Страница:
(«Тоже и мы его почти не едим», – горестно подумал сочинитель письма, но о том ни словом не обмолвился.)
Бороду те монахи никогда не бреют, кроме воды, ничего не пьют и живут по одному в келье. На них смотреть не лестно, и больше ничего описать не могу. Обсказал обо всем, как дорогая и бесценная маменька наказывала мне, всегда и во всем покорному своему сынишке Гаврюшке.
Да вот еще что, маменька, вспомнил приписать. Говорили нам на учении, что кошку на корабле всегда надо держать для мышей. Ежели мыши что из товаров съедят и хозяин товаров станет об том бить челом, и буде кошки не было, то убыток на капитане доправят, а буде кошка была, то и нет ничего. Теперь все. Остаюсь Гавря – сын».
Случалось так, что отправленные за границу учиться морскому кораблевождению, познакомившись с компасом, считали свое учение оконченным и, не побывав в море, хотели уже возвращаться в Москву.
– Как это так? – возражали им учителя. – А кто же морской болезни отведает?
Нет, окончание морского учения еще далеко.
Ученики навигацкой школы должны были уметь разбираться в чертежах кораблей и в морских картах, знать все корабельные снасти и паруса и уметь управлять ими, владеть судном в любом плавании и особенно в бурю. Трудно давалась им эта наука, да еще при незнании языка учителей и плохом толмаче-переводчике, путавшемся в русских словах.
Не выдержав такой тяготы, великовозрастный дворянский сын Иван Мороков сбежал из Венеции, сумел добраться до своей родной Вологодчины, постригся в монастырь, стал называться Иосафом, но не смог уберечься и там. Дознались власти, кто он такой, как и почему постригся, да и воротили его из обители святости снова в греховную жизнь, где для нового ее начала попал сразу же под кнут.
– С галерной каторги не побежишь, прикуют тебя, резвого, – предрекали дальнейшую судьбу беглеца.
Скорбя о сыне, отправленном за море в муку-науку, вынул старый боярин из родовой укладки рыжий лисий мех на шубу, да две черно-бурые лисицы, да сто огонков соболей, да пять сороков горностаев и послал в подарок венецейскому гранд-магистру, чтобы боярскому сыну Семену Рожнову в науках послабление было. Кто-то из венецейских властителей получил этот подарок, не зная, как ему в теплой Италии меха применить; долга и честности ради поинтересовался узнать, в чем нужда по науке у российского дворянина Семена Рожнова, но того в Венеции уже не было, переправлен на обучение в Англию.
Которые по малому своему разумению или по большой лени в заморском учении ничему не научились, тех Петр отправлял в полновластное распоряжение шута Педриеллы, который определял нерадивых в конюхи, дворники, истопники, нисколько не считаясь с их знатной бородой.
IV
V
VI
VII
Бороду те монахи никогда не бреют, кроме воды, ничего не пьют и живут по одному в келье. На них смотреть не лестно, и больше ничего описать не могу. Обсказал обо всем, как дорогая и бесценная маменька наказывала мне, всегда и во всем покорному своему сынишке Гаврюшке.
Да вот еще что, маменька, вспомнил приписать. Говорили нам на учении, что кошку на корабле всегда надо держать для мышей. Ежели мыши что из товаров съедят и хозяин товаров станет об том бить челом, и буде кошки не было, то убыток на капитане доправят, а буде кошка была, то и нет ничего. Теперь все. Остаюсь Гавря – сын».
Случалось так, что отправленные за границу учиться морскому кораблевождению, познакомившись с компасом, считали свое учение оконченным и, не побывав в море, хотели уже возвращаться в Москву.
– Как это так? – возражали им учителя. – А кто же морской болезни отведает?
Нет, окончание морского учения еще далеко.
Ученики навигацкой школы должны были уметь разбираться в чертежах кораблей и в морских картах, знать все корабельные снасти и паруса и уметь управлять ими, владеть судном в любом плавании и особенно в бурю. Трудно давалась им эта наука, да еще при незнании языка учителей и плохом толмаче-переводчике, путавшемся в русских словах.
Не выдержав такой тяготы, великовозрастный дворянский сын Иван Мороков сбежал из Венеции, сумел добраться до своей родной Вологодчины, постригся в монастырь, стал называться Иосафом, но не смог уберечься и там. Дознались власти, кто он такой, как и почему постригся, да и воротили его из обители святости снова в греховную жизнь, где для нового ее начала попал сразу же под кнут.
– С галерной каторги не побежишь, прикуют тебя, резвого, – предрекали дальнейшую судьбу беглеца.
Скорбя о сыне, отправленном за море в муку-науку, вынул старый боярин из родовой укладки рыжий лисий мех на шубу, да две черно-бурые лисицы, да сто огонков соболей, да пять сороков горностаев и послал в подарок венецейскому гранд-магистру, чтобы боярскому сыну Семену Рожнову в науках послабление было. Кто-то из венецейских властителей получил этот подарок, не зная, как ему в теплой Италии меха применить; долга и честности ради поинтересовался узнать, в чем нужда по науке у российского дворянина Семена Рожнова, но того в Венеции уже не было, переправлен на обучение в Англию.
Которые по малому своему разумению или по большой лени в заморском учении ничему не научились, тех Петр отправлял в полновластное распоряжение шута Педриеллы, который определял нерадивых в конюхи, дворники, истопники, нисколько не считаясь с их знатной бородой.
IV
– Гавря!.. Я ее опять во сне видал!
– Ври!
– Ей-богу! Вот тебе крест… – побожился и перекрестился Митька Шорников, доверяя дружку по навигацкому учению свое самое сокровенное.
Едва начинало светать. Рано проснувшиеся дружки лежали рядом на нарах и перешептывались.
– Опять ей будто перстни на пальцы надевал, – рассказывал Митька. – Только гляжу, а она – шестипалая.
– Думаешь сильно об ней, потому опять и приснилась.
Опять… Приснилась опять. А уже сколько времени прошло с того дня, когда он, Митька, видел ее, царевну Анну… Анну Ивановну, в лавке. Руку настоящей царевны в своей руке держал, – такое лишь в сказках случается, а у него былью было. А потом, с отцом вместе, ходили к царице Прасковье Федоровне, и снова видел ее, погрустневшую тогда, Анну. Флакончик «вздохов амура» оставил ей, будто бы позабыл. И опять во сне вот приснилась…
Вот так Митька! С самой царевной видался, а он, Гавря, кроме поповен, никаких высокородных девиц в глаза не видал, прожив в поместье у матери под Торжком.
– Все лицо ее вижу явственно, – шептал ему Митька, – а рука, гляжу, шестипалая. Вон как чудно!
Если бы не было здесь этого Митьки, пропал бы он, Гавря, и причин к тому было много: трудности навигацкой науки и тоска-скука по дому, да еще эта венецейская бескормица. Только и еды – макароны; тонкие, длинные, как глисты, и ты глотай этих ослизлых червяков, от коих все нутро выворачивает. Ни тебе щей, как бывало, дома – жир не продуть, ни каши, ни мяса кус. И хоть бы ломоть аржаного хлебушка укусить, горбушку бы!.. А Митька макаронами нисколько не гребует, набивает себе целый рот, и ему хоть бы что. И по ученью все сразу схватывает, только успевай уши вострить, чтобы подсказки его ловить. Безунывный он и всегда на похвале у навигацких учителей. Не для того находится здесь, чтобы как-нибудь постылое ученье отбыть, а норовит до всего дознаваться и по науке даже наперед забежать. Мало-помалу начинает лопотать по-ихнему, по-венецейски, и говорит, что научится полностью.
Благодаря Митькиной поддержке он, Гавря, хотя и с великим трудом, но все же сносил тяготы здешней жизни, а другой его сосед по нарам, уже женатый господин из дворянского рода, Михайло Лужин, чуть ли не готов был руки на себя наложить от нескончаемой тоски-печали по своей молодой жене да от невозможности превозмочь морские учения. Вчерашним днем, в двунадесятый церковный праздник, всем ученикам роздых от учения был, и они ходили на венецейские диковины любоваться, а Михайло этот сидел, слезы глотал и писал в Петербург своему родичу в жалобном письме:
«О житии моем возвещаю, что в печалях и тягостях пришло мне оно самое бедственное и трудное, а тяжельше всего – разлучение. А наука определена самая премудрая и хотя бы мне все дни на той науке себя трудить, а все равно не принять ее будет для того, что не знамо тутошнего языка, не знамо и науки. Вам самим про меня известно, что кроме языка природного никакого иного не могу ведать, да и лета мои ушли уже от науки. А паче всего в том великая тягость, что на море мне бывать никак невозможно того ради, что от качания бываю весьма болен. Как были в пути сюда восемь недель, и в тех неделях ни единого здорового не было дня, на что свидетели все есть, которые имели путь со мною. На сухом пути, когда обучались чертежам, терпеть еще можно было, а в навигацкой науке, сиречь в мореходстве, когда очутились на корабле, то стало совсем нельзя, никакого терпения. А начальники cтрого велят, чтобы непрестанно на корабле быть, а ежели кто от сего дела уходить станет, за то будет безо всякие пощады превеликое бедство, как про то в пунктах написано по указу государя. И я, видя такую к себе ярость, тако же зная, что натура моя не может сносить мореходства, пришел в великую скорбь и сомнение и не знаю, как быть. Вызволить меня от такой беды, как тут сказывают, может лишь светлейший князь Александр Данилович Меншиков, ежели ему подать челобитную. И для того обязательно надо величать его полным титулом, про который я дознался доподлинно. И тогда, сказывают, он вызволит из беды, только ничего чтобы в титулах упущено не было. И прошу я вас, моего дорогого друга, найти способы передать мою челобитную, коею при сем письме приложу. Молю отставить меня от этой навигацкой науки, а взять хотя бы последним сухопутным солдатом. Изволь пожалуйста отдавать из вещей моих кому знаешь, от кого можно помощь сыскать для ради подачи челобитной, и денег на то не пожалей. Паки и паки прошу, умилися надо мною бесчастным, а ежели ты мне милости не окажешь, то иному больше некому, и мне тогда пропадать. И чтобы наши никто о том не ведал, особливо же своей сестре, а моей жене, не сказывай, что я такою печалью одержим. Остаюсь в верных моих услугах до гроба моего Михайло Лужин».
К этому письму прилагалась и челобитная с полным титулованием адресата:
«Светлейшему Римского и Российского государств князю и Ижерские земли и генеральному губернатору над провинциями Ингриею и Эстляндиею, и генералу, и главному над всею кавалериею кавалеру, и подполковнику Преображенского регименту и капитану бомбардирской от первейшей гвардии его величества и полковнику над двумя конными и двумя пехотными полками Александру Даниловичу Меншикову».
Но не до разбора челобитных было светлейшему князю и генералу Меншикову, – ему со шведами надо было сражаться, и из Петербурга он давно уже отбыл.
– Ври!
– Ей-богу! Вот тебе крест… – побожился и перекрестился Митька Шорников, доверяя дружку по навигацкому учению свое самое сокровенное.
Едва начинало светать. Рано проснувшиеся дружки лежали рядом на нарах и перешептывались.
– Опять ей будто перстни на пальцы надевал, – рассказывал Митька. – Только гляжу, а она – шестипалая.
– Думаешь сильно об ней, потому опять и приснилась.
Опять… Приснилась опять. А уже сколько времени прошло с того дня, когда он, Митька, видел ее, царевну Анну… Анну Ивановну, в лавке. Руку настоящей царевны в своей руке держал, – такое лишь в сказках случается, а у него былью было. А потом, с отцом вместе, ходили к царице Прасковье Федоровне, и снова видел ее, погрустневшую тогда, Анну. Флакончик «вздохов амура» оставил ей, будто бы позабыл. И опять во сне вот приснилась…
Вот так Митька! С самой царевной видался, а он, Гавря, кроме поповен, никаких высокородных девиц в глаза не видал, прожив в поместье у матери под Торжком.
– Все лицо ее вижу явственно, – шептал ему Митька, – а рука, гляжу, шестипалая. Вон как чудно!
Если бы не было здесь этого Митьки, пропал бы он, Гавря, и причин к тому было много: трудности навигацкой науки и тоска-скука по дому, да еще эта венецейская бескормица. Только и еды – макароны; тонкие, длинные, как глисты, и ты глотай этих ослизлых червяков, от коих все нутро выворачивает. Ни тебе щей, как бывало, дома – жир не продуть, ни каши, ни мяса кус. И хоть бы ломоть аржаного хлебушка укусить, горбушку бы!.. А Митька макаронами нисколько не гребует, набивает себе целый рот, и ему хоть бы что. И по ученью все сразу схватывает, только успевай уши вострить, чтобы подсказки его ловить. Безунывный он и всегда на похвале у навигацких учителей. Не для того находится здесь, чтобы как-нибудь постылое ученье отбыть, а норовит до всего дознаваться и по науке даже наперед забежать. Мало-помалу начинает лопотать по-ихнему, по-венецейски, и говорит, что научится полностью.
Благодаря Митькиной поддержке он, Гавря, хотя и с великим трудом, но все же сносил тяготы здешней жизни, а другой его сосед по нарам, уже женатый господин из дворянского рода, Михайло Лужин, чуть ли не готов был руки на себя наложить от нескончаемой тоски-печали по своей молодой жене да от невозможности превозмочь морские учения. Вчерашним днем, в двунадесятый церковный праздник, всем ученикам роздых от учения был, и они ходили на венецейские диковины любоваться, а Михайло этот сидел, слезы глотал и писал в Петербург своему родичу в жалобном письме:
«О житии моем возвещаю, что в печалях и тягостях пришло мне оно самое бедственное и трудное, а тяжельше всего – разлучение. А наука определена самая премудрая и хотя бы мне все дни на той науке себя трудить, а все равно не принять ее будет для того, что не знамо тутошнего языка, не знамо и науки. Вам самим про меня известно, что кроме языка природного никакого иного не могу ведать, да и лета мои ушли уже от науки. А паче всего в том великая тягость, что на море мне бывать никак невозможно того ради, что от качания бываю весьма болен. Как были в пути сюда восемь недель, и в тех неделях ни единого здорового не было дня, на что свидетели все есть, которые имели путь со мною. На сухом пути, когда обучались чертежам, терпеть еще можно было, а в навигацкой науке, сиречь в мореходстве, когда очутились на корабле, то стало совсем нельзя, никакого терпения. А начальники cтрого велят, чтобы непрестанно на корабле быть, а ежели кто от сего дела уходить станет, за то будет безо всякие пощады превеликое бедство, как про то в пунктах написано по указу государя. И я, видя такую к себе ярость, тако же зная, что натура моя не может сносить мореходства, пришел в великую скорбь и сомнение и не знаю, как быть. Вызволить меня от такой беды, как тут сказывают, может лишь светлейший князь Александр Данилович Меншиков, ежели ему подать челобитную. И для того обязательно надо величать его полным титулом, про который я дознался доподлинно. И тогда, сказывают, он вызволит из беды, только ничего чтобы в титулах упущено не было. И прошу я вас, моего дорогого друга, найти способы передать мою челобитную, коею при сем письме приложу. Молю отставить меня от этой навигацкой науки, а взять хотя бы последним сухопутным солдатом. Изволь пожалуйста отдавать из вещей моих кому знаешь, от кого можно помощь сыскать для ради подачи челобитной, и денег на то не пожалей. Паки и паки прошу, умилися надо мною бесчастным, а ежели ты мне милости не окажешь, то иному больше некому, и мне тогда пропадать. И чтобы наши никто о том не ведал, особливо же своей сестре, а моей жене, не сказывай, что я такою печалью одержим. Остаюсь в верных моих услугах до гроба моего Михайло Лужин».
К этому письму прилагалась и челобитная с полным титулованием адресата:
«Светлейшему Римского и Российского государств князю и Ижерские земли и генеральному губернатору над провинциями Ингриею и Эстляндиею, и генералу, и главному над всею кавалериею кавалеру, и подполковнику Преображенского регименту и капитану бомбардирской от первейшей гвардии его величества и полковнику над двумя конными и двумя пехотными полками Александру Даниловичу Меншикову».
Но не до разбора челобитных было светлейшему князю и генералу Меншикову, – ему со шведами надо было сражаться, и из Петербурга он давно уже отбыл.
V
Жаль было шведскому королю Карлу XII расставаться с мечтой о том, что по России он пройдет так же триумфально, без особых усилий, как проходил по Саксонии и Польше, принимая от побежденных, поверженных в полное ничтожество уже привычную ему дань их абсолютной покорности. Подобострастно склоненные головы, почтительность перед достославным завоевателем свидетельствовали о том, что это были люди по-европейски воспитанные, вежливые и деликатные, проявляющие высокую степень усвоенной ими цивилизации, знающие, как следует вести себя перед королем королей, каким теперь становился он, Карл XII.
Но вот эти люди… Подлинно что дикари, медвежьи увальни, сиволапые русские мужики, неотесанные грубияны, невежды, и еще десятком других, самых нелестных слов мог бы он, король Карл, охарактеризовать этих ужасных, ужасных людей с самыми дикими их замашками. Они даже понятия не имеют, как должно вести войну, чтобы налицо было непревзойденное благородство, как это бывает, например, во время рыцарских турниров. О какой учтивости, культуре боя, рыцарстве можно говорить, когда вчера вот чуть ли не на глазах самого короля какой-то грязный мужик заколол деревянной рогатиной шведского кирасира, словно он был медведь, а не благороднейший воин из потомственной высокородной фамилии.
Поведение этих русских с каждым днем все больше и больше раздражало и уже начинало не на шутку злить короля. Голодать, холодать заставляют, словно измором собираются одолеть непобедимую шведскую армию. Это же просто низость! Вместо открытого боя довольствуются мелкими разбойничьими набегами, жалят, как пчелы… нет, хуже, постыднее – как блохи, выискивая и выжидая, как бы безопасней и сильней напасть. Обманными действиями царь Петр тщится викторию себе добывать, – в этом нет ни чести, ни совести. И пусть он не надеется на пощаду, когда наступит решительный час свести последние счеты. Для наглых и строптивых людей у него, короля Карла, милости нет. Пусть потом пеняет царь Петр на себя, если вынуждает и его, Карла, петлять да хитрить, обходить русские отряды и крепости. Надо постараться скорее оторваться от русских войск, уйти как можно дальше по дороге к Москве, а русские пускай его догоняют.
И Карл старался – сначала пройти через Смоленск, а когда это не удалось, резко повернул к Курску, а наткнувшись там на заслон, решил дальше идти через Харьков. Непривычно (да и неприлично!) было непобедимому королю Карлу XII метаться из стороны в сторону, словно загнанному зверю, и это еще сильнее накаляло его озлобление. Стремительность наступлений в некоторые удачливые дни напоминала ему былое победное шествие по Саксонии или Польше, и тогда Карлу казалось, что военное счастье снова возвращается к нему, готовое увенчать его полководческий гений неувядаемой вечной славой. Удавалось оттеснить в сторону налетавших русских драгун, старавшихся преследовать шведскую армию, и приятно было слышать королю Карлу о том, что в коротких схватках русские несли большие потери. Ростепельный месяц февраль складывал было один к одному удачливые для шведов дни, давая им возможность обходить преграды и приближаться к Белгороду. Следовало еще атаковать Ахтырку, а потом идти на Воронеж и далее беспрепятственно продвигаться до реки Оки. И никак не предвиделось, что такому стремительному походу сможет помешать какая-либо серьезная баталия, – царь Петр со своими полками будет лишь стараться догонять ускользающего от него неприятеля, а тот – все идти и идти вперед к своей цели.
Но далеко не всякий сон в руку и не всякая мечта в явь. Никакой серьезной баталии не было, а преградила путь шведам рано начавшаяся весна, вскрывшая многоводные реки, которые оказались сверхпрочными заслонами к вожделенной победе. Вместо вступления в русские, собственные владения царя Петра пришлось шведам отойти глубже в украинские земли к реке Ворскле, в ожидании помощи из Крыма и Польши.
Но вышла и тут незадача. Крымские татары не спешили помогать шведам, – турецкий султан запретил им трогаться с места, а от Польши Карл оказался отрезанным непреодолимой весенней распутицей и разливами рек.
Много оказалось забот у Петра с первых же январских дней 1709 года. Никак нельзя было терять из вида шведов, по слухам, будто бы намеревавшихся идти к Воронежу. Чтобы избежать беды, надо увести по Дону все корабли в Азов.
Из Азова сообщение: изловлен протопоп, соучастник булавинского бунтовства, – пусть бы с особым пристрастием допытывались у него обо всех злодейских умыслах, кои думалось вору Булавину учинить. Не было ли у него связи со шведами?
Глянул Петр в свою записную книжку: о садовнике и о цветочных семенах для Петербургского Летнего сада не позабыть распорядиться.
Он дал указание фельдмаршалу Шереметеву и всем генералам стараться изнурять шведов мелкими, выгодными для русских стычками, не переходящими в большие сражения, и в половине февраля вместе с Меншиковым приехал в Воронеж, чтобы проверить оснащенность вооружением новых кораблей.
Думал заняться там одним важным делом, а дел сразу несколько навалилось, и все они неотложные. Строго предписывал он охранять леса, пригодные для кораблестроения, чтоб никто не смел ухожего леса ни рубить, ни жечь, а в недальних окрестностях Воронежа оказались участки, где дубовые и сосновые леса были вырублены на смоляную гонку, на уголья и на драницы.
Жалоба поступила на мастера-датчанина, что захватил место для верфи близ Успенского монастыря, и игумен челом бил о монастырском утеснении и разорении.
Для постройки пяти кораблей было отведено место по реке Усмайке в округе села Углянска, а для других кораблей – в самом городе Воронеже за слободой Чижовкой да в уезде против села Ступина. Но под Чижовкой против Троицкой церкви объявились мели, и летом переезжают там реку вброд верхами на лошадях и с телегами. А у села Ступина, где вывозили на рамонскую пристань брусья для корабельных килей, нужно сперва расчищать дорогу, заваленную буреломом.
С работными людьми и тут неурядицы: многим из них приходилось жить под открытым небом, перенося все тягости непогоды с малолетними недорослями, у коих одна забота – бежать домой.
И во все эти дела надо было вникать, будто кроме и заниматься нечем!
Петру не терпелось поскорее, дождавшись полой воды, увести Доном готовые корабли к Азову и своим хорошо вооруженным флотом удерживать Турцию и татар от союза со шведами и от помощи им.
Все время брало беспокойство – как там, под Полтавой? И Петр заторопил Меншикова обратно в армию, а сам сразу же по вскрытии рек отправился на бригантине Доном в Азов, ведя за собой восьмидесятипушечный корабль «Орел», два корабля семидесятипушечных, один – пятидесятипушечный и яхту. Недалеко от Азова скакавший по высокому берегу нарочный гонец дал знать о себе и, переправившись на лодке к бригантине, вручил царю письмо от светлейшего князя генерала Меншикова. В письме сообщалось: «Карл отрядил своего генерала Крузе с четырьмя тысячами шведов и с тремя тысячами запорожцев, при четырех пушках, противу нашей конницы к местечку Соколку, где стоял генерал Рен. Неприятель нашу конницу обошел, но она предупредила атаку. После жаркой схватки шведы были сбиты и оставили на поле боя восемьсот убитых, полковника Гильденштерна и несколько офицеров; при переправе же через Ворсклу погибло множество, особливо мазепиных запорожцев. Четыре пушки были взяты, мы потеряли около пятидесяти человек. Два неприятельские ротмистра с тремя хоругами волошскими передались к нам».
– Добро! – сказал довольный Петр.
Гонец доставил хорошую весть, и царь не приминул наградить его.
Что ни день, то ему, королю Карлу XII, приходится ждать очередной неприятности, и сознание того, что завтра может быть значительно хуже, чем было вчера и сегодня, приводило его то в негодование, то в глубокие и беспокойные раздумья о неудачной затее с походом в эту Малороссию, жители которой, под стать невежественным русским мужикам, относились неприязненно к зашедшим северным иноплеменникам.
Мазепа старался всячески убедить запорожцев, своих недавних подопечных, что господа свей наивернейшие их друзья, а сам Карл в своих «прелестных письмах» и воззваниях ко всем жителям Украины уговаривал их, чтобы они откололись от России, но упрямые эти «хохлы» не проявляли желания поддерживать свеев и откликаться на их зов. А как он, Карл, надеялся на восстание запорожских казаков против России, благо был недавний пример – восстание донских казаков. Неужели среди запорожцев не мог выискаться свой Булавин, который и привел бы к нему, шведскому королю, своих казаков?.. Мазепа клялся и божился, что именно так и произойдет со дня на день, но лишь немногие, поддавшиеся обещаниям своего недавнего гетмана, беспорядочными толпами, похожими скорее на разбойничьи шайки, явились к лагерю короля, и пользы от них не было никакой.
Оказалось, что и малороссы готовы были лишь всячески вредить. Генерал-майор Крейс при переправе через Псел вынужден был потерять большой обоз вместе с гуртом скота, и сам едва ушел от налетевшего на него вражеского полчища, в котором оказалось много малороссов. А в обозе было продовольствие и фураж; а гурт скота вселял надежду, что какое-то время шведский лагерь будет обеспечен свежим мясом. Не вышло так.
Крепость в Переволочне, занятую запорожскими приверженцами Мазепы, сжег какой-то полковник Яковлев и побил ее защитников, а под Керебердою донские казаки напали на запорожцев и разгромили весь их табор; из селения Решетиловки шведы выбиты, и многие из них потонули при переправе через реку. И, пожалуй, самое неприятное – это сообщение о том, что из шведской армии сбежало несколько солдат.
К весне 1709 года войска Карла XII сосредоточились между реками Ворсклой и Пселом, а главная квартира короля была в селе Будищах, около Диканьки. Меншиков со своими полками находился на левом берегу Ворсклы, под Ахтыркой, а Шереметев – на правом берегу Хорола под Миргородом. Соединившиеся одна с другой русские армии переграждали путь шведам на север, и прорвать эту преграду могла только решительная битва. В случае победы Карлу были бы открыты все пути и дороги, а мысли о поражении он допустить не мог. Ему приходилось смириться с тем, что никаких подкреплений не дождаться, надо было только дать возможность своим войскам немного отдохнуть да пополнить истощившиеся запасы продовольствия и снаряжения, – только где все это взять?
Мазепа указал – где: в Полтаве. Крепость эта невелика, и ее защищает небольшой гарнизон, а в ней – провиантские магазины и склады с необходимым шведам снаряжением. Мазепа уверял, что взятие Полтавы привлечет к шведскому королю всю Малороссию, которая увидит в нем своего покровителя и защитника от русского царя.
Карл решал: подкреплений не дождаться, значит, надо действовать своими силами, взяв все необходимое у неприятеля, и тем еще больше прославить себя.
– Так это и будет! – обоими кулаками ударил он по столу, закрепляя этими ударами свои слова.
Но вот эти люди… Подлинно что дикари, медвежьи увальни, сиволапые русские мужики, неотесанные грубияны, невежды, и еще десятком других, самых нелестных слов мог бы он, король Карл, охарактеризовать этих ужасных, ужасных людей с самыми дикими их замашками. Они даже понятия не имеют, как должно вести войну, чтобы налицо было непревзойденное благородство, как это бывает, например, во время рыцарских турниров. О какой учтивости, культуре боя, рыцарстве можно говорить, когда вчера вот чуть ли не на глазах самого короля какой-то грязный мужик заколол деревянной рогатиной шведского кирасира, словно он был медведь, а не благороднейший воин из потомственной высокородной фамилии.
Поведение этих русских с каждым днем все больше и больше раздражало и уже начинало не на шутку злить короля. Голодать, холодать заставляют, словно измором собираются одолеть непобедимую шведскую армию. Это же просто низость! Вместо открытого боя довольствуются мелкими разбойничьими набегами, жалят, как пчелы… нет, хуже, постыднее – как блохи, выискивая и выжидая, как бы безопасней и сильней напасть. Обманными действиями царь Петр тщится викторию себе добывать, – в этом нет ни чести, ни совести. И пусть он не надеется на пощаду, когда наступит решительный час свести последние счеты. Для наглых и строптивых людей у него, короля Карла, милости нет. Пусть потом пеняет царь Петр на себя, если вынуждает и его, Карла, петлять да хитрить, обходить русские отряды и крепости. Надо постараться скорее оторваться от русских войск, уйти как можно дальше по дороге к Москве, а русские пускай его догоняют.
И Карл старался – сначала пройти через Смоленск, а когда это не удалось, резко повернул к Курску, а наткнувшись там на заслон, решил дальше идти через Харьков. Непривычно (да и неприлично!) было непобедимому королю Карлу XII метаться из стороны в сторону, словно загнанному зверю, и это еще сильнее накаляло его озлобление. Стремительность наступлений в некоторые удачливые дни напоминала ему былое победное шествие по Саксонии или Польше, и тогда Карлу казалось, что военное счастье снова возвращается к нему, готовое увенчать его полководческий гений неувядаемой вечной славой. Удавалось оттеснить в сторону налетавших русских драгун, старавшихся преследовать шведскую армию, и приятно было слышать королю Карлу о том, что в коротких схватках русские несли большие потери. Ростепельный месяц февраль складывал было один к одному удачливые для шведов дни, давая им возможность обходить преграды и приближаться к Белгороду. Следовало еще атаковать Ахтырку, а потом идти на Воронеж и далее беспрепятственно продвигаться до реки Оки. И никак не предвиделось, что такому стремительному походу сможет помешать какая-либо серьезная баталия, – царь Петр со своими полками будет лишь стараться догонять ускользающего от него неприятеля, а тот – все идти и идти вперед к своей цели.
Но далеко не всякий сон в руку и не всякая мечта в явь. Никакой серьезной баталии не было, а преградила путь шведам рано начавшаяся весна, вскрывшая многоводные реки, которые оказались сверхпрочными заслонами к вожделенной победе. Вместо вступления в русские, собственные владения царя Петра пришлось шведам отойти глубже в украинские земли к реке Ворскле, в ожидании помощи из Крыма и Польши.
Но вышла и тут незадача. Крымские татары не спешили помогать шведам, – турецкий султан запретил им трогаться с места, а от Польши Карл оказался отрезанным непреодолимой весенней распутицей и разливами рек.
Много оказалось забот у Петра с первых же январских дней 1709 года. Никак нельзя было терять из вида шведов, по слухам, будто бы намеревавшихся идти к Воронежу. Чтобы избежать беды, надо увести по Дону все корабли в Азов.
Из Азова сообщение: изловлен протопоп, соучастник булавинского бунтовства, – пусть бы с особым пристрастием допытывались у него обо всех злодейских умыслах, кои думалось вору Булавину учинить. Не было ли у него связи со шведами?
Глянул Петр в свою записную книжку: о садовнике и о цветочных семенах для Петербургского Летнего сада не позабыть распорядиться.
Он дал указание фельдмаршалу Шереметеву и всем генералам стараться изнурять шведов мелкими, выгодными для русских стычками, не переходящими в большие сражения, и в половине февраля вместе с Меншиковым приехал в Воронеж, чтобы проверить оснащенность вооружением новых кораблей.
Думал заняться там одним важным делом, а дел сразу несколько навалилось, и все они неотложные. Строго предписывал он охранять леса, пригодные для кораблестроения, чтоб никто не смел ухожего леса ни рубить, ни жечь, а в недальних окрестностях Воронежа оказались участки, где дубовые и сосновые леса были вырублены на смоляную гонку, на уголья и на драницы.
Жалоба поступила на мастера-датчанина, что захватил место для верфи близ Успенского монастыря, и игумен челом бил о монастырском утеснении и разорении.
Для постройки пяти кораблей было отведено место по реке Усмайке в округе села Углянска, а для других кораблей – в самом городе Воронеже за слободой Чижовкой да в уезде против села Ступина. Но под Чижовкой против Троицкой церкви объявились мели, и летом переезжают там реку вброд верхами на лошадях и с телегами. А у села Ступина, где вывозили на рамонскую пристань брусья для корабельных килей, нужно сперва расчищать дорогу, заваленную буреломом.
С работными людьми и тут неурядицы: многим из них приходилось жить под открытым небом, перенося все тягости непогоды с малолетними недорослями, у коих одна забота – бежать домой.
И во все эти дела надо было вникать, будто кроме и заниматься нечем!
Петру не терпелось поскорее, дождавшись полой воды, увести Доном готовые корабли к Азову и своим хорошо вооруженным флотом удерживать Турцию и татар от союза со шведами и от помощи им.
Все время брало беспокойство – как там, под Полтавой? И Петр заторопил Меншикова обратно в армию, а сам сразу же по вскрытии рек отправился на бригантине Доном в Азов, ведя за собой восьмидесятипушечный корабль «Орел», два корабля семидесятипушечных, один – пятидесятипушечный и яхту. Недалеко от Азова скакавший по высокому берегу нарочный гонец дал знать о себе и, переправившись на лодке к бригантине, вручил царю письмо от светлейшего князя генерала Меншикова. В письме сообщалось: «Карл отрядил своего генерала Крузе с четырьмя тысячами шведов и с тремя тысячами запорожцев, при четырех пушках, противу нашей конницы к местечку Соколку, где стоял генерал Рен. Неприятель нашу конницу обошел, но она предупредила атаку. После жаркой схватки шведы были сбиты и оставили на поле боя восемьсот убитых, полковника Гильденштерна и несколько офицеров; при переправе же через Ворсклу погибло множество, особливо мазепиных запорожцев. Четыре пушки были взяты, мы потеряли около пятидесяти человек. Два неприятельские ротмистра с тремя хоругами волошскими передались к нам».
– Добро! – сказал довольный Петр.
Гонец доставил хорошую весть, и царь не приминул наградить его.
Что ни день, то ему, королю Карлу XII, приходится ждать очередной неприятности, и сознание того, что завтра может быть значительно хуже, чем было вчера и сегодня, приводило его то в негодование, то в глубокие и беспокойные раздумья о неудачной затее с походом в эту Малороссию, жители которой, под стать невежественным русским мужикам, относились неприязненно к зашедшим северным иноплеменникам.
Мазепа старался всячески убедить запорожцев, своих недавних подопечных, что господа свей наивернейшие их друзья, а сам Карл в своих «прелестных письмах» и воззваниях ко всем жителям Украины уговаривал их, чтобы они откололись от России, но упрямые эти «хохлы» не проявляли желания поддерживать свеев и откликаться на их зов. А как он, Карл, надеялся на восстание запорожских казаков против России, благо был недавний пример – восстание донских казаков. Неужели среди запорожцев не мог выискаться свой Булавин, который и привел бы к нему, шведскому королю, своих казаков?.. Мазепа клялся и божился, что именно так и произойдет со дня на день, но лишь немногие, поддавшиеся обещаниям своего недавнего гетмана, беспорядочными толпами, похожими скорее на разбойничьи шайки, явились к лагерю короля, и пользы от них не было никакой.
Оказалось, что и малороссы готовы были лишь всячески вредить. Генерал-майор Крейс при переправе через Псел вынужден был потерять большой обоз вместе с гуртом скота, и сам едва ушел от налетевшего на него вражеского полчища, в котором оказалось много малороссов. А в обозе было продовольствие и фураж; а гурт скота вселял надежду, что какое-то время шведский лагерь будет обеспечен свежим мясом. Не вышло так.
Крепость в Переволочне, занятую запорожскими приверженцами Мазепы, сжег какой-то полковник Яковлев и побил ее защитников, а под Керебердою донские казаки напали на запорожцев и разгромили весь их табор; из селения Решетиловки шведы выбиты, и многие из них потонули при переправе через реку. И, пожалуй, самое неприятное – это сообщение о том, что из шведской армии сбежало несколько солдат.
К весне 1709 года войска Карла XII сосредоточились между реками Ворсклой и Пселом, а главная квартира короля была в селе Будищах, около Диканьки. Меншиков со своими полками находился на левом берегу Ворсклы, под Ахтыркой, а Шереметев – на правом берегу Хорола под Миргородом. Соединившиеся одна с другой русские армии переграждали путь шведам на север, и прорвать эту преграду могла только решительная битва. В случае победы Карлу были бы открыты все пути и дороги, а мысли о поражении он допустить не мог. Ему приходилось смириться с тем, что никаких подкреплений не дождаться, надо было только дать возможность своим войскам немного отдохнуть да пополнить истощившиеся запасы продовольствия и снаряжения, – только где все это взять?
Мазепа указал – где: в Полтаве. Крепость эта невелика, и ее защищает небольшой гарнизон, а в ней – провиантские магазины и склады с необходимым шведам снаряжением. Мазепа уверял, что взятие Полтавы привлечет к шведскому королю всю Малороссию, которая увидит в нем своего покровителя и защитника от русского царя.
Карл решал: подкреплений не дождаться, значит, надо действовать своими силами, взяв все необходимое у неприятеля, и тем еще больше прославить себя.
– Так это и будет! – обоими кулаками ударил он по столу, закрепляя этими ударами свои слова.
VI
Морозно, холодно, в щели дует ледяным ветром и, как ни кутайся в меховой тулуп, все равно знобит, и ноги в валенцах зазябли. А самый возок до того нахолодал, что изнутри его инеем точно бахромой опушило. Качается он на ухабах, ползет из стороны в сторону по раскатам наезженной скользкой дороги. Смерзшийся снег скрипит, визжит под полозьями, и все, как есть все печаль-тоску навевает на хмурого царевича Алексея Петровича. Опять отцовский приказ выполняй. Надоело уж. Лонись по его велению собирал хлеб и солдат в Смоленске; в Борисов ездил да в Минск; наблюдал, сколь мог, за укреплением московской фортеции; отсылал в Петербург полонянников шведских. Приказывал отец, чтобы насушено было в Москве и выслано войскам – каждому солдату на день по два сухаря больших да по четыре малых. А солдат тех неисчислимо сколько. И опять вот: велел, чтобы он, царевич Алексей, сопровождал к армии пять полков солдат-новиков, вот и мучайся с ними в препостылой дальней дороге. Им, этим новикам, небось хорошо, на ходу, должно, не зябнут, как он в этом проклятом возке. А может, вместе с холодом начинает одолевать налетевшая хворь? Вот было б ладно! Пускай лихоманка малость потрясет, такое можно вытерпеть. Возница говорил, что скоро будет город Сумы. Слечь бы в этих Сумах, а тамошний воевода послал бы гонца к царю с известием, что сын-царевич слег и полки вести никак дальше не может.
Так это и сбылось. Каждодневно по утрам и вечерам горячо молился Алексей, благодарил бога за то, что прервал его путь к отцу. Не было никакой охоты видеть его, и потому царевич говорил приставленным к нему сумским лекарям, что все еще продолжает недужить, а те и подавно считали непростительной оплошностью отпустить его, как следует не окрепшего, снова в путь.
– Лежи, царевич-батюшка, поправляйся, наш свет. Может, повелишь, государь, чтобы тебе опять курячьего супцу на обед сготовили? Пользительный ведь он. И тонких блинцов вашей царской милости напекут, чтоб в мед их кунать, как вам понравилось. Ты, ваша милость, вели чего только захочешь, в един миг тебе все будет.
Можно и супцу курячьего, и тонких блинцов. Все равно ему, царевичу, только бы недуг свой сбыть.
– Не торопи себя, желанный. Пускай в тебя сила покрепчей накопится. Лежи да отдыхай.
К маю месяцу он вроде бы вызволился от недужной беды и вернулся в Москву, чтобы там долечиваться и доучиваться. «Учиться фортификации зачал, – писал он отцу, – а также и лечиться».
Слава богу, не пришлось опасаться отцовского гнева, что плохо следил тут за оборонительными сооружениями, – шведы на Москву не пошли. А может, и зря, что не пришли. Не к худшему бы вышло. С царем Петром по-своему расправились бы, а его, царевича, на отцовский престол, на то великое сидение и посадили бы, чтоб он для них в России всегда послушным был. Ну что ж, и пусть бы так. Худо другое, что отец опять вызывает к себе на Украину, где шведы стоят. Вдруг пошлет в сраженье с ними?!
Чтобы этой поездки избежать, бегал на погребицу испить ледяного квасу, – может, прознобит хорошенько, и о нем, в самом деле, захворавшем, сообщат отцу, подтвердив, что это не притворство.
А как все эти дни приятно было сознавать, что отца тут нет, что он далеко, а еще бы лучше, когда б совсем его не стало.
В длинные досужливые вечера, чтобы приятней коротать их, любил Алексей вести душеспасительные беседы со своим духовником протопопом Яковом и мечтать вместе с ним – какая жизнь пошла бы на Руси без ненавистного царя Петра.
Какая? Да самая простая. Для всего народа было бы благодеяние. Став царем, он, Алексей, море и Петербург отдал бы шведам; армию распустит, уничтожит флот, вернется к старым порядкам, заведенным на Руси дедом и прадедом; всех иноземцев выгонит; зимой в Москве жить станет, а летом – в Ярославле.
– Много зряшного было исполнено еще допрежними царственными мужами, – говорил Яков. – Зачем было царю Ивану Васильевичу идти воевать Казань, когда там только нехристь обреталась? И башкирские земли нам совсем не потребны. И напрасно твоя тетушка, правительница и царевна Софья Алексеевна, – со святыми упокой венценосную многострадальную рабу твою, господи, и сотвори ей вечную память, – перекрестился протопоп. – Но только понапрасну затевала она с князем Василием Васильевичем Голицыным Крым воевать. На что он нам, когда в нем тоже нехристи живут. И хорошо, что не дошли до того Крыма. Без него своих земель с избытком. А уж про чухонские и свейские края вовсе нечего нам говорить, хотя за них родитель твой чуть ли не голову свою готов положить… Ох, да и положил бы поскорей, но только тe края нам вовсе вчуже. Дальше Новгорода заходить не след, а перед Польшей – на Смоленске наш рубеж. Тверь да Москва, Рязань да Ярославль – вот они, самые родные, близкие и дорогие нам места, и на них простора хватит, чтобы храмами их украшать. И не пушки смертоносные стараться отливать, а сладкозвучные колокола взамен тех, что поснимал царь Петр, и чтоб они божественно-велию славу и богу и народу русскому возглашали… Ты чею?.. Задремал никак? – дотронулся протопоп до плеча Алексея, усыпленного вкрадчиво-напевным его говором. – Ну, потянись, потянись, вьюнош, расправь свои косточки… Я тебе, чадо милое, хочу присоветовать, чтоб так вот в вечернюю нору скука тебя не долила, – пригнулся протопоп ближе к Алексею, – приглядись ты к дворовой девке Никифора Вяземского, к Афросинье. Повесельше станешь жить. Сказать Никифору, чтоб показать ее привел?
– Ну что ж, скажи.
Так это и сбылось. Каждодневно по утрам и вечерам горячо молился Алексей, благодарил бога за то, что прервал его путь к отцу. Не было никакой охоты видеть его, и потому царевич говорил приставленным к нему сумским лекарям, что все еще продолжает недужить, а те и подавно считали непростительной оплошностью отпустить его, как следует не окрепшего, снова в путь.
– Лежи, царевич-батюшка, поправляйся, наш свет. Может, повелишь, государь, чтобы тебе опять курячьего супцу на обед сготовили? Пользительный ведь он. И тонких блинцов вашей царской милости напекут, чтоб в мед их кунать, как вам понравилось. Ты, ваша милость, вели чего только захочешь, в един миг тебе все будет.
Можно и супцу курячьего, и тонких блинцов. Все равно ему, царевичу, только бы недуг свой сбыть.
– Не торопи себя, желанный. Пускай в тебя сила покрепчей накопится. Лежи да отдыхай.
К маю месяцу он вроде бы вызволился от недужной беды и вернулся в Москву, чтобы там долечиваться и доучиваться. «Учиться фортификации зачал, – писал он отцу, – а также и лечиться».
Слава богу, не пришлось опасаться отцовского гнева, что плохо следил тут за оборонительными сооружениями, – шведы на Москву не пошли. А может, и зря, что не пришли. Не к худшему бы вышло. С царем Петром по-своему расправились бы, а его, царевича, на отцовский престол, на то великое сидение и посадили бы, чтоб он для них в России всегда послушным был. Ну что ж, и пусть бы так. Худо другое, что отец опять вызывает к себе на Украину, где шведы стоят. Вдруг пошлет в сраженье с ними?!
Чтобы этой поездки избежать, бегал на погребицу испить ледяного квасу, – может, прознобит хорошенько, и о нем, в самом деле, захворавшем, сообщат отцу, подтвердив, что это не притворство.
А как все эти дни приятно было сознавать, что отца тут нет, что он далеко, а еще бы лучше, когда б совсем его не стало.
В длинные досужливые вечера, чтобы приятней коротать их, любил Алексей вести душеспасительные беседы со своим духовником протопопом Яковом и мечтать вместе с ним – какая жизнь пошла бы на Руси без ненавистного царя Петра.
Какая? Да самая простая. Для всего народа было бы благодеяние. Став царем, он, Алексей, море и Петербург отдал бы шведам; армию распустит, уничтожит флот, вернется к старым порядкам, заведенным на Руси дедом и прадедом; всех иноземцев выгонит; зимой в Москве жить станет, а летом – в Ярославле.
– Много зряшного было исполнено еще допрежними царственными мужами, – говорил Яков. – Зачем было царю Ивану Васильевичу идти воевать Казань, когда там только нехристь обреталась? И башкирские земли нам совсем не потребны. И напрасно твоя тетушка, правительница и царевна Софья Алексеевна, – со святыми упокой венценосную многострадальную рабу твою, господи, и сотвори ей вечную память, – перекрестился протопоп. – Но только понапрасну затевала она с князем Василием Васильевичем Голицыным Крым воевать. На что он нам, когда в нем тоже нехристи живут. И хорошо, что не дошли до того Крыма. Без него своих земель с избытком. А уж про чухонские и свейские края вовсе нечего нам говорить, хотя за них родитель твой чуть ли не голову свою готов положить… Ох, да и положил бы поскорей, но только тe края нам вовсе вчуже. Дальше Новгорода заходить не след, а перед Польшей – на Смоленске наш рубеж. Тверь да Москва, Рязань да Ярославль – вот они, самые родные, близкие и дорогие нам места, и на них простора хватит, чтобы храмами их украшать. И не пушки смертоносные стараться отливать, а сладкозвучные колокола взамен тех, что поснимал царь Петр, и чтоб они божественно-велию славу и богу и народу русскому возглашали… Ты чею?.. Задремал никак? – дотронулся протопоп до плеча Алексея, усыпленного вкрадчиво-напевным его говором. – Ну, потянись, потянись, вьюнош, расправь свои косточки… Я тебе, чадо милое, хочу присоветовать, чтоб так вот в вечернюю нору скука тебя не долила, – пригнулся протопоп ближе к Алексею, – приглядись ты к дворовой девке Никифора Вяземского, к Афросинье. Повесельше станешь жить. Сказать Никифору, чтоб показать ее привел?
– Ну что ж, скажи.
VII
По заверениям Мазепы, взятие Полтавы не могло составлять для шведов никакого труда. Комендант города полковник Левенц – свой человек, сумеет ночью открыть крепостные ворота, распахнет перед доблестными шведскими войсками самый город.