную немецкую речь, приятен был весь облик молодого человека, и она уже мысленно прикидывала, что ему можно будет поручить, приняв к немноголюдному двору.
– Где и кем служили в последнее время? – спросила она.
Сказать, что был секретарем курляндской герцогини, значило бы повлечь недоуменные вопросы: почему оказался не у дел теперь и просится принять его простым придворным? И Бирон сказал, что был при герцогской конюшне.
– Кем? – насторожилась Шарлотта.
– Конюхом.
Шарлотта попятилась назад и как бы отгородилась от него руками.
– Нет, нет, – торопливо отказывала она. – Мы лошадей не держим, и конюх нам не нужен… Фу! Какой наглец! – возмущалась она, поспешно удаляясь от посетителя из подлой черни. Приняла холопа за обедневшего дворянина, стала вести с ним разговор, когда он недостоин внимания дворецкого, и ее брезгливо передергивало.
Бирон понял, что поступил крайне опрометчиво, сказавшись конюхом. К кому еще податься?.. А похоже, больше не к кому. Рассчитывал на кронпринцессу, будущую государыню царицу. К теперешней царице Екатерине Алексеевне не подластишься, значит, придется довольствоваться митавской герцогиней, помня поговорку, что от добра добра не ищут. Пожалуй, так. Погонишься за большим – потеряешь малое, раздумывал Бирон после неудачной попытки ухватить побольше счастья. А в сущности, не такое уж и малое счастье – курляндское герцогство, когда у самого нет ничего.
В митавском замке нет-нет да и появлялись либо засланный царем шпион, либо какая-нибудь свойственница царицы Прасковьи – выспрашивать да проведывать про здешнее житье-бытье и повадки герцогини Анны. Между разными другими делами шпион сообщал царю Петру о герцогине: «Оная вдовка в большой конфиденции плезиров ночных такую силу над своим секретарем имеет, что он перед ей не смеет ни в чем пикнуть». И Петр слал гофмейстеру Бестужеву письмо, в котором говорилось: «Слышу, что при дворе моей племянницы люди не все потребные, и есть такие, от коих только стыд один, – явно намекал он на Бирона. – А посему накрепко вам приказываем, чтобы сей двор в добром смотрении и порядке имели. Людей непотребных отпусти и впредь не принимай. Иных наказывай, понеже неисправление взыщется с вас».
Сунулся Бестужев с этим письмом к герцогине и заговорил о необходимости отказать в прежних милостях Бирону, да не очень-то Анна послушалась.
– Что же мне, руки, что ли, в здешней тоске на себя наложить? Пускай государь снова замуж меня выдает.
– Герцогинюшка-голубушка, а я-то, неизменно преданный… – начинал было плакаться гофмейстер, но Анна громким смехом обрывала его причитания.
– Сиди уж!.. С Эрнстом, что ль, себя равняешь? – И пригрозила: – Больше с такими письмами и разговорами не приходи, не то забудешь ход во все мои покои.
Бестужев опечаленно вздыхал, прося герцогинюшку сменить гнев на милость и обещая быть всегда послушным, лишь бы не отгоняла от себя.
Благоволя к Бестужеву и к Бирону, Анна в то же время не оставляла мысли о замужестве, не знала только, за кого выходить. Конечно, не за этих, временно возлюбленных, ее холопов. В письмах к дядюшке-государю и к тетушке-государыне высказывала желание отдать руку тому, кого изволит избрать ей дядюшка.
Малоотрадной была ее вдовья жизнь, всегда зависимая от царской воли. Угнетала постоянная нехватка денег, а порой и самых необходимых припасов, невозможность куда-либо выехать или что-то сделать без разрешения царя Петра; надоели и упреки матери в том, что опять ведет не столь смиренно свою вдовью жизнь.
Находясь в отдалении от Митавы, дядюшка-государь принимал на себя труд управлять курляндскими делами и хозяйством племянницы-герцогини. Случалось, что с длительными задержками снаряжались в Митаву подводы, которые наряду с мучными, крупяными и другими съестными припасами доставляли ко двору герцогини и напитки. К бутылям и бочонкам прилагалась бумага, в которой значилось: «Роспись, каких водок надлежит ко двору ее высочества государыни царевны и герцогини курляндской Анны Ивановны: ангелиновой – одно ведро, лимонной – одно ведро; анисовой – одно ведро, простого вина – пять ведер. Из гдатских водок: цитронной, померанцевой, персиковой, коричневой – по одному ведру». И отпускать сии напитки приказано было по кабачной цене.
Давно уже минула годовщина смерти герцога Фридриха-Вильгельма, кончился траур – вполне можно было новую свадьбу играть, и царь Петр, слава богу, помнил о неустроенной судьбе своей племянницы. Знал он, что она не могла засиживаться без женихов потому, что приданым за ней было Курляндское герцогство и Анна стала вожделенной невестой многих обедневших принцев, пожелавших получить в приданое Курляндию, но все зависело от отношений между Россией, Пруссией и Польшей. Женихи менялись по усмотрению царя Петра, имена их путались, и невесте трудно было разобраться, кто и когда считался ее женихом.
Уныние и беспокойство за свою судьбу охватывало Бестужева и Бирона. Конечно, ни новый герцог, ни какой-либо маркграф не потерпит их пребывания в митавском замке, ведь тайной не останется, что они были в фаворе у герцогини. Шло сватовство, и невеста приказала не появляться никому из них в ее покоях, а потом, наверно, придется им расстаться с ней совсем. Как жаль, что кончился у Анны траур и появились женихи, – Бестужев уныло вздыхал по такому печальному случаю, и огорчен был Бирон.
В Польше русским резидентом находился князь Василий Лукич Долгорукий, и ему от имени короля Августа было заявлено, что Польша не может допустить, чтобы, например, ставленник прусского короля занял бы курляндский престол. В таком случае Курляндия будет разделена на воеводства и станет польской провинцией, на что они, поляки, имеют право и никто им воспрепятствовать не сможет.
Прослышала Анна об этом и всполошилась: что же тогда будет с ней? Почему дядюшка не выдал ее за герцога вейсенфильского, которого предлагал король Август? Тогда никто не говорил бы о раздроблении Курляндии, и ей, Анне, совсем не нужен предлагаемый в мужья какой-то Филипп, сын прусского маркграфа. А еще ведь говорили, что дядюшка почти сосватал ее за Якова Стюарта, которому после смерти короля Августа будет отдан польский престол, и тогда она, Анна, станет польской королевой. Вот чего нужно добиваться. Хоть бы узнать, каков тот Яков, парсуну бы его увидеть.
В Митаву на двухдневный срок приехал князь Василий Лукич Долгорукий, чтобы уяснить состояние курляндских дел, и его появление обрадовало Анну, – поможет разобраться в женихах. Князь такой приятный собеседник, красив, с изящными манерами, настоящий европейский талант. Недаром столько лет общался с королевскими дворами в Дании, во Франции, а теперь вот в Польше. Он с первых же слов успокоил Анну, заверив, что никакого расчленения Курляндии на воеводства допущено не будет и король Август лишь стращает этим. Вот и хорошо, что так!
Как раз недавно пришли подводы с разными съестными припасами, с водками и винами, было чем угостить гостя, и Анна проявила себя тороватой хозяйкой.
– Угощайся, Василий Лукич, для ради моего веселья. Уж так я тебе рада, так что и сказать нельзя. Праздник нынче у меня с твоим приездом.
Василий Лукич улыбался, благодарил хозяйку за приветливые слова и, как истинный талант, рассыпался в обоюдных любезностях. А о женихах сказал:
– Ох уж эти женихи… – неодобрительно покачал он головой и глубоко вздохнул. – Брак в один день пожинает все цветы, кои амур взлелеивал долгое время.
Что это? Уж не намекал ли князь Василий Лукич на свою влюбленность или проявлял присущую ему галантность? Так или иначе, но слушать его Анне было весьма приятно. Пусть бы говорил и говорил, и ради этого она все подливала и подливала в его бокал то красного, то белого вина. И оба были очень веселы.
– Ах, женихи… Разве можно в них разобраться? Пускай бы каждый так и оставался женихом, но никогда чтоб мужем, – опять вздыхал Василий Лукич и прикладывался красиво очерченными губами к пухлой ручке Аннушки. Она, конечно, дозволит, чтобы ее так называть?
За все его хорошие слова Анне самой хотелось от всего сердца, от души поцеловать князя. Не будет же он против?.. Видно по глазам, что почтет это… ну, если не за счастье, то за удовольствие. Анна придвинулась к нему, а Василий Лукич только этого и ждал, чтобы перехватить ее дыхание своими поцелуями.
Вполне приятно провел он два дня в гостях у герцогини, оставив и у нее хорошие воспоминания о столь галантном госте.
О женихах сказал неодобрительно. Да ведь и в самом деле зараньше не узнать их. Может, суженый второй супруг окажется таким, как первый, и надобно будет его терпеть. О господи!.. Были бы они – маркграфы, герцоги – такими же, как Бирон, как этот Долгорукий или Петр Бестужев, а ну как мужем станет старец или мальчишка-недоросток?.. А может, вовсе отказаться от замужества, оставаясь полновластной хозяйкой самой себе, а не в чьем-то подчинении? Может, насильно дядюшка не выдаст и Курляндию тогда не потеряет, зная, что тут она, его племянница. Но только чтобы перестал следить, с кем и в каком амуре пребывает, не маленькая ведь. Хоть с худородным Бироном, хоть с князем Долгоруким, ее воля на то.
Будучи в Померании, царь поручил своему генеральс-адъютанту от кавалерии Вилиму Монсу доставить пакет рижскому губернатору князю Петру Голицыну, а на обратном пути заехать в Митаву и передать курляндской герцогине письмо от государыни.
Вот и еще нежданный, но весьма приятный гость у Анны. И письмо привез хорошее. Государыня Екатерина Алексеевна заверяет ее в своей любви и обещает покровительство на все предбудущие времена.
Доставив герцогине письмо, Вилим Монс хотел уже откланяться, но неучтиво было отказаться от предложенного угощения, да и в самом деле за дорогу несколько проголодался.
– Слава тебе, господи! – благодарно крестилась царица Прасковья, что вызволилась из треклятого парадиза, не видать бы его никогда больше.
А Анна косоротилась: опять деревенский дух тут нюхать. Лучше бы остались в Петербурге, пожили бы там столичной жизнью.
– В Москву поедем, в святых соборах побываем, колоколов кремлевских послушаем, – прельщала ее мать.
– Вот уж плезир! – недовольно отворачивалась Анна.
– Ты, похоже, в своей Митаве вовсе еретичкой стала, – выговаривала ей мать. – Истинного бога забываешь.
Не хотелось царице Прасковье пререкаться с дочерью; пожить бы в тихости, в довольстве, в родном углу, порадоваться заповедной московской старине. Благодаренье богу, что брат Василий Федорович под своим зорким приглядом содержал Измайлово, ни в чем урону нет. Все на душе было покойно, хорошо, и не хотелось пенять Анне на ее неблаговидное поведение в Митаве, – ведь подтвердился слух, что она не по-вдовьи там себя держала, а с гофмейстером якшалась, почему мать и просила изгнать его оттуда.
– Не по-вдовьи… – кривила губы Анна. – Я, чать, замужняя, а где он, муж-то?
И эти дочкины слова словно сокровенную тайну вдруг раскрыли. Ой, зря она на Анну напускалась, не девицей ведь дочь там была. Вон как, значит, можно ошибиться: думалось, что тот, паршивец из паршивцев, герцог-то, так и не успел жены коснуться, ан это он ее в свадебные дни обабил. Вот тебе и замухрышка, не смотри, что квелым был. Понятно, с чего кровь потом у Анны задурила, а Бестужев был тут как тут.
Анна призналась матери, что без мужа жилось тягостно, но ни словом не обмолвилась, что обабил-то ее совсем не герцог, а гофмейстер.
– Ладно, – махнула рукой царица Прасковья, – выйдешь замуж вдругорядь, тогда все покроется. Только допрежь дитё не понеси.
– Будто уж сама того не знаю.
– Мало – знать, гляди, на деле чтоб не обмишулиться.
И на этом их распря кончилась.
Царица Прасковья благодушествовала в своей вотчине, ездила в Москву в кремлевские соборы, а Анна бередила себя мыслями о Петербурге да о Митаве, к которой уже не питала отвращения при воспоминании об Иоганне-Эрнсте Бироне.
Проезжала царица Прасковья августовским днем мимо Немецкой слободы, а там похороны.
– Кто это преставился? – полюбопытствовала она.
– Анна Ивановна Кейзерлинг, урожденная Монс, – сообщили ей.
«О-ох-ти-и… Бывшая полюбовница Петра Алексеича… Как же это ей жить надоело?»
Не надоело, а так самой судьбой привелось. Только что овдовев после смерти Кейзерлинга, спешила Анхен вступить в новое замужество со своим последним избранником шведом Миллером. Зная, что уже сильно поблекла былая ее красота, старалась крепче привязать к себе шведа, наделяя его деньгами и подарками. Расчетливый капитан Миллер все оттягивал и оттягивал день их помолвки, а Анхен, одолеваемая чахоткой, кашляла все надрывнее и надрывнее. Наконец, они были помолвлены, но счастливый свадебный день не состоялся по причине смерти невесты. Прервалась и замолкла ее любовная песня на воспаленных страстью устах.
– Ох-ох-ти-и… Вот ведь как в жизни случается. Ну, с мертвой за все прежние ее прегрешения нельзя спрашивать. Царствие ей небесное, – перекрестилась царица Прасковья.
По Москве слух ходил, что драгоценных камней, золотых и серебряных вещиц в черепаховой шкатулке покойницы было чуть ли не на десять тысяч рублей. Были подарки Франца Лефорта, царя Петра, иноземных посланников – Кенигсека и фон Кейзерлинга. Только не было ничего от шведского капитана Миллера, потому как он, будучи пленником, сам принимал подарки от Анны Ивановны фон Кейзерлинг, урожденной и прославленной на всю Немецкую слободу красавицы Анны Монс.
– Ваше высочество, какой-то молодой человек желает вас видеть, – доложила кронпринцессе Шарлотте служанка-фрейлина.
– Кто такой?
– Сказал, что из Курляндии.
– Что ему нужно?
– Желает вас видеть.
– Странно, – пожала плечами Шарлотта, – желает видеть… но я совершенно не желаю этого.
– Отказать прикажете?
– Хорошо. Пусть подождет.
Все было пущено Бироном в ход, все чары: и бархатисто-нежные переливы воркующего голоса, и завораживающе-вкрадчивые взгляды, весь он – подобострастие и полная покорность тайно влюбленного вздыхателя. Нелепо было бы ему явиться разодетым в кружева да в бархаты и в этом виде проситься в придворные служители, а потому он был одет хотя вполне опрятно, но небогато, являя вид ищущего места у господ, чтобы им добросовестно служить.
Шарлотте приятно было слышать родную немецкую речь, приятен был весь облик молодого человека, и она уже мысленно прикидывала, что ему можно будет поручить, приняв к немноголюдному двору.
– Где и кем служили в последнее время? – спросила она.
Сказать, что был секретарем курляндской герцогини, значило бы повлечь недоуменные вопросы: почему оказался не у дел теперь и просится принять его простым придворным? И Бирон сказал, что был при герцогской конюшне.
– Кем? – насторожилась Шарлотта.
– Конюхом.
Шарлотта попятилась назад и как бы отгородилась от него руками.
– Нет, нет, – торопливо отказывала она. – Мы лошадей не держим, и конюх нам не нужен… Фу! Какой наглец! – возмущалась она, поспешно удаляясь от посетителя из подлой черни. Приняла холопа за обедневшего дворянина, стала вести с ним разговор, когда он недостоин внимания дворецкого, и ее брезгливо передергивало.
Бирон понял, что поступил крайне опрометчиво, сказавшись конюхом. К кому еще податься?.. А похоже, больше не к кому. Рассчитывал на кронпринцессу, будущую государыню царицу. К теперешней царице Екатерине Алексеевне не подластишься, значит, придется довольствоваться митавской герцогиней, помня поговорку, что от добра добра не ищут. Пожалуй, так. Погонишься за большим – потеряешь малое, раздумывал Бирон после неудачной попытки ухватить побольше счастья. А в сущности, не такое уж и малое счастье – курляндское герцогство, когда у самого нет ничего.
В митавском замке нет-нет да и появлялись либо засланный царем шпион, либо какая-нибудь свойственница царицы Прасковьи – выспрашивать да проведывать про здешнее житье-бытье и повадки герцогини Анны. Между разными другими делами шпион сообщал царю Петру о герцогине: «Оная вдовка в большой конфиденции плезиров ночных такую силу над своим секретарем имеет, что он перед ей не смеет ни в чем пикнуть». И Петр слал гофмейстеру Бестужеву письмо, в котором говорилось: «Слышу, что при дворе моей племянницы люди не все потребные, и есть такие, от коих только стыд один, – явно намекал он на Бирона. – А посему накрепко вам приказываем, чтобы сей двор в добром смотрении и порядке имели. Людей непотребных отпусти и впредь не принимай. Иных наказывай, понеже неисправление взыщется с вас».
Сунулся Бестужев с этим письмом к герцогине и заговорил о необходимости отказать в прежних милостях Бирону, да не очень-то Анна послушалась.
– Что же мне, руки, что ли, в здешней тоске на себя наложить? Пускай государь снова замуж меня выдает.
– Герцогинюшка-голубушка, а я-то, неизменно преданный… – начинал было плакаться гофмейстер, но Анна громким смехом обрывала его причитания.
– Сиди уж!.. С Эрнстом, что ль, себя равняешь? – И пригрозила: – Больше с такими письмами и разговорами не приходи, не то забудешь ход во все мои покои.
Бестужев опечаленно вздыхал, прося герцогинюшку сменить гнев на милость и обещая быть всегда послушным, лишь бы не отгоняла от себя.
Благоволя к Бестужеву и к Бирону, Анна в то же время не оставляла мысли о замужестве, не знала только, за кого выходить. Конечно, не за этих, временно возлюбленных, ее холопов. В письмах к дядюшке-государю и к тетушке-государыне высказывала желание отдать руку тому, кого изволит избрать ей дядюшка.
Малоотрадной была ее вдовья жизнь, всегда зависимая от царской воли. Угнетала постоянная нехватка денег, а порой и самых необходимых припасов, невозможность куда-либо выехать или что-то сделать без разрешения царя Петра; надоели и упреки матери в том, что опять ведет не столь смиренно свою вдовью жизнь.
Находясь в отдалении от Митавы, дядюшка-государь принимал на себя труд управлять курляндскими делами и хозяйством племянницы-герцогини. Случалось, что с длительными задержками снаряжались в Митаву подводы, которые наряду с мучными, крупяными и другими съестными припасами доставляли ко двору герцогини и напитки. К бутылям и бочонкам прилагалась бумага, в которой значилось: «Роспись, каких водок надлежит ко двору ее высочества государыни царевны и герцогини курляндской Анны Ивановны: ангелиновой – одно ведро, лимонной – одно ведро; анисовой – одно ведро, простого вина – пять ведер. Из гдатских водок: цитронной, померанцевой, персиковой, коричневой – по одному ведру». И отпускать сии напитки приказано было по кабачной цене.
Давно уже минула годовщина смерти герцога Фридриха-Вильгельма, кончился траур – вполне можно было новую свадьбу играть, и царь Петр, слава богу, помнил о неустроенной судьбе своей племянницы. Знал он, что она не могла засиживаться без женихов потому, что приданым за ней было Курляндское герцогство и Анна стала вожделенной невестой многих обедневших принцев, пожелавших получить в приданое Курляндию, но все зависело от отношений между Россией, Пруссией и Польшей. Женихи менялись по усмотрению царя Петра, имена их путались, и невесте трудно было разобраться, кто и когда считался ее женихом.
Уныние и беспокойство за свою судьбу охватывало Бестужева и Бирона. Конечно, ни новый герцог, ни какой-либо маркграф не потерпит их пребывания в митавском замке, ведь тайной не останется, что они были в фаворе у герцогини. Шло сватовство, и невеста приказала не появляться никому из них в ее покоях, а потом, наверно, придется им расстаться с ней совсем. Как жаль, что кончился у Анны траур и появились женихи, – Бестужев уныло вздыхал по такому печальному случаю, и огорчен был Бирон.
В Польше русским резидентом находился князь Василий Лукич Долгорукий, и ему от имени короля Августа было заявлено, что Польша не может допустить, чтобы, например, ставленник прусского короля занял бы курляндский престол. В таком случае Курляндия будет разделена на воеводства и станет польской провинцией, на что они, поляки, имеют право и никто им воспрепятствовать не сможет.
Прослышала Анна об этом и всполошилась: что же тогда будет с ней? Почему дядюшка не выдал ее за герцога вейсенфильского, которого предлагал король Август? Тогда никто не говорил бы о раздроблении Курляндии, и ей, Анне, совсем не нужен предлагаемый в мужья какой-то Филипп, сын прусского маркграфа. А еще ведь говорили, что дядюшка почти сосватал ее за Якова Стюарта, которому после смерти короля Августа будет отдан польский престол, и тогда она, Анна, станет польской королевой. Вот чего нужно добиваться. Хоть бы узнать, каков тот Яков, парсуну бы его увидеть.
В Митаву на двухдневный срок приехал князь Василий Лукич Долгорукий, чтобы уяснить состояние курляндских дел, и его появление обрадовало Анну, – поможет разобраться в женихах. Князь такой приятный собеседник, красив, с изящными манерами, настоящий европейский талант. Недаром столько лет общался с королевскими дворами в Дании, во Франции, а теперь вот в Польше. Он с первых же слов успокоил Анну, заверив, что никакого расчленения Курляндии на воеводства допущено не будет и король Август лишь стращает этим. Вот и хорошо, что так!
Как раз недавно пришли подводы с разными съестными припасами, с водками и винами, было чем угостить гостя, и Анна проявила себя тороватой хозяйкой.
– Угощайся, Василий Лукич, для ради моего веселья. Уж так я тебе рада, так что и сказать нельзя. Праздник нынче у меня с твоим приездом.
Василий Лукич улыбался, благодарил хозяйку за приветливые слова и, как истинный талант, рассыпался в обоюдных любезностях. А о женихах сказал:
– Ох уж эти женихи… – неодобрительно покачал он головой и глубоко вздохнул. – Брак в один день пожинает все цветы, кои амур взлелеивал долгое время.
Что это? Уж не намекал ли князь Василий Лукич на свою влюбленность или проявлял присущую ему галантность? Так или иначе, но слушать его Анне было весьма приятно. Пусть бы говорил и говорил, и ради этого она все подливала и подливала в его бокал то красного, то белого вина. И оба были очень веселы.
– Ах, женихи… Разве можно в них разобраться? Пускай бы каждый так и оставался женихом, но никогда чтоб мужем, – опять вздыхал Василий Лукич и прикладывался красиво очерченными губами к пухлой ручке Аннушки. Она, конечно, дозволит, чтобы ее так называть?
За все его хорошие слова Анне самой хотелось от всего сердца, от души поцеловать князя. Не будет же он против?.. Видно по глазам, что почтет это… ну, если не за счастье, то за удовольствие. Анна придвинулась к нему, а Василий Лукич только этого и ждал, чтобы перехватить ее дыхание своими поцелуями.
Вполне приятно провел он два дня в гостях у герцогини, оставив и у нее хорошие воспоминания о столь галантном госте.
О женихах сказал неодобрительно. Да ведь и в самом деле зараньше не узнать их. Может, суженый второй супруг окажется таким, как первый, и надобно будет его терпеть. О господи!.. Были бы они – маркграфы, герцоги – такими же, как Бирон, как этот Долгорукий или Петр Бестужев, а ну как мужем станет старец или мальчишка-недоросток?.. А может, вовсе отказаться от замужества, оставаясь полновластной хозяйкой самой себе, а не в чьем-то подчинении? Может, насильно дядюшка не выдаст и Курляндию тогда не потеряет, зная, что тут она, его племянница. Но только чтобы перестал следить, с кем и в каком амуре пребывает, не маленькая ведь. Хоть с худородным Бироном, хоть с князем Долгоруким, ее воля на то.
Будучи в Померании, царь поручил своему генеральс-адъютанту от кавалерии Вилиму Монсу доставить пакет рижскому губернатору князю Петру Голицыну, а на обратном пути заехать в Митаву и передать курляндской герцогине письмо от государыни.
Вот и еще нежданный, но весьма приятный гость у Анны. И письмо привез хорошее. Государыня Екатерина Алексеевна заверяет ее в своей любви и обещает покровительство на все предбудущие времена.
Доставив герцогине письмо, Вилим Монс хотел уже откланяться, но неучтиво было отказаться от предложенного угощения, да и в самом деле за дорогу несколько проголодался.