Страница:
Угадала Катеринка, что их возвращению Федор Матвеевич будет рад. Так оно и случилось. Увидел он их без строгой маменьки и повел скорей угощать самыми изысканными фряжскими винами. Выпили герцогини по чарке-другой – и сразу повеселели, начисто позабыв о недавних своих злоключениях. Обе почувствовали себя так легко, что в самую пору бы в море ступить да и доказать всем и каждому, что оно им по колено. Не в такт музыке в танцах да в пляске каблучки откаблучивали, так от нескладности еще веселей. Даже Анна, скупая на смех, от души хохотала, а Катеринка – тем более. И самой ей все время было смешно и у других смех вызывала, отвечая впопад и невпопад на разные шутки и замечания. Звонкий колоколец ее непрестанного смеха оглашал прокопченную трубокурами и пропахшую пивом да винами ассамблейную мужскую разговорную залу.
Царь Петр в этот день с утра был на адмиралтейском дворе, прикидывал, какие парусиновые полотнища употребить на оснастку новой шхуны «Лиска», и назначил быть начальным лицом при раскрое полотнищ мичмана Михаила Пропотеева, хорошо сведущего в парусном деле. Работа предстояла немалая, и мичману следовало выполнить ее наилучшим образом, дабы оправдать царское поручение и доверие.
Петру захотелось поощрить и приблизить к себе молодого и расторопного унтер-офицера, может, потом, во время морских походов, взять его себе денщиком, и сказал ему:
– Ввечеру приходи на ассамблею к генерал-адмиралу Апраксину.
Обрадовался молодой мичман такому почетному приглашению и в то же время смутился:
– Пустят ли?..
– Пустят, – засмеялся Петр. – Скажешь, я позволил. А чтобы одному не робко было, возьми с собой кого-нибудь из товарищей.
И Михаил позвал своего друга, тоже мичмана Дмитрия Шорникова.
– На ассамблею?.. К генерал-адмиралу?.. Ух, надраить нужно, Мишка, себя, чтобы блестеть с головы до ног.
Не они одни из морских офицеров оказались на ассамблее и, попав в круг своих людей, скоро освоились с непривычным провождением времени. И танцевали изрядно, чему способствовала заграничная выучка, и легко могли с иноземцами вступить в разговор, зная их язык, и уж конечно умели перекинуться жгучими взглядами с молодыми дамами и девицами, как то подобало кавалерам-галантам. Взглянул так Дмитрий Шорников на одну – и в глазах у него зарябило: она, герцогиня курляндская! Сразу все сплелось, спуталось в памяти: митавский замок, петербургский гостиный двор, отброшенный пузыречек «Вздохов амура», перстенечки, примеряемые на девичьи пальцы… А она смотрела на него и улыбалась с явным ожиданием, что он подойдет и заговорит. В глазах и в памяти молодого мичмана верх взял ее прежний девичий образ, оттеснив напрочь озлобленную курляндскую герцогиню. И Митька учтиво, именно как галант, поклонился, приложив руку к сердцу.
Анна поднесла платочек к лицу, чтобы от духоты обмахнуться, а он выпал из рук. Галант-офицер тут как тут – подскочил, ловко поднял, подал.
– Благодарствую, – улыбнувшись, молвила герцогиня и поинтересовалась: – Вы, наверно, недавно из плаванья?
– Точно так. В недавнем времени прибыл.
– Ужель не боязно, ежель море волной в корабль бьет?
– Впервости, когда непривычно было, то…
Вот и завязалась беседа. А тут как раз вином обносили. Выпили по небольшой чарочке, смочили язык, чтобы он во рту не заскорузнул, а еще ловчее беседу вел.
Ни единым словом Мичман Шорников не обмолвился, что у герцогини в Митаве был, а она, похоже, и совсем об этом не помнила, – приятные разговоры велись о гостинодворской встрече в отошедшую уже теперь пору их обоюдной юности.
«С кем это Анютка там разговаривает?» – заинтересовалась Катеринка и подошла к ним.
– Моя сестра Екатерина Ивановна, герцогиня мекленбургская, – с должным достоинством представила ее Анна.
А Дмитрий Шорников через минуту представил им своего сотоварища мичмана Михаила Пропотеева, и они сидели, образовав свой тесный кружок. Мекленбургская герцогиня только что была в фантной комнате и хотела рассказать, что там видела, да по своему веселому обыкновению с первого же слова залилась-закатилась в смехе. Мичманы даже обеспокоились: не над ними ли ее смех? Нет.
– Вы только представьте, послушайте… – едва отдышавшись и подавив в себе очередной приступ смеха, стала было она рассказывать. – Там, в комнате… Ой, нет, не могу…
Едва добились узнать, что же такое произошло в фантной комнате. Оказалось, сидел там молодой князь Юрий Трубецкой, и некоторые дамы знали, что он до смерти боится щекотки. По знаку царицы Екатерины к нему подкралась любившая поозорничать княгиня Черкасская и давай щекотать его под мышками, а князь, корчась, ревел, как теленок, что очень потешало гостей.
Все дружно посмеялись этому, и молодым морским унтер-офицерам было чем развлечь герцогинь, рассказывая им о своих приключениях и о примечательностях, кои довелось увидеть у иноземцев. До того оживленный был у них разговор, что некоторые персоны женского пола, скучавшие без своих кавалеров, завистливо поглядывали на герцогинь и на их разбитных собеседников.
Московским боярам, продолжавшим придерживаться у себя стародавних обычаев, все же любопытно было побывать на ассамблее и понаблюдать, как ведет себя царь-государь, заведя в новой столице порядок на манер иноземных.
Беседы царя с его приближенными касались разных вопросов. Говорили о прошлом, о текущих и предстоящих делах, сравнивали одно с другим, и разительным было боярину, к примеру, такое сопоставление: закурил вот царь немецкую трубку, набитую мерзопакостным зельем, еже есть табак, за что при отце его, царе Алексее Михайловиче, нещадно били кнутом и вырывали ноздри, а унаследовавший его царство сынок видит в поганом курении заграничный форс жизни. Тьфу, окаянство какое!.. Напрочь перевели былую одежду – долгополый охабень с прорехами под рукавами, в коем и тепло и удобно было, а чем его заменили? Вон – хотя бы у того царедворца – короткий кафтан из белого атласа на собольих пупках: и зябко, и марко в нем, и срамно. В Петербурге, в гости едучи, пришлось грех на душу взять – и лик оголить, и в кургузое обрядиться, благо что это временно, а дома можно будет снова в охабень закутаться и бороду отрастить.
Кажись, что-то про царя Алексея Михайловича говорят, – вострил уши боярин, ожидая, чему еще предстоит удивляться.
Иван Алексеевич Мусин-Пушкин сказал, что, в отличие от царя Петра, царь Алексей мало что делал сам, позволяя больше министрам государскими делами вершить, все у них в руках было. Потому, мол, и можно судить – каковы министры у государя, таковы и дела его. (Выходило, что как бы сам себя восхвалял Мусин-Пушкин, будучи министром по церковным делам.) А царь Петр ему возразил, сказав, что отцу во многом патриарх Никон деятельность затруднял, и похоже было, что раздосадовался царь Петр.
– В твоем, Иван, порицании дел отца и в похвале моим больше брани на меня, чем то можно терпеть, – выговорил он Мусину-Пушкину, и обратился к князю Якову Долгорукому: – Вот ты, князь Яков, иной раз в Сенате больше всех высказываешь недовольство мною и так, бывает, досаждаешь своими спорами, что я едва терплю, а как рассужу, то и увижу, что ты со всей искренностью меня и государство наше любишь, а потому всю правду и говоришь, не боясь, что она глаза мне колет, и за то я бываю тебе благодарен. Вот я и спрошу тебя, как ты думаешь о делах отца моего и моих, и уверен, что нелицеприятно скажешь.
– Дай, государь, малость подумать, – отвечал князь Яков и стал разглаживать свои длинные усы.
Московский боярин сидел с полураскрытым ртом от изумления. Где же такое видано, чтобы царю перечили и с ним спорили, когда принято понимать, что его устами сам бог говорит?.. А царь Петр даже хвалит человека за то, что перечит ему, не соглашается с ним, великим государем. Да такого, чай, и у заморских властителей не бывает… Что же князь Яков на его вопрос скажет?..
Человек двадцать вокруг сидело, и все смотрели на Долгорукова в ожидании его ответа.
– На вопрос твой, государь, нельзя ответить коротко потому, что у тебя с отцом дела разные, – начал князь. – В одном деле отец твой больше заслуживает похвалы и благодарности, в другом – ты. Для ради упорядочения своего государства у отца твоего было больше досуга, а тебе из-за военных забот подумать о том было некогда. Но когда ты займешься этим, то, может, больше, чем отец, сделаешь. Да и пора уже о том подумать, народ в ожидании истомился. В военных делах отец твой много хвалы заслужил и большую пользу государству принес, учредив регулярные войска, да и тебе путь указал, как то дело вести, но после него неразумные люди все расстроили, так что тебе пришлось вновь начинать, и ты в еще более лучшее состояние военное дело привел. Однако, хотя я и много думал о том, но еще не знаю, кому из вас отдать предпочтение. Конец войны прямо на это покажет. А вот по строительству флота и его оснащению, по связям с иностранными государствами ты себе несравненно больше чести заслужил и пользы принес, нежели твой отец, с чем, надеюсь, ты и сам согласишься. Ежели же сказать – каковы министры у государя, таковы и его дела, то мне думается, что умные государи умеют и умных советников себе выбирать и верность их наблюдать. У мудрого государя не может быть глупых министров, ибо он может о достоинстве каждого рассудить и правые советы от неправых отличить. Думаю, так, государь.
Царь Петр внимательно его выслушал, обнял, расцеловал и сказал:
– Благий рабе верный! В мале был мне верен – над многими тя поставлю.
Светлейшему князю Меншикову и некоторым другим царедворцам было завидно слышать такое с явным прискорбием для себя.
– Закрепим сказанное князем Яковом, – весело предложил Петр и, налив в самый большой кубок хорошо очищенного хмельнику, первым отпил из него и пустил кубок по кругу.
Пришлось и московскому боярину пригубить того хмельника и тем самым приобщиться к избранникам царя.
– Что касается военных дел, – говорил Петр, – то печально известно, как от небрежения к войне великое бедствие может последовать, что как раз случилось с преславной Грецией. Явный пример видим, как пропало государство потому, что, оружие оставив, единым словесным миролюбством оборонялись и были неприятелем побеждены. Желая жить без войны в покое, уступали всегда и во всем, а тот мнимый покой всех в рабство тиранам отдал.
Простота и непринужденность Петра в обращении с приближенными, откровенные и даже спорные суждения о делах, общие застолья, однако, не переходили у него в неразборчивое панибратство. Петр был все-таки царь во всех своих проявлениях, и забываться при нем, особо вольничать никому неповадно было. Казалось, шло бесшабашное веселье, бой с «Ивашкой Хмельницким», ан у него потеха была потехой, а дело – делом, и перемешивать одно с другим он не любил, унаследовав отцовскую поговорку, ставшую жизненным правилом: делу – время, а потехе – час.
Мысленно заглядывая в будущее, Петр говорил, сидя в кругу своих приближенных:
– Предвижу, что россияне когда-нибудь, а может, еще и при моей жизни, удивят самые просвещенные народы своими успехами и неутомимостью в трудах, всем величием громкой славы. Военную победу мы, считай, уже одержали, и победим еще во многом другом, и все лучшее, что пока имеет место в Европе, неотъемлемо будет у нас. Государство Российское перед иными странами изобилует металлами и минералами, кои до сей поры обретаются втуне или без должного применения исканы.
По его приказам велись поиски разной руды и минералов; во множестве находили железо, горный хрусталь, камень сердолик, селитру, каменный уголь, о котором Петр говорил:
– Сей минерал ежели не нам, то нашим потомкам весьма полезен будет. В Рязанской губернии старатели братья Рюмины уже добывают сей уголь, являющий собой подобие камня. И в донецкой земле такой угольный камень есть.
– Надо, государь, пригласить к нам на службу еще некоторых иноземцев, – советовал Борис Куракин. – Итальянская нация достойна похвалы того ради, что итальяне и в музыке, и в архитектуре, и в живописи, и в прочих художествах перед другими народами выделяются.
– Разные умельцы имеются и в других странах, – дополнял слова Куракина Петр. – А при найме иноземцев нужно в расчет принимать их разные склонности. Французу всегда можно давать больше жалованья потому, что он весельчак и все, что получит, скоро здесь же и потратит, так что деньги назад возвернутся. И немцу также должно платить изрядно, ибо он любит хорошо поесть и попить и у него мало при себе из заслуженного остается. Англичанину можно давать еще больше, потому как он любит жить всегда в большом достатке и к полученному жалованью станет добавлять еще из собственного имения. А вот голландцам должно платить менее для того, что они едва досыта наедаются, стараясь накопить себе денег. Итальянам же – еще меньше, ибо они во всех тратах бывают весьма скупыми. Да и не скрывают, что только ради денег нанимаются служить в чужих землях и живут весьма бережливо, дабы, побольше накопив, спокойно потом поживать в своем благодатном краю. В самой же Италии в деньгах всегда недостаток и скопить их там трудно.
– Хорошо, государь, распознал чужеземцев, – весело говорили его сподвижники.
– Я же не в коротких наездах бывал у них, когда различным ремеслам обучался.
– Сколько их, государь, изучил?
– Сколько?.. А вот давай считать. Начнем с плотницкого…
Петр насчитал, что знал он четырнадцать ремесел.
– Пятнадцать. Про одно забыл, – заметил Меншиков.
– Какое же?
– А то еще, что царь. Искусным стал в таком ремесле, можно смело сказать, что не всякому дано.
Дружно все посмеялись, и больше всех смеялся сам Петр.
– И еще одному, очень важному у иноземцев я обучился, – сказал он. – Особенно у французов. Научился остерегаться такой роскоши, какая при их дворе. Все стерегитесь роскоши, яко заразной болезни, хотя и немало укоров слышал, что веду себя неподобающе званию. Но, – развел Петр руками, – ничего не поделать. Видно, уж таким уродился, а в кого? – пожал он плечами. – Не ведаю… Этот вот, – указал он на Мусина-Пушкина, – знает, что он сын моего отца. Его родительница про то ему сказывала. А от какого отца я?.. – обвел он взглядом сидевших около него стариков и задержался на Стрешневе. – Уж не от тебя ли я, Тихон Никитич? Ну! Говори, не бойся. Говори, не то задушу! – шутливо угрожал Петр.
– Государь, смилуйся, – приподнял руки Стрешнев. – Не один я был…
VII
Царь Петр в этот день с утра был на адмиралтейском дворе, прикидывал, какие парусиновые полотнища употребить на оснастку новой шхуны «Лиска», и назначил быть начальным лицом при раскрое полотнищ мичмана Михаила Пропотеева, хорошо сведущего в парусном деле. Работа предстояла немалая, и мичману следовало выполнить ее наилучшим образом, дабы оправдать царское поручение и доверие.
Петру захотелось поощрить и приблизить к себе молодого и расторопного унтер-офицера, может, потом, во время морских походов, взять его себе денщиком, и сказал ему:
– Ввечеру приходи на ассамблею к генерал-адмиралу Апраксину.
Обрадовался молодой мичман такому почетному приглашению и в то же время смутился:
– Пустят ли?..
– Пустят, – засмеялся Петр. – Скажешь, я позволил. А чтобы одному не робко было, возьми с собой кого-нибудь из товарищей.
И Михаил позвал своего друга, тоже мичмана Дмитрия Шорникова.
– На ассамблею?.. К генерал-адмиралу?.. Ух, надраить нужно, Мишка, себя, чтобы блестеть с головы до ног.
Не они одни из морских офицеров оказались на ассамблее и, попав в круг своих людей, скоро освоились с непривычным провождением времени. И танцевали изрядно, чему способствовала заграничная выучка, и легко могли с иноземцами вступить в разговор, зная их язык, и уж конечно умели перекинуться жгучими взглядами с молодыми дамами и девицами, как то подобало кавалерам-галантам. Взглянул так Дмитрий Шорников на одну – и в глазах у него зарябило: она, герцогиня курляндская! Сразу все сплелось, спуталось в памяти: митавский замок, петербургский гостиный двор, отброшенный пузыречек «Вздохов амура», перстенечки, примеряемые на девичьи пальцы… А она смотрела на него и улыбалась с явным ожиданием, что он подойдет и заговорит. В глазах и в памяти молодого мичмана верх взял ее прежний девичий образ, оттеснив напрочь озлобленную курляндскую герцогиню. И Митька учтиво, именно как галант, поклонился, приложив руку к сердцу.
Анна поднесла платочек к лицу, чтобы от духоты обмахнуться, а он выпал из рук. Галант-офицер тут как тут – подскочил, ловко поднял, подал.
– Благодарствую, – улыбнувшись, молвила герцогиня и поинтересовалась: – Вы, наверно, недавно из плаванья?
– Точно так. В недавнем времени прибыл.
– Ужель не боязно, ежель море волной в корабль бьет?
– Впервости, когда непривычно было, то…
Вот и завязалась беседа. А тут как раз вином обносили. Выпили по небольшой чарочке, смочили язык, чтобы он во рту не заскорузнул, а еще ловчее беседу вел.
Ни единым словом Мичман Шорников не обмолвился, что у герцогини в Митаве был, а она, похоже, и совсем об этом не помнила, – приятные разговоры велись о гостинодворской встрече в отошедшую уже теперь пору их обоюдной юности.
«С кем это Анютка там разговаривает?» – заинтересовалась Катеринка и подошла к ним.
– Моя сестра Екатерина Ивановна, герцогиня мекленбургская, – с должным достоинством представила ее Анна.
А Дмитрий Шорников через минуту представил им своего сотоварища мичмана Михаила Пропотеева, и они сидели, образовав свой тесный кружок. Мекленбургская герцогиня только что была в фантной комнате и хотела рассказать, что там видела, да по своему веселому обыкновению с первого же слова залилась-закатилась в смехе. Мичманы даже обеспокоились: не над ними ли ее смех? Нет.
– Вы только представьте, послушайте… – едва отдышавшись и подавив в себе очередной приступ смеха, стала было она рассказывать. – Там, в комнате… Ой, нет, не могу…
Едва добились узнать, что же такое произошло в фантной комнате. Оказалось, сидел там молодой князь Юрий Трубецкой, и некоторые дамы знали, что он до смерти боится щекотки. По знаку царицы Екатерины к нему подкралась любившая поозорничать княгиня Черкасская и давай щекотать его под мышками, а князь, корчась, ревел, как теленок, что очень потешало гостей.
Все дружно посмеялись этому, и молодым морским унтер-офицерам было чем развлечь герцогинь, рассказывая им о своих приключениях и о примечательностях, кои довелось увидеть у иноземцев. До того оживленный был у них разговор, что некоторые персоны женского пола, скучавшие без своих кавалеров, завистливо поглядывали на герцогинь и на их разбитных собеседников.
Московским боярам, продолжавшим придерживаться у себя стародавних обычаев, все же любопытно было побывать на ассамблее и понаблюдать, как ведет себя царь-государь, заведя в новой столице порядок на манер иноземных.
Беседы царя с его приближенными касались разных вопросов. Говорили о прошлом, о текущих и предстоящих делах, сравнивали одно с другим, и разительным было боярину, к примеру, такое сопоставление: закурил вот царь немецкую трубку, набитую мерзопакостным зельем, еже есть табак, за что при отце его, царе Алексее Михайловиче, нещадно били кнутом и вырывали ноздри, а унаследовавший его царство сынок видит в поганом курении заграничный форс жизни. Тьфу, окаянство какое!.. Напрочь перевели былую одежду – долгополый охабень с прорехами под рукавами, в коем и тепло и удобно было, а чем его заменили? Вон – хотя бы у того царедворца – короткий кафтан из белого атласа на собольих пупках: и зябко, и марко в нем, и срамно. В Петербурге, в гости едучи, пришлось грех на душу взять – и лик оголить, и в кургузое обрядиться, благо что это временно, а дома можно будет снова в охабень закутаться и бороду отрастить.
Кажись, что-то про царя Алексея Михайловича говорят, – вострил уши боярин, ожидая, чему еще предстоит удивляться.
Иван Алексеевич Мусин-Пушкин сказал, что, в отличие от царя Петра, царь Алексей мало что делал сам, позволяя больше министрам государскими делами вершить, все у них в руках было. Потому, мол, и можно судить – каковы министры у государя, таковы и дела его. (Выходило, что как бы сам себя восхвалял Мусин-Пушкин, будучи министром по церковным делам.) А царь Петр ему возразил, сказав, что отцу во многом патриарх Никон деятельность затруднял, и похоже было, что раздосадовался царь Петр.
– В твоем, Иван, порицании дел отца и в похвале моим больше брани на меня, чем то можно терпеть, – выговорил он Мусину-Пушкину, и обратился к князю Якову Долгорукому: – Вот ты, князь Яков, иной раз в Сенате больше всех высказываешь недовольство мною и так, бывает, досаждаешь своими спорами, что я едва терплю, а как рассужу, то и увижу, что ты со всей искренностью меня и государство наше любишь, а потому всю правду и говоришь, не боясь, что она глаза мне колет, и за то я бываю тебе благодарен. Вот я и спрошу тебя, как ты думаешь о делах отца моего и моих, и уверен, что нелицеприятно скажешь.
– Дай, государь, малость подумать, – отвечал князь Яков и стал разглаживать свои длинные усы.
Московский боярин сидел с полураскрытым ртом от изумления. Где же такое видано, чтобы царю перечили и с ним спорили, когда принято понимать, что его устами сам бог говорит?.. А царь Петр даже хвалит человека за то, что перечит ему, не соглашается с ним, великим государем. Да такого, чай, и у заморских властителей не бывает… Что же князь Яков на его вопрос скажет?..
Человек двадцать вокруг сидело, и все смотрели на Долгорукова в ожидании его ответа.
– На вопрос твой, государь, нельзя ответить коротко потому, что у тебя с отцом дела разные, – начал князь. – В одном деле отец твой больше заслуживает похвалы и благодарности, в другом – ты. Для ради упорядочения своего государства у отца твоего было больше досуга, а тебе из-за военных забот подумать о том было некогда. Но когда ты займешься этим, то, может, больше, чем отец, сделаешь. Да и пора уже о том подумать, народ в ожидании истомился. В военных делах отец твой много хвалы заслужил и большую пользу государству принес, учредив регулярные войска, да и тебе путь указал, как то дело вести, но после него неразумные люди все расстроили, так что тебе пришлось вновь начинать, и ты в еще более лучшее состояние военное дело привел. Однако, хотя я и много думал о том, но еще не знаю, кому из вас отдать предпочтение. Конец войны прямо на это покажет. А вот по строительству флота и его оснащению, по связям с иностранными государствами ты себе несравненно больше чести заслужил и пользы принес, нежели твой отец, с чем, надеюсь, ты и сам согласишься. Ежели же сказать – каковы министры у государя, таковы и его дела, то мне думается, что умные государи умеют и умных советников себе выбирать и верность их наблюдать. У мудрого государя не может быть глупых министров, ибо он может о достоинстве каждого рассудить и правые советы от неправых отличить. Думаю, так, государь.
Царь Петр внимательно его выслушал, обнял, расцеловал и сказал:
– Благий рабе верный! В мале был мне верен – над многими тя поставлю.
Светлейшему князю Меншикову и некоторым другим царедворцам было завидно слышать такое с явным прискорбием для себя.
– Закрепим сказанное князем Яковом, – весело предложил Петр и, налив в самый большой кубок хорошо очищенного хмельнику, первым отпил из него и пустил кубок по кругу.
Пришлось и московскому боярину пригубить того хмельника и тем самым приобщиться к избранникам царя.
– Что касается военных дел, – говорил Петр, – то печально известно, как от небрежения к войне великое бедствие может последовать, что как раз случилось с преславной Грецией. Явный пример видим, как пропало государство потому, что, оружие оставив, единым словесным миролюбством оборонялись и были неприятелем побеждены. Желая жить без войны в покое, уступали всегда и во всем, а тот мнимый покой всех в рабство тиранам отдал.
Простота и непринужденность Петра в обращении с приближенными, откровенные и даже спорные суждения о делах, общие застолья, однако, не переходили у него в неразборчивое панибратство. Петр был все-таки царь во всех своих проявлениях, и забываться при нем, особо вольничать никому неповадно было. Казалось, шло бесшабашное веселье, бой с «Ивашкой Хмельницким», ан у него потеха была потехой, а дело – делом, и перемешивать одно с другим он не любил, унаследовав отцовскую поговорку, ставшую жизненным правилом: делу – время, а потехе – час.
Мысленно заглядывая в будущее, Петр говорил, сидя в кругу своих приближенных:
– Предвижу, что россияне когда-нибудь, а может, еще и при моей жизни, удивят самые просвещенные народы своими успехами и неутомимостью в трудах, всем величием громкой славы. Военную победу мы, считай, уже одержали, и победим еще во многом другом, и все лучшее, что пока имеет место в Европе, неотъемлемо будет у нас. Государство Российское перед иными странами изобилует металлами и минералами, кои до сей поры обретаются втуне или без должного применения исканы.
По его приказам велись поиски разной руды и минералов; во множестве находили железо, горный хрусталь, камень сердолик, селитру, каменный уголь, о котором Петр говорил:
– Сей минерал ежели не нам, то нашим потомкам весьма полезен будет. В Рязанской губернии старатели братья Рюмины уже добывают сей уголь, являющий собой подобие камня. И в донецкой земле такой угольный камень есть.
– Надо, государь, пригласить к нам на службу еще некоторых иноземцев, – советовал Борис Куракин. – Итальянская нация достойна похвалы того ради, что итальяне и в музыке, и в архитектуре, и в живописи, и в прочих художествах перед другими народами выделяются.
– Разные умельцы имеются и в других странах, – дополнял слова Куракина Петр. – А при найме иноземцев нужно в расчет принимать их разные склонности. Французу всегда можно давать больше жалованья потому, что он весельчак и все, что получит, скоро здесь же и потратит, так что деньги назад возвернутся. И немцу также должно платить изрядно, ибо он любит хорошо поесть и попить и у него мало при себе из заслуженного остается. Англичанину можно давать еще больше, потому как он любит жить всегда в большом достатке и к полученному жалованью станет добавлять еще из собственного имения. А вот голландцам должно платить менее для того, что они едва досыта наедаются, стараясь накопить себе денег. Итальянам же – еще меньше, ибо они во всех тратах бывают весьма скупыми. Да и не скрывают, что только ради денег нанимаются служить в чужих землях и живут весьма бережливо, дабы, побольше накопив, спокойно потом поживать в своем благодатном краю. В самой же Италии в деньгах всегда недостаток и скопить их там трудно.
– Хорошо, государь, распознал чужеземцев, – весело говорили его сподвижники.
– Я же не в коротких наездах бывал у них, когда различным ремеслам обучался.
– Сколько их, государь, изучил?
– Сколько?.. А вот давай считать. Начнем с плотницкого…
Петр насчитал, что знал он четырнадцать ремесел.
– Пятнадцать. Про одно забыл, – заметил Меншиков.
– Какое же?
– А то еще, что царь. Искусным стал в таком ремесле, можно смело сказать, что не всякому дано.
Дружно все посмеялись, и больше всех смеялся сам Петр.
– И еще одному, очень важному у иноземцев я обучился, – сказал он. – Особенно у французов. Научился остерегаться такой роскоши, какая при их дворе. Все стерегитесь роскоши, яко заразной болезни, хотя и немало укоров слышал, что веду себя неподобающе званию. Но, – развел Петр руками, – ничего не поделать. Видно, уж таким уродился, а в кого? – пожал он плечами. – Не ведаю… Этот вот, – указал он на Мусина-Пушкина, – знает, что он сын моего отца. Его родительница про то ему сказывала. А от какого отца я?.. – обвел он взглядом сидевших около него стариков и задержался на Стрешневе. – Уж не от тебя ли я, Тихон Никитич? Ну! Говори, не бойся. Говори, не то задушу! – шутливо угрожал Петр.
– Государь, смилуйся, – приподнял руки Стрешнев. – Не один я был…
VII
Еще не было такой компании, которая рано или поздно не расходилась бы.
Задержавшись на ассамблее, Петр изменил своему правилу, просрочил время ложиться спать. Кто еще не нагулялся, пусть гуляет хоть до полуночи, а то даже и до утра, а ему завтра рано в Адмиралтействе быть и надо отсюда отчаливать.
– Катеринушка, Аннушка, Лисаветка! – сзывал Петр своих домочадцев. – Восвояси пора.
Сестрам-герцогиням впору бы под лавкой спрятаться, дабы дядюшка-государь не увидел их и не позвал уезжать. А он на них и внимания не обратил. Ну и слава богу! Уехал с царственным своим семейством, – без него вольнее.
Тороватый хозяин, ничего для ради оставшихся гостей не жалея, приказал еще картошки сварить, чтобы угостить тех, кому сего заморского лакомства попервости не досталось, и стряпухи снова вывалили на стол из горшков исходящую густым паром горячую снедь, – картосы, картоши, карфеты, как еще по-благородному сей фрукт называют, а по-простецкому – земляное, или чертово, яблоко.
Ох, эти новомодные яства, сколь греха с ними!.. Принимает их нутро, а что потом станет – опаска все же берет.
Картоха – богом проклятый плод; чай – двою проклят; табак да кофий – трою. Но получается так, что запретный плод сладок.
Ладно. Согрешивши в поганой еде, можно будет чистосердечно покаяться и отпущение греха получить, а потому старозаветные господа бояре по одной картофелине, на пробу, из общей кучки к себе подкатили и, глядя, как делают другие, тоже обжигая пальцы, сдирали тонкую кожицу, – жжется, нечистый дух!.. Макали рассыпчатую мякоть в соль, боязливо пробовали зубами, – вроде бы ничего, жуется. Будет что в Москве рассказать, чем угощался у генерал-адмирала графа Апраксина.
А молодые мичманы охотно ели картошку и подбадривали к тому своих дам-герцогинь.
Опаска опаской, а на столе вскоре осталась только картофельная шелуха. Можно было съеденное запить кофием или крепким до терпкости чаем душеньку напоследок распарить.
Все, что подавалось, было съедено, выпито. Вконец сморившиеся гости спали где кого сон одолел: за столом, на лавке, а то и на полу, а те, кто держался еще на ногах, последний «посошок» на дорожку – и по домам.
– Вы дозволите вас проводить? – осведомлялись мичманы-кавалеры у дам-герцогинь.
– Очень будет приятственно, – соглашались они.
– На просторе можно свежим воздухом подышать.
И хотя по дороге кавалеры старались крепко держать дам под ручку, а их – то одну, то другую – заносило куда-то в сторону, да не так тверды были на ногах и сами господа унтер-офицеры, но все-таки пробирались вперед.
– Гляньте-ка, наша!.. – воскликнула Анна, увидев оставленную у дороги, припавшую к земле карету. Ни лошади, ни кучера не было.
– Ежели б она не была сломанной, мы бы с Мишей впряглись в нее и вас повезли, – сказал герцогиням Шорников.
Катеринка висла на руке Михаила Пропотеева и допытывалась у него:
– Миш… ты, Миш… мишман?..
– Мичман, что ль?
– Ага. Мишман ты, Миш?..
– Мичман, конечно.
– Конечно, конечно, – грустно повторила она. – Вот и конечна наша дорога…
Все время веселой, смешливой Катеринка была, а тут вдруг запечалилась. Жалко стало, что подошла пора с кавалерами расставаться. Вот он, царский Летний дворец.
Поцеловала Катеринка одного кавалера, другого и взяла с них слово, чтобы завтрашним вечером опять свидеться.
– Домой к нам приходите. Мы велим маменьке вас приветить.
– Как стемнеет, так явимся, – заверял Михаил Пропотеев.
Митька Шорников теребил пальцы Анны, а она склонила голову к нему на плечо и в дреме прикрыла глаза.
Тогда Митька мысленно перекрестился и – будь что будет – впился губами в ее губы, да так, что она едва не задохнулась. Но не оттолкнула, не осерчала на такое его своеволие, а спросила:
– Придешь завтра?
– Приду.
Не понять было Митьке Шорникову, то ли он зараз протрезвел после этого, то ли еще сильней опьянел. Она, во сне снившаяся, будто бы шестипалая, станет его возлюбленной. Завтра же, завтра!.. Потом можно будет выговорить ей, с какой обидой покидал он митавский замок, где она так озлобленно его встретила. А может, забыть о том навсегда, не омрачать ни ее, ни себя? Конечно, так будет лучше.
И Мишке Пропотееву было очень приятно сознавать, что мекленбургская герцогиня Екатерина Ивановна столь благосклонной была к нему. Слегка как бы горел и приятно щекотал кожу щеки ее поцелуй. Вот каким счастливым событием ознаменован сей вечер!
Жалко будет умываться и смывать такое памятное прикосновение ее губ.
Ух, какие вожделенные сны навевал им в остаток той ночи шкодливый амур, – не кончаться бы его озорству никогда!
Митьке еще можно было спать, а Михаилу надлежало ранним утром явиться в Адмиралтейство, чтобы снастить парусами шхуну «Лиска». Разомкнул он заспанные веки, а за окошком уже развиднелось. Проспал, мать честная!..
Хорошо, что казарма от Адмиралтейства недалеко, но все равно опоздал.
На адмиралтейском дворе повстречал корабельщика Федоса Скляева и от него узнал, что царь давно уже тут. Перепугался Михаил, и первой его мыслью было бежать назад в казарму да сказаться больным.
– Чего замыкался? – спросил Скляев.
– Не знаю, как быть. Боюсь государева гнева, что он долго ждал меня.
– Проспал, что ль?
– Проспал, Федос, – признался Михаил.
– Так ему про то и скажи. Упаси бог небылицу какую придумать. Он вранья нипочем не потерпит.
Да и как соврать? Знает ведь царь, что на ассамблее гулял.
– Явился? – увидал подошедшего мичмана Петр. – А я давно уже здесь.
– Виноват, государь. Проспал.
– Проспал? – переспросил Петр.
Михаил опустил виновную голову. Петр положил ему на плечо руку и слегка надавил. Михаил вздрогнул, решив, что сию минуту начнется расправа, но царь привлек его к себе и сказал:
– Спасибо, малый, что правду говоришь. Бог простит твою оплошность. Кто бабке не внук! Отмеряй полотнища.
Весь день, ни на минуту не покладая рук, работал Михаил. Перебирался по реям, крепил паруса; держась как можно круче, поворачивал на тот и на другой галс, чтобы оказаться и в наветре и противу ветра. Надо все сделать так, чтобы никакого замечания не было от царя. Будет шхуна «Лиска» полностью оснащена, генерал-адмирал на ней еще один пир задаст. Впервой на ней пировали, когда спускали со стапеля на воду, а еще будет пир перед тем, как ей в плавание выходить.
За своего товарища и за себя самого отсыпался в то время Дмитрий Шорников, а когда проснулся, долго не мог разобраться, что во сне было, а что вчера наяву. В голове еще тмяно и медленно прояснивалось. Разобравшись наконец, что приходилось на сонное видение и что на действительность, Митька в предвкушении вечернего свидания с герцогиней Анной все свое обмундирование так начистил, что оно стало новее своего первозданного вида. Пряжки, пуговицы жаром горели; остро наточенным косачом начисто оголил едва-едва защетинившуюся бороду и надушил себя не хуже, чем «Вздохами амура». В Кронштадт, к месту службы на корабле, начальство пока еще не направляло, значит, можно нагуляться досыта.
Укорочен осенний день. Глядь, и уже сумерничать стало, а там и до самого вечера, до свидания рукой подать. И у Михаила Пропотеева мысли о том же. Сошел он со шхуны на адмиралтейскую землю, но некоторое время казалось ему, что словно все еще реял над ней, и скорее с Митькой на тот берег Невы, к поместью царицы Прасковьи.
Переправились мичманы на баркасе к деревянному кронверку крепости, перенеслись из мечтаний в насущную явь, снова вдруг обернувшуюся для них как бы несбыточным сновидением. Приметилось, почудилось, что их герцогини ждут. Да, может, и вся вчерашняя ассамблея была только сном?.. Нет герцогинь-царевен. Спозаранку отбыли каждая в свое герцогство. Так государь повелел, чтобы они больше в Петербурге не прохлаждались. Были – и словно ветром их сдунуло. Сама царица Прасковья молодым людям с огорчением об отъезде дочек поведала и особенно горевала о своей любимице Катеринке.
Все молодецкие мечтания – вдребезги. Сном, быстролетным сном завлекательное знакомство их промелькнуло, и вот какое внезапное пробуждение от того любострастного сна.
– Петрушенька, старичок мой дорогой, совсем ты захлопотался, не бережешь себя. Опять вот пришлось капли пить… Поезжай, миленький, в Петергоф, там море, которое ты так любишь. Отдохни, большая польза будет от этого, а потом с новыми силами примешься за дела.
Ласковая, заботливая она, Катеринушка, друг сердешненький. Только лучшего хочет своему старичку, и как он благодарен ей за такую заботу!
– Правда, Катеринушка, малость надобно отдохнуть.
– Ну, конечно же! – подтверждает она, довольная, что он ей послушен… «Слава богу, наконец-то уедет!» – готова она перекреститься. С каждым днем все труднее ей сдерживаться, притворяться по-прежнему нежной и любящей, тогда как глаза готовы метать на него ненавистные взгляды.
Вспомнила недавнее катание по взморью. Уже кончилось бабье лето, зачастили было осенние дожди – и вдруг выдался теплый, по-летнему солнечный день, словно возвратился июль. Петр предложил ей воспользоваться погожими часами и покататься на ялике. Пригласил Вилима Монса и дамой ему – веселую князь-игуменью Ржевскую. Поехали, покатались.
Каким стройным, красивым щеголем выглядел Вилим перед осунувшимся, сутуловатым Петром, стоявшим за штурвалом в своей потертой шкиперской куртке. Противно Екатерине было смотреть на обветренное, подергивающееся от нервного тика его лицо, и она отдыхала взглядом на цветущем свежестью и красотой лице своего любимца, нарядная одежда которого дополняла приятное впечатление. На Вилиме был кафтан из дорогого лионского бархата с серебряными пуговицами, отороченный золотым позументом; на ногах – розовые шелковые чулки и башмаки с дорогими пряжками; под расстегнутым кафтаном виднелся жилет из блестящей парчи; на голове пуховая шляпа с плюмажем из разноцветных перьев. И все это с иголочки, все так к лицу и фигуре статного камер-юнкера и могло лишь восхищать «премилостивую государыню», как называл ее Монс при Петре.
– Мне нравится, что наш камер-юнкер так опрятно одет, – как-то сказала она супругу, а тому все равно: пускай хоть павлином нарядится.
Под стать Вилиму Монсу была всегда и она сама: то в дорогом из серебристой материи платье, то в атласном оранжевом, с кружевами, то в бархатном, вишневого цвета с меховою отделкою. На алых, слегка припухших ее губах – неизменно-приятная улыбка; убранная с большим вкусом черная густая коса обрамляла лицо, как бы опаленное легким румянцем ланит; глаза поблескивали огнем затаенной страсти; нежная белизна открытой шеи походила на белизну мраморной Венус, и нерастраченным здоровьем дышала царственная высокая грудь.
А здоровье державного супруга заставляло его все чаще прибегать к лекарствам и к возбуждающим дух и тело снадобьям, включая анисовые и другие напитки «Ивашки Хмельницкого». Придворным медикам Лаврентию Блюментросту и Роберту Арескину все труднее приходилось предотвращать недужность царя, не соблюдавшего в еде и питье должной меры.
Задержавшись на ассамблее, Петр изменил своему правилу, просрочил время ложиться спать. Кто еще не нагулялся, пусть гуляет хоть до полуночи, а то даже и до утра, а ему завтра рано в Адмиралтействе быть и надо отсюда отчаливать.
– Катеринушка, Аннушка, Лисаветка! – сзывал Петр своих домочадцев. – Восвояси пора.
Сестрам-герцогиням впору бы под лавкой спрятаться, дабы дядюшка-государь не увидел их и не позвал уезжать. А он на них и внимания не обратил. Ну и слава богу! Уехал с царственным своим семейством, – без него вольнее.
Тороватый хозяин, ничего для ради оставшихся гостей не жалея, приказал еще картошки сварить, чтобы угостить тех, кому сего заморского лакомства попервости не досталось, и стряпухи снова вывалили на стол из горшков исходящую густым паром горячую снедь, – картосы, картоши, карфеты, как еще по-благородному сей фрукт называют, а по-простецкому – земляное, или чертово, яблоко.
Ох, эти новомодные яства, сколь греха с ними!.. Принимает их нутро, а что потом станет – опаска все же берет.
Картоха – богом проклятый плод; чай – двою проклят; табак да кофий – трою. Но получается так, что запретный плод сладок.
Ладно. Согрешивши в поганой еде, можно будет чистосердечно покаяться и отпущение греха получить, а потому старозаветные господа бояре по одной картофелине, на пробу, из общей кучки к себе подкатили и, глядя, как делают другие, тоже обжигая пальцы, сдирали тонкую кожицу, – жжется, нечистый дух!.. Макали рассыпчатую мякоть в соль, боязливо пробовали зубами, – вроде бы ничего, жуется. Будет что в Москве рассказать, чем угощался у генерал-адмирала графа Апраксина.
А молодые мичманы охотно ели картошку и подбадривали к тому своих дам-герцогинь.
Опаска опаской, а на столе вскоре осталась только картофельная шелуха. Можно было съеденное запить кофием или крепким до терпкости чаем душеньку напоследок распарить.
Все, что подавалось, было съедено, выпито. Вконец сморившиеся гости спали где кого сон одолел: за столом, на лавке, а то и на полу, а те, кто держался еще на ногах, последний «посошок» на дорожку – и по домам.
– Вы дозволите вас проводить? – осведомлялись мичманы-кавалеры у дам-герцогинь.
– Очень будет приятственно, – соглашались они.
– На просторе можно свежим воздухом подышать.
И хотя по дороге кавалеры старались крепко держать дам под ручку, а их – то одну, то другую – заносило куда-то в сторону, да не так тверды были на ногах и сами господа унтер-офицеры, но все-таки пробирались вперед.
– Гляньте-ка, наша!.. – воскликнула Анна, увидев оставленную у дороги, припавшую к земле карету. Ни лошади, ни кучера не было.
– Ежели б она не была сломанной, мы бы с Мишей впряглись в нее и вас повезли, – сказал герцогиням Шорников.
Катеринка висла на руке Михаила Пропотеева и допытывалась у него:
– Миш… ты, Миш… мишман?..
– Мичман, что ль?
– Ага. Мишман ты, Миш?..
– Мичман, конечно.
– Конечно, конечно, – грустно повторила она. – Вот и конечна наша дорога…
Все время веселой, смешливой Катеринка была, а тут вдруг запечалилась. Жалко стало, что подошла пора с кавалерами расставаться. Вот он, царский Летний дворец.
Поцеловала Катеринка одного кавалера, другого и взяла с них слово, чтобы завтрашним вечером опять свидеться.
– Домой к нам приходите. Мы велим маменьке вас приветить.
– Как стемнеет, так явимся, – заверял Михаил Пропотеев.
Митька Шорников теребил пальцы Анны, а она склонила голову к нему на плечо и в дреме прикрыла глаза.
Тогда Митька мысленно перекрестился и – будь что будет – впился губами в ее губы, да так, что она едва не задохнулась. Но не оттолкнула, не осерчала на такое его своеволие, а спросила:
– Придешь завтра?
– Приду.
Не понять было Митьке Шорникову, то ли он зараз протрезвел после этого, то ли еще сильней опьянел. Она, во сне снившаяся, будто бы шестипалая, станет его возлюбленной. Завтра же, завтра!.. Потом можно будет выговорить ей, с какой обидой покидал он митавский замок, где она так озлобленно его встретила. А может, забыть о том навсегда, не омрачать ни ее, ни себя? Конечно, так будет лучше.
И Мишке Пропотееву было очень приятно сознавать, что мекленбургская герцогиня Екатерина Ивановна столь благосклонной была к нему. Слегка как бы горел и приятно щекотал кожу щеки ее поцелуй. Вот каким счастливым событием ознаменован сей вечер!
Жалко будет умываться и смывать такое памятное прикосновение ее губ.
Ух, какие вожделенные сны навевал им в остаток той ночи шкодливый амур, – не кончаться бы его озорству никогда!
Митьке еще можно было спать, а Михаилу надлежало ранним утром явиться в Адмиралтейство, чтобы снастить парусами шхуну «Лиска». Разомкнул он заспанные веки, а за окошком уже развиднелось. Проспал, мать честная!..
Хорошо, что казарма от Адмиралтейства недалеко, но все равно опоздал.
На адмиралтейском дворе повстречал корабельщика Федоса Скляева и от него узнал, что царь давно уже тут. Перепугался Михаил, и первой его мыслью было бежать назад в казарму да сказаться больным.
– Чего замыкался? – спросил Скляев.
– Не знаю, как быть. Боюсь государева гнева, что он долго ждал меня.
– Проспал, что ль?
– Проспал, Федос, – признался Михаил.
– Так ему про то и скажи. Упаси бог небылицу какую придумать. Он вранья нипочем не потерпит.
Да и как соврать? Знает ведь царь, что на ассамблее гулял.
– Явился? – увидал подошедшего мичмана Петр. – А я давно уже здесь.
– Виноват, государь. Проспал.
– Проспал? – переспросил Петр.
Михаил опустил виновную голову. Петр положил ему на плечо руку и слегка надавил. Михаил вздрогнул, решив, что сию минуту начнется расправа, но царь привлек его к себе и сказал:
– Спасибо, малый, что правду говоришь. Бог простит твою оплошность. Кто бабке не внук! Отмеряй полотнища.
Весь день, ни на минуту не покладая рук, работал Михаил. Перебирался по реям, крепил паруса; держась как можно круче, поворачивал на тот и на другой галс, чтобы оказаться и в наветре и противу ветра. Надо все сделать так, чтобы никакого замечания не было от царя. Будет шхуна «Лиска» полностью оснащена, генерал-адмирал на ней еще один пир задаст. Впервой на ней пировали, когда спускали со стапеля на воду, а еще будет пир перед тем, как ей в плавание выходить.
За своего товарища и за себя самого отсыпался в то время Дмитрий Шорников, а когда проснулся, долго не мог разобраться, что во сне было, а что вчера наяву. В голове еще тмяно и медленно прояснивалось. Разобравшись наконец, что приходилось на сонное видение и что на действительность, Митька в предвкушении вечернего свидания с герцогиней Анной все свое обмундирование так начистил, что оно стало новее своего первозданного вида. Пряжки, пуговицы жаром горели; остро наточенным косачом начисто оголил едва-едва защетинившуюся бороду и надушил себя не хуже, чем «Вздохами амура». В Кронштадт, к месту службы на корабле, начальство пока еще не направляло, значит, можно нагуляться досыта.
Укорочен осенний день. Глядь, и уже сумерничать стало, а там и до самого вечера, до свидания рукой подать. И у Михаила Пропотеева мысли о том же. Сошел он со шхуны на адмиралтейскую землю, но некоторое время казалось ему, что словно все еще реял над ней, и скорее с Митькой на тот берег Невы, к поместью царицы Прасковьи.
Переправились мичманы на баркасе к деревянному кронверку крепости, перенеслись из мечтаний в насущную явь, снова вдруг обернувшуюся для них как бы несбыточным сновидением. Приметилось, почудилось, что их герцогини ждут. Да, может, и вся вчерашняя ассамблея была только сном?.. Нет герцогинь-царевен. Спозаранку отбыли каждая в свое герцогство. Так государь повелел, чтобы они больше в Петербурге не прохлаждались. Были – и словно ветром их сдунуло. Сама царица Прасковья молодым людям с огорчением об отъезде дочек поведала и особенно горевала о своей любимице Катеринке.
Все молодецкие мечтания – вдребезги. Сном, быстролетным сном завлекательное знакомство их промелькнуло, и вот какое внезапное пробуждение от того любострастного сна.
– Петрушенька, старичок мой дорогой, совсем ты захлопотался, не бережешь себя. Опять вот пришлось капли пить… Поезжай, миленький, в Петергоф, там море, которое ты так любишь. Отдохни, большая польза будет от этого, а потом с новыми силами примешься за дела.
Ласковая, заботливая она, Катеринушка, друг сердешненький. Только лучшего хочет своему старичку, и как он благодарен ей за такую заботу!
– Правда, Катеринушка, малость надобно отдохнуть.
– Ну, конечно же! – подтверждает она, довольная, что он ей послушен… «Слава богу, наконец-то уедет!» – готова она перекреститься. С каждым днем все труднее ей сдерживаться, притворяться по-прежнему нежной и любящей, тогда как глаза готовы метать на него ненавистные взгляды.
Вспомнила недавнее катание по взморью. Уже кончилось бабье лето, зачастили было осенние дожди – и вдруг выдался теплый, по-летнему солнечный день, словно возвратился июль. Петр предложил ей воспользоваться погожими часами и покататься на ялике. Пригласил Вилима Монса и дамой ему – веселую князь-игуменью Ржевскую. Поехали, покатались.
Каким стройным, красивым щеголем выглядел Вилим перед осунувшимся, сутуловатым Петром, стоявшим за штурвалом в своей потертой шкиперской куртке. Противно Екатерине было смотреть на обветренное, подергивающееся от нервного тика его лицо, и она отдыхала взглядом на цветущем свежестью и красотой лице своего любимца, нарядная одежда которого дополняла приятное впечатление. На Вилиме был кафтан из дорогого лионского бархата с серебряными пуговицами, отороченный золотым позументом; на ногах – розовые шелковые чулки и башмаки с дорогими пряжками; под расстегнутым кафтаном виднелся жилет из блестящей парчи; на голове пуховая шляпа с плюмажем из разноцветных перьев. И все это с иголочки, все так к лицу и фигуре статного камер-юнкера и могло лишь восхищать «премилостивую государыню», как называл ее Монс при Петре.
– Мне нравится, что наш камер-юнкер так опрятно одет, – как-то сказала она супругу, а тому все равно: пускай хоть павлином нарядится.
Под стать Вилиму Монсу была всегда и она сама: то в дорогом из серебристой материи платье, то в атласном оранжевом, с кружевами, то в бархатном, вишневого цвета с меховою отделкою. На алых, слегка припухших ее губах – неизменно-приятная улыбка; убранная с большим вкусом черная густая коса обрамляла лицо, как бы опаленное легким румянцем ланит; глаза поблескивали огнем затаенной страсти; нежная белизна открытой шеи походила на белизну мраморной Венус, и нерастраченным здоровьем дышала царственная высокая грудь.
А здоровье державного супруга заставляло его все чаще прибегать к лекарствам и к возбуждающим дух и тело снадобьям, включая анисовые и другие напитки «Ивашки Хмельницкого». Придворным медикам Лаврентию Блюментросту и Роберту Арескину все труднее приходилось предотвращать недужность царя, не соблюдавшего в еде и питье должной меры.