Страница:
– Добро, – удовлетворенно кивнул Петр. – Про ветры что знаешь?
– По своим направлениям ветры именуются странами света, для чего овидь делится на тридцать две части, по осьми в четверти. А в постоянстве ветры нарекаются – посатный, или полосовой, вандулук, шаткий, или переходный, а то – круговой, или заверть.
– Полоскался сам под завертью?
– Случалось, царское ваше величество.
– А зачем солнце заходит в море, знаешь?
Ученик задумался, как бы пояснее ответить, и Петр сам же шутливо пояснил:
– Чтобы умыться и лучи посветлить… Ну, а когда не спят ветры, то… – выжидая ответа, примолк он.
– .. то… то не спит и море, – не очень уверенно произнес ученик.
– Не спит и оно, – подтвердил царь. – И всегда помнить надо: идучи морем, непогоды не брани и тиха не хвали… Учись, малый, дальше с похвальным старанием и достигнешь чинов. Как зовут тебя?
– Михайло Пропотеев.
– Годов сколь?
– Семнадцать.
– Все твое – впереди. Глядишь, к двадцати годам имя с отчеством будет. Достигай того, – напутствовал юнца Петр. – А родом откуда?
– Из Серпухова.
– Так… – раздумчиво молвил царь. – А ответь мне еще, что будет в мачте стенгою и что – бромстенгою?
Но ответить на это гардемарину Михаилу Пропотееву не пришлось. В комнату быстро вошел кабинет-секретарь Алексей Макаров и подал царю срочно доставленное письмо. Прочитал письмо Петр, и радостно засветились его глаза. Сообщалось, что остановившаяся в своем заграничном путешествии в городе Везеле государыня Екатерина Алексеевна родила сына, царевича Павла.
Экзаменовать Петр перестал, пожелав молодцам-гардемаринам получить звание мичманов, и отпустил их.
В ответ на радостную весть он писал жене: «Зело радостное твое писание получил, в котором объявляешь, что господь бог нас так обрадовал, что и другова рекрута даровал», – имел в виду Петр первого «рекрута» царевича Петра, родившегося у Екатерины в 1715 году. Но на другой день пришла новая, уже печальная весть, что новорожденный царевич Павел скончался.
VI
VII
– По своим направлениям ветры именуются странами света, для чего овидь делится на тридцать две части, по осьми в четверти. А в постоянстве ветры нарекаются – посатный, или полосовой, вандулук, шаткий, или переходный, а то – круговой, или заверть.
– Полоскался сам под завертью?
– Случалось, царское ваше величество.
– А зачем солнце заходит в море, знаешь?
Ученик задумался, как бы пояснее ответить, и Петр сам же шутливо пояснил:
– Чтобы умыться и лучи посветлить… Ну, а когда не спят ветры, то… – выжидая ответа, примолк он.
– .. то… то не спит и море, – не очень уверенно произнес ученик.
– Не спит и оно, – подтвердил царь. – И всегда помнить надо: идучи морем, непогоды не брани и тиха не хвали… Учись, малый, дальше с похвальным старанием и достигнешь чинов. Как зовут тебя?
– Михайло Пропотеев.
– Годов сколь?
– Семнадцать.
– Все твое – впереди. Глядишь, к двадцати годам имя с отчеством будет. Достигай того, – напутствовал юнца Петр. – А родом откуда?
– Из Серпухова.
– Так… – раздумчиво молвил царь. – А ответь мне еще, что будет в мачте стенгою и что – бромстенгою?
Но ответить на это гардемарину Михаилу Пропотееву не пришлось. В комнату быстро вошел кабинет-секретарь Алексей Макаров и подал царю срочно доставленное письмо. Прочитал письмо Петр, и радостно засветились его глаза. Сообщалось, что остановившаяся в своем заграничном путешествии в городе Везеле государыня Екатерина Алексеевна родила сына, царевича Павла.
Экзаменовать Петр перестал, пожелав молодцам-гардемаринам получить звание мичманов, и отпустил их.
В ответ на радостную весть он писал жене: «Зело радостное твое писание получил, в котором объявляешь, что господь бог нас так обрадовал, что и другова рекрута даровал», – имел в виду Петр первого «рекрута» царевича Петра, родившегося у Екатерины в 1715 году. Но на другой день пришла новая, уже печальная весть, что новорожденный царевич Павел скончался.
VI
Помня о том, что Шарлотта, преждевременно поднявшись после родов, поплатилась за это жизнью, Екатерина, даже чувствуя себя уже совершенно здоровой, все еще продолжала находиться в постели, пока врачи не сказали, что дальнейшая ее неподвижность может повредить здоровью.
Умер новорожденный царевич Павел, ну и бог с ним. Ребенок – лишняя тягость, гораздо спокойнее и легче без него. Досточтимые везельские вельможи хотят в ее честь устроить танцевальный бал, и она будет на нем в новомодном, голоплечем, почти с открытой грудью платье, а у нее молоко бы сквозь лиф просачивалось, – вот бы какой конфуз вышел! Хорошо, что теперь оно уже полностью перегорело, а то ведь как коровье вымя каждая грудь была. Теперь осталась во всей фигуре приятная женская солидность, столь прельщающая мужчин, и это очень хорошо.
– Вилим Иванович, вас государыня зовет, – приоткрыла дверь в комнату Монса миловидная придворная девка, по-теперешнему – фрейлина, и слегка посторонилась, пропуская его.
Он, будто невзначай, задел ее плечом и уже с явным умыслом ущипнул за бок.
– Ой, Вилим Иванович… – польщенная таким вниманием, полузадохнулась от счастья фрейлина.
С появлением в свите ее величества государыни Екатерины Алексеевны молодого, красивого камер-юнкера не одна эта фрейлина потеряла покой.
Вилим Монс проходил через ряд смежных комнат, называемых анфиладой, и приближался к покоям государыни, по-теперешнему – к ее будуару, когда услышал вдруг звуки музыки. Что это?.. Кто играет?..
– Смотрите, Вилим, что мне государь прислал, – с улыбкой встретила Монса Екатерина, крутившая ручку музыкальной шкатулки.
Она стала быстрее крутить ручку, и участились музыкальные ритмы, стремительней разносился будто повеселевший наигрыш, а замедлялось вращение – и замирала словно бы уставшая музыка.
Около Екатерины стояла горничная девка Фиска, по-теперешнему фрейлина фрау Анфиса, и с изумлением смотрела на чудодейственную шкатулку.
– Сама, слышь, играет. Сама!
Екатерина передала ей шкатулку, показала, как нужно крутить красиво изогнутую ручку, и повернула голову к Монсу.
– Под нее можно танцевать, – сказала она и сделала несколько плавных движений.
Комната заполнилась слаженными танцевальными наигрышами.
– Вилим, вы имеете возможность пригласить даму, – слегка подалась к нему Екатерина.
Монс приложил руку к сердцу, с изысканной учтивостью благодарно поклонился и замер в ожидании. Дама, благосклонно улыбаясь, положила руку на его плечо.
Кавалер был очень внимательным, боялся сделать какое-либо неловкое движение и вызвать осуждающий взгляд своей царственной дамы. Не наступить бы ей на ногу, не сжать больно руку, но и не ослабить пальцев, готовых как бы поддерживать и оберегать ее; надо стараться держать себя вроде бы на едва приметном, почтительном отдалении, подчеркивая тем свою раболепность перед ее непреложным величием, но и не дать повода заподозрить, что он, сторонясь, будто чуждается ее. Они кружились, переходили с места на место, отдалялись и снова приближались друг к другу.
– Мне кажется, Вилим, что вам следует быть значительно ближе к даме, а не останавливаться в стороне, – сказала по-немецки Екатерина, чтобы ее слова не могли быть поняты фрау Анфисой, и Вилим тоже по-немецки ответил:
– Я всегда и весь ваш.
– Надеюсь, что это не только слова, – лукаво посмотрела на него Екатерина.
– О да… нет… не только, да… – спутался взволнованный Монс. И она еще раз благосклонно улыбнулась ему.
– Мне очень приятно быть с вами, Вилим.
– Я безмерно счастлив слышать такое.
И музыка так удачно приглушала их голоса. Горничная девка Фиска, то бишь фрау Анфиса, все крутила и крутила ручку музыкальной шкатулки, а они все танцевали и танцевали, стараясь друг от друга не отдаляться.
«Будет счастье постоянным или нет?.. Хорошо ли, что завел дружбу с той особою?..»
Ответы на эти вопросы следовало получить у «тридцати шести судей», высказывания коих помещены на страницах гадательной книги.
Для более верного испытания судьбы Вилим Монс прижмуривал глаза, отворачивался от книги и, наугад раскрывая ее, вслепую указывал себе пальцем, какие строчки надлежит читать в ответ на заданный волнующий вопрос.
«Судьи» гласят ему с книжной страницы, например, о том, «чтоб он не вспоминал о прошлом: там он увидит снова страх и нужду, зато в настоящем ему многое благоприятствует». Вроде бы страха и особой нужды у него в прошлом не было и данным изречением можно смело пренебречь, а вот то, что «в настоящем многое благоприятствует», – это соответствует действительности, такое следует запомнить и принять. Для ради подкрепления сего вещания надо так же наугад открыть еще одну страницу. Монс впивается взглядом в другие указанные пальцем строчки, и «судьи» говорят ему: «Будешь иметь не одну, а несколько жен, станешь настоящим волокитой, и успех увенчает твои волокитства». Можно отвергнуть сказанное о женах, – ни одна из них не нужна, а то, что волокитству будет сопутствовать успех, – такое знать приятно.
Еще и еще гадает Монс, но получает ответы противоречивые или совсем не соответственные заданным вопросам. «Судьи» пророчат: «ты будешь отменный гений», – и сие чудесно, замечательно!.. А дальше?.. «Недолго проживешь и скончаешь дни в неизлечимой болезни», – вздорное, совсем не нужное пророчество. А вот – прекрасное: «Достигнешь великих почестей и большого богатства». Как это хорошо! Еще, еще бы такое же! Но гадательная книга вещает уже об ином: «Когда откроешь свою тайну другому или третьему лицу, то и другие все ее узнают». Это и без гадания известно. Надобно побольше узнать о ней, о той особе… Ага! Вот, кажется, что надо: «Особа, про которую хочешь узнать, слишком хитра и коварна. Она тебе верна и любит от всего сердца, но может изменить». И тут же, в следующей строчке: «Она хочет сначала испытать, будешь ли ты сам постоянным». – «Нет, – восклицает судья Орфей, – твои надежды тщетны!»
Путается Монс в своих гаданиях. Листы книги потрепаны, засалены; по всему видно, что хозяин часто обращался к ней, досадуя на противоречивость предсказаний.
Гаданий явно недостаточно. Нужно колдовством наверняка приворожить к себе особу. Говорят, для этого нужна какая-то трава с белыми прожилками, растущая на взгорьях. Надо нарвать ее и допытаться, как и что на ней настаивать, в какой напиток добавлять особе, чтобы она была всегда покорной.
Перстни, что нанизаны на пальцах Монса, имеют свою чудодейственную силу, это, слава богу, уже давно проверено. Вот этот, сделанный из чистого золота, – перстень премудрости. Кто его носит, может что угодно говорить, и его всякому приятно будет слушать, а особливо персонам женского полу. Очень важен и перстень оловянный, хоть он и невзрачен на вид, но кто его носит, будет иметь и серебро и злато. На безымянном пальце перстень-талисман «для одоления всяческих противностей». И, конечно, самый главный – перстень любви, о котором говорится: «кто сей перстень имеет, тот должен употреблять его силу мудро, понеже можно много зла оным учинить. Так, например, кто оным перстнем к женской персоне прикоснется, та его полюбит и учинит все то, что человек желает». И это оправдалось. Особа после танца подарила свой первый, царственно-горячий поцелуй и не отняла руки, когда он, Вилим, с потайным значением крепко пожимал ее.
Приятель Вилима Монса камер-юнкер Шепелев прислал ему сюда, в Везель, письмо, в котором говорил: «Дорогой друг Вилим, ты велел нашей небезызвестной псовке-карлице сказать, чтобы она себя поберегла для вас. Воистину, мой государь, оная псовка-карлица никак не для тебя теперь содержится, а больше для нас, о чем вы уже известны, какая у нас с нею имеет быть любовь. Впредь ты уж больше в своих письмах не изволь упоминать ее, но прошу вас, моего любезного друга, на будущее время не оставлять нас в своей доброжелательной любви».
Теперь даже смешно вспоминать о псовке-карлице, когда в предмете любви имеется первейшая в сем свете дама, и не только о карлице, но и обо всех прочих метрессках следует забыть. Придется охладить свою прежнюю пылкую влюбчивость и прекратить ухаживание разом за несколькими красотками, хотя он и держал свои любовные дела в строгой тайне. Каждую уверял в постоянстве своих чувств: «и хотя говорят, что ничего нет вечного на свете, но моя любовь к тебе была, есть и останется навечно неизменной… Ах, мое сердце с твоим всегда едино, и горе только в том, что редко с тобой вижусь».
В его записной книжке отдельные слова и целые фразы, как заготовки, предназначаемые для будущих посланий: «О, Амалия! Мое сердце ранено тобой… Люблю, всегда люблю… Влюблен в тебя до самой смерти… О!.. О, счастье!.. Разлуку ненавижу!..»
В придворном обществе Монса всегда ждали улыбки его многочисленных поклонниц. «Ах, кто опутан узами любви, тот не может от них освободиться, – проникновенно говорил постоянно влюбленный камер-юнкер. – И кто хочет противиться любви, тот делает ее путы еще более крепкими. Но кто хочет быть разумным, тот держит любовь в тайне. К чему другим знать о том, что двое влюбленных целовались?..» И этими правилами предосторожности он пользовался с большим успехом, а потому скорее и вернее мог рассчитывать на сердечные победы.
Любовные цидулки переправлялись Вилиму от обожательниц при содействии его сестры Матрены. «Посылаю вам, братец, письмо, о котором вы известны, от кого оное, и уведомьте меня, какой ответ от вас будет», – писала Матрена братцу.
Среди придворных было немало привлекательных дам и девиц, и иные из них представлялись влюбчивому взору камер-юнкера безупречными красавицами: княгиня Кантемир, оказавшаяся даже предметом временного увлечения царя Петра; княгиня Черкасская, фрейлина Мария Гамильтон и всегда угодливая Анна Крамер, – словом, от знатнейших персон до вчерашних придворных девок, ставших фрейлинами, мог находить Вилим Монс предметы своего обожания. Знающим немецкий язык он писал по-немецки, а российским красоткам выводил русские слова латинскими литерами, – такая грамота называлась «слободским языком» – по Немецкой слободе в Москве. Русской грамоты Монс не разумел.
«Сердечное мое сокровище, небесный ангел и купидон со стрелами, желаю веселого, доброго вечера. Я хотел бы знать, почему не прислала мне последнего поцелуя? – писал Вилим очередной своей возлюбленной. – Если б я знал, что ты мне не верна, то покинул бы жизнь и предал себя горькой смерти. Остаюсь, мой ангел, верным тебе по гроб».
Но не успевал заметить Монс, что пронзенное стрелой купидона его кровоточившее сердце уже зажило, и он легко расставался со своей метрессой, обращая вздохи и любовные признания к другой. Отвергнутая метресса печалилась и начинала ревновать, но так случалось в жизни во все времена и не с ней одной. Можно, пожалуй, несколько успокоить огорченную: «Не извольте за противное принять, что я не буду к вам ради некоторой причины, но напрасно полагаете, что я амур с герцогинею курляндской продолжать имею и снова ездил к ней, и я сие от вас приемлить не могу». И тут же писал другой красавице: «Здравствуй, моя радость светлая! Кланяюся на письмо и на верное сердце ваше. И как я прочел письмо от вашей милости, то не мог удержать слез своих от жалости, что ваша милость пребывает в печали и так сердечно желаешь получить мое письмо к тебе. Ах, счастье мое нечаянное! Рад бы я радоваться об сей счастливой фортуне, только не могу я для того, что сердце мое стиснуто так, что невозможно вытерпеть, и слез в себе удержать не могу. Я плакал о том, что ваше сердце рудой облилось, как та присланная тобой красная лента облита была слезами. Ах, печальны мне эти вести от вашей милости, да и печальнее всего мне то, что ваша милость на веру держишь, будто мое сердце в радости, а не в тоске по вашей милости. И я бы рад был повседневно писать к тебе, только истинно не могу, и не знаю, как зачать писать о великой моей любви без опаски, чтобы не пронеслось к людям и не дать им знать про наше тайное обхождение. И коли желаешь, ваша милость, чтобы нам называть друг друга „радостью“, так мы и должны один другого обрадовать, а не опечалить. Верь, что я вашей милости раб и на сем свете верный только тебе одной, моей радости сердечной. Прими мое сердце своими белыми руками. Прости, радость моя, со всего света любимая».
И у Монса вырывались из души сочиненные им стихи:
Умер новорожденный царевич Павел, ну и бог с ним. Ребенок – лишняя тягость, гораздо спокойнее и легче без него. Досточтимые везельские вельможи хотят в ее честь устроить танцевальный бал, и она будет на нем в новомодном, голоплечем, почти с открытой грудью платье, а у нее молоко бы сквозь лиф просачивалось, – вот бы какой конфуз вышел! Хорошо, что теперь оно уже полностью перегорело, а то ведь как коровье вымя каждая грудь была. Теперь осталась во всей фигуре приятная женская солидность, столь прельщающая мужчин, и это очень хорошо.
– Вилим Иванович, вас государыня зовет, – приоткрыла дверь в комнату Монса миловидная придворная девка, по-теперешнему – фрейлина, и слегка посторонилась, пропуская его.
Он, будто невзначай, задел ее плечом и уже с явным умыслом ущипнул за бок.
– Ой, Вилим Иванович… – польщенная таким вниманием, полузадохнулась от счастья фрейлина.
С появлением в свите ее величества государыни Екатерины Алексеевны молодого, красивого камер-юнкера не одна эта фрейлина потеряла покой.
Вилим Монс проходил через ряд смежных комнат, называемых анфиладой, и приближался к покоям государыни, по-теперешнему – к ее будуару, когда услышал вдруг звуки музыки. Что это?.. Кто играет?..
– Смотрите, Вилим, что мне государь прислал, – с улыбкой встретила Монса Екатерина, крутившая ручку музыкальной шкатулки.
Она стала быстрее крутить ручку, и участились музыкальные ритмы, стремительней разносился будто повеселевший наигрыш, а замедлялось вращение – и замирала словно бы уставшая музыка.
Около Екатерины стояла горничная девка Фиска, по-теперешнему фрейлина фрау Анфиса, и с изумлением смотрела на чудодейственную шкатулку.
– Сама, слышь, играет. Сама!
Екатерина передала ей шкатулку, показала, как нужно крутить красиво изогнутую ручку, и повернула голову к Монсу.
– Под нее можно танцевать, – сказала она и сделала несколько плавных движений.
Комната заполнилась слаженными танцевальными наигрышами.
– Вилим, вы имеете возможность пригласить даму, – слегка подалась к нему Екатерина.
Монс приложил руку к сердцу, с изысканной учтивостью благодарно поклонился и замер в ожидании. Дама, благосклонно улыбаясь, положила руку на его плечо.
Кавалер был очень внимательным, боялся сделать какое-либо неловкое движение и вызвать осуждающий взгляд своей царственной дамы. Не наступить бы ей на ногу, не сжать больно руку, но и не ослабить пальцев, готовых как бы поддерживать и оберегать ее; надо стараться держать себя вроде бы на едва приметном, почтительном отдалении, подчеркивая тем свою раболепность перед ее непреложным величием, но и не дать повода заподозрить, что он, сторонясь, будто чуждается ее. Они кружились, переходили с места на место, отдалялись и снова приближались друг к другу.
– Мне кажется, Вилим, что вам следует быть значительно ближе к даме, а не останавливаться в стороне, – сказала по-немецки Екатерина, чтобы ее слова не могли быть поняты фрау Анфисой, и Вилим тоже по-немецки ответил:
– Я всегда и весь ваш.
– Надеюсь, что это не только слова, – лукаво посмотрела на него Екатерина.
– О да… нет… не только, да… – спутался взволнованный Монс. И она еще раз благосклонно улыбнулась ему.
– Мне очень приятно быть с вами, Вилим.
– Я безмерно счастлив слышать такое.
И музыка так удачно приглушала их голоса. Горничная девка Фиска, то бишь фрау Анфиса, все крутила и крутила ручку музыкальной шкатулки, а они все танцевали и танцевали, стараясь друг от друга не отдаляться.
«Будет счастье постоянным или нет?.. Хорошо ли, что завел дружбу с той особою?..»
Ответы на эти вопросы следовало получить у «тридцати шести судей», высказывания коих помещены на страницах гадательной книги.
Для более верного испытания судьбы Вилим Монс прижмуривал глаза, отворачивался от книги и, наугад раскрывая ее, вслепую указывал себе пальцем, какие строчки надлежит читать в ответ на заданный волнующий вопрос.
«Судьи» гласят ему с книжной страницы, например, о том, «чтоб он не вспоминал о прошлом: там он увидит снова страх и нужду, зато в настоящем ему многое благоприятствует». Вроде бы страха и особой нужды у него в прошлом не было и данным изречением можно смело пренебречь, а вот то, что «в настоящем многое благоприятствует», – это соответствует действительности, такое следует запомнить и принять. Для ради подкрепления сего вещания надо так же наугад открыть еще одну страницу. Монс впивается взглядом в другие указанные пальцем строчки, и «судьи» говорят ему: «Будешь иметь не одну, а несколько жен, станешь настоящим волокитой, и успех увенчает твои волокитства». Можно отвергнуть сказанное о женах, – ни одна из них не нужна, а то, что волокитству будет сопутствовать успех, – такое знать приятно.
Еще и еще гадает Монс, но получает ответы противоречивые или совсем не соответственные заданным вопросам. «Судьи» пророчат: «ты будешь отменный гений», – и сие чудесно, замечательно!.. А дальше?.. «Недолго проживешь и скончаешь дни в неизлечимой болезни», – вздорное, совсем не нужное пророчество. А вот – прекрасное: «Достигнешь великих почестей и большого богатства». Как это хорошо! Еще, еще бы такое же! Но гадательная книга вещает уже об ином: «Когда откроешь свою тайну другому или третьему лицу, то и другие все ее узнают». Это и без гадания известно. Надобно побольше узнать о ней, о той особе… Ага! Вот, кажется, что надо: «Особа, про которую хочешь узнать, слишком хитра и коварна. Она тебе верна и любит от всего сердца, но может изменить». И тут же, в следующей строчке: «Она хочет сначала испытать, будешь ли ты сам постоянным». – «Нет, – восклицает судья Орфей, – твои надежды тщетны!»
Путается Монс в своих гаданиях. Листы книги потрепаны, засалены; по всему видно, что хозяин часто обращался к ней, досадуя на противоречивость предсказаний.
Гаданий явно недостаточно. Нужно колдовством наверняка приворожить к себе особу. Говорят, для этого нужна какая-то трава с белыми прожилками, растущая на взгорьях. Надо нарвать ее и допытаться, как и что на ней настаивать, в какой напиток добавлять особе, чтобы она была всегда покорной.
Перстни, что нанизаны на пальцах Монса, имеют свою чудодейственную силу, это, слава богу, уже давно проверено. Вот этот, сделанный из чистого золота, – перстень премудрости. Кто его носит, может что угодно говорить, и его всякому приятно будет слушать, а особливо персонам женского полу. Очень важен и перстень оловянный, хоть он и невзрачен на вид, но кто его носит, будет иметь и серебро и злато. На безымянном пальце перстень-талисман «для одоления всяческих противностей». И, конечно, самый главный – перстень любви, о котором говорится: «кто сей перстень имеет, тот должен употреблять его силу мудро, понеже можно много зла оным учинить. Так, например, кто оным перстнем к женской персоне прикоснется, та его полюбит и учинит все то, что человек желает». И это оправдалось. Особа после танца подарила свой первый, царственно-горячий поцелуй и не отняла руки, когда он, Вилим, с потайным значением крепко пожимал ее.
Приятель Вилима Монса камер-юнкер Шепелев прислал ему сюда, в Везель, письмо, в котором говорил: «Дорогой друг Вилим, ты велел нашей небезызвестной псовке-карлице сказать, чтобы она себя поберегла для вас. Воистину, мой государь, оная псовка-карлица никак не для тебя теперь содержится, а больше для нас, о чем вы уже известны, какая у нас с нею имеет быть любовь. Впредь ты уж больше в своих письмах не изволь упоминать ее, но прошу вас, моего любезного друга, на будущее время не оставлять нас в своей доброжелательной любви».
Теперь даже смешно вспоминать о псовке-карлице, когда в предмете любви имеется первейшая в сем свете дама, и не только о карлице, но и обо всех прочих метрессках следует забыть. Придется охладить свою прежнюю пылкую влюбчивость и прекратить ухаживание разом за несколькими красотками, хотя он и держал свои любовные дела в строгой тайне. Каждую уверял в постоянстве своих чувств: «и хотя говорят, что ничего нет вечного на свете, но моя любовь к тебе была, есть и останется навечно неизменной… Ах, мое сердце с твоим всегда едино, и горе только в том, что редко с тобой вижусь».
В его записной книжке отдельные слова и целые фразы, как заготовки, предназначаемые для будущих посланий: «О, Амалия! Мое сердце ранено тобой… Люблю, всегда люблю… Влюблен в тебя до самой смерти… О!.. О, счастье!.. Разлуку ненавижу!..»
В придворном обществе Монса всегда ждали улыбки его многочисленных поклонниц. «Ах, кто опутан узами любви, тот не может от них освободиться, – проникновенно говорил постоянно влюбленный камер-юнкер. – И кто хочет противиться любви, тот делает ее путы еще более крепкими. Но кто хочет быть разумным, тот держит любовь в тайне. К чему другим знать о том, что двое влюбленных целовались?..» И этими правилами предосторожности он пользовался с большим успехом, а потому скорее и вернее мог рассчитывать на сердечные победы.
Любовные цидулки переправлялись Вилиму от обожательниц при содействии его сестры Матрены. «Посылаю вам, братец, письмо, о котором вы известны, от кого оное, и уведомьте меня, какой ответ от вас будет», – писала Матрена братцу.
Среди придворных было немало привлекательных дам и девиц, и иные из них представлялись влюбчивому взору камер-юнкера безупречными красавицами: княгиня Кантемир, оказавшаяся даже предметом временного увлечения царя Петра; княгиня Черкасская, фрейлина Мария Гамильтон и всегда угодливая Анна Крамер, – словом, от знатнейших персон до вчерашних придворных девок, ставших фрейлинами, мог находить Вилим Монс предметы своего обожания. Знающим немецкий язык он писал по-немецки, а российским красоткам выводил русские слова латинскими литерами, – такая грамота называлась «слободским языком» – по Немецкой слободе в Москве. Русской грамоты Монс не разумел.
«Сердечное мое сокровище, небесный ангел и купидон со стрелами, желаю веселого, доброго вечера. Я хотел бы знать, почему не прислала мне последнего поцелуя? – писал Вилим очередной своей возлюбленной. – Если б я знал, что ты мне не верна, то покинул бы жизнь и предал себя горькой смерти. Остаюсь, мой ангел, верным тебе по гроб».
Но не успевал заметить Монс, что пронзенное стрелой купидона его кровоточившее сердце уже зажило, и он легко расставался со своей метрессой, обращая вздохи и любовные признания к другой. Отвергнутая метресса печалилась и начинала ревновать, но так случалось в жизни во все времена и не с ней одной. Можно, пожалуй, несколько успокоить огорченную: «Не извольте за противное принять, что я не буду к вам ради некоторой причины, но напрасно полагаете, что я амур с герцогинею курляндской продолжать имею и снова ездил к ней, и я сие от вас приемлить не могу». И тут же писал другой красавице: «Здравствуй, моя радость светлая! Кланяюся на письмо и на верное сердце ваше. И как я прочел письмо от вашей милости, то не мог удержать слез своих от жалости, что ваша милость пребывает в печали и так сердечно желаешь получить мое письмо к тебе. Ах, счастье мое нечаянное! Рад бы я радоваться об сей счастливой фортуне, только не могу я для того, что сердце мое стиснуто так, что невозможно вытерпеть, и слез в себе удержать не могу. Я плакал о том, что ваше сердце рудой облилось, как та присланная тобой красная лента облита была слезами. Ах, печальны мне эти вести от вашей милости, да и печальнее всего мне то, что ваша милость на веру держишь, будто мое сердце в радости, а не в тоске по вашей милости. И я бы рад был повседневно писать к тебе, только истинно не могу, и не знаю, как зачать писать о великой моей любви без опаски, чтобы не пронеслось к людям и не дать им знать про наше тайное обхождение. И коли желаешь, ваша милость, чтобы нам называть друг друга „радостью“, так мы и должны один другого обрадовать, а не опечалить. Верь, что я вашей милости раб и на сем свете верный только тебе одной, моей радости сердечной. Прими мое сердце своими белыми руками. Прости, радость моя, со всего света любимая».
И у Монса вырывались из души сочиненные им стихи:
Теперь придется Вилиму Монсу переписку с красавицами прекратить, чтобы та особа не заподозрила измены.
Ах, что есть свет и в свете? Ох, все противное!
Не могу жить, ни умереть. Сердце тоскливое,
Долго ты мучилось! Нет покоя сердцу,
Купидон, вор проклятый, вельми радуется.
Пробил стрелою сердце, лежу без памяти.
Не могу я очнуться, и очи плакати,
Тоска великая, сердце кровавое
Рудою запеклося, и все пробитое.
VII
– Король умер… Да здравствует король!.. – недавно возглашали французы.
Скорбная весть о кончине старого французского короля Людовика XIV разносилась по Парижу и тут же сменялась восторженной здравицей в честь нового короля молодого.
«Объявляю вам, – писал царь Петр из Парижа в Петербург светлейшему князю Меншикову, – что я прибыл сюда благополучно и три дня со двора не съезжал для визитов, а ныне начал что надобно смотреть. Едучи дорогою до Парижа, видел в подлом народе бедность не малую. Новый король – матерый человек и гораздо стар летами, а именно семи лет, который был у меня, а я у него», – балагурил в своем письме Петр, чтобы повеселить Меншикова.
И сообщал Екатерине, находившейся в Везеле: «Здешний король пальца на два выше нашего карлика Луки, но дитя изрядное образом и станом и по возрасту своему довольно разумное».
Семилетний Людовик XV в сопровождении своего воспитателя маршала Вилльруа нанес визит прибывшему в Париж русскому царю Петру. Петр встретил его у кареты поднял на руки и понес в свои покои, говоря:
– У меня Франция в руках!
Вот он, жених для его Лисаветы. А что! Московского князя Ивана Васильевича, названного потом Иваном III, женили семи лет на тверской княжне Марии Борисовне. Сколько лет было невесте, доподлинно неизвестно, но, наверно, тоже немного.
Для высокого гостя были приготовлены королевские комнаты в Лувре, но они Петру не понравились потому, что были чересчур роскошные. Он сказал, чтобы ему отвели квартиру в каком-нибудь частном доме, но согласиться на это означало бы для правителей Франции проявить неучтивость к русскому государю, и ему предложили отель де-Ледигьер, находившийся около арсенала. Однако и там Петра смущало великолепие убранства комнат с дорогой мебелью и картинами. Он велел достать из дорожного фургона свою походную постель и постлать ее в прихожей.
Не обращая внимания на светские приличия, царь не стеснялся прерывать велеречивых посетителей, желавших представиться ему, и бесцеремонно удалял их или удалялся сам, отправляясь туда, где могло быть гораздо интереснее. Если случалось, что не оказывалось своевременно поданного экипажа, садился в первую попавшуюся карету, если даже она была обыкновенной извозчичьей, а однажды сел в карету жены маршала Матинньона, которая приехала к нему с визитом вежливости, и приказал везти себя в Булон. Маршал Тессе и его гвардейцы, приставленные сопровождать русского гостя, сбивались с ног, едва поспевая за ним.
Петр с удовольствием поехал в загородный охотничий домик, куда его возила герцогиня беррийская, нежели подвергаться утомительному этикету при посещении Лувра или Версаля. Никогда нельзя было знать, что он намеревался предпринять не только завтра, но даже через час, так внезапны и переменчивы были его планы. Французы удивлялись этому и огорчались, что не успевали вовремя подготовить все необходимое для приема царя в том или ином, зачастую совсем не предусмотренном месте.
– Непоседа, колоброд… – сетовали на него и свои люди, от денщиков до переводчика князя Куракина.
Поражал Петр знатных парижан и простотою своей одежды, являясь перед разряженными в кружева да в бархаты персонами в простом суконном камзоле, подпоясанном широким ремнем, на котором висела сабля. На голове – не пышнокудрый, не завитой и не напудренный парик, не с локонами, спускающимися чуть ли не до поясницы, а короткий, не прикрывавший шею, невзрачный паричок. Несуразным казался французам и распорядок дня царя Петра, при котором он обедал в одиннадцать часов утра, а ужинал в восемь вечера, когда изысканным парижанам только надлежало садиться за обеденный стол.
Приняв у себя малолетнего короля и сделав ему ответный визит, Петр занялся осмотром Парижа, отдавая предпочтение не достопримечательностям города, а знакомству с его обыденной жизнью. Интересовался городской торговлей, заходил в лавки и в мастерские ремесленников. Изделия, относящиеся к предметам роскоши, его не занимали, но с большой любознательностью расспрашивал о том, что предназначалось для повседневной житейской пользы. Интересовался ткачеством, мысленно перенимая ковровые и другие ткацкие изделия, как образцы в работе, для внедрения на своих русских фабриках. Понравился ему Инвалидный дом, где он осматривал все до мельчайших подробностей, а в столовой спросил солдатскую чарку вина и выпил за здоровье инвалидов, называя их товарищами, что вызвало их бурный восторг. Осмотрел женскую школу, устроенную г-жей Ментенон, посетил все классы, узнавал, как и чему учились пансионерки.
– Нашим бы девкам такую школу! – с нескрываемой завистью сказал Куракину.
Выразил желание увидеть г-жу Ментенон и поехал к ней с мыслью сманить ее к себе для устройства такой же школы в Петербурге, но г-жа Ментенон оказалась весьма престарелой и больной.
Ни назначенная в его честь охота с королевскими собаками, ни большие водопады Трианона, ни опера не производили на него того впечатления, какое неизменно запечатлевалось в памяти других великознатных гостей, посещавших Париж, и французам приходилось снова и снова удивляться весьма странным, по их мнению, вкусам русского царя. Он только мельком взглянул на королевские бриллианты, но очень долго и внимательно рассматривал изделия фабрики Гобелена; заинтересовался устройством движущейся планетной сферы по системе Коперника, и она так Петру понравилась, что он тут же сторговал ее, строго приказав своим людям:
– Во все глаза смотрите, чтобы не токмо какой планеты, но и самой малой звезды француз не притаил и не оставил у себя. Забрать все полностью.
В сопровождении королевского регента герцога Орлеанского осматривал выстроившихся на Елисейских полях мушкетеров, гвардейцев и королевских телохранителей и нашел, что «есть парни под стать нашим». На гондоле проплыл под парижскими мостами, а потом, пересев в карету, объехал вокруг города, осматривая его укрепления и другие фортификационные сооружения.
Пришлось Петру отбыть и такую гостевую повинность, как любование некоторыми великолепными зрелищами: у принцессы Конти осматривал ее прекрасный сад; в Марли восхищался блистательным фейерверком; любовался красивым надгробным памятником кардиналу Ришелье; присутствовал в Версале на балу и даже пробыл на нем несколько дольше одиннадцати часов – времени, когда обычно уже отправлялся спать. Обо всем великолепии и роскошестве французов отзывался весьма непочтительно. Говорил:
– Хорошо перенимать у них науки и художества, а в своем образе жизни они нам не пример. Не доведет их до добра столь великое пристрастие к роскошеству, ибо это мотовство.
А вот провести не один час в парижской обсерватории, побеседовать через переводчика с знаменитым географом Делилем о «пространственном положении» своего государства, – это Петру нисколько не надоедало. С большим интересом наблюдал химические опыты, сделанные для него ученым химиком Жоффруа, и выразил желание видеть глазную операцию, производимую знаменитым окулистом. Больного, шестидесятилетнего старика, привезли в отель, в котором остановился Петр, чтобы показать ему последние достижения европейского врачебного искусства. Не привыкать было Петру наблюдать за хирургическими операциями и самому производить их, но все же, когда окулист запустил иглу в глаз больного, царь невольно отвернулся и почувствовал спиной холодок внезапного озноба. Через минуту любопытство взяло верх, и он досмотрел операцию до конца. Она прошла успешно. Петр поднес к глазам старика свою руку и убедился, что тот видит ее, тогда как до операции не видел ничего. Было чему удивиться, и Петр, похвалив врача, сказал, что велит прислать к нему на выучку способного русского юнца, чтобы тот мог приобрести такую же сноровку в глазном искусном врачевании.
Уступив настойчивому приглашению служителей королевского аббатства, Петр осматривал у них ризницу и для ради вежливости согласился присутствовать при католическом богослужении, подтверждая тем свою веротерпимость, на что не решился бы ни один из прежних русских царей. В костеле играл орган, и эту музыку Петр посчитал более приятной, чем оркестровые звучания в оперном театре. В аббатстве св. Дионисия бенедиктинцы показывали русскому царю свои достопримечательности: камень со следами крови казненного епископа Оттона; лохань, в которой прокуратор Иудеи Понтий Пилат умывал руки; доску от фонаря, который несли перед Иудой в саду Гефсиманском; лестницу, по которой влезали на крест при снятии с него тела распятого Христа. Петр вспоминал, что нечто подобное он видел еще во время своей первой заграничной поездки, и было это в Магдебурге, в кирке св. Маврикия. Похоже было, что в здешнем аббатстве предприимчивые служители последовали деяниям магдебургских чудодеев.
«Подобно нашим попам-прохиндеям, выдумщикам разных святостей», – с усмешкой подумал Петр, но не выдал эту усмешку.
Решив, что русский царь проникся глубоким почтением к ним, бенедиктинцам, они предложили ему помыслить о соединении церквей, но Петр уклонился от обсуждения такого вопроса, сказав, что это дело русского духовенства.
Осуществил царь Петр и главное свое намерение, ради которого приезжал в Париж, – договорился о согласии Франции содействовать прекращению Северной войны. Он с большим удовлетворением принял заверения французского короля в том, что после истечения срока договора, существующего между Францией и Швецией, который истекал в ближайшем времени, Франция не вступит ни в какое новое обязательство перед Швецией. Говорилось о посредничестве французского короля для прекращения столь затянувшейся Северной войны, но «матерый» семилетний король Людовик XV, конечно, никакого отношения к тем договоренностям иметь не мог, – его именем действовал французский посол в Голландии, который потом и заключил союзный договор.
Только ничего пока не выходило с задумкою Петра о возможности выдачи в замужество его Лисаветы за короля Людовика XV. Регент герцог Орлеанский и воспитатель короля герцог Вилльруа, добродушно улыбаясь, сказали, что говорить об этом преждевременно, пускай жених с невестой подрастут. Не довелось Петру узнать суждений самого Людовика XV о будущей женитьбе, и, стало быть, о его помолвке с Лисаветой думать было действительно рано. Ин пусть оба подрастут.
При прощании Людовик XV, с трудом удерживая своими детскими руками изукрашенный бриллиантами тяжеловесный меч, преподнес его русскому царю, но Петр не захотел принимать в подарок такую драгоценность, а попросил себе на память ковер из королевского гардероба. От имени короля ему подарили искусно вышитый гобелен с изображением Дон-Кихота, – Петру он очень нравился.
Скорбная весть о кончине старого французского короля Людовика XIV разносилась по Парижу и тут же сменялась восторженной здравицей в честь нового короля молодого.
«Объявляю вам, – писал царь Петр из Парижа в Петербург светлейшему князю Меншикову, – что я прибыл сюда благополучно и три дня со двора не съезжал для визитов, а ныне начал что надобно смотреть. Едучи дорогою до Парижа, видел в подлом народе бедность не малую. Новый король – матерый человек и гораздо стар летами, а именно семи лет, который был у меня, а я у него», – балагурил в своем письме Петр, чтобы повеселить Меншикова.
И сообщал Екатерине, находившейся в Везеле: «Здешний король пальца на два выше нашего карлика Луки, но дитя изрядное образом и станом и по возрасту своему довольно разумное».
Семилетний Людовик XV в сопровождении своего воспитателя маршала Вилльруа нанес визит прибывшему в Париж русскому царю Петру. Петр встретил его у кареты поднял на руки и понес в свои покои, говоря:
– У меня Франция в руках!
Вот он, жених для его Лисаветы. А что! Московского князя Ивана Васильевича, названного потом Иваном III, женили семи лет на тверской княжне Марии Борисовне. Сколько лет было невесте, доподлинно неизвестно, но, наверно, тоже немного.
Для высокого гостя были приготовлены королевские комнаты в Лувре, но они Петру не понравились потому, что были чересчур роскошные. Он сказал, чтобы ему отвели квартиру в каком-нибудь частном доме, но согласиться на это означало бы для правителей Франции проявить неучтивость к русскому государю, и ему предложили отель де-Ледигьер, находившийся около арсенала. Однако и там Петра смущало великолепие убранства комнат с дорогой мебелью и картинами. Он велел достать из дорожного фургона свою походную постель и постлать ее в прихожей.
Не обращая внимания на светские приличия, царь не стеснялся прерывать велеречивых посетителей, желавших представиться ему, и бесцеремонно удалял их или удалялся сам, отправляясь туда, где могло быть гораздо интереснее. Если случалось, что не оказывалось своевременно поданного экипажа, садился в первую попавшуюся карету, если даже она была обыкновенной извозчичьей, а однажды сел в карету жены маршала Матинньона, которая приехала к нему с визитом вежливости, и приказал везти себя в Булон. Маршал Тессе и его гвардейцы, приставленные сопровождать русского гостя, сбивались с ног, едва поспевая за ним.
Петр с удовольствием поехал в загородный охотничий домик, куда его возила герцогиня беррийская, нежели подвергаться утомительному этикету при посещении Лувра или Версаля. Никогда нельзя было знать, что он намеревался предпринять не только завтра, но даже через час, так внезапны и переменчивы были его планы. Французы удивлялись этому и огорчались, что не успевали вовремя подготовить все необходимое для приема царя в том или ином, зачастую совсем не предусмотренном месте.
– Непоседа, колоброд… – сетовали на него и свои люди, от денщиков до переводчика князя Куракина.
Поражал Петр знатных парижан и простотою своей одежды, являясь перед разряженными в кружева да в бархаты персонами в простом суконном камзоле, подпоясанном широким ремнем, на котором висела сабля. На голове – не пышнокудрый, не завитой и не напудренный парик, не с локонами, спускающимися чуть ли не до поясницы, а короткий, не прикрывавший шею, невзрачный паричок. Несуразным казался французам и распорядок дня царя Петра, при котором он обедал в одиннадцать часов утра, а ужинал в восемь вечера, когда изысканным парижанам только надлежало садиться за обеденный стол.
Приняв у себя малолетнего короля и сделав ему ответный визит, Петр занялся осмотром Парижа, отдавая предпочтение не достопримечательностям города, а знакомству с его обыденной жизнью. Интересовался городской торговлей, заходил в лавки и в мастерские ремесленников. Изделия, относящиеся к предметам роскоши, его не занимали, но с большой любознательностью расспрашивал о том, что предназначалось для повседневной житейской пользы. Интересовался ткачеством, мысленно перенимая ковровые и другие ткацкие изделия, как образцы в работе, для внедрения на своих русских фабриках. Понравился ему Инвалидный дом, где он осматривал все до мельчайших подробностей, а в столовой спросил солдатскую чарку вина и выпил за здоровье инвалидов, называя их товарищами, что вызвало их бурный восторг. Осмотрел женскую школу, устроенную г-жей Ментенон, посетил все классы, узнавал, как и чему учились пансионерки.
– Нашим бы девкам такую школу! – с нескрываемой завистью сказал Куракину.
Выразил желание увидеть г-жу Ментенон и поехал к ней с мыслью сманить ее к себе для устройства такой же школы в Петербурге, но г-жа Ментенон оказалась весьма престарелой и больной.
Ни назначенная в его честь охота с королевскими собаками, ни большие водопады Трианона, ни опера не производили на него того впечатления, какое неизменно запечатлевалось в памяти других великознатных гостей, посещавших Париж, и французам приходилось снова и снова удивляться весьма странным, по их мнению, вкусам русского царя. Он только мельком взглянул на королевские бриллианты, но очень долго и внимательно рассматривал изделия фабрики Гобелена; заинтересовался устройством движущейся планетной сферы по системе Коперника, и она так Петру понравилась, что он тут же сторговал ее, строго приказав своим людям:
– Во все глаза смотрите, чтобы не токмо какой планеты, но и самой малой звезды француз не притаил и не оставил у себя. Забрать все полностью.
В сопровождении королевского регента герцога Орлеанского осматривал выстроившихся на Елисейских полях мушкетеров, гвардейцев и королевских телохранителей и нашел, что «есть парни под стать нашим». На гондоле проплыл под парижскими мостами, а потом, пересев в карету, объехал вокруг города, осматривая его укрепления и другие фортификационные сооружения.
Пришлось Петру отбыть и такую гостевую повинность, как любование некоторыми великолепными зрелищами: у принцессы Конти осматривал ее прекрасный сад; в Марли восхищался блистательным фейерверком; любовался красивым надгробным памятником кардиналу Ришелье; присутствовал в Версале на балу и даже пробыл на нем несколько дольше одиннадцати часов – времени, когда обычно уже отправлялся спать. Обо всем великолепии и роскошестве французов отзывался весьма непочтительно. Говорил:
– Хорошо перенимать у них науки и художества, а в своем образе жизни они нам не пример. Не доведет их до добра столь великое пристрастие к роскошеству, ибо это мотовство.
А вот провести не один час в парижской обсерватории, побеседовать через переводчика с знаменитым географом Делилем о «пространственном положении» своего государства, – это Петру нисколько не надоедало. С большим интересом наблюдал химические опыты, сделанные для него ученым химиком Жоффруа, и выразил желание видеть глазную операцию, производимую знаменитым окулистом. Больного, шестидесятилетнего старика, привезли в отель, в котором остановился Петр, чтобы показать ему последние достижения европейского врачебного искусства. Не привыкать было Петру наблюдать за хирургическими операциями и самому производить их, но все же, когда окулист запустил иглу в глаз больного, царь невольно отвернулся и почувствовал спиной холодок внезапного озноба. Через минуту любопытство взяло верх, и он досмотрел операцию до конца. Она прошла успешно. Петр поднес к глазам старика свою руку и убедился, что тот видит ее, тогда как до операции не видел ничего. Было чему удивиться, и Петр, похвалив врача, сказал, что велит прислать к нему на выучку способного русского юнца, чтобы тот мог приобрести такую же сноровку в глазном искусном врачевании.
Уступив настойчивому приглашению служителей королевского аббатства, Петр осматривал у них ризницу и для ради вежливости согласился присутствовать при католическом богослужении, подтверждая тем свою веротерпимость, на что не решился бы ни один из прежних русских царей. В костеле играл орган, и эту музыку Петр посчитал более приятной, чем оркестровые звучания в оперном театре. В аббатстве св. Дионисия бенедиктинцы показывали русскому царю свои достопримечательности: камень со следами крови казненного епископа Оттона; лохань, в которой прокуратор Иудеи Понтий Пилат умывал руки; доску от фонаря, который несли перед Иудой в саду Гефсиманском; лестницу, по которой влезали на крест при снятии с него тела распятого Христа. Петр вспоминал, что нечто подобное он видел еще во время своей первой заграничной поездки, и было это в Магдебурге, в кирке св. Маврикия. Похоже было, что в здешнем аббатстве предприимчивые служители последовали деяниям магдебургских чудодеев.
«Подобно нашим попам-прохиндеям, выдумщикам разных святостей», – с усмешкой подумал Петр, но не выдал эту усмешку.
Решив, что русский царь проникся глубоким почтением к ним, бенедиктинцам, они предложили ему помыслить о соединении церквей, но Петр уклонился от обсуждения такого вопроса, сказав, что это дело русского духовенства.
Осуществил царь Петр и главное свое намерение, ради которого приезжал в Париж, – договорился о согласии Франции содействовать прекращению Северной войны. Он с большим удовлетворением принял заверения французского короля в том, что после истечения срока договора, существующего между Францией и Швецией, который истекал в ближайшем времени, Франция не вступит ни в какое новое обязательство перед Швецией. Говорилось о посредничестве французского короля для прекращения столь затянувшейся Северной войны, но «матерый» семилетний король Людовик XV, конечно, никакого отношения к тем договоренностям иметь не мог, – его именем действовал французский посол в Голландии, который потом и заключил союзный договор.
Только ничего пока не выходило с задумкою Петра о возможности выдачи в замужество его Лисаветы за короля Людовика XV. Регент герцог Орлеанский и воспитатель короля герцог Вилльруа, добродушно улыбаясь, сказали, что говорить об этом преждевременно, пускай жених с невестой подрастут. Не довелось Петру узнать суждений самого Людовика XV о будущей женитьбе, и, стало быть, о его помолвке с Лисаветой думать было действительно рано. Ин пусть оба подрастут.
При прощании Людовик XV, с трудом удерживая своими детскими руками изукрашенный бриллиантами тяжеловесный меч, преподнес его русскому царю, но Петр не захотел принимать в подарок такую драгоценность, а попросил себе на память ковер из королевского гардероба. От имени короля ему подарили искусно вышитый гобелен с изображением Дон-Кихота, – Петру он очень нравился.