Даже никониане почтительно отзывались о нем, отдавая тем самым дань своего уважения. Говорили:
   – Ученейший и зело разумный муж Андрей Иванович, человек твердого духа, а риторское красноречие в нем многочтимого всех удивляет. Отпрыск старинного княжеского рода.
   И еще добавляли:
   – И святители, и угодники, и другие праведных дел старатели в допрежние времена были из знатных семейств. Святитель Петр – из волынских бояр; Алексей-митрополит – из роду Плещеевых, святитель Филипп – из племени Колычевых; Сергий преподобный – из радонежских дворян. И Андрей Денисов к ним близок.
   – Погоди… Да ведь он не святитель.
   – А кто про то знает? Ежели не святитель, то, может, потом каким угодником станет, чать он не наш брат худородный, а потомок князей Мышецких.
   – Часто ездил в наш лесной край царь Петр, – рассказывал олонецкий житель. – Видал я его, когда на железном заводе работал. Росту большого и силы, прямо сказать, непомерной. В кузню придет да своими руками мехи дует, готовится крицу молотом колотить. А прибывшие с ним енаралы либо другие знатнейшие люди уголья к горну подносят, вызываются тоже железо ковать, но только царь Петр отвергает их, вы-де все слабосильные, а мне самому, мол, молотом побаловаться охота. Не гнушался и нашего житья-бытья, едал вместе со всеми нашу хлеб-соль… А вы, при моей убогости, потому как я свою руку на том заводе пожег и усохла она, за рассказец мой подайте на пропитание, и дай бог родителям вашим царство небесное, а самим вам поболе щедрот на доброхотное нам подаяние.
   – Погоди канючить. Ты скажи, крутой он, царь-то?
   – Крутой. Но опять же трудолюбец и подвижник.
   – Сподвижник?
   – Ага. Подвижник. На месте никак не сидит.
   – А как в народе-то говор идет, что…
   – Ну, ну, досказывай. Что забоялся?
   – Что он… это самое…
   – Анчихрист будто? А может, и так.
   – Понятно, что так, – встревал в разговор еще один. – Нешто положено православному государю над богом и над своим народом глумиться? А он что делает? С раскольниками в долю вошел, потакает им, а они антихристовы выродки.
   – Ну, паря, понес!.. Это раскольщики антихристом царя называют, а ты их самих к сатанинскому роду приставил.
   – Как бы доподлинно распознать, антихрист царь Петр али нет?
   – А вот это можно как… Где тут человек был?.. – оглядывался рассказчик с покалеченной рукой. – Спирька! – звал он кого-то. – Хочешь «Слово и дело» крикнуть на этих вот разговорчивых? Подь сюда!
   Не успел сухорукий договорить, как никого уже рядом не было.
   Сам ли Андрей Денисов или его брат Семен добыл картину: на большом бумажном листе изображался антихрист, явно похожий на царя Петра. Он сидел на престоле, а окружавшие его слуги в зеленых мундирах походили на солдат Преображенского полка. На этой же картине в ее нижней левой части под красным балдахином сидел опять-таки антихрист, похожий на Петра, и указывал протянутой рукой вперед, а справа выступал отряд петровских солдат под предводительством рогатого синего дьявола, и дьявол тот отдавал команду идти к скиту, видневшемуся среди леса. А повыше того скита, над лесными деревьями изображены были горы с пещерами, в которых нашли себе укрытие благочестивые старцы, но другой отряд солдат, тоже под командою дьявола, поднимался к тем пещерам.
   Эта картина висела в горнице избы денисовской стаи, всегда приводя в содрогание разглядывающих ее скитников. Картина ли не подтверждение того, что царь Петр истинно антихрист?! Воочию ведь такое запечатлено каким-то смелым изографом.
   Но вот что вызывало большое недоумение: два с половиной года назначалось по Писанию царствовать антихристу, после чего следовало наступить концу света, а царь Петр, пропустив все сроки, вовсе не собирается исчезнуть, и конца света не видать. А к тому же, если сравнивать времена правления царевны Софьи, то они, по гонению на староверцев, были более суровые, нежели теперешние, при царе Петре. Если же признать, что на царя зловредные люди сумели поклепать напраслину, будто он сатанинский сын, то уже следовало наступить поре великого торжества приверженцев старой веры, но опять-таки это должно случиться перед кончиной мира. А когда же быть его кончине? Все сроки миновали. Как разобраться во всем этом? Кто вразумит запутавшихся выговских старцев?..

V

   Большим селением раскинулась по речному побережью Выговская пустынь. Уже множество людей населяло ее, и еще прибывали желающие приобщиться к праведникам. На досуге своем Флегонт с большой любознательностью знакомился с обителью и ее порядками, а также и с новиками, пришедшими из разных мест. У крайней избы одной стаи сбились в кучу несколько человек, участливо слушая слезные причитания бабы, раскосматившейся в своем неуемном стенании.
   – Молила их, на коленях упрашивала, заклинала всеми святыми не бусурманить мое рождение, кровинку мою, – выкрикивала она, – не поганить безгрешную душу отрока нечестивым ученьем, что от бога отводит, а к бесам на погибель приводит, – катились у нее по щекам слезы, и навзрыд рвалось из груди безутешное ее горе. – Там-де станут учить его бритоусы, да еще по еретической непонятной грамоте, а она святыми нашими не благословенная. Опять же и цифирьной мудрости стали б его учить, а цифирь тоже наука богоотводная… А они, нечестивые, потешались над моими словами, сатанинским хохотом хохотали и приказывали, чтоб незамедля утром им сына доставила. О-ох, чадо мое единое, при молодости – на погляденье, при старости – на сбереженье, при смертном часе – на погребенье да на помин души. Не увидеть мне больше чадо мое любимое, о-о-о!..
   – Что случилось? – спросил Флегонт стоявшую рядом старуху, готовую всхлипнуть от жалости.
   – Случилось вот, – глубоко вздохнула она. – Един сын-отрок у бабы был, дите ненаглядное, а его в заморское учение приказано было брать. А он от напуги, от страха-ужасти удавился в ночь, чтобы в том учении не бывать. А сама-то мать поповской вдовой жила, из-под Каргополя, – нашептала Флегонту словоохотливая старуха. – Теперь к нам по своему сиротству бобыльному спасаться пришла.
   – Больше горя – ближе к богу, – в утешение попадье сказала одна из слушательниц и обнадеживала: – Спасенье за это будет тебе.
   Рассказ матери, потерявшей единственного сына, находил у всех сочувствие и живой отклик. В добавление к тому, о чем поведала попадья, другая гореванная мать добавила:
   – И что в миру делается – завяжи глаза да бежи… По селам бабы воют, по деревням голосят, и по всем дворам ребятишки во всю мочь ревут, ровно в каждом дому по покойнику. Иная мать обхватит дитеныша да пальцы-то словно вопьет в него, никакими силками не оторвать, потому как отпустить дитё страшно.
   – Понятно, что каждой боязно. Ну как отнимут да в треклятое заглазное учение увезут.
   – Замучают там, заморят в чужой, лихой стороне. Всего-то натерпится, нагореванится малый.
   – Что говорить! Чужая сторона непотачливая.
   – Истинно, истинно так. Кусок хлеба не матерью выпечен, щи не в родительском горшке сварены.
   – Чужой-то либо казенный кусок поперек в горле встанет, не проглотишь его.
   – О-ох! Чужедальняя злая сторонушка горем сеяна, слезами поливана, тоскою покрывана, печалью горожена, – одна за другой приговаривали участливые к чужой беде люди.
   Плачущую попову вдову увели в избу, разговор перекинулся на другие житейские неурядицы, и Флегонт пошел было дальше, но его привлек шум о чем-то споривших мужиков, среди которых был старец по иночеству, но по годам еще моложавый. На него, в ругани, нападал весь какой-то всклокоченный рыжебородый мужик.
   – Работать вам лень, трудом хлеб добывать нет охоты, вот вы и полезли в скиты дармоедничать. И чуть что – вы не вы, во всем у вас бес виноват, нашли ответчика за себя. Сопьется какой старец либо старица – бес попутал, споил; загуляет послушница с кем – бес в ответе, все вины на нем лежат.
   – А тебе, видать, жалко нечистого? – насмешливо спросил старец. – Сам-то ты здесь зачем? Кому нужен?
   – Потому и здесь, что деваться некуда, – глухо проговорил рыжебородый и вдруг остервенело рванул на себе обветшалый полушубок, – Голый я, понимаешь ты, голый! – ткнул себя пальцем в обнаженную грудь. – Никакой одёжи нет у меня, все отдал, чтобы подать царю платить, от убожества детишков сморил, и жена померла. И еще долги на мне виснут за веники да за грибной и ореховый сбор. Я от правежа убежал. Отсюда в кабалу пойду на железный завод.
   – Тяжкая наша жизнь, уж такая тяжкая… – повздыхал ледащий старик, иссеченный многими морщинами от тощей жилистой шеи до шелудивого лба. – Мне-то не знаю, как быть придется, – потоптался он на месте в разбитых лаптях.
   – Пойдем, дед, вместях. Где-нито околеем – и ладно. Поминать никому не придется, жалеть об нас некому. А то, может, и выдюжим, на жизнь глянем, а?..
   – Не… – покачал головой старик. – И не смущай та меня никакими посулами. – А дальше произнес, словно бы заговор: – Не блазни мя мечтаньем лукавым, отступись от мя и отыди. Не приведи в место пусто, в место неладно, в место безводно, иде же огнь, жупел и черви неусыпающи… Вы, отцы, – обратился он к старцу-иноку, годившемуся ему в сыновья, – вы учителя наши и пастыри, теплые об нас молитвенники, защищаете нас в бездне грехов наших. У вас место свято, место злачно, покойно в селении праведных. А я от антихриста бегаю, и ты, батюшка, меня в стенах своих сокрой.
   – К отцу Митрофанию тебя проведу, как он скажет, – пообещал ему старец. – Но только ты хоть и бегаешь от антихриста, а он в миру вездесущий.
   – Гляди ты, как бог! – изумленно воскликнул рыжебородый.
   – Антихрист царствует в никонианах, – продолжал старец. – Церковные попы – жрецы его идольские, власти – слуги, творящие сатанинскую волю, а беси его кроются в щепоти, в четвероконечном крыже, что заместо святого праведного, животворящего восьмиконечного креста, в пяти просфорах и в еретических никонианских книгах.
   – А по мне, на все это – тьфу! – ожесточенно плюнул рыжебородый.
   – Как ты плюешь, на кого? – гневно вспыхнули глаза старца. – На леву сторону плюй, на врага дьявольского, а ты справа на ангела господнего наплевал. Аль не знаешь, что ко всякому человеку ангел от бога приставлен, а от сатаны – бес? Ангел у тебя на правом плече сидит, бес – на левом.
   – Один толк, где им сидеть, – отмахнулся рыжебородый.
   – Толк-то есть, да не втолкан весь, – осуждающе молвил старец и повернулся к старику. – Может, в конюшню приставят тебя. Постарел только сильно ты, изморщинился весь.
   – Что же поделаешь, – развел старик руками. – Говорится так, что день меркнет ночью, человек – печалью, а горе, что годы, борозды свои оставляет.
   – Ладно, пойдем, – повел его старец к своей стае. – А ты нам совсем непотребен, – оглянувшись, крикнул рыжебородому.
   Флегонт не вмешивался в разговор этих людей и пошел дальше.

VI

   Стая, в которой ему указано было жить, построена в скиту давно, но в ней долго еще не переставали стучать топоры, делая к избам разные пристройки. Кроме горниц да жилых покоев были еще разные каморки, келейки, чуланы, переходы да тайники. Внизу под горницей, разделенные деревянными переборками, – теплые повалуши, а под сенями – глухие подклети. Наверху – чердаки с небольшими светелками и холодными летниками, а под самой крышей прорублены на все стороны, неприметные снаружи, смотровые щелки. Крыша настлана в два теса с берестой, которая прокладывалась между рядами тесин, чтобы крыша не скоро гнила. По два высоких крыльца у каждой избы и под ними запасные выходы, которые вели наружу из подполья стаи. А в некоторых избах добавлялись еще скрытые переходы между двойными стенами да под двойными полами, и был проложен подземный ход в соседнюю стаю.
   Без тайников в скиту жить невозможно. По зимнему, хотя и бездорожному ходу в любой день и час могли нагрянуть посланные воеводой или архиереем стражники, чтобы облаву произвести, а в скиту всегда много беглых и надо им скорее попрятаться.
   Флегонт вошел в отведенную ему боковушку, тускло освещенную затянутым в оконце бычьим пузырем, хотел прилечь, отдохнуть, а в боковушке у него сидели два старца не только по иночеству, но и по своим годам. Оба – словно обомшелые, седоволосые, белобородые. Будто перезрела, передержалась их давнишняя седина и, как плесенью, стало пробивать ее некоей зеленцой. Каждому, наверно, за сотню лет, но старцы годов своих не считали и не заботились о том, когда им предел подойдет. То ли забыл о них бог, не давая смерти, то ли испытывал, неужто так и заживутся, не посовестившись, что давно уже чужой век заедали и что пора бы, пребывая на земле, и честь знать. Одного звали отец Ермил, а другого – отец Силантий. Прежде живали они в разных малых скитах и один другого не знали, а будучи оба уже преклонного возраста, перешли в Выговскую пустынь к Андрею Денисову и поселились в этой, тогда еще новоставленной стае, где и обретались уже много лет.
   – Как спасение ваше? – приветствовал их Флегонт.
   – Спасаемся по малости, – ответил Ермил, а Силантий добавил:
   – И тебе, милой человек, спасенья желаем.
   Желать здоровья – означало бы уподобляться мирянам с их суетой сует и всяческой суетой, а старцам следовало помышлять о спасении.
   – Посиди с нами, расскажи, что в миру слыхать, – подвинулся на лавке Ермил. – Взаправду говорят, что у великого поста никонианцы неделю собираются отнять, а после фоминой учнут и в середы и в пяток весь год молоко хлебать?
   – Не берусь подтвердить, не слыхал, – ответил Флегонт, подсаживаясь к ним.
   – Из мира пришел, а не знаешь, – с мягким укором молвил Ермил. – А мы про такое наслыханы. К последним временам дни идут. Великий пост – да чтоб без недели… В уме помрачиться можно.
   – Не будет больше терпения нашего, только и останется зажечься всем, – мрачно проговорил Силантий.
   У старика Ермила словно просветлело лицо, и он улыбнулся.
   – Золотые слова, Силантьюшка, молвил. Сподобился я радостью, услыхав их от себя, – перекрестился он.
   – Хоша я и сказал, что терпения больше нет, а Христос терпел и нам велел. Не забывай про то, Ермил.
   Но Ермил не поддавался такому увещеванию.
   – Уж коли дьячок церкви никонианской гореть хочет, то как же мы, старцы праведной веры, святого огня убоимся? Крепкость надо свою проявить, Силантьюшка. – И, обращаясь к Флегонту, продолжал: – Дьячок церкви Варвары-великомученицы приходил сюда, говорил… Как пришлют, говорил, на погост к ним сказать, чтоб на неделю великий пост укорачивать, так приду искать, какие скитники гореть схотят вместе. И верно так: лучше зараньше сподобиться к смертному часу, нежели потом в грехе земном пасть. Ты гореть с нами будешь? – спросил он Флегонта.
   Зачем?.. Почему гореть?.. Разве для этого он пришел сюда?.. Какой страшный сговор ведут эти старцы… И у Флегонта по спине мураши пробежали.
   – Не пужайся, – посмотрев на него, ободряюще сказал Ермил. – Пошто бояться огня краткого? Помышляй о том, как вечного избежати. Недолго страдать придется – аки оком мигнуть, так душа из тела вон вылетит. А только вступишь во пламень – самого Христа узришь. Нисколь не боись огня. Гряди с мучениками во блаженный чин, со святителями да угодниками.
   – Сам не горел, а говоришь, словно огонь испытал, – заметил Силантий.
   – Сонное видение тому было.
   – Сонное… – покривил губы Силантий. – Тебе – сонное, а я в огне въяви был.
   – Не в огне, Силантьюшка, а у огня, – поправил его Ермил.
   – Ну, пусть так. Все едино евонный жар на меня дыхнул. И чего ты, Ермил, какой день пристаешь ко мне? Иных товарищев себе подбирай. Пускай дьячок да еще кто. Его вот возьми, – указал старик на Флегонта.
   – Духом, Силантьюшка, ты ослаб. Знаю ведь я, как ты из купели огненной вышел, сам же сколь раз рассказывал, но я слабости твоей хвалу не воздам.
   Флегонт переводил глаза с одного старца на другого, дивясь тому, о чем слышит. А Ермид все так же, не повышая и не понижая голоса, продолжал:
   – Погорел бы в тот раз, Силантьюшка, и давно бы в лоно праведных был введен.
   – А как не сподобился бы того, тогда что?
   – Самый огнь возвысил бы и возвеличил тебя. Ты мне верь.
   – Нет, Ермил, устрашусь опять. В энтот раз сподобилось вырваться и стал памятлив. Не осилю, нет.
   – А мы с тобой, Силантьюшка, вместе. Я твой дух крепить стану, чтобы в силе он пребывал. Знаешь, сказано: «Изведи из темницы душу мою, меня праведные ожидаю!». Вот что петь надо было при пламени.
   – А я кричал не своим голосом, громкий крик подымал, пока прочь не вырвался. Помню все, будто вчерашним днем было. Хоть и тогда сильно старым был, а жизню не хотел покидать. Взаправду тебе говорю. Слаб, понятно, слаб духом, признаюсь в том, на мне сей грех.
   – А ведь по самому началу говорил, что самовольно хотел гореть.
   – Поначалу хотел, а как Дашка в визг закричала, все во мне вспять пошло. Не стерпел того визгу.
   – Какая Дашка? – с трудом сдерживая дыхание, распиравшее грудь, спросил Флегонт.
   – Дашка – сестра была, тогда еще хворая… Растревожил, Ермил, ты меня…
   – И она – что? Сгорела? – изумленно глядел на старца Флегонт, не веря своим глазам, что перед ним каким-то чудом или какой-то случайностью уцелевший самосожженец.
   – Дашка-то?.. – переспросил Силантий. – Дашка сожглась. Доскажу, обо всем тебе доскажу… Отец Софонтий благословил нас гореть. Как вот и Ермил, упрашивал всех. Вельми похвалял самовольное горение за Христа и за древлее благочестие. Благословлял великим благословением: блажен-де изволил сей о господе, а людие, огню предаши себя, из пламени в небесе ко Христу выходили. Огня ли живого страшитесь? Обуяли вас прелести греховного, многомятежного мира. Когда решитесь купели огненной благо принята, то световидных венцов удостоитесь. Огонь токмо постыдно-греховное тело разрушит, а душу высвободит из риз кожаных.
   – Сладкоречиво Софонтий тот говорил! – восторгался Ермил.
   – Говорил, да… А инок Кирьяк еще был, торопил Софонтия: чего, мол, увещеваешь долго? Гореть скорей надо, в огне только узнать можно истину. Через огненную купель все откроется… Куда ж было деваться? И Софонтий и Кирьяк говорят, чтоб гореть. И Дашка мне говорит – пойдем, дескать, примем, братец, купель. Не помрем ведь, а вечно жить после станем… И свершилось в тот час безумное окаянство.
   – Ой, Силантий, не гневи бога, не те слова говоришь, – прервал его Ермил. – Это теперешние маловеры хулят самовольное жжение грешной плоти. По бозе ревности в них мало есть, как слепцы они. А огненное страдание на земле угашает силу адской гиены огненной.
   – Как же, как случилось?.. – нетерпеливо спрашивал Флегонт и теребил Силантия за рукав подрясника. – Когда это? Где?..
   – Там, – указал старец неведомо в какую сторону. – Кричали все, торопили. Царские воинские люди идут, сжигаться надо… Это еще до нынешнего антихриста, при сатанинской сестре его было, коея всей Русью правила. Походило как на давнюю давность, когда грехов людских ради, при божеском попущении приде нечестивый и безбожный, поганый царь Батый, чтоб Русь себе воевать, грады и веси разорите, огнем их пожигаше, людие мечу предаваше, младенцев ножом заколаше, и бысть о ту пору по Руси плач великий… А тропа та, Батыева, сказывают, и по сей день в лесах приметна. И Софонтий тот, что Батый, в скит пришел на сожжение звать и помутил души всех. В скитской моленной солому припасли да смолу, чтоб намазаться ею и шибче гореть. У каких матерей малые ребятишки были, игрались они чем попадя, веселились по своей беззаботности, и Софонтий на них указывал, нас вразумляя: «Гляньте, дети малые радуются принять купель очистительную, по ним и вы держите себя…» А матери голубили детей, миловали их, ожидая огненных тех минут. Кирьяк с Софонтием загнали в моленную нас, изнутри на тугой засов дверь закрыли. А в моленной у икон лампадки и свечи горят, боголепно так, и инокини с послушницами псальму запевают про красную смерть. Моленна не так была велика, а набилось людей в нее множество. Кирьяк стражником у двери стоял, чтоб не вздумал кто отпереть, и кто близко был – отгонял, чтоб в середке все табунились. Софонтий на самого старого инока понадеялся, чтобы тот икону поднял да первый соломенный пук от свечи запалил, а инок от перепугу затрусился весь, ровно падучая его одолела, и ничего сотворить не мог. Тогда сам Софонтий солому зажег. Сильно огнем осветилось все, испуг, страх людей охватил, от середки все к стенкам кинулись, крик страшенный поднялся, и я в нем Дашку свою услыхал: «Братец! – кличет. – Попрощаться-то…» И тут же крик ее визгом стал. Он меня и опамятовал. Сам я изо всей мочи надрывно закричал, кинулся Дашку найти, да увидел, что в углу на полу Софонтий уже со всей головой в ямный лаз уходил. Ноги мои сами рванулись да в ту ямину я и пал, а оттоль ползком не знамо куда, от огня только б дальше, и тут же из-под стенки моленной наружный свет развиднелся. Через Софонтия я сиганул да, не помня себя, в лес ударился…
   Устал Силантий, задохнулся, словно бег продолжал, испариной лоб обметало.
   – Будя… – громко выдохнул он. – Про все рассказал… И не блазни ты, Ермил, меня, ни за что не польщусь огонь принимать.
   Когда Флегонт жил в своем Серпухове и священствовал в монастыре, слышал, что в отдаленном прошлом, лет двадцать и много больше тому назад, на поморском севере раскольники сжигали себя. Но было это уже давно, и в памяти у него такие рассказы держались подобно сказкам.
   А тут живого свидетеля и соучастника самосожженцев увидел. В этих самых выгорецких местах людские костры полыхали.
   Было так, Флегонт, было! Едва успеет старообрядческий скит обосноваться на облюбованном месте, как кто-нибудь из доносчиков сообщит архиерею и воеводе, где поселились тайные люди, раскольщики. За царя они богу не молятся, податей платить не хотят, церковь и мирское начальство не признают, именуя всех прислужниками антихриста. Воевода, посоветовавшись с архиереем, посылал солдат на поимку раскольщиков, а те, прослышав, что антихристово воинство приближается, плотно затворялись в часовне или в моленной и сжигались на глазах подошедших солдат. В озлоблении солдаты по бревнам раскатывали скитские постройки, скит исчезал, но уцелевшие его обитатели, не решившиеся гореть, укрывались в других местах и начинали строиться там.
   С 1675 года по год 1691 было более двадцати тысяч самосожженцев. Обнародовали правительственный указ, и в нем говорилось: «Которые прелестию своею простолюдинов, их жен и детей приводили к тому, что они себя сжигали, таких воров по розыску жечь самих». Но в том же году тридцать раскольщиков сожглись в овине деревни Озерной, принадлежащей Хутынскому монастырю, а другие заперлись в Палеостровском монастыре и, прослышав о приближении воинского отряда, сожглись в самой монастырской церкви. Главным зачинщиком этого был повенецкий мужик Ефрем. Уговорив людей к самосожжению, он сам гореть не стал, а, пограбив монастырскую казну, убежал и стал подговаривать еще и других раскольщиков, чтобы они тоже сожгли себя.
   Частые страшные костры распространившейся огненной смерти испугали самих старообрядцев, и среди их учителей послышались голоса, резко осуждавшие изуверский обычай. Наиболее уважаемые в старообрядчестве иноки, «собравшись числом до 200, осудили ревность проповедников красной огненной смерти, считая ее за бесовское наваждение».
   Поздно спохватился старец Ермил из Выговской пустыни. Должно быть, в последние дни все же наскучила и утомила его затяжная жизнь, а избавиться от нее он иного средства не знал, как спалить себя огнем очистительным, да товарищей себе найти не сумел. Не явился к нему и никонианский дьячок, успокоившись на том, что неделю у великого поста убавлять не станут.

VII

   – Стало быть, ты свое отслужил, что к нам прибежал?
   – Считай так. Или мне в попрек это ставишь?
   – За что попрекать, – хорошо, что убег. Пускай у царя одним ружьем меньше станет. Беглые богу угодны.
   – Я не сразу убег, сперва думал… Думал, думал, а потом и надумал. Чего я стану служить? Богатые да знатные от службы линяют, а нам таким лямку тянуть? Выходит, энти хоша и сытые, гладкие, а считают себя вроде как к солдатчине слабосильными. В полки записаны, а в муштре не больно охочи быть, больше отпущения к своим делам норовят получить. А мне, думаю, чего для служить? На войну погонят, а там дожидаться, когда пуля настигнет? На что мне она?.. Вот и убег потому, – откровенно признавался бывший каптенармус Филимон Бабкин.
   – Ну что ж. Ничего, что так, – благосклонно относился к нему собеседник, еще не принявший иночества, но слывший не простым послушником, а старшим над ними, и потому в знак почтительности послушники называли его отцом Демидом. Так он и Филимону велел себя называть. – А дом твой где? – продолжал он выспрашивать новоприбывшего.
   – Тут вот, – кивнул Филимон на избу, у которой они сидели.
   – А допрежь, до солдатчины?
   – Дом где? – переспросил Филимон и ухмыльнулся. – В чистом поле под кустом дом.
   – Значится, гол как сокол? – уточнял отец Демид.
   – Хоть шаром по мне покати, – голым-голо. Да я на то безунывный. Когда нет ничего, тогда много легче. Никакой, значит, тягости на тебе. Голый что святой, ни разбоя, ни грабежа не боится.
   – То воистину так, – согласился отец Демид. – А вино любишь пить?
   – Трезвенник, – опечаленно вздохнул Филимон. – Не пью оттого, что пить не на что. А ежели бы кто поднес… Вот хоть ты, отец… Я б всю прыть свою показал. Вот те крест!..