Страница:
Царская жизнь была сытной. Всегда имелись в изобилии мясные, мучные, крупяные и другие припасы, доставляемые из ближних и дальних вотчин. А понадобятся, к примеру, орехи – за год четвертей двести их расходуется, – стряпчие хлебного двора отправляются в Тулу, Калугу, Кашин, чтобы по торгам и малым торжкам сделать необходимые закупки. И скачут к воеводам юнцы с грамотами-указами, чтобы целовальники готовили амбары для приема орехов и дальнейшей их переправы в Москву. В Можайске и в Вязьме у посадских и иных обитателей, владевших садами и ягодниками, покупался ягодный и фруктовый припас, а в Астрахани были свои виноградники, и там выделывались на царский обиход винные пития.
Незадолго до своей смерти, словно бы чуя остатние дни пребывания на земле, царь Алексей Михайлович стал особо часто в потешных хоромах устраивать веселые вечера, на которые сзывались приближенные бояре, думные дьяки и иноземные посланники. На столах было обилие блюд с изысканными кушаньями и множество вин. Хозяин-царь и его гости наедались до тяжелой одышки и развлекались музыкальными увеселениями: немчин на органе играл, другие игрецы в сурну дули да в литавры били, а то – устраивали гости состязания в силе и ловкости, но, будучи обремененными после великой сытности и опьяненные многими винами, не могли из-за бессилия удержаться на ногах. Иноземцы оставались очень довольны такими вечерами, и так были приятны им кушанья, что просили несколько блюд отправить своим женам, а конфеты совали себе в карманы.
Веселился-веселился царь-государь, и как такое могло приключиться, что вдруг занемог, а от лекарств стало ему еще хуже, словно в них была отрава какая. Но этого быть никак не могло: всякое лекарство отведывал сперва сам лекарь, потом – приближеннейший боярин, воспитатель царицы Натальи Кирилловны, Артамон Матвеев, а после него – дьяки государевы да еще князь Федор Федорович Куракин, и всякое лекарство с избытком готовилось, чтобы хватило на пробу всем. А после того, как царь его принимал, оставшееся в склянице допивал на его глазах опять же Артамон Матвеев. Все живыми-невредимыми оставались, а государь всея Великие, Белые и Малые Руси скончался, сей суетный свет оставил, отдав богу царственную свою душу.
За гробом его, в Архангельский собор, несли в креслах нового государя – болезненного Федора Алексеевича, за ним в санях ехала царица-вдова Наталья Кирилловна.
После смерти царя Алексея Михайловича в Преображенском дворце стала жить его вдова, царица Наталья Кирилловна, с сыном Петром, который играл там потешными солдатами в военные игры, а потом стал плавать по речке Яузе да по ближним и отдаленным озерам.
Как ни убоги были цари Федор и Иван, а Измайлово не захирело при них. Сады и ягодники разрослись под присмотром умелых садовников, и птица в птичниках не перевелась, и рыба в прудах, и по загонам звери не передохли, – исполнялся наказ каждодневно подкармливать их. А когда поселилась в Измайловском дворце царица Прасковья, вовсе все здешние угодья и заведения становились год от года добычливее. Краше делалось и само царское подворье с расставленными на нем там и сям затейливыми беседками, изукрашенными дворцовыми изографами. Своя маслобойня, винокурня и пивоварня поставлены; нивы урожаями радовали; сколько птицы и самолучшей породы скота умножено, – и все это кинуть ради необжитого чухонского болота, где всей живности, может, только одни лягушки… Тьфу!
И не поехать царице Прасковье никак нельзя, хоть ты криком кричи. Только и надежды, что придется всем Измайловом управлять единокровному братцу Василию Федоровичу Салтыкову, а постельничего Василия Юшкова от себя никак нельзя отпускать, не то потом его не докличешься.
– О-ох-ти-и…
V
VI
Незадолго до своей смерти, словно бы чуя остатние дни пребывания на земле, царь Алексей Михайлович стал особо часто в потешных хоромах устраивать веселые вечера, на которые сзывались приближенные бояре, думные дьяки и иноземные посланники. На столах было обилие блюд с изысканными кушаньями и множество вин. Хозяин-царь и его гости наедались до тяжелой одышки и развлекались музыкальными увеселениями: немчин на органе играл, другие игрецы в сурну дули да в литавры били, а то – устраивали гости состязания в силе и ловкости, но, будучи обремененными после великой сытности и опьяненные многими винами, не могли из-за бессилия удержаться на ногах. Иноземцы оставались очень довольны такими вечерами, и так были приятны им кушанья, что просили несколько блюд отправить своим женам, а конфеты совали себе в карманы.
Веселился-веселился царь-государь, и как такое могло приключиться, что вдруг занемог, а от лекарств стало ему еще хуже, словно в них была отрава какая. Но этого быть никак не могло: всякое лекарство отведывал сперва сам лекарь, потом – приближеннейший боярин, воспитатель царицы Натальи Кирилловны, Артамон Матвеев, а после него – дьяки государевы да еще князь Федор Федорович Куракин, и всякое лекарство с избытком готовилось, чтобы хватило на пробу всем. А после того, как царь его принимал, оставшееся в склянице допивал на его глазах опять же Артамон Матвеев. Все живыми-невредимыми оставались, а государь всея Великие, Белые и Малые Руси скончался, сей суетный свет оставил, отдав богу царственную свою душу.
За гробом его, в Архангельский собор, несли в креслах нового государя – болезненного Федора Алексеевича, за ним в санях ехала царица-вдова Наталья Кирилловна.
После смерти царя Алексея Михайловича в Преображенском дворце стала жить его вдова, царица Наталья Кирилловна, с сыном Петром, который играл там потешными солдатами в военные игры, а потом стал плавать по речке Яузе да по ближним и отдаленным озерам.
Как ни убоги были цари Федор и Иван, а Измайлово не захирело при них. Сады и ягодники разрослись под присмотром умелых садовников, и птица в птичниках не перевелась, и рыба в прудах, и по загонам звери не передохли, – исполнялся наказ каждодневно подкармливать их. А когда поселилась в Измайловском дворце царица Прасковья, вовсе все здешние угодья и заведения становились год от года добычливее. Краше делалось и само царское подворье с расставленными на нем там и сям затейливыми беседками, изукрашенными дворцовыми изографами. Своя маслобойня, винокурня и пивоварня поставлены; нивы урожаями радовали; сколько птицы и самолучшей породы скота умножено, – и все это кинуть ради необжитого чухонского болота, где всей живности, может, только одни лягушки… Тьфу!
И не поехать царице Прасковье никак нельзя, хоть ты криком кричи. Только и надежды, что придется всем Измайловом управлять единокровному братцу Василию Федоровичу Салтыкову, а постельничего Василия Юшкова от себя никак нельзя отпускать, не то потом его не докличешься.
– О-ох-ти-и…
V
Все придворные и дворовые, со всего Измайлова собравшиеся люди пали на колени на замусоренную и пыльную землю в час отъезда царицы Прасковьи в далекий путь. Бывший подьячий, старик с бельмом на глазу и отсохшей рукой, Тимофей Архипыч, слывший за Измайловского провидца, на коленях дополз до царицыной кареты мимо потеснившегося люда, воздел остатнюю руку и, потрясая ею, хрипло провозгласил:
– Государыня-мати! Сойди во граде новом на землю, тобой не ступаемую, и поклонись там дщери своей Прасковье Ивановне, предбудущей королевне великой и всемогущей. И единожды чадо прими от нее, и паки и паки прими, окружи себя внуками многими и любимыми. И поклонись земно Анне, светлому и святому лику и сану ее. Погреби в сердце своем суетную мирскую дщерь Анну, но возгласи ее во схиме Анфисою…
Царица Прасковья Федоровна вдруг испугалась: ну, как еще чего напророчит. Отмахнулась от него рукой.
– Поезжай! – крикнула форейтору. – И зашумела на дочерей: – Чего рты поразинули?.. – и торопливо перекрестила карету изнутри.
Шестерня, запряженная цугом, тронулась с места. За царицыной каретой потянулся многолошадный, многотележный обоз. Тимофей Архипыч замер на месте с полуоткрытым ртом, не успев ничего провещать Катерине.
За царицыной каретой бежали старые, молодые, ковыляли, подскакивали хромые, гурьбой двигались серые, сивые, оборванные, горбатые, многоязыко крича и взвывая от неизбывной тоски. Тянула вослед отбывавшей царице Прасковье свои коростяные руки смрадная и убогая людь.
– Не забудь… Не спокинь…
А на царицыном подворье снова и хрипло и визгливо, неумолчно ярились собаки.
Еще так недавно ей, царице Прасковье, мнилось: продли бог ее годы хоть до полного века, жила бы она и вживалась в свое Измайлово, не зная, не видя, не слыша, что делается окрест. Всем довольна была и ни на что больше не зарилась. И своим дочерям такое ж внушала – иметь меру в помыслах, как и меру в делах, не предаваясь жадным хотеньям.
Да. Уж так-то ладно и хорошо прожила она все годы в Измайлове, что при разлуке с ним можно только грустно вздыхать. Стоило, бывало, выйти ей на крыльцо своего дворца и – тут как тут – пестрой шумливой гурьбой все ее любезные сердцу придворные приживальщики: кто – в овчине навыворот, кто – под стать чистому эфиопу сажей мазанный-перемазанный; лысый ветхий старик – в цветастом девичьем сарафане, а баба – в бороде и в усах. Одни через голову кувыркаются, другие – дерутся; кто козой либо овцой заблеял, а кто по-петушиному закукарекал, – и не хочешь, а развеселишься и засмеешься. Вынесут ей, дорогой царице Прасковье Федоровне, царское ее сиденье под балдахином, чтобы солнце подрумяненный лик не припекало, подоткнут под бока подушки, – отдыхай, развлекайся, матушка-государыня. А если наскучит такое веселье, можно суд-расправу чинить. Ежели в какой день и не окажется подлинно виноватого, то любого придворного как бы в назидание на предбудущие времена можно кнутом постегать. Иной так смешно по-заячьи верещит, что и сам палач рассмеется.
Деля время между такими забавами, церковными службами, гаданиями и предсказаниями юродивых, живя унаследованной дедовской стариной, царица Прасковья в то же время умело подлаживалась ко вкусам и требованиям своего царственного деверя Петра Алексеевича, применяясь к характерам и повадкам приближенных к царю влиятельных лиц, и угодливо допускала обучать своих дочерей всем тонкостям обхождения на иноземный манер, чужой грамоте, танцам и другим политесам. Это новшество отразилось прежде всего на дворцовой псарне: старый вислоухий кобель Полкан стал называться Юпитером.
Мыслила царица Прасковья о продлении налаженной жизни, ан случился вот из Петербурга гонец с властным приказом царя Петра, чтобы незамедлительно собиралась она, царица, вкупе с дочками, к нему туда, в Петербург.
Хотя и наслыхана была Прасковья о лихой славе своего деверя, все пуще ходившей среди московских бояр, знала, какие богомерзкие новшества вводил в новом приморском городе царь, но не поехать, ослушаться – как посметь?
Хоть бы знать, зачем едет-то? Был слух, что чего-то набаламутила в Суздале старица Елена, бывшая царевна жена Евдокия Лопухина, – может, дознался Петр Алексеевич да желает теперь розыск вести, проведав, что великим постом присылала из своего монастыря бывшая царица Евдокия бывшей подружке царице Прасковье письмо. Правда, ничего в том письме зазорного не было, да опаски ради и сожгли его вовремя, оставив совсем без ответа, а все-таки беспокойство берет.
Больно уж ненадежное время, нет в нем никакой стойкости, а про тихость и говорить не приходится. Живи и жди – не нынче, так, может, завтра опять что-нибудь несусветное произойдет. Как вовсе недавний, ну будто бы только что минувший, летошний, памятный тот страшный девяносто восьмой год, когда с летевшими напрочь стрелецкими головами напрочь летели, рушились все былые устои и за попытку сохранить ветхозаветную старину едва-едва избежала кнутобойной расправы сама кремлевская верховодка царевна Софья вместе со своими сестрами. Хорошо, что не в пример их злокозням вела себя она, царица Прасковья, а с большой приглядкою ко всему. Почуяла, что за царем Петром сила, и с охотою принимала у себя и знатных иноземцев, и заезжих торговых людей. За это царь-деверь особо отмечал покорную невестку. А что касалось подлинно дорогой сердцу царицы Прасковьи старины с ее слежавшимися укладками, то она скрыта была в задних дворцовых покоях, и ее на глаза другим не показывали. Так миролюбиво и соблюдалось у нее стародавнее с новомодным.
Приверженцы старины седоволосые бояре брюзжали: связался, дескать, молодой наш царь с немцами-иноземцами, бражничает с ними да занимается одними ребячьими потехами. Какое будет от этого государству добро? Только разор один. И во всем виноват чужестранец Лефорт, непрестанно дававший у себя в Немецкой слободе балы да ужины с непомерным винопивством. Он, только он один – главный насадитель беспробудного пьянства, оно в его дому было столь велико, что пили по три дня сряду, и теперь такое же безудержное винопитие между знатными русскими домами в моду вошло.
Ой, словно забывали бояре, а попросту говоря, кривили душой, так уж порицая это. Ведь еще Володимир Красное Солнышко говорил, что веселие Руси – есть пити.
И еще ворчали: московские-де государи, предки царя Петра, сидели от черни далеко и высоко в своих пышных, богатых теремах, снисходя в мир подвластных им в блеске и величии, подобно богам, а Петр Алексеевич одеяние царское поскидал, в простом платье ходит. К делам царственным неприлежен, понеже забавы на уме. В его царских свойственниках значится названный князем-кесарем Федор Юрьевич Ромодановский, собою видом как монстра, превеликий нежелатель добра никому и бывает пьян во все дни.
При ней, царице Прасковье было, когда, возвратившись из своей заморской поездки, созвал царь Петр к себе в Преображенский дворец, вместе со знатью, людей самых простых да со смехом, с весельем обстригал ножницами бороды вельможам, начиная с Ромодановского и Шеина. Оставил с бородами только самых почетных стариков – Тихона Никитича Стрешнева да Михаила Алегуковича Черкасского.
Сваливали бояре на упокойника царя Ивана Алексеевича, будто он, жалуясь, говорил: «Брат-де мой живет не по церкви и знается с немцами». Не мог этого упокойный царь говорить потому, что неразумен был. И зря на него, мертвого, наговаривают, будто он мог понимать, что хорошо народу, что плохо. Ходил еще слух, что на кружечном дворе один потешник, будучи навеселе, расхваливал государя, какой-де он веселый у нас – часто в Немецкой слободе гуляет. А ему другой человек молвил: «Ты думаешь, что честь от этого государю? Бесчестие он себе делает». Иконописец какой-то такое решился сказать, да в Преображенский приказ и угодил. Федор Юрьевич Ромодановский об этом рассказывал, самолично хотел дознаться у него: от своего ли глупого ума бесчестье на государя возводил или кто научил?
Ой, да всякое бывает. Самому царю тетрадки подавали, в коих прописано, что его царское поведение зазорно. В народе, дескать, тужат и болезнуют о том, что на кого было надеялись и ждали, как великий государь возмужает и сочетается законным браком, тогда, оставя молодых лет забавы, все исправит на лучшее, но, возмужав и оженясь, снова уклонился в потехи, начав творить всем печальное.
Федор Юрьевич, смеха ради, недавно из одной тетрадки вычитывал непотребные слова. Писак хватали, пытали, казнили, а недовольных все не убавляется. Хорошо, что писаки эти ее, царицу Прасковью, не поклепали, как она тоже не всем довольна. А что царя Ивана впутывали – он безответный по скудости ума был и по смерти теперь. Умер – к вечному своему царствию переселился. Про то царь Петр знал и помнил, а потому злобные наветы мимо прошли.
Все пока хорошо. В неизменном уважении у царя Петра она, царица Прасковья, обижаться не следует, и в большом почете родная сестра Анастасия Федоровна, жена князя-кесаря Федора Юрьевича Ромодановского, главного начальника пыточного Преображенского приказа. Надобно и дальше так жить – в государевой заботе и ласке.
А вдруг – что-нито?.. Тогда как?.. Привычное, милое сердцу Измайлово кинуто, а какая судьба впереди?..
За всю жизнь только один раз на короткий срок выезжала она в отдалённую сторону. После первого своего Азовского похода стал царь Петр строить в Воронеже корабли – додумался же до такого! Не имея моря, корабли строить! Сколько денег на это ушло у него, сколько мужиков туда понагнали, а потом и своих царственных родичей покоя лишил: строго-настрого повелел в тот Воронеж ехать на торжественный спуск самобольшего корабля. И пришлось отправляться в путь, ничего не поделаешь! В наспех построенном воронежском дворце остановилась тогда царевна Наталья Алексеевна с воспитанником своим Алешей-царевичем, ну и она, царица Прасковья, со своими чадами. Девчушки-царевны Катерина и Анна, малолетками были, а особо Паранешька: вовсе от горшка два вершка. Считай что вповалку вселились там и приехавшие на празднество боярыни со своими боярышнями. Многолюдным и многошумным оказался тот город Воронеж, собравший к себе множество и своего люда и иноземных мастеров.
Пригнали раз мужиков, и они поставили во дворе карусель с деревянными конями и лодками. Что ребячьего шума да крика было! Больше всех царевич Алешенька озоровал: «Не хочу на лодке, на лошадке хочу!» А на лошадке-то и не удержался, упал. «Ах!.. Ох!..» – заохали мамки-няньки, царевна Наталья и приставленный к царевичу в учителя и воспитатели немец Остерман. В одном кармане кафтана у него конфеты да пряники, а из другого кармана розги торчат, – когда что потребуется. А за год до того Остерман в ее, царицы Прасковьи, измайловском дворце жил и девчушек-царевен воспитывал. «Как тебя, батюшка, звать-то?» – спросила его при первом знакомстве царица Прасковья. Он назвал себя полным именем: Генрих Иоганн Остерман. «Ой, ой… – замахала она на него руками, – мне так и не выговорить. Буду звать тебя Андреем Иванычем, так ладнее будет». И с легкого ее слова Остерман стал для всех Андреем Иванычем. Он и в Воронеже, как в допрежние времена, воспитателем себя проявил: Катерину, Анну, Парашку по лодочкам рассаживал, а сам потом рядом с Алещей-царевичем ехал на карусельном коне. «Нашинай!.. Пошоль!..» – кричал мужикам, крутившим карусель.
Да, помнится царице Прасковье, было на карусели так. А вот как там корабль на воду спускали – из ума вон совсем. Стояла вроде бы деревянная махина на берегу, а потом под крик да под гвалт на воде очутилась. И вовсе не стоило ради этого из Москвы туда приезжать, ничего особо потешного не было, а от пушечной пальбы всю голову разломило. Так и казалось, что из пушек прямо в уши ей, царице Прасковье, норовили попасть. Ну, понятно, много пили, шумели, плясали, огни разноцветные вверх пускали, – да ведь такое и в Москве не диковина. А пока царь Петр в Воронеже веселился, бог по-своему рассудил: в один из тех дней великий пожар на Москве сотворил. Сколько государевых домов в кремле погорело, и сгорел царский сад. И не только деревянные хоромы пожгло, а и в каменных все нутро выгорело. В церквах и соборах иконостасы и другие образа пылали; на Иване Великом самый большой колокол, допрежний Реут, подгорел, упал и разбился. А также и с Успенского собора главный колокол наземь упал, раскололся, да и другие колокола. Чуть ли не сама земля в кремле в тот пожар горела. Похоже, что бог свою отметку оставлял: «Смотри, мол, царь Петр… Не гневи меня… То-то же…» Удивительно только, и многие православные такому дивились: зачем на свои божьи храмы господь осерчал да огонь на них напустил, ведь в них его же лики горели. Как в разум такое взять?..
Вот что вспоминалось ей, царице Прасковье, выезжавшей в Петербург из своего Измайлова.
Приказала форейтору ехать кружным путем. Если уж не по всем московским улицам, то хотя бы по главным проследовать. Царица со своими царевнами отбывает, пускай видят все и как бы вся Москва ее провожает.
Кончилось ее сидение в Измайлове, а что впереди?..
– Государыня-мати! Сойди во граде новом на землю, тобой не ступаемую, и поклонись там дщери своей Прасковье Ивановне, предбудущей королевне великой и всемогущей. И единожды чадо прими от нее, и паки и паки прими, окружи себя внуками многими и любимыми. И поклонись земно Анне, светлому и святому лику и сану ее. Погреби в сердце своем суетную мирскую дщерь Анну, но возгласи ее во схиме Анфисою…
Царица Прасковья Федоровна вдруг испугалась: ну, как еще чего напророчит. Отмахнулась от него рукой.
– Поезжай! – крикнула форейтору. – И зашумела на дочерей: – Чего рты поразинули?.. – и торопливо перекрестила карету изнутри.
Шестерня, запряженная цугом, тронулась с места. За царицыной каретой потянулся многолошадный, многотележный обоз. Тимофей Архипыч замер на месте с полуоткрытым ртом, не успев ничего провещать Катерине.
За царицыной каретой бежали старые, молодые, ковыляли, подскакивали хромые, гурьбой двигались серые, сивые, оборванные, горбатые, многоязыко крича и взвывая от неизбывной тоски. Тянула вослед отбывавшей царице Прасковье свои коростяные руки смрадная и убогая людь.
– Не забудь… Не спокинь…
А на царицыном подворье снова и хрипло и визгливо, неумолчно ярились собаки.
Еще так недавно ей, царице Прасковье, мнилось: продли бог ее годы хоть до полного века, жила бы она и вживалась в свое Измайлово, не зная, не видя, не слыша, что делается окрест. Всем довольна была и ни на что больше не зарилась. И своим дочерям такое ж внушала – иметь меру в помыслах, как и меру в делах, не предаваясь жадным хотеньям.
Да. Уж так-то ладно и хорошо прожила она все годы в Измайлове, что при разлуке с ним можно только грустно вздыхать. Стоило, бывало, выйти ей на крыльцо своего дворца и – тут как тут – пестрой шумливой гурьбой все ее любезные сердцу придворные приживальщики: кто – в овчине навыворот, кто – под стать чистому эфиопу сажей мазанный-перемазанный; лысый ветхий старик – в цветастом девичьем сарафане, а баба – в бороде и в усах. Одни через голову кувыркаются, другие – дерутся; кто козой либо овцой заблеял, а кто по-петушиному закукарекал, – и не хочешь, а развеселишься и засмеешься. Вынесут ей, дорогой царице Прасковье Федоровне, царское ее сиденье под балдахином, чтобы солнце подрумяненный лик не припекало, подоткнут под бока подушки, – отдыхай, развлекайся, матушка-государыня. А если наскучит такое веселье, можно суд-расправу чинить. Ежели в какой день и не окажется подлинно виноватого, то любого придворного как бы в назидание на предбудущие времена можно кнутом постегать. Иной так смешно по-заячьи верещит, что и сам палач рассмеется.
Деля время между такими забавами, церковными службами, гаданиями и предсказаниями юродивых, живя унаследованной дедовской стариной, царица Прасковья в то же время умело подлаживалась ко вкусам и требованиям своего царственного деверя Петра Алексеевича, применяясь к характерам и повадкам приближенных к царю влиятельных лиц, и угодливо допускала обучать своих дочерей всем тонкостям обхождения на иноземный манер, чужой грамоте, танцам и другим политесам. Это новшество отразилось прежде всего на дворцовой псарне: старый вислоухий кобель Полкан стал называться Юпитером.
Мыслила царица Прасковья о продлении налаженной жизни, ан случился вот из Петербурга гонец с властным приказом царя Петра, чтобы незамедлительно собиралась она, царица, вкупе с дочками, к нему туда, в Петербург.
Хотя и наслыхана была Прасковья о лихой славе своего деверя, все пуще ходившей среди московских бояр, знала, какие богомерзкие новшества вводил в новом приморском городе царь, но не поехать, ослушаться – как посметь?
Хоть бы знать, зачем едет-то? Был слух, что чего-то набаламутила в Суздале старица Елена, бывшая царевна жена Евдокия Лопухина, – может, дознался Петр Алексеевич да желает теперь розыск вести, проведав, что великим постом присылала из своего монастыря бывшая царица Евдокия бывшей подружке царице Прасковье письмо. Правда, ничего в том письме зазорного не было, да опаски ради и сожгли его вовремя, оставив совсем без ответа, а все-таки беспокойство берет.
Больно уж ненадежное время, нет в нем никакой стойкости, а про тихость и говорить не приходится. Живи и жди – не нынче, так, может, завтра опять что-нибудь несусветное произойдет. Как вовсе недавний, ну будто бы только что минувший, летошний, памятный тот страшный девяносто восьмой год, когда с летевшими напрочь стрелецкими головами напрочь летели, рушились все былые устои и за попытку сохранить ветхозаветную старину едва-едва избежала кнутобойной расправы сама кремлевская верховодка царевна Софья вместе со своими сестрами. Хорошо, что не в пример их злокозням вела себя она, царица Прасковья, а с большой приглядкою ко всему. Почуяла, что за царем Петром сила, и с охотою принимала у себя и знатных иноземцев, и заезжих торговых людей. За это царь-деверь особо отмечал покорную невестку. А что касалось подлинно дорогой сердцу царицы Прасковьи старины с ее слежавшимися укладками, то она скрыта была в задних дворцовых покоях, и ее на глаза другим не показывали. Так миролюбиво и соблюдалось у нее стародавнее с новомодным.
Приверженцы старины седоволосые бояре брюзжали: связался, дескать, молодой наш царь с немцами-иноземцами, бражничает с ними да занимается одними ребячьими потехами. Какое будет от этого государству добро? Только разор один. И во всем виноват чужестранец Лефорт, непрестанно дававший у себя в Немецкой слободе балы да ужины с непомерным винопивством. Он, только он один – главный насадитель беспробудного пьянства, оно в его дому было столь велико, что пили по три дня сряду, и теперь такое же безудержное винопитие между знатными русскими домами в моду вошло.
Ой, словно забывали бояре, а попросту говоря, кривили душой, так уж порицая это. Ведь еще Володимир Красное Солнышко говорил, что веселие Руси – есть пити.
И еще ворчали: московские-де государи, предки царя Петра, сидели от черни далеко и высоко в своих пышных, богатых теремах, снисходя в мир подвластных им в блеске и величии, подобно богам, а Петр Алексеевич одеяние царское поскидал, в простом платье ходит. К делам царственным неприлежен, понеже забавы на уме. В его царских свойственниках значится названный князем-кесарем Федор Юрьевич Ромодановский, собою видом как монстра, превеликий нежелатель добра никому и бывает пьян во все дни.
При ней, царице Прасковье было, когда, возвратившись из своей заморской поездки, созвал царь Петр к себе в Преображенский дворец, вместе со знатью, людей самых простых да со смехом, с весельем обстригал ножницами бороды вельможам, начиная с Ромодановского и Шеина. Оставил с бородами только самых почетных стариков – Тихона Никитича Стрешнева да Михаила Алегуковича Черкасского.
Сваливали бояре на упокойника царя Ивана Алексеевича, будто он, жалуясь, говорил: «Брат-де мой живет не по церкви и знается с немцами». Не мог этого упокойный царь говорить потому, что неразумен был. И зря на него, мертвого, наговаривают, будто он мог понимать, что хорошо народу, что плохо. Ходил еще слух, что на кружечном дворе один потешник, будучи навеселе, расхваливал государя, какой-де он веселый у нас – часто в Немецкой слободе гуляет. А ему другой человек молвил: «Ты думаешь, что честь от этого государю? Бесчестие он себе делает». Иконописец какой-то такое решился сказать, да в Преображенский приказ и угодил. Федор Юрьевич Ромодановский об этом рассказывал, самолично хотел дознаться у него: от своего ли глупого ума бесчестье на государя возводил или кто научил?
Ой, да всякое бывает. Самому царю тетрадки подавали, в коих прописано, что его царское поведение зазорно. В народе, дескать, тужат и болезнуют о том, что на кого было надеялись и ждали, как великий государь возмужает и сочетается законным браком, тогда, оставя молодых лет забавы, все исправит на лучшее, но, возмужав и оженясь, снова уклонился в потехи, начав творить всем печальное.
Федор Юрьевич, смеха ради, недавно из одной тетрадки вычитывал непотребные слова. Писак хватали, пытали, казнили, а недовольных все не убавляется. Хорошо, что писаки эти ее, царицу Прасковью, не поклепали, как она тоже не всем довольна. А что царя Ивана впутывали – он безответный по скудости ума был и по смерти теперь. Умер – к вечному своему царствию переселился. Про то царь Петр знал и помнил, а потому злобные наветы мимо прошли.
Все пока хорошо. В неизменном уважении у царя Петра она, царица Прасковья, обижаться не следует, и в большом почете родная сестра Анастасия Федоровна, жена князя-кесаря Федора Юрьевича Ромодановского, главного начальника пыточного Преображенского приказа. Надобно и дальше так жить – в государевой заботе и ласке.
А вдруг – что-нито?.. Тогда как?.. Привычное, милое сердцу Измайлово кинуто, а какая судьба впереди?..
За всю жизнь только один раз на короткий срок выезжала она в отдалённую сторону. После первого своего Азовского похода стал царь Петр строить в Воронеже корабли – додумался же до такого! Не имея моря, корабли строить! Сколько денег на это ушло у него, сколько мужиков туда понагнали, а потом и своих царственных родичей покоя лишил: строго-настрого повелел в тот Воронеж ехать на торжественный спуск самобольшего корабля. И пришлось отправляться в путь, ничего не поделаешь! В наспех построенном воронежском дворце остановилась тогда царевна Наталья Алексеевна с воспитанником своим Алешей-царевичем, ну и она, царица Прасковья, со своими чадами. Девчушки-царевны Катерина и Анна, малолетками были, а особо Паранешька: вовсе от горшка два вершка. Считай что вповалку вселились там и приехавшие на празднество боярыни со своими боярышнями. Многолюдным и многошумным оказался тот город Воронеж, собравший к себе множество и своего люда и иноземных мастеров.
Пригнали раз мужиков, и они поставили во дворе карусель с деревянными конями и лодками. Что ребячьего шума да крика было! Больше всех царевич Алешенька озоровал: «Не хочу на лодке, на лошадке хочу!» А на лошадке-то и не удержался, упал. «Ах!.. Ох!..» – заохали мамки-няньки, царевна Наталья и приставленный к царевичу в учителя и воспитатели немец Остерман. В одном кармане кафтана у него конфеты да пряники, а из другого кармана розги торчат, – когда что потребуется. А за год до того Остерман в ее, царицы Прасковьи, измайловском дворце жил и девчушек-царевен воспитывал. «Как тебя, батюшка, звать-то?» – спросила его при первом знакомстве царица Прасковья. Он назвал себя полным именем: Генрих Иоганн Остерман. «Ой, ой… – замахала она на него руками, – мне так и не выговорить. Буду звать тебя Андреем Иванычем, так ладнее будет». И с легкого ее слова Остерман стал для всех Андреем Иванычем. Он и в Воронеже, как в допрежние времена, воспитателем себя проявил: Катерину, Анну, Парашку по лодочкам рассаживал, а сам потом рядом с Алещей-царевичем ехал на карусельном коне. «Нашинай!.. Пошоль!..» – кричал мужикам, крутившим карусель.
Да, помнится царице Прасковье, было на карусели так. А вот как там корабль на воду спускали – из ума вон совсем. Стояла вроде бы деревянная махина на берегу, а потом под крик да под гвалт на воде очутилась. И вовсе не стоило ради этого из Москвы туда приезжать, ничего особо потешного не было, а от пушечной пальбы всю голову разломило. Так и казалось, что из пушек прямо в уши ей, царице Прасковье, норовили попасть. Ну, понятно, много пили, шумели, плясали, огни разноцветные вверх пускали, – да ведь такое и в Москве не диковина. А пока царь Петр в Воронеже веселился, бог по-своему рассудил: в один из тех дней великий пожар на Москве сотворил. Сколько государевых домов в кремле погорело, и сгорел царский сад. И не только деревянные хоромы пожгло, а и в каменных все нутро выгорело. В церквах и соборах иконостасы и другие образа пылали; на Иване Великом самый большой колокол, допрежний Реут, подгорел, упал и разбился. А также и с Успенского собора главный колокол наземь упал, раскололся, да и другие колокола. Чуть ли не сама земля в кремле в тот пожар горела. Похоже, что бог свою отметку оставлял: «Смотри, мол, царь Петр… Не гневи меня… То-то же…» Удивительно только, и многие православные такому дивились: зачем на свои божьи храмы господь осерчал да огонь на них напустил, ведь в них его же лики горели. Как в разум такое взять?..
Вот что вспоминалось ей, царице Прасковье, выезжавшей в Петербург из своего Измайлова.
Приказала форейтору ехать кружным путем. Если уж не по всем московским улицам, то хотя бы по главным проследовать. Царица со своими царевнами отбывает, пускай видят все и как бы вся Москва ее провожает.
Кончилось ее сидение в Измайлове, а что впереди?..
VI
Вместо того чтобы продвигаться к Тверской заставе, царицын обоз в Замоскворечье заехал. Оттуда – через постоянно грязный заболоченный Балчуг и Москворецкий наплавной мост обоз направится к Красной площади, а потом, минуя Белый город, доедет до Земляного и – по Тверской-Ямской – к заставе. Может, там, на самом выезде из Москвы, и заночевать придется.
Так наметила царица Прасковья начало своего пути.
Москворецкий мост был деревянный, «живой», из связанных бревен, лежавших прямо на воде. Когда по мосту проезжала подвода, под ней бревна то опускались, то поднимались из воды, а под тяжестью многотележного обоза совсем опустились бы в воду, – значит, следовало царицыну карету пропустить сначала одну. Вот и затарахтели ее колеса по осклизлым бревнам, да и лошади на них спотыкались, и так затрясло, зазнобило карету, что упаси бог сидящих в ней рот раскрыть и каким-нибудь словом обмолвиться, – сразу язык зубами прихватит.
А проехали мост – колдобины на дороге и крутой подъем, примыкавший наверху к широко раскинувшейся Красной площади. Заваливало на подъеме царицу Прасковью и ее царевен к задней стенке кареты, и когда эта дорожная мука кончится? Невесть когда, она только что началась!
Берег Москва-реки заполнен пригнанными с верховья плотами со строевым и расхожим дровяным лесом. Тут, на государевом щепном дворе, готовились срубы для разных дворцовых зданий, на торгу продавались бревна и дрова, а бондари сколачивали кадушки. Перед Красной площадью на самом взгорье церковь Покрова-на-Рву. Ее и Покровским собором зовут, и храмом Василия Блаженного. Хоть бы он, святитель блаженненький, облегчил трудный путь, – и царица Прасковья, молитвенно взглянув на храм, истово покрестилась. Бойким, суетливым и шумным было здесь придорожье. Словно нарочно, – кто кого перекричит, перешумит, – раздавались громкие голоса, побрякушки, звон, свист. Взмывала в поднебесный простор истошная задичавшая пьяная песня, а в нее врывался чей-то вой, рев и визг. Тут и дудочники-игрецы, и сопельщики: один скоморох будто за троих говорунов ведет скорый прибауточный разговор, другой – свищет разными птичьими посвистами. Кто промышляет шутками, гаерством, а кто плясками да фокусами потешает сбившихся в кучу бездельных зевак. Здесь кружала и харчевни, погреба с хмельной медовой сытью, со своим хлебным и фряжским вином, – есть чего хлебнуть бражникам. Хмельное продается и на вынос в глиняных кувшинах и кружках. Иной, уже вдрызг пропившийся, по строгому завету покойного великого государя Алексея Михайловича, повелевавшего не мешать винопивцам пропивать с себя все, разутый и раздетый, нашел себе справу в старом рогожном куле и, оборвав песню-вой, во всю мочь захрапел, развалившись у самой дороги. А рядом с ним мужик вовсе в чем мать родила.
– Ой, вон мужик телешом лежит, – готова была вся высунуться в окошко кареты царевна Катерина.
– Где, где телешом? – взголчилась Анна.
Царица Прасковья стукнула каждую по затылку.
– Бельмы ваши бесстыжие!..
В бубен колотят, и пьяная баба пляшет. А где пьянство, там срамные слова и блуд. А вон скованные цепями колодники, выведенные для сбора подаяния, чтобы было чем им пропитаться. Юродивый что-то кричит…
У кремля, между Спасским мостом и храмом Василия Блаженного, был поповский крестец – место, где собирались находившиеся не у дел попы и дьяконы, в ожидании, когда кто-нибудь из московских жителей наймет кого из них справить ту или иную требу либо у градожителя на дому, либо на кладбище. Здесь же стояла тиунская изба, в которой патриаршие дьяки взимали с подрядившихся на исполнение требы священнослужителей пошлину. С неведомо-давних пор повелось тут поповское сборище, и раздосадованный свидетель непотребных дел, свершавшихся на крестце, доносил патриарху Иову: «А сходятся безместные попы и дьяконы у Фроловского моста (как тогда называли мост у Спасских ворот), меж собой бранятся и укоризны чинят скорбные и смехотворные, а иные меж себя играют и борются, в кулачки бьются, а которые наймутся обедню служить, и они с своей братьею, с которыми бранилися, не простясь, божию литургию служат».
Прежде бояре, вельможи, выбившиеся в знатные люди купцы, по-теперешнему негоцианты, один перед другим хвастались убранством своего иконостаса, хорошо подобранным причтом во главе с представительным попом и горластым дьяконом; много было в Москве и малых, и больших домашних церквей и часовен.
На крестце тогда обретались большей частью безместные пришлые попы, приходившие в Москву в надежде устроиться в каком-либо приходе. Может, пожелает тамошний приходский иерей взять помощника, чтобы не так сильно утруждать себя – одному справлять вечерни, часы, всенощные, заутрени и обедни, молебны и панихиды, венчать, давать роженицам молитву, детей крестить, исповедовать, соборовать умирающих и покойников хоронить. А если не посчастливится в приходской церкви определиться, то в чьей-нибудь домашней молельне. И было их, безместных священнослужителей, прежде десятка два, три, а вот подошла негаданная лихая пора, когда стали они собираться каждодневно чуть ли не сотенными толпами. Царь Петр издал указ, запрещающий всем боярам, вельможам и другим знатным персонам иметь свои домовые церкви или иные какие молельни, обязав их хозяев, наравне с прочими московскими жителями, посещать церкви приходские. Об этом настоятели церквей и соборов били челом царю, чтобы не оскудевала и церковноприходская и патриаршая казна. Князь Федор Юрьевич Ромодановский следил, чтобы царский указ неукоснительно выполнялся, и ради того принимал строжайшие меры. Попробуй ослушаться, кто бы ты ни был, живо попадешь на бесчестье в Преображенский приказ. А в добавку к цареву указу московский митрополит, будучи недоволен некоторыми вдовыми попами, повелел не давать им благоволения на жизнь и отправление церковной службы в мирских домах по той причине, что, находясь на полном хозяйском довольстве, иные попы и дьяконы бесчинно ведут себя, безмерно упиваясь хмельным вином, и в непотребном виде справляют церковную службу. Пришлось хозяевам домашние церкви закрыть, и валом повалили попы па безместный крестец. Сильно пообиделись они, оказавшись не у дел, и чем же, кроме еще большего винопития, такую обиду и досаду в себе заглушить или же еще больше разбередить ее? Как злую тоску развеять? Одно средство – в кружало зайти. А там любой винопивец – желанный гость, от него государевой казне доход будет. И хотя не раз появлялись решения и светских и духовных властей о запрете священнослужителям и монахам ходить в кабаки, напиваться и сквернословить, но не в строгости соблюдался этот запрет. Перестали ослушников и кнутом стегать и в монастырь заточать, где, кстати сказать, была своя неизбывная беда: за одной царской грамотой шла другая, чтобы в монастырях не держали вовсе хмельного питья потому, что усиление пьянства грозило иноческому чину совершенным разрушением. В тех грамотах говорилось: «В московских, в ближних и дальних, степенных и нестепенных монастырях архимандриты, игумены, келари и строители, казначеи и священники, и братья на монастырских погребах и по кельям у себя держат хмельное питье, вино, пиво и мед, и от того хмельного питья церкви бывают без пения».
И еще:
«Игумены, черные и белые попы и дьяконы хмельным питьем до пьянства упиваются, о церкви божией и о детях духовных не радеют, и всякие бесчиния во всяких людях чинятся: сделать заказ крепкий, чтобы игумены, черные и белые попы и дьяконы, и старцы, и чернецы на кабак пить не ходили, и в миру до великого пьянства не упивались, и пьяные на улицах не валялись бы».
Как же было в таком разе пьяных винопивцев в монастырь заточать? Только и слышно было, что неумеренное винопитие до великого сраму пастырей доводило. В Севске архиерей, будучи хмельным, на панихиде в соборной церкви зашиб двух молящихся, а служившего с ним иерея кулаком бил и сам себе приговаривал: «Бей гораздо, все мертвые – наши!» И этот же преосвященный многие дни держал у себя дома чужую женку, а явившегося к нему митрополичьего посланца не впустил и самого митрополита бесчестил.
Из Тотемского уезда слух дошел, что там объявились разбойники, а в разбоях тех был и грабежную рухлядь укрывал у себя строитель Тафтенской пустыни старец Ферапонт.
Известно, что многие поповские сыновья проводят дни в гулянках, «ходят за непотребными промыслами и воровством».
Так наметила царица Прасковья начало своего пути.
Москворецкий мост был деревянный, «живой», из связанных бревен, лежавших прямо на воде. Когда по мосту проезжала подвода, под ней бревна то опускались, то поднимались из воды, а под тяжестью многотележного обоза совсем опустились бы в воду, – значит, следовало царицыну карету пропустить сначала одну. Вот и затарахтели ее колеса по осклизлым бревнам, да и лошади на них спотыкались, и так затрясло, зазнобило карету, что упаси бог сидящих в ней рот раскрыть и каким-нибудь словом обмолвиться, – сразу язык зубами прихватит.
А проехали мост – колдобины на дороге и крутой подъем, примыкавший наверху к широко раскинувшейся Красной площади. Заваливало на подъеме царицу Прасковью и ее царевен к задней стенке кареты, и когда эта дорожная мука кончится? Невесть когда, она только что началась!
Берег Москва-реки заполнен пригнанными с верховья плотами со строевым и расхожим дровяным лесом. Тут, на государевом щепном дворе, готовились срубы для разных дворцовых зданий, на торгу продавались бревна и дрова, а бондари сколачивали кадушки. Перед Красной площадью на самом взгорье церковь Покрова-на-Рву. Ее и Покровским собором зовут, и храмом Василия Блаженного. Хоть бы он, святитель блаженненький, облегчил трудный путь, – и царица Прасковья, молитвенно взглянув на храм, истово покрестилась. Бойким, суетливым и шумным было здесь придорожье. Словно нарочно, – кто кого перекричит, перешумит, – раздавались громкие голоса, побрякушки, звон, свист. Взмывала в поднебесный простор истошная задичавшая пьяная песня, а в нее врывался чей-то вой, рев и визг. Тут и дудочники-игрецы, и сопельщики: один скоморох будто за троих говорунов ведет скорый прибауточный разговор, другой – свищет разными птичьими посвистами. Кто промышляет шутками, гаерством, а кто плясками да фокусами потешает сбившихся в кучу бездельных зевак. Здесь кружала и харчевни, погреба с хмельной медовой сытью, со своим хлебным и фряжским вином, – есть чего хлебнуть бражникам. Хмельное продается и на вынос в глиняных кувшинах и кружках. Иной, уже вдрызг пропившийся, по строгому завету покойного великого государя Алексея Михайловича, повелевавшего не мешать винопивцам пропивать с себя все, разутый и раздетый, нашел себе справу в старом рогожном куле и, оборвав песню-вой, во всю мочь захрапел, развалившись у самой дороги. А рядом с ним мужик вовсе в чем мать родила.
– Ой, вон мужик телешом лежит, – готова была вся высунуться в окошко кареты царевна Катерина.
– Где, где телешом? – взголчилась Анна.
Царица Прасковья стукнула каждую по затылку.
– Бельмы ваши бесстыжие!..
В бубен колотят, и пьяная баба пляшет. А где пьянство, там срамные слова и блуд. А вон скованные цепями колодники, выведенные для сбора подаяния, чтобы было чем им пропитаться. Юродивый что-то кричит…
У кремля, между Спасским мостом и храмом Василия Блаженного, был поповский крестец – место, где собирались находившиеся не у дел попы и дьяконы, в ожидании, когда кто-нибудь из московских жителей наймет кого из них справить ту или иную требу либо у градожителя на дому, либо на кладбище. Здесь же стояла тиунская изба, в которой патриаршие дьяки взимали с подрядившихся на исполнение требы священнослужителей пошлину. С неведомо-давних пор повелось тут поповское сборище, и раздосадованный свидетель непотребных дел, свершавшихся на крестце, доносил патриарху Иову: «А сходятся безместные попы и дьяконы у Фроловского моста (как тогда называли мост у Спасских ворот), меж собой бранятся и укоризны чинят скорбные и смехотворные, а иные меж себя играют и борются, в кулачки бьются, а которые наймутся обедню служить, и они с своей братьею, с которыми бранилися, не простясь, божию литургию служат».
Прежде бояре, вельможи, выбившиеся в знатные люди купцы, по-теперешнему негоцианты, один перед другим хвастались убранством своего иконостаса, хорошо подобранным причтом во главе с представительным попом и горластым дьяконом; много было в Москве и малых, и больших домашних церквей и часовен.
На крестце тогда обретались большей частью безместные пришлые попы, приходившие в Москву в надежде устроиться в каком-либо приходе. Может, пожелает тамошний приходский иерей взять помощника, чтобы не так сильно утруждать себя – одному справлять вечерни, часы, всенощные, заутрени и обедни, молебны и панихиды, венчать, давать роженицам молитву, детей крестить, исповедовать, соборовать умирающих и покойников хоронить. А если не посчастливится в приходской церкви определиться, то в чьей-нибудь домашней молельне. И было их, безместных священнослужителей, прежде десятка два, три, а вот подошла негаданная лихая пора, когда стали они собираться каждодневно чуть ли не сотенными толпами. Царь Петр издал указ, запрещающий всем боярам, вельможам и другим знатным персонам иметь свои домовые церкви или иные какие молельни, обязав их хозяев, наравне с прочими московскими жителями, посещать церкви приходские. Об этом настоятели церквей и соборов били челом царю, чтобы не оскудевала и церковноприходская и патриаршая казна. Князь Федор Юрьевич Ромодановский следил, чтобы царский указ неукоснительно выполнялся, и ради того принимал строжайшие меры. Попробуй ослушаться, кто бы ты ни был, живо попадешь на бесчестье в Преображенский приказ. А в добавку к цареву указу московский митрополит, будучи недоволен некоторыми вдовыми попами, повелел не давать им благоволения на жизнь и отправление церковной службы в мирских домах по той причине, что, находясь на полном хозяйском довольстве, иные попы и дьяконы бесчинно ведут себя, безмерно упиваясь хмельным вином, и в непотребном виде справляют церковную службу. Пришлось хозяевам домашние церкви закрыть, и валом повалили попы па безместный крестец. Сильно пообиделись они, оказавшись не у дел, и чем же, кроме еще большего винопития, такую обиду и досаду в себе заглушить или же еще больше разбередить ее? Как злую тоску развеять? Одно средство – в кружало зайти. А там любой винопивец – желанный гость, от него государевой казне доход будет. И хотя не раз появлялись решения и светских и духовных властей о запрете священнослужителям и монахам ходить в кабаки, напиваться и сквернословить, но не в строгости соблюдался этот запрет. Перестали ослушников и кнутом стегать и в монастырь заточать, где, кстати сказать, была своя неизбывная беда: за одной царской грамотой шла другая, чтобы в монастырях не держали вовсе хмельного питья потому, что усиление пьянства грозило иноческому чину совершенным разрушением. В тех грамотах говорилось: «В московских, в ближних и дальних, степенных и нестепенных монастырях архимандриты, игумены, келари и строители, казначеи и священники, и братья на монастырских погребах и по кельям у себя держат хмельное питье, вино, пиво и мед, и от того хмельного питья церкви бывают без пения».
И еще:
«Игумены, черные и белые попы и дьяконы хмельным питьем до пьянства упиваются, о церкви божией и о детях духовных не радеют, и всякие бесчиния во всяких людях чинятся: сделать заказ крепкий, чтобы игумены, черные и белые попы и дьяконы, и старцы, и чернецы на кабак пить не ходили, и в миру до великого пьянства не упивались, и пьяные на улицах не валялись бы».
Как же было в таком разе пьяных винопивцев в монастырь заточать? Только и слышно было, что неумеренное винопитие до великого сраму пастырей доводило. В Севске архиерей, будучи хмельным, на панихиде в соборной церкви зашиб двух молящихся, а служившего с ним иерея кулаком бил и сам себе приговаривал: «Бей гораздо, все мертвые – наши!» И этот же преосвященный многие дни держал у себя дома чужую женку, а явившегося к нему митрополичьего посланца не впустил и самого митрополита бесчестил.
Из Тотемского уезда слух дошел, что там объявились разбойники, а в разбоях тех был и грабежную рухлядь укрывал у себя строитель Тафтенской пустыни старец Ферапонт.
Известно, что многие поповские сыновья проводят дни в гулянках, «ходят за непотребными промыслами и воровством».