Страница:
IX
Не одну бессонную ночь провел Алексей в тщетных раздумьях, как ему высвободиться от тяготы, возложенной на него требованиями отца. Слух дошел, что отец намерен снова женить его на какой-нибудь иноземке. А на что она, когда у него, Алексея, есть давно уже полюбившаяся Афросинья. Снова жениться никак не хотелось и в монастырь уходить, монашеский клобук надевать. Что делать?.. Как быть?..
И вдруг – последнее письмо от отца. Оно словно ключ к счастью, к жизни, к свободе. Письмо-ключ, коим отец открывал ему дверь из России. Уехать, чтобы не видеть, не знать никого из недругов и самого главного из них – отца.
Александр Кикин – сметливый человек, словно предугадывал возможность вырваться Алексею за рубеж: тоже уезжая по царскому дозволению на леченье в Карлсбад, говорил, что подыщет за границей укромное место, где возможно будет царевичу спрятаться от отца, от заочно постылой намечаемой жены, от монашеского подрясника и клобука. Давай бог удачи стараниям Кикина! В России, конечно, не нашлось бы такого уголка, в котором привелось бы спокойно жить, дожидаясь желанного дня, когда отец в иной мир отойдет. Там, в заморском краю, будет этого дожидаться.
В тот же день, когда получил письмо, Алексей объявил Меншикову о своем решении ехать к батюшке государю и что намерен отправиться в путь прежде указанного срока.
– Деньги мне нужны на дорогу.
– Добро, – сказал Меншиков и выдал Алексею тысячу рублей. – Не забудь проститься с братцем и с сестрицами.
– Ага. Прибегу попрощаться.
Камердинеру своему Ивану Афанасьевичу Алексей приказал немедля готовиться в дорогу, как ездили прежде в немецкие земли, и тут же беспомощно заметался, не зная, что делать с Афросиньей. Если не брать с собой, то где, как же ей быть?.. Да разве можно уехать без нее?!
– Иван, не скажешь, никому, что стану тебе говорить? – спросил камердинера и, когда тот пообещал молчать, сообщил ему: – Афросинью с собой до Риги возьму, а дальше там видно будет. Я к батюшке не поеду, а в Вену, к цесарю, либо в Рим.
– Воля твоя, государь, только я тебе не советчик, – уныло проговорил Афанасьев.
– Что так? – недовольно спросил Алексей.
– А то, что когда такое тебе удастся, то хорошо. А когда не удастся, ты же на меня станешь гневаться. И я попросился бы у тебя, государь, чтоб не ездить мне.
– Вон как! – фыркнул Алексей. – Ну и сиди тут, а я все равно поеду. И ты молчи, Иван, никому не сказывай. Уехал – и все тут, а куда в точности – не знаешь. К батюшке, мол, собирался. А самую правду только ты знаешь да Кикин. Он в Вене проведает, где мне лучше быть. Увидеться бы с ним поскорей.
Короткие сборы подходили к концу.
– Едешь ли к отцу, то поезжай для бога, – как-то неопределенно, не то спрашивая, не то утверждая, проговорил другой домашний служитель Федор Дубровский.
– Бог знает, поеду к нему или в иную сторону, – ответил Алексей.
– Что ж, я чаю, тебя сродник там не оставит, – обнадеживал Дубровский царевича. – Ты бы только на прощанье об матери хорошенче попомнил. Денег бы дал, чтоб в Суздаль ей переслать. Гореванится там она.
Алексей дал пятьсот рублей для отправки их матери и решил спросить себе денег еще у Сената.
– Должно, Абрама, дядю твоего, отец распытает, под кнут его уведет, – сокрушенно проговорил Дубровский.
– За что, когда он не ведает ничего? Когда вы тут подлинно будете все известны, что я отлучился, в то время можешь и Абраму сказать, буде хочешь, а ныне не сказывай никому.
В Сенате все были довольны: хорошо, что царевич едет к отцу. Без лишних слов выдали ему на дорогу две тысячи рублей, и, простившись с сенаторами, Алексей шепнул князю Якову Долгорукому:
– Пожалуй, меня не оставь.
– Всегда помню и рад, – так же тихо ответил князь Яков. – Только больше не говори ничего, а то смотрят на нас.
Прощай, Санкт-Петербург! Провалиться бы тебе в тартарары!
С Алексеем была Афросинья, ее брат Иван Федоров и трое слуг. Все вроде бы хорошо, но только мало денег он исхлопотал, а расходы могут быть самые непредвиденные, и потому, прибыв в Ригу, занял у оберкомиссара Исаева пять тысяч червонцев. Афросинья с братом Иваном и со слугами поехала с Алексеем дальше. Путь им лежал на Либаву.
Не доезжая четырех миль до этого курляндского города, на почтовом тракте повстречалась карета, в которой сидела возвращавшаяся из Карлсбада царевна Мария Алексеевна. Радостно было Алексею увидеть тетеньку Марью, близкую не только по родству, но и по всегдашнему ее сочувствию в горестной судьбе несчастливого племянника.
– Алешенька, светик мой!.. – умилилась нечаянной встрече с ним царевна Мария. – Подь сюда, – распахнула она дверцу своей кареты. – Отколь и куда?
– К батюшке еду по его зову, – сообщил царевич, протискиваясь к ней.
– Это хорошо, надобно отцу угождать, – одобрила царевна Мария. – То и богу приятно. А что было б толку, когда б в монастырь пошел?
– Не знаю, тетенька, придусь ли отцу угодным, – осторожно высказывал сомнение Алексей и, не сдержав себя, заплакал. Туманили взор заслезившиеся глаза, и он с трудом подавил готовый прорваться отчаянный вопль. – Уж себя не знаю от горести. Был бы рад куда скрыться.
Царевна Мария уныло повздыхала, погладила его по руке.
– Куда ж тебе от отца уйтить? Везде он сыщет.
Алексей тяжело вздохнул и не сказал ни слова о том, куда намерен держать путь, чего ждать и на что надеяться. Не прервал тетку, делившуюся с ним своими мыслями.
Родная сестра царевны Софьи, тоже дочь Милославской, царевна Мария, живя с настороженной оглядкой, сумела уберечь себя от братней опалы, никогда не выдавая перед ним своих подлинных чувств и воззрений. Алексей был ее единомышленником, и от него она не таилась. С ненавистным осуждением относилась царевна к новой женитьбе Петра при жизни его первой жены, считала новый брак незаконным и, конечно, единственным наследником царского престола – только царевича Алексея. Обижалась за его равнодушное отношение к матери и не преминула упрекнуть в этот раз.
– Забываешь, Алешенька, мать, не пишешь ей ничего и ни посылочки, ни денег не шлешь.
– Послал деньги, – оправдывался Алексей. – Целых пятьсот рублей.
– А письмо написал?
– Опасаюсь писать.
– Чего опасаешься? Ведь она родная мать, а в немилости у тебя обретается. Хотя б и пострадать за нее пришлось, так и то было б можно. Ведь за мать, а не за кого иного, – внушала Алексею тетка.
– Что в том прибыли, ежели мне от того беда будет, а ей пользы тоже ведь не прибавится, – раздраженно возразил он.
– Твоя сыновья обязанность не должна бы давать думать о пользе либо выгоде, – угрюмясь, заметила царевна Мария и, насупившись, замолчала.
Алексей несколько смягчил голос, спросил:
– А жива матушка, ничего?.. Али – как?..
– Жива. В надежде теперь на добрый исход. Было ей самой откровение и другим, кто там ей из близких. Откровение явилось такое, что отец твой одумается, ту поганку новую заточит, а страдалицу Евдокиюшку возьмет к себе, и дети еще у них будут.
– Как так? – изумленно глядел Алексей на тетку.
– Вот как это все обернется: отец твой болеть сильно будет, – рассказывала царевна Мария, – и во время болезни смятется его душа, и придет он в Троицкий монастырь на Сергиеву память, и там родительница твоя будет же, и отец, исцелившись от болезни, возьмет ее, верную и истинную супругу свою, к себе, и смятенье его с того дня утишится. А Петербург не устоит о те дни, быть ему пусту, чего многие тоже так желают.
«Вот бы сбылось! – восторженно подумал Алексей. – Давно б ему провалиться надо, парадизу окаянному!»
После разговора о Евдокии царевна Мария перевела речь на Екатерину.
– Многие осуждают твоего отца, что он в посты мясо и другое скоромное ест, но такое не столь велик грех. Пуще, что он законную жену свою кинул. У нас архиереи дураки, нечестивцы, такое отступничество ни во что ему ставят и новую царицу-еретичку поганую особливо заздравно поминают. Даже Иов новогородский, хотя и жмется, труся, а то делает. А вон хохлы твердо знают, как подобает по божественному писанию поступать. Димитрий да Ефрем – они к тебе склонны.
– А мне, тетенька Марья, сдается, что царица Катерина ведет себя ко мне подобру, – сказал Алексей.
Царевна Мария оборвала его:
– Зачем ее хвалишь? Она тебе не родная мать, а злючая мачеха. Как ей тебе добра хотеть? Разве что своей змеиной хитростью обводит, но только ты никогда ни в чем ей не верь… Ин, ладно, голубок, давай попрощаемся, ехать надобно… Повидайся с Кикиным, он ныне в Либаве и будет рад тебя видеть.
– В Либаве? Вот хорошо! – обрадовался Алексей и, поспешно простившись с теткой, выскочил из ее кареты, чтобы скорей продолжать путь.
– Нашел мне место? – едва успев поздороваться, при встрече нетерпеливо спросил Кикина Алексей.
– Нашел. Поезжай в Вену к цесарю. Там тебя не выдадут.
– Вот спасибо! – схватил Алексей руку Кикина и крепко пожал.
– При цесарском дворе твоим защитником будет Аврам Веселовский, что нашим резидентом там пребывает. Он, как и ты, в отечество вертаться не станет, и мы одних мыслей с ним… Я тебе расскажу, как все сделалось… Сказывал Веселовский, что при цесарском дворе у него дознавались: за что-де, за какие провинности царевич наследства лишается?.. И я ему так разъяснял, что, мол, не любят его ни царь-отец, ни царица-мачеха, ни светлейший князь Меншиков, и от такой нелюбви все напасти, а не от чего иною… Просил Веселовского, чтобы так при дворе говорил. И как я уверился, что он наших мыслей и царя Петра шибко не любит, то с ним вовсе смелее стал говорить. Спросил его: как, мол, если царевич в Вене окажется, примут его?.. Он пообещал о том с канцлером Шенборном поговорить, он-де ко мне добр… К Веселовскому, стало быть… А потом сказал, что разговаривал с канцлером, – тот самого цесаря в разговоре спрашивал, как, дескать?.. И цесарь заверил, что примет тебя как родного сына… И я так чаю, что даст тебе тысячи по три гульденов в месяц, вот и станешь безбедно жить.
– Ты, Александр, в Вену для меня ездил или для чего иного?
– Никакого иного дела не было, а только твое… И ты, слышь, крепко-накрепко запомни, что скажу: ежели отец пришлет к тебе кого-нибудь, чтоб уговаривать на возврат домой, не соглашайся ни за что. Отец тебе голову отсечет. Крест – не вру! – перекрестился Кикин. – В случае чего уйди ночью один или возьми кого одного из своих, а багаж и других людей брось. Теперь отец тебя не пострижет, хотя б ты того и хотел, ему князь Василий Долгорукий приговорил, чтоб тебя держать неотлучно и с собой возить всюду, чтобы ты совсем изнемог. И отец на такой совет сказал, что так сделает.
– Отколь тебе такое известно?
– Знаю, потому и известно… Ты слушай дальше. Князь Василий твоему отцу так рассудил, что в черничестве тебе вельми покойно будет и ты сможешь его пережить. Я сильно дивлюсь, как тебя по сю пору не взяли, а к отцу теперь позван, чтоб навсегда свободы, а то и самой жизни лишился. Кроме побегу, ничем иным тебе не спастись. В Петербурге никому не ведомо, что к отцу не поедешь? – спросил Кикин.
Алексей не стал скрывать, что говорил об этом камердинеру Ивану Афанасьеву.
– С ума сошел? – воскликнул Кикин. – Кто ж тебя за язык дергал?.. – И засуетился, забеспокоился – что предпринять, дабы такого опасного свидетеля в Петербурге не было. – Пиши Афанасьеву, чтоб немедля ехал к тебе. Когда его в Петербурге не будет, то куда ты делся – никто никому не пронесет. Ведь, окромя нас двоих никто того не ведает, значит, никто там не знает, что я в этом деле причастен. А ежели Иван в Петербурге, то небезопасно. Кому-нибудь да промолвится, а там и до самого царя слух дойдет.
– Иван ко мне не поедет, – уныло сказал царевич.
– Ой, ой, ой… – схватился за голову Кикин. – Натворил делов. Вот уж истинно: язык – помело, метет что попало, – осуждающе смотрел Кикин на Алексея. – Вместо того чтоб замкнуться на все замки, раззявил рот, – не считался Кикин с царственным званием собеседника, а поносил его, как своего панибрата. Морщил лоб, нервно покусывал губы, стараясь найти выход из опасного положения, в которое поставил его Алексей. Подумал-подумал и нашел средство: – Напиши Ивану, будто у тебя с ним никаких разговоров не было, а бежать ты надумал в пути. Я приеду в Петербург, велю Ивану подать письмо князю Меншикову, будто б он, камердин, твою тайну открыл… И напиши князю Василию Долгорукому с благодарностью за любовь к тебе, – язвительно выделил Кикин последние слова. – Ежели о твоем побеге на меня какое подозрение упадет, то я объявлю твое письмо к Долгорукому и скажу, что, знать, царевич совет с ним имел, поскольку благодарит его. Поклепаю его, толсторожего. Пиши, как сказал, – повелительным тоном говорил Кикин Алексею, возбуждая у него озлобление против князя Василия, и Алексей тут же коротко написал: «Князь Василий Владимирович! Благодарствую за все ваши ко мне благодеяния, за что при моем случае должен отслужить вам».
– Я ему «отслужу», – грозил Алексей. – Будет знать, как советы отцу давать держать меня неотлучно. Либо колесовать прикажу, либо на кол сядет.
Написал Алексей подсказанное Кикиным письмо и камердинеру Ивану, стараясь загладить свою вину в разглашении тайны.
– Ты не серчай на меня, – просил Кикин. – Я от беды истинно что помрачился, сам себя плохо помню. Ты, Александр, самый лучший мой друг, таким и наперед оставайся. Первым человеком у меня станешь на все предбудущие времена.
– Эх, царевич-друг, дождаться бы нам тех времен! – вздохнул Кикин.
– Будем, Александр, дожидаться.
– Полдела, считай, ради этого сделано, – убежать тебе удалось.
– Сталоть, будем надеяться, что и остатние полдела свершатся, – улыбнулся Алексей.
Расстался царевич со своим другом и загрустил. Слезы навертывались на глаза, тоскливо теснило в груди.
Рано посчитали они, что полдела сделано. Убежал, но еще не совсем. Если и не поймают теперь же, то как примут на чужой стороне? Цесарь хотя и значится в родстве по Шарлотте-покойнице, но, в сущности, чужой человек. И все его люди – чужие. Кикин указал, куда ехать, сказал, что хорошо примут, помесячно станут деньги давать, но ведь это такая его догадка, а никакого тому верного подтверждения нет. Что будет? Как дальше быть? Одному богу ведомо.
Царевич Алексей внезапно уехал из Петербурга. Говорили, что поехал к отцу, но прошло уже немало времени, а не слышно, приехал ли он к царю и что при нем делает. Духовник протопоп Яков обращался к камердинеру царевича Ивану Афанасьеву, но тот ничего толком сказать не мог.
– Он, царевич-батюшка, жаловался мне, что отец хочет женить его паки на иноземке, – рассказывал Афанасьеву протопоп. – И не знал наш голубчик, как ему ту беду избыть. Нищету ли восприяти да с нищими скрытися до времени; отойти ли куда в монастырь и быть с чернецами или отъехать в такое царство, где приходящих приемлют и не выдают. А может-де, и не в дальнее царство, не к монахам да нищим, а податься на вольный Дон либо в леса заволжские, где раскольники укрываются, – вон ведь в каких изуверских помыслах был… И не знаю я, не ведаю, где он теперь обретается, – сокрушался отец Яков.
И вдруг какой-то неизвестный человек впотьмах сунул ему письмо. Было оно от царевича, протопоп сразу узнал его руку. Алексей писал ему: «Батюшко, изволь сказать всем, чтобы меня не искали и ко мне никуда не писали. И сам не изволь писать ко мне для того, что не изволишь ведать, где я. Помолись, чтоб поскорей то свершилось, чего мы ждем, а чаю, что не умедлится, – намекал царевич на отцовскую смерть, и протопоп понял это. – Сие письмо не изволь казать никому, а узнал ты про меня будто бы сам от себя, гаданьем либо сонным виденьем, и чтоб все сие было тайно».
И вдруг – последнее письмо от отца. Оно словно ключ к счастью, к жизни, к свободе. Письмо-ключ, коим отец открывал ему дверь из России. Уехать, чтобы не видеть, не знать никого из недругов и самого главного из них – отца.
Александр Кикин – сметливый человек, словно предугадывал возможность вырваться Алексею за рубеж: тоже уезжая по царскому дозволению на леченье в Карлсбад, говорил, что подыщет за границей укромное место, где возможно будет царевичу спрятаться от отца, от заочно постылой намечаемой жены, от монашеского подрясника и клобука. Давай бог удачи стараниям Кикина! В России, конечно, не нашлось бы такого уголка, в котором привелось бы спокойно жить, дожидаясь желанного дня, когда отец в иной мир отойдет. Там, в заморском краю, будет этого дожидаться.
В тот же день, когда получил письмо, Алексей объявил Меншикову о своем решении ехать к батюшке государю и что намерен отправиться в путь прежде указанного срока.
– Деньги мне нужны на дорогу.
– Добро, – сказал Меншиков и выдал Алексею тысячу рублей. – Не забудь проститься с братцем и с сестрицами.
– Ага. Прибегу попрощаться.
Камердинеру своему Ивану Афанасьевичу Алексей приказал немедля готовиться в дорогу, как ездили прежде в немецкие земли, и тут же беспомощно заметался, не зная, что делать с Афросиньей. Если не брать с собой, то где, как же ей быть?.. Да разве можно уехать без нее?!
– Иван, не скажешь, никому, что стану тебе говорить? – спросил камердинера и, когда тот пообещал молчать, сообщил ему: – Афросинью с собой до Риги возьму, а дальше там видно будет. Я к батюшке не поеду, а в Вену, к цесарю, либо в Рим.
– Воля твоя, государь, только я тебе не советчик, – уныло проговорил Афанасьев.
– Что так? – недовольно спросил Алексей.
– А то, что когда такое тебе удастся, то хорошо. А когда не удастся, ты же на меня станешь гневаться. И я попросился бы у тебя, государь, чтоб не ездить мне.
– Вон как! – фыркнул Алексей. – Ну и сиди тут, а я все равно поеду. И ты молчи, Иван, никому не сказывай. Уехал – и все тут, а куда в точности – не знаешь. К батюшке, мол, собирался. А самую правду только ты знаешь да Кикин. Он в Вене проведает, где мне лучше быть. Увидеться бы с ним поскорей.
Короткие сборы подходили к концу.
– Едешь ли к отцу, то поезжай для бога, – как-то неопределенно, не то спрашивая, не то утверждая, проговорил другой домашний служитель Федор Дубровский.
– Бог знает, поеду к нему или в иную сторону, – ответил Алексей.
– Что ж, я чаю, тебя сродник там не оставит, – обнадеживал Дубровский царевича. – Ты бы только на прощанье об матери хорошенче попомнил. Денег бы дал, чтоб в Суздаль ей переслать. Гореванится там она.
Алексей дал пятьсот рублей для отправки их матери и решил спросить себе денег еще у Сената.
– Должно, Абрама, дядю твоего, отец распытает, под кнут его уведет, – сокрушенно проговорил Дубровский.
– За что, когда он не ведает ничего? Когда вы тут подлинно будете все известны, что я отлучился, в то время можешь и Абраму сказать, буде хочешь, а ныне не сказывай никому.
В Сенате все были довольны: хорошо, что царевич едет к отцу. Без лишних слов выдали ему на дорогу две тысячи рублей, и, простившись с сенаторами, Алексей шепнул князю Якову Долгорукому:
– Пожалуй, меня не оставь.
– Всегда помню и рад, – так же тихо ответил князь Яков. – Только больше не говори ничего, а то смотрят на нас.
Прощай, Санкт-Петербург! Провалиться бы тебе в тартарары!
С Алексеем была Афросинья, ее брат Иван Федоров и трое слуг. Все вроде бы хорошо, но только мало денег он исхлопотал, а расходы могут быть самые непредвиденные, и потому, прибыв в Ригу, занял у оберкомиссара Исаева пять тысяч червонцев. Афросинья с братом Иваном и со слугами поехала с Алексеем дальше. Путь им лежал на Либаву.
Не доезжая четырех миль до этого курляндского города, на почтовом тракте повстречалась карета, в которой сидела возвращавшаяся из Карлсбада царевна Мария Алексеевна. Радостно было Алексею увидеть тетеньку Марью, близкую не только по родству, но и по всегдашнему ее сочувствию в горестной судьбе несчастливого племянника.
– Алешенька, светик мой!.. – умилилась нечаянной встрече с ним царевна Мария. – Подь сюда, – распахнула она дверцу своей кареты. – Отколь и куда?
– К батюшке еду по его зову, – сообщил царевич, протискиваясь к ней.
– Это хорошо, надобно отцу угождать, – одобрила царевна Мария. – То и богу приятно. А что было б толку, когда б в монастырь пошел?
– Не знаю, тетенька, придусь ли отцу угодным, – осторожно высказывал сомнение Алексей и, не сдержав себя, заплакал. Туманили взор заслезившиеся глаза, и он с трудом подавил готовый прорваться отчаянный вопль. – Уж себя не знаю от горести. Был бы рад куда скрыться.
Царевна Мария уныло повздыхала, погладила его по руке.
– Куда ж тебе от отца уйтить? Везде он сыщет.
Алексей тяжело вздохнул и не сказал ни слова о том, куда намерен держать путь, чего ждать и на что надеяться. Не прервал тетку, делившуюся с ним своими мыслями.
Родная сестра царевны Софьи, тоже дочь Милославской, царевна Мария, живя с настороженной оглядкой, сумела уберечь себя от братней опалы, никогда не выдавая перед ним своих подлинных чувств и воззрений. Алексей был ее единомышленником, и от него она не таилась. С ненавистным осуждением относилась царевна к новой женитьбе Петра при жизни его первой жены, считала новый брак незаконным и, конечно, единственным наследником царского престола – только царевича Алексея. Обижалась за его равнодушное отношение к матери и не преминула упрекнуть в этот раз.
– Забываешь, Алешенька, мать, не пишешь ей ничего и ни посылочки, ни денег не шлешь.
– Послал деньги, – оправдывался Алексей. – Целых пятьсот рублей.
– А письмо написал?
– Опасаюсь писать.
– Чего опасаешься? Ведь она родная мать, а в немилости у тебя обретается. Хотя б и пострадать за нее пришлось, так и то было б можно. Ведь за мать, а не за кого иного, – внушала Алексею тетка.
– Что в том прибыли, ежели мне от того беда будет, а ей пользы тоже ведь не прибавится, – раздраженно возразил он.
– Твоя сыновья обязанность не должна бы давать думать о пользе либо выгоде, – угрюмясь, заметила царевна Мария и, насупившись, замолчала.
Алексей несколько смягчил голос, спросил:
– А жива матушка, ничего?.. Али – как?..
– Жива. В надежде теперь на добрый исход. Было ей самой откровение и другим, кто там ей из близких. Откровение явилось такое, что отец твой одумается, ту поганку новую заточит, а страдалицу Евдокиюшку возьмет к себе, и дети еще у них будут.
– Как так? – изумленно глядел Алексей на тетку.
– Вот как это все обернется: отец твой болеть сильно будет, – рассказывала царевна Мария, – и во время болезни смятется его душа, и придет он в Троицкий монастырь на Сергиеву память, и там родительница твоя будет же, и отец, исцелившись от болезни, возьмет ее, верную и истинную супругу свою, к себе, и смятенье его с того дня утишится. А Петербург не устоит о те дни, быть ему пусту, чего многие тоже так желают.
«Вот бы сбылось! – восторженно подумал Алексей. – Давно б ему провалиться надо, парадизу окаянному!»
После разговора о Евдокии царевна Мария перевела речь на Екатерину.
– Многие осуждают твоего отца, что он в посты мясо и другое скоромное ест, но такое не столь велик грех. Пуще, что он законную жену свою кинул. У нас архиереи дураки, нечестивцы, такое отступничество ни во что ему ставят и новую царицу-еретичку поганую особливо заздравно поминают. Даже Иов новогородский, хотя и жмется, труся, а то делает. А вон хохлы твердо знают, как подобает по божественному писанию поступать. Димитрий да Ефрем – они к тебе склонны.
– А мне, тетенька Марья, сдается, что царица Катерина ведет себя ко мне подобру, – сказал Алексей.
Царевна Мария оборвала его:
– Зачем ее хвалишь? Она тебе не родная мать, а злючая мачеха. Как ей тебе добра хотеть? Разве что своей змеиной хитростью обводит, но только ты никогда ни в чем ей не верь… Ин, ладно, голубок, давай попрощаемся, ехать надобно… Повидайся с Кикиным, он ныне в Либаве и будет рад тебя видеть.
– В Либаве? Вот хорошо! – обрадовался Алексей и, поспешно простившись с теткой, выскочил из ее кареты, чтобы скорей продолжать путь.
– Нашел мне место? – едва успев поздороваться, при встрече нетерпеливо спросил Кикина Алексей.
– Нашел. Поезжай в Вену к цесарю. Там тебя не выдадут.
– Вот спасибо! – схватил Алексей руку Кикина и крепко пожал.
– При цесарском дворе твоим защитником будет Аврам Веселовский, что нашим резидентом там пребывает. Он, как и ты, в отечество вертаться не станет, и мы одних мыслей с ним… Я тебе расскажу, как все сделалось… Сказывал Веселовский, что при цесарском дворе у него дознавались: за что-де, за какие провинности царевич наследства лишается?.. И я ему так разъяснял, что, мол, не любят его ни царь-отец, ни царица-мачеха, ни светлейший князь Меншиков, и от такой нелюбви все напасти, а не от чего иною… Просил Веселовского, чтобы так при дворе говорил. И как я уверился, что он наших мыслей и царя Петра шибко не любит, то с ним вовсе смелее стал говорить. Спросил его: как, мол, если царевич в Вене окажется, примут его?.. Он пообещал о том с канцлером Шенборном поговорить, он-де ко мне добр… К Веселовскому, стало быть… А потом сказал, что разговаривал с канцлером, – тот самого цесаря в разговоре спрашивал, как, дескать?.. И цесарь заверил, что примет тебя как родного сына… И я так чаю, что даст тебе тысячи по три гульденов в месяц, вот и станешь безбедно жить.
– Ты, Александр, в Вену для меня ездил или для чего иного?
– Никакого иного дела не было, а только твое… И ты, слышь, крепко-накрепко запомни, что скажу: ежели отец пришлет к тебе кого-нибудь, чтоб уговаривать на возврат домой, не соглашайся ни за что. Отец тебе голову отсечет. Крест – не вру! – перекрестился Кикин. – В случае чего уйди ночью один или возьми кого одного из своих, а багаж и других людей брось. Теперь отец тебя не пострижет, хотя б ты того и хотел, ему князь Василий Долгорукий приговорил, чтоб тебя держать неотлучно и с собой возить всюду, чтобы ты совсем изнемог. И отец на такой совет сказал, что так сделает.
– Отколь тебе такое известно?
– Знаю, потому и известно… Ты слушай дальше. Князь Василий твоему отцу так рассудил, что в черничестве тебе вельми покойно будет и ты сможешь его пережить. Я сильно дивлюсь, как тебя по сю пору не взяли, а к отцу теперь позван, чтоб навсегда свободы, а то и самой жизни лишился. Кроме побегу, ничем иным тебе не спастись. В Петербурге никому не ведомо, что к отцу не поедешь? – спросил Кикин.
Алексей не стал скрывать, что говорил об этом камердинеру Ивану Афанасьеву.
– С ума сошел? – воскликнул Кикин. – Кто ж тебя за язык дергал?.. – И засуетился, забеспокоился – что предпринять, дабы такого опасного свидетеля в Петербурге не было. – Пиши Афанасьеву, чтоб немедля ехал к тебе. Когда его в Петербурге не будет, то куда ты делся – никто никому не пронесет. Ведь, окромя нас двоих никто того не ведает, значит, никто там не знает, что я в этом деле причастен. А ежели Иван в Петербурге, то небезопасно. Кому-нибудь да промолвится, а там и до самого царя слух дойдет.
– Иван ко мне не поедет, – уныло сказал царевич.
– Ой, ой, ой… – схватился за голову Кикин. – Натворил делов. Вот уж истинно: язык – помело, метет что попало, – осуждающе смотрел Кикин на Алексея. – Вместо того чтоб замкнуться на все замки, раззявил рот, – не считался Кикин с царственным званием собеседника, а поносил его, как своего панибрата. Морщил лоб, нервно покусывал губы, стараясь найти выход из опасного положения, в которое поставил его Алексей. Подумал-подумал и нашел средство: – Напиши Ивану, будто у тебя с ним никаких разговоров не было, а бежать ты надумал в пути. Я приеду в Петербург, велю Ивану подать письмо князю Меншикову, будто б он, камердин, твою тайну открыл… И напиши князю Василию Долгорукому с благодарностью за любовь к тебе, – язвительно выделил Кикин последние слова. – Ежели о твоем побеге на меня какое подозрение упадет, то я объявлю твое письмо к Долгорукому и скажу, что, знать, царевич совет с ним имел, поскольку благодарит его. Поклепаю его, толсторожего. Пиши, как сказал, – повелительным тоном говорил Кикин Алексею, возбуждая у него озлобление против князя Василия, и Алексей тут же коротко написал: «Князь Василий Владимирович! Благодарствую за все ваши ко мне благодеяния, за что при моем случае должен отслужить вам».
– Я ему «отслужу», – грозил Алексей. – Будет знать, как советы отцу давать держать меня неотлучно. Либо колесовать прикажу, либо на кол сядет.
Написал Алексей подсказанное Кикиным письмо и камердинеру Ивану, стараясь загладить свою вину в разглашении тайны.
– Ты не серчай на меня, – просил Кикин. – Я от беды истинно что помрачился, сам себя плохо помню. Ты, Александр, самый лучший мой друг, таким и наперед оставайся. Первым человеком у меня станешь на все предбудущие времена.
– Эх, царевич-друг, дождаться бы нам тех времен! – вздохнул Кикин.
– Будем, Александр, дожидаться.
– Полдела, считай, ради этого сделано, – убежать тебе удалось.
– Сталоть, будем надеяться, что и остатние полдела свершатся, – улыбнулся Алексей.
Расстался царевич со своим другом и загрустил. Слезы навертывались на глаза, тоскливо теснило в груди.
Рано посчитали они, что полдела сделано. Убежал, но еще не совсем. Если и не поймают теперь же, то как примут на чужой стороне? Цесарь хотя и значится в родстве по Шарлотте-покойнице, но, в сущности, чужой человек. И все его люди – чужие. Кикин указал, куда ехать, сказал, что хорошо примут, помесячно станут деньги давать, но ведь это такая его догадка, а никакого тому верного подтверждения нет. Что будет? Как дальше быть? Одному богу ведомо.
Царевич Алексей внезапно уехал из Петербурга. Говорили, что поехал к отцу, но прошло уже немало времени, а не слышно, приехал ли он к царю и что при нем делает. Духовник протопоп Яков обращался к камердинеру царевича Ивану Афанасьеву, но тот ничего толком сказать не мог.
– Он, царевич-батюшка, жаловался мне, что отец хочет женить его паки на иноземке, – рассказывал Афанасьеву протопоп. – И не знал наш голубчик, как ему ту беду избыть. Нищету ли восприяти да с нищими скрытися до времени; отойти ли куда в монастырь и быть с чернецами или отъехать в такое царство, где приходящих приемлют и не выдают. А может-де, и не в дальнее царство, не к монахам да нищим, а податься на вольный Дон либо в леса заволжские, где раскольники укрываются, – вон ведь в каких изуверских помыслах был… И не знаю я, не ведаю, где он теперь обретается, – сокрушался отец Яков.
И вдруг какой-то неизвестный человек впотьмах сунул ему письмо. Было оно от царевича, протопоп сразу узнал его руку. Алексей писал ему: «Батюшко, изволь сказать всем, чтобы меня не искали и ко мне никуда не писали. И сам не изволь писать ко мне для того, что не изволишь ведать, где я. Помолись, чтоб поскорей то свершилось, чего мы ждем, а чаю, что не умедлится, – намекал царевич на отцовскую смерть, и протопоп понял это. – Сие письмо не изволь казать никому, а узнал ты про меня будто бы сам от себя, гаданьем либо сонным виденьем, и чтоб все сие было тайно».
X
Служебные обязанности камер-юнкера Видима Монса не были определены, но в его руки перешло многое из того, что разделено было прежде между другими придворными.
Немало сел и деревень подарил царь Петр любимой своей супруге Катеринушке, и она, хозяйка тех поместий, поручала Монсу управление ими.
– Вилим, как тебе взглянется, так те дела и веди. Я же не разберусь, что приказчики пишут. Коли приметишь вранье за ними, то сам и наказывай их. Моим именем действуй.
– Как мне благодарить тебя, Катрин, за такое доверие? – умилялся он и целовал ее руки.
– Вилим, ты же мне не чужой, – умилялась и она его преданности.
Под особым покровительством государыни царицы были некоторые монастыри, и настоятели тех обителей присылали Монсу, главному придворному управителю, отчеты о монастырских доходах и расходах. В прихожей, а то и в сенях его канцелярии дожидались своей череды быть допущенными для доклада старосты сел и деревень, казначеи или сами игумены монастырей, чтобы при посредстве Видима Ивановича испросить у государыни той или иной милости, и оказывалось, что Вилим Иванович многое решал своей властью.
– Батюшка, заступник ты наш, – кланялись низким поясным поклоном молодому человеку седовласые старцы.
И как же благодарны были ему те просители, дела которых разрешались успешно! Ведь не сведешь все к одной словесной благодарности, – разве они, просители, недогадливые? Нужно, чтобы приятная память и дружественное расположение на предбудущее были. Задобрить правителя следовало и тем людям, просьбы которых оставались пока безуспешными.
Если перечислить все, чем приходилось повседневно ведать хлопотливому Вилиму Монсу, то стало бы на удивленье, как он во всех делах успевал. Кого следовало в ведомство государыни на службу принять, жалованье и кормовое довольство назначить, а кого с места согнать да еще и полагающуюся за допущенный проступок незамедлительную расправу произвести; рассудить спорные дрязги между монахинями и настоятельницами тех или иных обителей, словно он, Вилим Иванович, в архимандритском чине предстоял перед ними, и потому его слово было непререкаемо; тех надо наградой, вспомоществованием наделить, а этих – под тюремный караул или на пыточный двор отправить; проявить заботу по устройству праздничных гуляний, до которых государыня Екатерина Алексеевна большая охотница; поспевать собирать разные необычные и куриозно-потешные новости, чтобы ими развлечь государыню при ежеутреннем или ежевечернем докладе; успеть просмотреть челобитные, с коими различных чинов и званий подданные обращались к всемилостивейшей государыне, да глядеть, все ли челобитные написаны на гербовой орленой бумаге; не запускать переписку с заграничными негоциантами, поставщиками изделий и товаров ко двору государыни и ведаться с ее портнихами по заказу платьев. Ведь это только его величество царь-государь Петр Алексеевич в одном и том же камзоле невесть сколь годов ходит и даже нисколько не принарядился для ради своего заграничного путешествия, так неужто и ей, государыне, такому же обычаю следовать, в чем-нибудь сермяжном, домотканом ходить? Ныне, слава богу, в европейских столицах – в Вене, в Париже – одно одеяние моднее другого шьется, и надобно тому следовать.
Ведал Вилим Монс также казной и драгоценностями ее величества. Иной раз как белка в колесе крутился, едва поспевая со всеми делами, и в то же самое время должен был мигом откликаться на зов своей госпожи, являясь перед ее очи собственной персоной.
– Вилим Иванович, государыня к себе кличет.
И он, бросив все, бежит к ней.
– Вилим, мне очень скучно, а ты все где-то бегаешь.
– Ах, Катрин, если… Кха!.. Кхе!.. – притворно кашляет он и поспешно громко произносит: – Картина, картина, да… Будет исполнено, ваше величество, – кланяется он и уходит.
«Какая картина? – недоумевает в первую минуту она. – А-а, это – чтобы скрыть, как меня называл: Катрина – картина». И улыбается его сообразительности. Только, кажется, напрасно он чего-то опасался, никого поблизости нет, а ему показалось… Да, к сожалению, им приходится скрывать свои отношения. Не обоймешь же его при ком-нибудь, не подставишь губы для поцелуя.
На торжественных обедах, балах и маскарадах всегда веселый, находчивый и общительный камер-юнкер Монс развлекает разговорами государыню и окружающих ее статс-дам, – это тоже является его обязанностью, и он с этим всегда успешно справляется; каждый шаг, каждое слово пленительного камер-юнкера сопровождается улыбками его обожательниц. Ах, как они завидовали государыне иметь близким к сердцу такого «галана», – ей, царице, конечно, доступно все. А что Вилим Монс безотказно владел ее сердцем, можно было судить по тому, какое необыкновенное значение имел при дворе. Его сила и власть признавались и знатными придворными, сведущими во многих тайных делах, и самыми последними служителями, – все понимали, откуда пробивался источник его славы, – от безмерной любви к нему государыни.
У нее до Вилима Ивановича был вовсе молоденький «галан» Петя Балк. Будучи совсем еще юнцом, служил он в воронежском полку и за участие в битве под Лесной получил чин гвардии лейтенанта, а потом, через несколько лет, по указу царя «употреблен в дворцовой службе при ее величестве». Государыня царица с первых же дней стала ласкова к тому лейтенанту, и он, вельми красивый и приятный молодой человек, сделался тогда довереннейшим из всех ее приближенных.
Что греха таить, ведь и она, Екатерина, Евина дочка, со всеми ее склонностями. По характеру своему тяготилась быть приверженной к одному мил-сердечному другу, а склонна была общаться и с другими услужливыми молодцами, помогавшими рассеивать ее скуку. А как было ей не скучать, когда самого «хозяина» государя Петра Алексеича приходилось видеть лишь изредка? Он почти всегда в дальних или ближних отъездах по своим военным и другим государственным делам, а она ведь не обрекала себя на затворничество. Ныне вон даже монашки в своих обителях стараются иметь себе некий плезир, что означает удовольствие.
Петя… Петр Федорович Балк не больше года пробыл при ней, когда на смену ему явился Вилим Иванович Монс, и так удивительно совпало, что им, родственникам, привелось повстречаться у государыни. Петр Балк приводился родным племянником Вилиму Монсу, был сыном его сестры Матрены Ивановны. И еще вышло так, что они как бы вдвойне породнились благодаря их близости к государыне Екатерине. Вилим несколько затмил своего племянника, и царица, в благодарность за старания при прошлых услугах, посватала Петра Балка за дочь одного из богатых чиновных людей, господина Полибина.
Постоянные хлопоты Монса вознаграждались тем, что он был распорядителем больших денежных средств и мог кое-что из них умыкать в свою пользу. Вскоре он уже позабыл о тех днях своего прошлого, когда в кармане у него лежал тощий, а то и совершенно пустой кошелек. Уже не просто достаток, а подлинное богатство пришло к нему. И тщеславие удовлетворялось с лихвой почитанием и заискиванием перед ним всех нуждавшихся в его покровительстве и посредничестве при обращении к государыне. Кто мог быть счастливее еще недавно безвестного Вилима Монса и сравниваться с ним? Можно было камер-юнкеру гордо носить свою голову.
Обогащение началось с памятного ему, несколько потешного дня, когда к нему обратилась весьма не знатного рода просительница исхлопотать для нее с мужем подряд на поставку свечей для освещения петербургских казенных присутственных мест, а также хоро́м высокознатных господ, вкупе с покоями их величеств. Для лучшего «старательства» при хлопотах о таком подряде подарила просительница его высокой милости, Вилиму Ивановичу, небольшую сулеечку с уложенными на душистой травяной подстилочке меленькими рыжичками.
– Грибы, что ли?
– Соблаговоли, государь-батюшка, принять и отведать сих рыжичков. Покушай их на свое доброе здоровье и посетовать на нас за них не извольте.
Не обратил он никакого внимания на ту сулеечку. повязанную чистой тряпицей, даже брезгливо отодвинул ее от себя, а потом, когда посетительница отбыла, у него вдруг слюна во рту набежала, захотелось отведать этих – либо соленых, либо маринованных – меленьких рыжичков, Сорвал тряпицу, а в сулеечке оказались золотые монеты. Посмеялся Монс прокудливой бабьей выдумке и, будучи в хорошем расположении, без промедления объявил ту бабу с ее мужем поставщиками свечного припаса. Ради шутейного казуса рассказал об этом Екатерине, и она тоже посмеялась столь безобидному прохиндейству просительницы.
Вскоре деятельной помощницей Монсу в сношениях с просителями-посетителями явилась его родная сестра Матрена Ивановна, мать того Петра Балка. Прослужив несколько месяцев гофмейстершею при дворе дочери царицы Прасковьи – Екатерины Ивановны, герцогини мекленбургской, Матрена Ивановна пожаловалась братцу Вилиму, что «одолжилась на этой службе многими долгами», и Вилим определил ее главной фрейлиной к царице Екатерине Алексеевне. Едва обосновавшись на новом месте, Матрена не замедлила попросить государыню о пожаловании ей поместья под городом Оршей и, когда получила его, попросила еще в Козельском уезде два сельца с приселками, кои остались после умершего их хозяина думного дьяка Митрофана Ковачева, а в Дерптском уезде – мызу, потому-де что ею владели прежние коменданты Дерпта, а муж ее, Матрены Ивановны, Федор Балк, был в Дерпте комендантом в самое последнее время.
Немало сел и деревень подарил царь Петр любимой своей супруге Катеринушке, и она, хозяйка тех поместий, поручала Монсу управление ими.
– Вилим, как тебе взглянется, так те дела и веди. Я же не разберусь, что приказчики пишут. Коли приметишь вранье за ними, то сам и наказывай их. Моим именем действуй.
– Как мне благодарить тебя, Катрин, за такое доверие? – умилялся он и целовал ее руки.
– Вилим, ты же мне не чужой, – умилялась и она его преданности.
Под особым покровительством государыни царицы были некоторые монастыри, и настоятели тех обителей присылали Монсу, главному придворному управителю, отчеты о монастырских доходах и расходах. В прихожей, а то и в сенях его канцелярии дожидались своей череды быть допущенными для доклада старосты сел и деревень, казначеи или сами игумены монастырей, чтобы при посредстве Видима Ивановича испросить у государыни той или иной милости, и оказывалось, что Вилим Иванович многое решал своей властью.
– Батюшка, заступник ты наш, – кланялись низким поясным поклоном молодому человеку седовласые старцы.
И как же благодарны были ему те просители, дела которых разрешались успешно! Ведь не сведешь все к одной словесной благодарности, – разве они, просители, недогадливые? Нужно, чтобы приятная память и дружественное расположение на предбудущее были. Задобрить правителя следовало и тем людям, просьбы которых оставались пока безуспешными.
Если перечислить все, чем приходилось повседневно ведать хлопотливому Вилиму Монсу, то стало бы на удивленье, как он во всех делах успевал. Кого следовало в ведомство государыни на службу принять, жалованье и кормовое довольство назначить, а кого с места согнать да еще и полагающуюся за допущенный проступок незамедлительную расправу произвести; рассудить спорные дрязги между монахинями и настоятельницами тех или иных обителей, словно он, Вилим Иванович, в архимандритском чине предстоял перед ними, и потому его слово было непререкаемо; тех надо наградой, вспомоществованием наделить, а этих – под тюремный караул или на пыточный двор отправить; проявить заботу по устройству праздничных гуляний, до которых государыня Екатерина Алексеевна большая охотница; поспевать собирать разные необычные и куриозно-потешные новости, чтобы ими развлечь государыню при ежеутреннем или ежевечернем докладе; успеть просмотреть челобитные, с коими различных чинов и званий подданные обращались к всемилостивейшей государыне, да глядеть, все ли челобитные написаны на гербовой орленой бумаге; не запускать переписку с заграничными негоциантами, поставщиками изделий и товаров ко двору государыни и ведаться с ее портнихами по заказу платьев. Ведь это только его величество царь-государь Петр Алексеевич в одном и том же камзоле невесть сколь годов ходит и даже нисколько не принарядился для ради своего заграничного путешествия, так неужто и ей, государыне, такому же обычаю следовать, в чем-нибудь сермяжном, домотканом ходить? Ныне, слава богу, в европейских столицах – в Вене, в Париже – одно одеяние моднее другого шьется, и надобно тому следовать.
Ведал Вилим Монс также казной и драгоценностями ее величества. Иной раз как белка в колесе крутился, едва поспевая со всеми делами, и в то же самое время должен был мигом откликаться на зов своей госпожи, являясь перед ее очи собственной персоной.
– Вилим Иванович, государыня к себе кличет.
И он, бросив все, бежит к ней.
– Вилим, мне очень скучно, а ты все где-то бегаешь.
– Ах, Катрин, если… Кха!.. Кхе!.. – притворно кашляет он и поспешно громко произносит: – Картина, картина, да… Будет исполнено, ваше величество, – кланяется он и уходит.
«Какая картина? – недоумевает в первую минуту она. – А-а, это – чтобы скрыть, как меня называл: Катрина – картина». И улыбается его сообразительности. Только, кажется, напрасно он чего-то опасался, никого поблизости нет, а ему показалось… Да, к сожалению, им приходится скрывать свои отношения. Не обоймешь же его при ком-нибудь, не подставишь губы для поцелуя.
На торжественных обедах, балах и маскарадах всегда веселый, находчивый и общительный камер-юнкер Монс развлекает разговорами государыню и окружающих ее статс-дам, – это тоже является его обязанностью, и он с этим всегда успешно справляется; каждый шаг, каждое слово пленительного камер-юнкера сопровождается улыбками его обожательниц. Ах, как они завидовали государыне иметь близким к сердцу такого «галана», – ей, царице, конечно, доступно все. А что Вилим Монс безотказно владел ее сердцем, можно было судить по тому, какое необыкновенное значение имел при дворе. Его сила и власть признавались и знатными придворными, сведущими во многих тайных делах, и самыми последними служителями, – все понимали, откуда пробивался источник его славы, – от безмерной любви к нему государыни.
У нее до Вилима Ивановича был вовсе молоденький «галан» Петя Балк. Будучи совсем еще юнцом, служил он в воронежском полку и за участие в битве под Лесной получил чин гвардии лейтенанта, а потом, через несколько лет, по указу царя «употреблен в дворцовой службе при ее величестве». Государыня царица с первых же дней стала ласкова к тому лейтенанту, и он, вельми красивый и приятный молодой человек, сделался тогда довереннейшим из всех ее приближенных.
Что греха таить, ведь и она, Екатерина, Евина дочка, со всеми ее склонностями. По характеру своему тяготилась быть приверженной к одному мил-сердечному другу, а склонна была общаться и с другими услужливыми молодцами, помогавшими рассеивать ее скуку. А как было ей не скучать, когда самого «хозяина» государя Петра Алексеича приходилось видеть лишь изредка? Он почти всегда в дальних или ближних отъездах по своим военным и другим государственным делам, а она ведь не обрекала себя на затворничество. Ныне вон даже монашки в своих обителях стараются иметь себе некий плезир, что означает удовольствие.
Петя… Петр Федорович Балк не больше года пробыл при ней, когда на смену ему явился Вилим Иванович Монс, и так удивительно совпало, что им, родственникам, привелось повстречаться у государыни. Петр Балк приводился родным племянником Вилиму Монсу, был сыном его сестры Матрены Ивановны. И еще вышло так, что они как бы вдвойне породнились благодаря их близости к государыне Екатерине. Вилим несколько затмил своего племянника, и царица, в благодарность за старания при прошлых услугах, посватала Петра Балка за дочь одного из богатых чиновных людей, господина Полибина.
Постоянные хлопоты Монса вознаграждались тем, что он был распорядителем больших денежных средств и мог кое-что из них умыкать в свою пользу. Вскоре он уже позабыл о тех днях своего прошлого, когда в кармане у него лежал тощий, а то и совершенно пустой кошелек. Уже не просто достаток, а подлинное богатство пришло к нему. И тщеславие удовлетворялось с лихвой почитанием и заискиванием перед ним всех нуждавшихся в его покровительстве и посредничестве при обращении к государыне. Кто мог быть счастливее еще недавно безвестного Вилима Монса и сравниваться с ним? Можно было камер-юнкеру гордо носить свою голову.
Обогащение началось с памятного ему, несколько потешного дня, когда к нему обратилась весьма не знатного рода просительница исхлопотать для нее с мужем подряд на поставку свечей для освещения петербургских казенных присутственных мест, а также хоро́м высокознатных господ, вкупе с покоями их величеств. Для лучшего «старательства» при хлопотах о таком подряде подарила просительница его высокой милости, Вилиму Ивановичу, небольшую сулеечку с уложенными на душистой травяной подстилочке меленькими рыжичками.
– Грибы, что ли?
– Соблаговоли, государь-батюшка, принять и отведать сих рыжичков. Покушай их на свое доброе здоровье и посетовать на нас за них не извольте.
Не обратил он никакого внимания на ту сулеечку. повязанную чистой тряпицей, даже брезгливо отодвинул ее от себя, а потом, когда посетительница отбыла, у него вдруг слюна во рту набежала, захотелось отведать этих – либо соленых, либо маринованных – меленьких рыжичков, Сорвал тряпицу, а в сулеечке оказались золотые монеты. Посмеялся Монс прокудливой бабьей выдумке и, будучи в хорошем расположении, без промедления объявил ту бабу с ее мужем поставщиками свечного припаса. Ради шутейного казуса рассказал об этом Екатерине, и она тоже посмеялась столь безобидному прохиндейству просительницы.
Вскоре деятельной помощницей Монсу в сношениях с просителями-посетителями явилась его родная сестра Матрена Ивановна, мать того Петра Балка. Прослужив несколько месяцев гофмейстершею при дворе дочери царицы Прасковьи – Екатерины Ивановны, герцогини мекленбургской, Матрена Ивановна пожаловалась братцу Вилиму, что «одолжилась на этой службе многими долгами», и Вилим определил ее главной фрейлиной к царице Екатерине Алексеевне. Едва обосновавшись на новом месте, Матрена не замедлила попросить государыню о пожаловании ей поместья под городом Оршей и, когда получила его, попросила еще в Козельском уезде два сельца с приселками, кои остались после умершего их хозяина думного дьяка Митрофана Ковачева, а в Дерптском уезде – мызу, потому-де что ею владели прежние коменданты Дерпта, а муж ее, Матрены Ивановны, Федор Балк, был в Дерпте комендантом в самое последнее время.