Старцы перестали недовольно сопеть и коситься на незваного увещевателя, навострили уши, заинтересовавшись узнать, что такое собирается предложить им явившийся поп. Чтобы как-то прославить себя – такой честолюбивой гордыней они не обуреваемы, но в меру сил своих каждый хотел бы богоугодное совершить. Говори, поп, к чему свою речь ведешь.
   А вот к чему: последние дни своей жизни хорошо бы старцам потратить на то, чтобы задаться непременной целью где-нито повстречаться с царем Петром, приблизиться вплотную к нему как бы для изъявления открывшейся им важной истины да недрогнувшей рукой вонзить кинжальное острие в сатанинское его сердце. Вот и подвиг свершится, придет людям избавление от антихриста, и ради того никакие муки их не устрашат, а приняты будут с душевным ликованием. В лоно праведников и святых перейдет имя свершителя сего подвига, и лик его иконописно запечатлится для людского поклонения.
   – Антихриста призываешь сразить? – изумленными, широко раскрытыми глазами смотрел на Флегонта старец Пров. Остальные старцы, притаив дыхание, смотрели на попа, стараясь лучше вникнуть в его слова, и вдруг Пров, вперемежку с кашлем, неистово захохотал: – Ну, поп… ну, чудной!.. Ну, придумал же!.. – с трудом выговаривал он прерываемые смехом слова. – Безразумен ты, поп. Несмышленей младенца малого… Да ужель ты не знаешь, какую силу супротив человека антихрист имеет? Ежели он на самого бога злобствует, значит, знает силу свою. Все светлое, ясное – богово, а все темное, смрадное – от антихриста. Поделено так меж ними, кому чем владеть. Он, антихрист-то, может свои чудеса совершать. Приближусь к нему хоть бы я такой, только руку на него подниму, а она в един миг отсохнет. Только намерюсь ногой его пнуть, а нога уже недвижимая. Захочу гневливое слово произнести, да вместо того язык изо рта тряпкой вывалится. Как же простому человеку антихриста-царя одолеть?.. Был бы он смертный, как все, – давно бы на него управа нашлась. Недоумок ты, поп!
   Так, осмеянный старцами, Флегонт и ушел от них. Ни исповедоваться, ни увещеваться никто не захотел, а также и молитву отходную слушать. Сами ее себе пропоют.
   Старец Пров и по своим годам и по той отповеди, какую дал приходившему в часовню попу, признан был запащиванцами за старшого, и его слушались беспрекословно. Он ввел распорядок, как им всем в ожидании смертного часа вести себя: лежать в колодах смирно, не переговариваться и не докучать друг другу; для ради приближения кончины не только ничем не питаться, но и не пить, как бы ни одолевала жажда; покуда силы не ослабели, по малой нужде, а в случае необходимости и по большой выходить наружу, дабы тут не смердило; свечки жечь бережливо, памятуя о том, что монах больше не принесет. Сперва над одним какое-то время посветятся, потом – над другим; забыв все земное, бренное, шепотливо превозносить богу и его угодникам канон или молитву: оживи окаянное сердце мое постом страсто-убийственным.
   Старец Ермил умилялся своему счастью сподобиться лежать рядом с истинными запащиванцами и подобающе складывал на груди руки, – только и оставалось что душу из телесного плена высвободить.
   Не сразу приловчились старцы спокойно лежать: и тесно, и неудобно было, и укрыть себя нечем, а промозглая осенняя сырость и хлад до костей пронимали. Сказал Пров, чтобы воду не пить, и, как нарочно, у каждого стало во рту и в горле пересыхать. Попробуй старец удобнее повернуться – локти в стенки колоды упрутся, голова совсем запрокинется, в груди давить начнет, в спине и в боках ломота. Кряхтя и охая, поднимается, посидит старец в колоде, ровно в корыте, а и сидеть ему все не то и не так. А старец Пров сердито ворчит, укоряя непоседливых. Нет, это он самим собой недоволен, тому, что не может в колоде как следует грузное тело свое уместить. Выйти бы, ноги слегка поразмять, и, оправдывая себя, неуемного, отец Пров для всеобщего сведения сообщает:
   – До ветру мне надобно.
   А воротится – другому подняться приспичило. Кстати слышно, что по крыше дождь шебаршит, можно к лужице наклониться (понятно, чтоб никто не видал) да горстку водицы испить, зачерствевший язык увлажнить.
   – О, господи милосердный, хоть бы какой дерюжкой укрыться, чтобы сон поскорей одолел.
   Нескончаемо долгим первый день показался, а и другой не короче, хотя по осенней поре рано смеркалось, да вечер-то сколь длинен, а потом ночи конца-края нет, и никак не дождаться запоздавшего рассвета. А на что он нужен, рассвет-то?.. Так бы уж впотьмах навсегда и забыться от тягостного бытия. Трудно провели еще один день, другой…
   – Приди, смерточка, потрудись, дорогая, любезная, отворить врата жизни вечной. Сторопись поскорей, – просил, звал ее, свою избавительницу, старец Ермил, изнемогая от тягостного ожидания. Чувствовал, что с каждым днем, с каждым часом все сильнее сосало и щемило под ложечкой, – хоть бы какую завалящую корочку поглодать! Да не только корочка, а оладьи, блины мерещились. В стае, наверно, кулеш либо похлебка с рыбной головизной, – хоть бы единую ложицу той ушицы схлебнуть. Отец Ермил то и дело слюну глотал, но ведь не насытишься ею.
   Так и подмывало остатними двумя зубами в край колоды впиться да погрызть ее. Поднимался, будто бы по малой нужде, коей на самом деле давно уже не было, и плелся наружу дождевой водицей голод унять. Сорвал с дерева уцелевший пожухлый листок, пожевал его, да только наполнил рот горечью и едва отплевался. Капустного бы листочка добыть и похрустеть им. Прошелся туда-сюда на вялых, дрожащих ногах, того и жди, что подломятся они в коленках, не удержат бренного тела, а и в часовню уйти – муторно представить себя снова лежащим в колоде. Огляделся отец Ермил в тоскливой сумеречной мгле и вдруг учуял носом налетевший по ветерку хлебный дух. Приподнялся на цыпочки и замер, словно бы стойку сделал, все жаднее принюхиваясь к ветерку.
   Да ведь это от скитской пекарни так веет! Откуда и прыть взялась. Торопился отец Ермил и уже явственно видел, как на столе и на лавке пекарной избы выставлен целый ряд еще не остывших хлебных ковриг. Вот он схватит самую крайнюю и прикроет подолом подрясника; где и как ее потом спрятать, чтобы и скитские собаки не нашли?.. Хлопотливые эти мысли мигом пронеслись в голове возбужденного старца, предвкушавшего скорое и обильное насыщение.
   Дверь в пекарню была не заперта. Вошел в нее Ермил, и его едва не сшиб с ног теплый, густой, устоявшийся хлебный дух, ударивший в трепетно-раздувшиеся ноздри, но ни на столе, ни на лавках никаких ковриг не было. Должно быть, они, недавно испеченные, уже в келарню унесены. А ведь так явственно мерещились эти пахучие хлебы, и он, Ермил, ощущал вкус корочки, будто бы захрустевшей на его зубах.
   Опамятовался Ермил и устрашился, что его вот-вот застанут скитские пекари и, может, даже сам отец-келарь. «Вот так запащиванец!.. По углам шарит тут!» – на всю обитель шум да смех поднимут.
   Вот он, грех-то! И помереть сил не хватает, и жить дальше нельзя. «Как быть? Что делать?» – стенал старец Ермил, торопясь теперь уйти от злосчастной пекарни, смутившей его душу. С какими же это муками придется смерти своей дожидаться и когда она придет? На еду с питьем больше охоты стало, чем на запащиванье, – значит, на жизнь опять потянуло. Вот ведь беда! В стаю теперь не вернешься, а в часовню идти – с души воротит.
   Ермил готов был пасть тут вот на увлажненную дождем землю в неуемном своем отчаянии. Да ведь и ходигь-бродить ему никак не дозволено, поскольку он запащиванцем назвался; повстречает кого – срамной слух пойдет, что он отступником от обета стал и со смертоприимного одра прочь сбежал.
   С великой неохотой переступил порог часовни, а там свой переполох. Всколготились старцы, каждый по-своему растолковывая случившееся, как предзнаменование не принимаемой богом жертвенной жизни старого Прова. А случилось такое: задремал Пров, понадеявшись, что эта его дрема в вечный сон перейдет; над изголовьем свеча горела, но от своего жара погнулась она и упала на бороду спящего старца. Хотя и не мешкая он очнулся, схватился рукой за пылающий пук волос, стараясь пригасить пламя, от коего часовню наполнило паленым духом, и, подобно выжженной среди леса поляне, левая щека Прова из волосяной заросли проплешиной вылупилась.
   Как же на том свете предстать перед бородатыми праведниками с опаленной щетиной вместо былого пышноволосья? Да и кожу пожег. Кто ему, Прову, столь нечестно помеченному, райские врата распахнет? Не иначе как придется теперь денно и нощно молиться, припоминать все содеянные в прошлом грехи и снова каяться в них, ожидая, когда борода заново отрастет.
   – Ох ты-ы!.. – сокрушенно качали головой взбудораженные старцы, сочувствуя беде Прова.
   Только один из них – отец Анкудин – никакого голоса не подавал, лежа в своей колоде.
   – Слышь, Анкудинушка, что содеялось? – потормошил его за плечо сосед по колоде старец Нифонтий, но Анкудин оставался все таким же безгласным.
   Получше пригляделся к нему Нифонтий, а сосед его подлинно что запостился до смерти, и душа его пребывала уже в горних далях, навсегда покинув свою бренную телесную оболочку. Неприметный, всегда тихий был старец Анкудин и за всю братию один сподобился истинным запащиванцем стать.

VI

   Случай с неудавшимся увещеванием запащиванцев не получил огласки в скиту и не возымел для Флегонта никаких последствий. Все складывалось к тому, что он, претерпевший многие жизненные невзгоды, мог бы изведать в скиту полное благоденствие своего дальнейшего бытия, но не падок был на это Флегонт, отгонявший всякую мысль о покое. Никакое благополучие жизни не прельщало его, задавшегося мыслью избавить народ от жестокосердого царя-антихриста. И надо не подговаривать на этот подвиг кого-либо из братии, а свершить его самому.
   Нет, не для избавления от превратностей жизни пришел он сюда, а для вящего утверждения своего решения. За прошедшие годы много часов проведено им в коленопреклоненных молениях и нашептанных богу просьбах, чтобы не дал он оскудеть разуму, породившему и взлелеявшему мысль о единоборстве с антихристом. Да не погнушается бог обращением к нему злосчастного иерея Флегонта и ниспошлет ему силы и крепости.
   Теперь он сам решился на свершение подвига. Следовало дождаться, когда оледенеют водные хляби и по зимнему первопутку можно будет уйти из обители. Сказал Андрею Денисову, что будто намерился забрать из Серпухова свое семейство, и Андрей одобрил это. Предложил быть попутчиком, только сначала в Повенце нужно заводского начальника повидать, заручиться его поддержкой для вызволения брата Семена из тюремного заточения. Флегонт рад был такому попутчику, а у заводского начальника, может быть, доведется узнать, где находится царь Петр. Вдруг окажется так, что он возымеет охоту наведаться для осмотра заводов, – вот бы и повстречаться с ним! Молиться надо усерднее, чтобы даровал бог такую удачу. Да, наверно, уже опостылело и самому всевышнему терпеть дольше все посмешища и надругательства, причиняемые богоотступным царем. Памятны ведь его богохульства – снятие церковных колоколов, глумление над величием вселенских соборов и над патриархами, бесовские всешутейшие и всепьянейшие царевы потехи. Не будет господней кары за пролитую антихристову черную и смрадную кровь. Только бы не дознался о такой задумке Андрей Денисов. Никому не должно знать об этом.
   Вид у попа Флегонта вполне приглядный, не оборвыш он, не побродяжка, без опасения мимо любого стражника может пройти, а при надобности бумагу митрополичьего ведомства показать, что он – иерей Гервасий Успенский. И свершиться должно задуманное в прославление погибшего подлинного страстотерпца Гервасия. Его имя, как освободителя от пут антихристовых, будет значиться в людской памяти на вековечные времена.
   И Флегонт, и Андрей Денисов ждали, когда посильнее остудит морозным дыханием землю и обильнее покроет ее первозимьем. Известно, что дневной снег не лежит, – жди ночного, а как поснежит в заночную пору, так тут и станет путь.
 
   С большой надеждой на вызволение брата читал Андрей Денисов строки из письма царю, написанные начальником повенецких железоделательных заводов Вилимом Геннином. В письме было сказано: «Прошу ваше величество, пожалуй для лучшей пользы и отправления на морской флот твоих дел, помилосердствуй, учини против моих пунктов указ, так я буду воистину посмелее ступать, понеже я опасаюсь от архиерея новгородского погубления, понеже он верит другим своим бездельникам, а не своим рассмотрением управляет, и от них ныне в заключении сидит у архиерея Семен Денисьев, который в здешнем подъеме и в сыску руд был годен и перед другими радетелен в заводской работе; для иных нужд и за челобитьем от них послан был и захвачен в Новегороде в архиерейский приказ. Прикажи архиерею его освободить и от твоих заводских дел не трогать и не ловить».
   – Так написал? – спросил Геннин.
   – Так, – ответил Андрей. – Великая благодарность за милостивое ваше заступничество.
   – Ну и добро. Будем полагаться на благополучный исход. Сам и передашь письмо его величеству.
   Чтобы путникам в их походе не чинилось никаких препон от служилых людей, Геннин снабдил их письменным видом от канцелярии железоделательных заводов и скрепил вид своей подписью и печатью.
   Все складывалось к тому, что осуществит Флегонт задуманное, повстречавшись в Петербурге с царем Петром.
   – Держите путь онежским побережьем так, чтобы кижского погоста не миновать. Полюбуйтесь там нововыстроенной Преображенской церковью о двадцати двух главах. Чудо из чудес то строение! – восторженно говорил Геннин, напутствуя их.
   Некоторый крюк пришлось путникам дать, чтобы дойти до Кижей, но не пожалели они об этом. Истинно, что чудо чудное, диво дивное открылось их взорам с заснеженного островка, на который ступили они, перейдя по льду замерзший пролив Онежского озера. Огнецветные па́зори полыхали в небе, освещая окрестные дали ярче, нежели лунным светом. Скользили радужные отсветы по церковным уступам, и казалось, ярус за ярусом поджигали они многоцветным полымем кровлю устремленных ввысь защетинившихся куполов.
   Постройка кижской церкви была закончена в сей славный 1714 год, ознаменованный победой петровского флота при мысе Гангуте. Тогда же была церковь освящена и наименована Преображенской в честь двунадесятого праздника Преображения, а также в память и честь любимого царем Петром Преображенского полка, который с Беломорья через Повенец, поблизости от кижского погоста, по неспокойному Онежскому озеру следовал на Ладогу и к невским берегам, обретая в том своем походе викторию над шведами.
   Андрей Денисов знал, что прионежские плотники издавна славились на всю Русь, вот и оставили на предбудущие времена неизгладимую память о своем мастерстве, работая лишь топором. В деревнях кижского погоста жили также искусные иконописцы и книжные писцы, прославленные на весь северный край. Здесь сложилась особая манера живописания и было создано наставление мастерам, как достигать непревзойденной приглядности. Год от года развивалось узорное ткачество, вышивка, плетение кружев, узорная резьба по дереву.
   – Золотые руки у тутошних поселенцев, слава им во веки веков, – умиленно говорил Денисов. Он долго не мог отвести взора от устремленных ввысь двадцати двух восьмиконечных крестов, поднявшихся из шатровых уступов на круглые маковки и как бы утверждавших собой незыблемость старообрядчества. Вот бы где надлежало быть храму древлего благочестия, гордой и нерушимо извечной красе старины. – Пригожество, лепота… – восхищенно шептал он. Представлял себе, как красуется эта церковь в весеннем блистании солнечных дней или в тмяных, легчайших сумерках летних белых ночей, и будто слышал, как разносится по-над чуткой озерной водой и над заонежскими далями благовест сладкозвучных колоколов. Все умиляло взор, но огорчался Денисов тому, что новостроенная эта церковь будет служить нечестивым никонианам, сиречь еретическому окаянству.
   Флегонт тоже не отводил глаз от многоглавого храма, поражаясь его торжествующему над прионежским простором величию, сказочно озаренному многоцветным сиянием па́зорей. Вспоминал, как несбыточно мечтали они с Гервасием свою церквушку поставить. Конечно, не такой бы она красовалась, но… Нет, не надо ни сравнивать, ни вспоминать, ни задумываться о суетных делах, когда в мыслях одно устремление на свершение великого подвига ради народного избавления от сатанинских пут.
 
   За окошками темень. Сгасли па́зори, не коснувшись дальнего заозерья и не опалив там ночь заревым восходом нового дня. Можно еще посмежить веки, отдаваясь приманчивому забытью.
   С вечера уговорились они, чтобы, переночевав в кижской деревне Боярщине, назавтра, когда поясней ободнюет, еще раз полюбоваться здешним церковным строением да заглянуть бы и внутрь на иконописное убранство.
   Туго, нехотя намечался припоздавший зимний рассвет. Хозяева, приветившие выговских поборников древлего благочестия, сытно покормили их в дальнейшую путь-дорогу и, когда совсем уже развиднелось, дружелюбно попрощались с ними.
   Слегка порошило блесткой снежной изморозью, и пушистой заиндевевшей пеленой укрывало маковки многоглавого кижского храма. Андрей Денисов с Флегонтом уже близко подходили к нему, когда от широкоступенчатого церковного крыльца отъехала тройка, запряженная в крытый возок. Проскрипели по смерзшемуся снегу полозья, и сразу же перешла тройка на резвую угонистую рысь, теряясь в завихрившейся снежной пыли.
   Комкая в руках лохматую шапку, у церковного крыльца стоял старик сторож и непрестанно кланялся вслед умчавшемуся возку, с умилением повторяя:
   – Сподобил господь лицезреть… Сподобил… Самолично царь-батюшка доброе слово молвил. Пресветлым своим царским величеством удостоил быть… Сподобил господь…
   Нет, не ослышались Денисов с Флегонтом.
   – Кто был? Кто?.. – в один голос взволнованно переспрашивали они старика. – Кто приезжал?
   – Государь-батюшка с заводским повенецким начальником, – повергая путников в изумление, делился с ними старик своей нечаянной радостью. – На церкву дивились, добре дюже понравилась. Я кинулся было за батюшкой да за дьяконом бечь, а государь меня за этот вот рукав удержал. Не надобно, мол. Говорит, сторожи знай… Внутро-то и не входили, снаружи все оглядели… Им бы к обедне прибыть, народу себя показать, ан нонешний день самый будний, никакой службы нет… Скажу настоятелю отцу Никандру, тужить он станет, что с государем не свиделся.
   Как бы ни стал тужить настоятель отец Никандр, но не горше Андрея Денисова, который в отчаянии ударял себя руками.
   – Как же так?.. Как же было случиться такому?.. – сокрушался он, бестолково топчась на месте. – Минутой бы раньше нам подойти…
   Только бы раньше минутой – и из рук в руки можно было бы подать государю письмо-прошение о вызволении Семена из тюремного заточения. И заводской начальник был тут, свое бы живое слово царю замолвил. Да, наверно, уж говорил, что такую просьбу в письме написал. Тут вот оно, в нагрудном кармане, близко самого сердца лежит… Ах ты ж, батюшки!.. Ждали, чтобы как следует развиднелось, и упустили такую возможность… Единой минуткой бы раньше…
   Мигом промелькнули у Андрея Денисова эти мысли, повергая его в смятение. Ведь не добежишь, не догонишь. Едва заметной точкой в заснеженной дали виднелся царский возок, и вот он уже скрылся совсем.
   Растерянно озирался кругом и всполошенный Флегонт, досадуя на себя за то, что, надумав избавить народ от царя-антихриста, оказался бы сейчас бессильным повергнуть его, не припася для этого ничего. Хотя и запрещено на открытых торгах и в лавках продавать (знать, опасался царь за свою сохранность, ежели такой указ издавал), но Флегонт надеялся где-нибудь кинжал раздобыть, да и дотянул до сего дня. Столкнулся бы вот лицом к лицу с царем, а как, чем бы сразил его? Не голой же слабосильной рукой его победить… Ох, каким опрометчивым был он, Флегонт. Теперь можно будет надеяться на встречу с царем в Петербурге, а удастся ли там приблизиться так, чтобы наверняка прикончить его?
   – Какую промашку мы дали, – охал и ахал Андрей Денисов.
   – Промашка выдалась, истинно, – уныло подтвердил Флегонт.
   – Ах, кабы ведомо…
   – Кабы так…

VII

   На петербургских заставах Флегонту и Андрею Денисову можно было не опасаться рогаточных караульщиков. У каждого имелся бородовой знак в подтверждение того, что денежная пошлина с бороды уплачена, а что одежда у них долгополая, на то у одного был письменный иерейский вид, а у другого – своя охранная грамотка, выданная заводским начальником Геннином. Да и зима ведь, в кургузом одеянии не пробудешь, мороз застудит. Никто к ним придраться не мог, ходи смело по городу, но только от хождения по нему не было никакого толку. Сразу же выяснилось, что царя в Петербурге нет. Недавно вернувшись из Олонецкого края, он отбыл в заграничное путешествие и проводить его поехала государыня царица в сопровождении светлейшего князя Меншикова. Сколько времени пробудет царь в иноземной отлучке, никому то не ведомо, но, конечно, не короткий срок. Попировать захочет с чужеземными государями, полюбопытствовать, как дела там ведутся, да что на свой пригляд можно будет от них перенять. Мог бы светлейший князь делу помочь, но он, проводив царя, в Померании чуть ли не всю зиму намерился быть, а в Петербург теперь не вернется.
   Пробовал Денисов обратиться в Сенат с письмом Геннина, но там сказали, что, поскольку письмо писано лично самому государю, то ему и решение принимать, а для других это будет непростительным самоуправством.
   Денисовым в прежние годы царица Прасковья благоволила, и Андрей хотел ей челом бить, но царица Прасковья в свое подмосковное Измайлово отбыла.
   Вот она, незадача-то! И, как стало известно, совсем немногими днями припоздали они прийти в Петербург, а ждать, когда государь возвернется, – все жданки прождешь да на какую-нибудь непредвиденную беду налетишь. Дознаются полицейские власти, что раскольники в столицу явились, и обротают их железной уздой. Флегонту явственно вспоминалась галерная каторга, и он торопил Андрея уходить из ненавистного места, раз тут царя нет. Сразу словно отяжелел хранившийся в кожаной чушке за пазухой обоюдоострый кинжальный нож. Когда проходили по Лодейному Полю, там на корабельной верфи сумел Флегонт разжиться этим ножом, но не суждено оказалось в ход его здесь пустить. Ускользал царь Петр от расправы, будто чуяла антихристова его душа, что за все содеянные каверзы возмездие настигает.
   Что делать? Как дальше быть? – задумывался Андрей Денисов. В Новгород идти и пытаться там как-нибудь брата Семена из тюрьмы вызволить?.. Письмо Геннина злобствующему митрополиту Иову не указ, да в нем и зазорные для него слова сказаны. Брата не выручишь, а не миновать будет самому в архиерейский застенок попасть. По всему складывалось так, что нужно в Москву подаваться. Хотя и не ближний конец, а придется туда идти, царицу Прасковью и старозаветных московских бояр просить о помощи. Где, может, с попутным обозом, где своим ходом, – по зимней дороге на лыжах ходчей пойдешь и, глядишь, уже в Москве будешь.
   К такому решению они и пришли.
   – Чего мало так погостили? – признал их на заставе рогаточный караульщик и, не став письменный вид проверять, пропустил за полосатый шлагбаум.
 
   Не чаяла царица Прасковья, что придется ей еще раз побывать в дорогом сердцу Измайлове. Угнетала мысль о скончании жизни в треклятом парадизе и казалось, что близок тот роковой час. И весной и осенью от промозглой сырости одолевали чередующиеся между собой хвори: то лихоманная трясовица знобила, то словно бы огневицей палило, – не миновать вскоре душу из себя выдохнуть, навсегда прощаясь с земным бытием. А еще пуще страх забирал, когда представляла себе, что с ее бездыханным телом может царь-государь учинить: вздумает в точности дознаться, отчего померла, да самолично и вспотрошит без зазрения совести, как сделал то с недавней упокойницей царицей Марфой Матвеевной, вдовой царя Федора. Почему такая скорая смерть постигла ее на пятьдесят первом году? Что она над собой свершила при отменном здоровье?.. Прошел слух, будто царица Марфа насильственно ребеночка скинула. Это вдовка-то!
   Всех плакальщиц, приживалок и челядинцев, на разные истошные голоса причитавших над упокойницей, прочь царь Петр разогнал, приказал растелешить мертвую на столе да и вспорол ее вострым ножом, чтобы узнать, основательным ли был слух о порушенной вдовьей целомудренности. Слава богу, убедился в ее добродетельности, и злостный поклеп на царицу Марфу был снят.
   Вот тут и помри при нем невзначай!
   – О-ох-ти-и… – горестно вздыхала царица Прасковья.
   Обращалась к царю-деверю с просьбицей, чтобы в Москву ее отпустил, а он метнул строгий взгляд и как отрубил:
   – Сиди знай.
   Вот и сидела, повергаясь из одной болезни в другую, из печали в печаль.
   Недавно от скуки и огорчения угощалась у государыни Екатерины Алексеевны кофеем, и в застольной беседе молодая государыня рассказала, с какой просьбой к ней светлейший князь Александр Данилович обращался. Понеже, мол, у одной его дочери карлица в полном здравии обретается, а у другой дочери ее карлица в горячке лежит, то из оставшихся после царицы Марфы Матвеевны, на дочкино счастье, хотел бы он одну карлицу взять.